Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Вы что? Вы для чего приехали? Диагноз поставлен вашей маме давно, несколько лет назад. С чем вы сражаетесь?

И опять в тоске, в отчаянии я стала бормотать что-то о каком-нибудь хорошем препарате, который бы её хоть немного успокоил…

– Чтоб она спала круглые сутки и не морочила вам голову? Так не получится. Послушайте… – Ирина Ефимовна налегла грудью на стол и приблизила ко мне лицо: – Ваша мама уже лет пять как должна находиться в специальном заведении для больных Альцгеймером. Таких заведений много, там работают профессиональные люди, это не бином Ньютона. Переводить туда её надо немедленно, пока не случилось беды. Пока она не ушла из дому, не потерялась, не попала под трамвай… Это случается сплошь и рядом именно под присмотром «любящих родственников».

– Я… слежу за ней, – забормотала я виновато. – Стараюсь. И ещё у нас есть надёжная Таня, которая… Нет, маму? В богадельню?!

Она откинулась к спинке кресла и почти торжествующе воскликнула:

– Ага! Я всё ждала, когда прозвучит это родное-посконное, с просторов бывшей родины: «богадельня». Убогий приют для доживания, с разворованной едой, лекарствами, бельём, мылом, туалетной бумагой… и всем оставшимся. Вы когда-нибудь бывали в здешних пансионах для больных стариков? Нет? Я так и думала… Вот что, моя дорогая. Вы извините меня, я не в курсе ваших доходов. Возможно, вы – настолько обеспеченный человек, что в состоянии нанять для мамы персональных обученных сиделок на круглосуточные дежурства без выходных, плюс врача, плюс медсестёр для медобслуживания?

– Нет, дело не в том, я…

– …а это огромная работа, между прочим: ежедневные купания, переодевания, наблюдения за её естественными, извините, отправлениями, точный по времени приём лекарств. А позже, когда она совсем ослабеет, кормление с ложечки, смена подгузников… И всё это быстро, умело, не раздражаясь, принимая человека таким, каков он есть, ещё и заботясь, чтобы у неё было хорошее настроение, чтобы она улыбалась и чувствовала, что живёт… Всё это вы, конечно, в состоянии своей маме обеспечить?

– Погодите, я…

– Нет, это вы погодите, я не закончила перечислений того и тех, кого вам необходимо нанять при вашей брезгливости к «богадельням». Значит, всю перечисленную обслугу, плюс музыкантов для ежедневных концертов, плюс специалиста по трудотерапии с индивидуальным подходом, плюс физиотерапевта для лечебной физкультуры, плюс специально оборудовать помещение, так как больная может быть опасна для себя самой, плюс множество вещей, о которых понятия не имеете ни вы, ни те самые говёные моралисты, которые про «богадельню»… Подождите! – почти выкрикнула на мою попытку встрять. – Это ещё не всё! Надо обеспечить дежурство амбуланса поблизости, так как в любую минуту может всякое случиться со старым больным человеком. Не говоря уже о том, что ваша собственная жизнь, в сущности, закончится: ведь все эти спецы будут топтаться на площади вашей квартиры. Или я ошибаюсь и у вас вилла метров на восемьсот?

Я молчала, подавленная… удивлённая собственной беспомощностью и тем, как легко ей удалось положить меня на обе лопатки.

– Спину вы уже себе сорвали? – спросила она чуть мягче. Я кивнула.

– Когда я её купаю, понимаете, она не может сама подняться из ванны, и…

Потом мы сидели, смотрели друг на друга, я молча плакала, она молча принялась писать какое-то заключение. Из-за двери сюда доносился бодрый мамин голос:

– Если это овощной магазин, Боря, то где приличные помидоры?! Куда это годится?! На носу выпускной экзамен!

…и бормочущий голос моего мужа, который что-то на это отвечал.

* * *

…Ну а далее началась беготня по кабинетам и коридорам Министерства здравоохранения, справки такие, квоты сякие. И повторное заполнение бланков и форм.

Кто-то из знакомых посоветовал женщину-маклера от какой-то благотворительной организации, она добывала клиентов для всех этих заведений. Мира, невысокая, худенькая, с профессионально сострадательным выражением лица; на голове цветастый тюрбан из тех, что носят религиозные женщины. С неделю мы с ней разъезжали по адресам всех этих клиник, где очередная дама, замдиректора или соцработник, с гордостью демонстрировала нам зеркала и картины в фойе, удобные двухместные палаты с ортопедическими кроватями, отдельной ванной комнатой и прочим медоборудованием…

Всё это впечатляло.

Всё это вгоняло в тоску.



Помню роскошную клинику для больных Альцгеймером в Иерусалимских горах. Новое здание, модная дорогая керамика, сверкающая сантехника, псевдоитальянский фонтан в огромном холле, зеркальные лифты, пальмы на каждом этаже и стометровая деревянная дека на верхотуре, на последнем этаже, с которой открывался необозримый вид до самых небоскрёбов Тель-Авива на мерцающем дымкой морском горизонте.

– Совсем новый, я сама здесь впервые, – сказала Мира. – Похож на шикарный отель, правда?

По широким коридорам и палатам похаживали плечистые санитары, гортанно переговариваясь по-арабски.

– Правда, – пробормотала я смущённо. Отказываясь от этого полудворца-полубольницы, мне уже нечем было крыть, это уже была моя личная придурь. – А что там у нас с вами ещё в списке?

– Вам и здесь не понравилось? – почему-то сочувственно спросила Мира, хотя должна была плюнуть мне в физиономию за все эти скитания. – Почему?

– Да нет, всё прекрасно, всё здесь замечательно. Просто… – Я повернулась и взглянула ей в глаза: – Как подумаю, что эти накачанные ребята будут её ворочать на чужом языке…

– Послушайте, – решительно проговорила Мира, поправляя тюрбан на голове. – Поедемте, покажу вам ещё одно место. Это в Ромеме, и сами понимаете: религиозный район, довольно мусорно, безалаберно, шумно. Дом не новый, не роскошный, не чета этому. Но питание и медицина хорошие, а подгузники и лекарства везде одинаковы. Там главное – люди. Это религиозное заведение, понимаете? «Чти отца и мать своих»… ну, и так далее. За женщинами ухаживают только женщины, и всё душевные, добросовестные бабы. Много русскоязычного персонала, и среди больных много русских. Мама не соскучится…

Да, это были гвалт и толкотня густонаселённого религиозного района. Шестилетний по виду мальчик мчал по тротуару двойную коляску с близнецами, гудели в заторе машины, велосипедист в чёрной шляпе и чёрном сюртуке чуть не наехал на нас, треща неисправным глухим звоночком. Из ближайшей лавки на тротуар выползали ящики с бутылками и пакетами. Мусорные баки поблизости изрыгали пузатые пластиковые мешки, всё вокруг взывало к дворнику с большой метлой.

Само здание пансиона оказалось предсказуемо затрапезным, ступени с тротуара вели прямо в небольшой холл с потёртой мебелью. Никаких пальм, да здесь им ребятишки оборвали бы все перья.

– Ну вот… – сказала Мира. – Не смотрите на фасад и фойе, внутри всё гораздо пристойнее. А здесь, к сожалению, всё похоже на… – она запнулась.

– …на богадельню, – мрачно подхватила я.

Она смущённо улыбнулась и повела меня к лифту, тоже исцарапанному и расхлябанному. Поднявшись на третий этаж, мы вышли в большую комнату, главную залу отделения, где, видимо, проходила вся светская жизнь больных: здесь и ели, и занимались лечебной физкультурой, рисовали и клеили, слушали музыку, смотрели телевизор… Вправо и влево от лифта уходили длинные коридоры с мужскими и женскими палатами. Перед нами, за стойкой (я уже знала, что это называется «медицинский пост»), стоял и смотрел что-то в компьютере бородатый человек в чёрной кипе, в белом халате. За его спиной в открытой двери виднелись стеллажи с десятками плоских аптечных ящичков, штабеля пачек с подгузниками, штативы для капельниц.

– Ури, здравствуйте! – сказала Мира по-русски. – Я вам гостью привела. Вот, дама эта ищет для своей мамы тёплый дом. Я рекомендовала ей ваши пенаты.

Ури (надо полагать, бывший Юрий) поднял голову, от чего кипа у него съехала на затылок, как фуражка у тракториста, две-три секунды внимательно смотрел на меня, потом улыбнулся сквозь разбойную чёрную бороду:

– Привет, Мира! Книги этой дамы я читаю не первый десяток лет. Пойдёмте, Дина Ильинична, покажу вам наши «пенаты»…



И самым добросовестным образом подошёл к этому вопросу. Мы переходили из одной комнаты в другую, затем в следующую – хотя хватило бы и одной, всюду ведь было одно и то же: две кровати, шкаф, стулья и кресла, туалет-душевая… Но комнаты были просторными, домашними, с фотографиями родственников, с какими-то вышитыми ковриками и подушками. И душевые оборудованы всем самым обычным, но необходимым. Я смотрела, кивала, кивала, благодарила, растерянно пытаясь представить тут маму…

– Кормят у нас вкусно, – вставил Ури. Я и на это кивнула.

В одной из комнат на кровати ничком лежала старуха в берете, будто прилегла на минутку на вокзальной лавочке в ожидании поезда.

– Лиза! – Ури подошёл, мягко тронул её плечо. – Ты почему киснешь? Давление у тебя сегодня приличное… Давай-ка, поднимайся. Скоро ужин принесут.

Она что-то забубнила, он склонился к самому её лицу, едва не коснувшись его своей окладистой бородой.

– А вот и нет, – проговорил. – Тыквенный суп и котлетки. И клубничное желе. Не капризничай, вставай, детка. Тебе помочь?

Старуха села на кровати, и Ури привычно ласковым движением заправил ей под беретку седые пряди.

Этот неосознанный жест всё решил. Впервые за эту неделю мне стало легче дышать. Плевать на пальмы и зеркала, на роскошную керамику, на фонтаны. Я хочу, чтобы моя мама была под присмотром вот этого нежного бородатого медбрата Ури.

Мы продолжали зачем-то рассматривать комнаты, Ури перечислял, какие занятия проводят с больными: по утрам – специальный физиотерапевт-геронтолог приходит с обручем и прочим инвентарём, после обеда и дневного сна – творческие занятия, как в пионерлагере… А если мы немного задержимся, то увидим Зину – каждый день она тут играет… не на рояле, конечно, но на электросинтезаторе. Репертуар у неё огромный, и знаете, всё песни их молодости: «Соловьи, соловьи-и-и…», «Риорита»… ну, и другие. Серьёзно: оставайтесь, заодно и поужинаете.

И я кивала, кивала, судорожно вздыхая от облегчения и стараясь не заплакать.

Так начался следующий этап нашей с мамой жизни: общественный, бурный и фарсовый; трагический и анекдотичный.

Трогательный.

Прощальный…

3

«…Не писала, потому как, понятное дело, в первые дни перемещения мамы в новое непривычное место околачивалась там с утра до вечера. Первые два дня были ужасными, как и ожидалось: она ничего не понимала, была возбуждена и ничего не слышала, требовала какой-то «отчётности за текущий период», жаловалась мне, что её старшая дочь Дина пребывает в «абсолютной нищете» и поэтому она, как мать и классный руководитель 9-го «А» класса, даже выйдя на пенсию, вынуждена работать вот тут, с отстающими учениками. При этом властно поводила рукой и не умолкала ни на минуту…

Когда в первый день я вырвалась на час домой – принять душ и просто закрыть глаза и услышать тишину, – раздался телефонный звонок. Это была бывшая наша соседка, у которой отец в том же отделении, что и мама. Страшно была смущена и едва ли не лепетала: «Мы тут сидим, и ваша мама… она плачет! Говорит, полгода вас не видела»…

Я подхватилась и ринулась обратно, с бухающим в горле сердцем.

Примчалась: мамуля сидит, пьёт какао с булочкой и вещает своим соседкам по столу этим своим, ты знаешь, голосом: артистическое великолепие… Он разносится по всей столовой, перекрывая звяканье ножей и вилок, гомон обслуги, песню в динамике. Я остановилась за колонной, наблюдая…

– Создание Государства Израиль – это во многом моя заслуга, – доносился её учительский голос. – Именно я провозгласила Иерусалим столицей еврейского народа!

Илона (это старшая медсестра отделения, очаровательная пышка, мать шестерых детей) всё время пытается успокоить – меня. Вчера даже накапала в картонный стаканчик какую-то гадость резкого вкуса и запаха. «Идите домой, – убеждает она. – Вспомните, как в первый день оставляли ребёнка в садике. Помните?» Ещё бы не помнить. Когда я впервые оставила в саду трёхлетнюю Еву, она вцепилась в подол моей куртки и волоклась следом за мной до порога, вопя и извиваясь.

Кто изменил ситуацию самым кардинальным образом? Всё тот же бородач Ури. Каким-то гениальным чутьём он нашёл правильный подход к маминому случаю. Ты же знаешь, здесь любой человек, будь он президент фирмы, генерал или посудомойка, именуется просто именем. Никто не заморачивается социальным статусом или возрастным «уважением». В мамином отделении все эти господа тоже: Мошики-Ицики-Миреле и прочие Рохеле-Брохеле…

Но как, как этот Ури понял, что маме прежде всего нужно вернуть её учительское имя, её утерянное в эмиграции отчество? Не знаю. Просто, явившись на дежурство на второй день её обитания в новом месте, он подошёл к маме и сказал: «Доброе утро, Рита Александровна. Давайте-ка померяем вам давление…». И мама расцвела. Причём мгновенно и навсегда. Она обрела своё надёжное место в той зыбкой вселенной, где её мотало, как отвязавшийся ялик, по таким бурным волнам, что небо сливалось с морем, где ей, заслуженному учителю Узбекской ССР, любой пацан-разносчик в соседней лавке мог крикнуть: «Эй, Рыта! Забыла помидоры на кассе!»

Она схватилась за брошенное ей отчество, как утопающий – за спасательный круг, и очнулась преподавателем истории в школе рабочей молодёжи при Ташкентской Октябрьской железной дороге. Вековая слава Транссибирской магистрали взошла над её крашеной беспамятной головой. Через полчаса она подозвала Ури и тоном, не терпящим препирательств, велела:

– Молодой человек, возьмите листок, ручку и напишите все ваши данные.

– Зачем вам это, Рита Александровна?

– Иначе я не смогу давать вам поручения, – отозвалась она. – А я жду от вас серьёзной помощи. Нужно составить списки голосующих, вы же знаете, я пропагандист на выборах.

Кстати, сегодня-завтра соберётся здешний медицинский синклит, чтобы осмотреть её и решить, что менять, а что оставить из прежних назначений. Ури считает, что все эти годы моя жалобная просьба «как-то успокоить» маму имела под собой самые существенные основания. «Просто я бы назвал это не успокоить, а изменить тональность течения её болезни, – сказал он. – Препаратов ведь существует множество, ей подберут подходящий. Но вы правы: вашей маме надо вернуть её характер, к которому вы привыкли с детства. Врачи видят её уже такой, какой она стала…» Тот же Ури считает, что это НЕ Альцгеймер. Кажется, в мозгу у неё, при тотальной ослабленности или даже оборванности логических связей, туго натянуты необъяснимые и невидимые страховочные нити.

«Возможно, я ошибаюсь, – говорит Ури, – всё решат специалисты, но мне кажется, это один из видов деменции. Есть диагноз такой: «Pleasantly dimented», когда заболевший человек как бы принимает новые для его сознания обстоятельства, в остальном оставаясь привычной для близких людей личностью.

Тебе не кажется, что это название отлично вписывается в мамин образ: «Друзья! Уж если суждена нам деменция, пусть она будет прекрасной! Так давайте же насладимся ею в полной мере!»

* * *

«…Хочу описать тебе обитателей нашего Дома. Все они существуют на разных стадиях своих болезней, каждый имеет свой диагноз, и, попав сюда впервые, посторонний здоровый человек может принять всю эту странную компанию просто за сборище психов, свихнувшихся стариков. И будет до известной степени прав… Но, во-первых, отнюдь не все они старики, во-вторых, все – весьма примечательные личности, со своими фобиями, привязанностями и повадками. Каждый жаждет внимания и чуть ли не ежеминутно предъявляет свои нужды и требования окружающим.



Вот Элла, шизофреничка. Не знаю, как точно называется её диагноз, но страдает она с молодости, а сейчас болезнь приобрела уже необратимое течение. Каждый день её преданная дочь приносит домашнюю свежайшую пищу, приготовленную самолично в пять утра. Элла отвергает все эти яства и во время завтрака-обеда-ужина горько оплакивает свою долю. Очень горько! В остальное время дня она вполне спокойна, выполняет всё, что предлагается делать на занятиях по «развитию души»: что-то рисует, раскрашивает, клеит…

Но вот привозят обед, и санитарка Вивиан – чернокожая, тонкорукая, но очень выносливая (недавно видела, как одним движением она приподняла с кресла грузную старуху и бережно перекатила её на кровать), – Вивиан несёт тарелку, нежно воркуя:

– Эллочка, поешь супчик, очень вкусный!

Та мгновенно заливается бурными слезами, хватается за голову, раскачивается, причитает:

– Суп! Суп! Все время суп! – голосом, каким на сцене завывает Король Лир, изгнанный из замка подлыми дочерями.



А вот Женя-Марафон, полностью лишённая речи и мозгов, но с сильными ногами и таким внимательным, доброжелательным взглядом чёрных глаз, что хочется рассказать ей всю жизнь. Она совсем не старая, лет ей под пятьдесят, а болеет уже давно. Понятия не имею, как называется её диагноз, что-то типа афазии, нарушения речи. Но там нечто ещё более сложное. Женя никогда не садится, она ходит и ходит по коридорам, шагом вольным, широким, решительным и бодрым. Это шаг первопроходца в какой-нибудь каменистой пустыне. Не знаю, как удаётся медперсоналу впихивать ей на ходу таблетки или кусок курицы. Но эти её глаза… в жизни не встречала такого глубокого всепроникающего взгляда. В один из первых дней я пыталась с ней говорить. Она приостановила на минуту свой размашистый шаг, вгляделась в моё лицо, чуть улыбнулась… и ринулась дальше.

– Марафон!!! – раздаётся вопль в стройную сильную спину. – Прекрати топать копытами, Марафон!!! – И пока Женя удаляется по коридору, вслед ей несётся невообразимая горючая смесь матерных ругательств, яростного канцелярита и совсем уже неопознанных перлов, которые я записываю. Например: «Кентавр-бакалавр!!!»

Это орёт Иосиф, бывший директор Магнитогорской средней школы. Он страшно ругачий, всех гоняет, угрожает всех оставить на третий год, «потому что ослиная жопа знает больше, чем ваш паскудный сынок-онанист!!!».

Успокоительные таблетки он жрёт вагонами, но ничто успокоить его не может. Воображаю, как гонял он несчастных учеников и учителей, хотя не исключено, что всю сознательную жизнь был мягким воспитанным человеком, но болезнь ржавым консервным ножом вскрыла хранившиеся в подвалах личности мерзкие запасы. В данный момент всех спасает одно: Иосиф сидит в инвалидном кресле и часто засыпает прямо посреди обеда. Проснувшись, оглядывает присутствующих и принимается за ругань со свежей энергией. Мама считает, что этого хулигана надо бы «исключить из школы месяца на два».



Есть ещё два кретина, Моше и Элиягу. Это я их так называю, диагноз у каждого, разумеется, звучит иначе. Они соседи по палате, живут здесь с незапамятных времён, лет уже тридцать. И все тридцать лет яростно ругаются:

– Ты – сукин сын!

– Я?! Ты назвал меня сукиным сыном?!

– О да!

– Ты?! Ты назвал меня сукиным сыном?!

– Да-а-а!!!

Медбрат Рувен, не поднимая головы от какого-то бланка, который заполняет на стойке, устало произносит:

– Мойшик. Хватит! Ты же хороший мальчик…

– Он сказал мне «Сукин сын»!!!

– Элиягу, как тебе не стыдно… – тем же ровным голосом произносит Рувен.

И так далее; подобная сцена может длиться бесконечно, с вариациями, с теми же примерно репликами, затихая и снова возобновляясь…

Наконец приносят обед. Перед обоими врагами ставят на стол тарелки с супом. Мойшик встаёт, обходит толстого, растёкшегося на стуле Элиягу и деловито завязывает на его бычьей шее слюнявчик.



Здесь есть ангельская стайка больных, которые, кажется, никогда никому не причиняют беспокойств. Хагит, например. Лёгкая как пёрышко, волосы тоже – легчайшие белые струйки дыма, вьющиеся над черепом в разные стороны; тонкие высохшие кисти рук тихо лежат на острых, в синих брючках, коленях. Девятилетней девочкой она на спине вынесла из Минского гетто трёхлетнюю сестрёнку и несколько дней скиталась с ней по лесу, пока не вышла к партизанам. Сестра, между прочим, живёт тут же, в Доме, но в другом отделении, на втором этаже, где живут инвалиды, ментально сохранные. Роза сидит в инвалидном кресле, но пребывает в ясном уме, прекрасно рисует и пишет книгу воспоминаний. После завтрака кто-нибудь из санитаров берёт за руку Хагит и отводит к Розе. И там они сидят до обеда – рядышком, две сестры, – молчат и держатся за руки.



Что касается Берты… о нет, Берта не слепая!

Просто она всё время сидит с плотно зажмуренными глазами. И без перерыва читает нечто, ритмически напоминающее «Евгения Онегина». Лет пять назад, едва ей поставили диагноз, её преданный внук Саша, стараясь притормозить болезнь, стал наизусть заучивать с бабушкой «Евгения Онегина». Болезнь с тех пор сильно прогрессировала, Берта забыла всё, что касается её жизни, включая внука Сашу, но «Онегина» – обрывки, лоскутки, кучку словесного мусора – ещё помнит. Она сидит за столом, плотно смежив веки, и, раскачиваясь, как ребе на молитве, распевно-монотонно декламирует приблизительно следующее:

Мой дядя самых честных этих,когда его туда-сюда,он что угодно мог заставить,и раз и два, туда и тут…

Медперсонал почему-то расстраивается, что она не открывает глаз. Ури кричит ей:

– Берта, голубушка!!! Открой глаза, Берта!

Она открывает их на мгновение, с брезгливым недоумением обводит взором общество и вновь плотно смежает веки:

Онегин самых честных видел,когда его туда-сюда…

Обычно я приношу большой бумажный кулёк ещё горячих сладких пирожков из соседней пекарни. Это мой кайф, отдельное грустное удовольствие. Я будто одариваю детей младшей детсадовской группы. Если есть настроение, голосом ярмарочного зазывалы восклицаю: «Кому с маком? Кому с вишней?» В ответ они тянут морщинистые лапы, похожие на грубо отёсанные руки деревянных скульптур литовских мастеров. Пирожков много, хватает не только на компанию за маминым столом, но и на санитарок и медсестёр. Пожилая санитарка Эстер, которая работает в отделении лет уже двадцать, говорит мне со слезою в голосе: «Ты – праведница!» – эта фраза приводит меня в странное состояние: и смешно, и горло перехватывает – видимо, нечасто посетители балуют тут кого-то гостинцами.

Берта же настораживается, обрывает строку «Онегина» собственного производства и ждёт с закрытыми глазами. Я подхожу, нащупываю её руку на колене и вкладываю в неё пирожок с маком. Берта подносит пирожок ко рту и с закрытыми глазами молча начинает жевать: антракт.



К отряду ангелов относится и Валерия. Эта кроткая старая дева, архивист из Санкт-Петербурга, приехала сюда в гости к племяннице. Ненадолго, недели на три. А болела, видимо, уже давно, и кто-то из питерских соседей, заинтересованных в её комнате, заботливо посадил Валерию на самолёт, прислав племяннице номер рейса: встречайте тётю Леру!

Ни сном ни духом не виноватая племянница с кучей своей ребятни и кучей собственных проблем приняла тётю Леру с самолёта в состоянии полной прострации… Промучившись месяца два, с помощью добрых людей и всё той же благотворительной Миры пристроила её в правильное место, к тем же Ури и Илоне… Здесь Валерия постепенно оправилась от ужаса потерянности, кое-что припомнила, кое-чему научилась, прогрела косточки под солнцем на большой террасе, перекрытой бамбуковыми палками. И плавно влилась в надёжное счастье с пятиразовым питанием, быстро привыкла к уюту новой ортопедической кровати, всецело прониклась абсолютной беззаботностью… Однако подлинный ренессанс в её жизни, последняя и, подозреваю, первая любовь настигла её здесь, в клинике для больных Альцгеймером. Она встретила Мишу, собрата по диагнозу. Он и внешне очень на неё похож, и если не знать, что повстречались они полгода назад, можно принять их за одну из тех супружеских пар, которые, прожив друг с другом лет шестьдесят, приобретают одинаковое выражение на почти неотличимых чертах. Их нежнейший роман протекает на глазах у обитателей и посетителей отделения. Ходят они тесной парой, взявшись за руки, воркуют едва слышными голосами, за обедом подкладывают друг другу на тарелки вкусные кусочки… Илона всерьёз думает вопреки всем правилам поселить их в одной комнате. Серьёзным полушёпотом говорит: «Но ведь они – пара, у них любовь. Им нужна уединённость…»

Вот кому уединённость не нужна совершенно – это наша мама! Наоборот, ей, как проповеднику, нужны площади, трибуны, публика, ученики и последователи. Беготню санитаров, рокот голосов, выкрики больных, ивритоязычное бормотание телевизора и какую-нибудь «Кумпарситу» в вечернем исполнении Зины она воспринимает исключительно как саму собой разумеющуюся суету вокруг собственной персоны.

На днях уверяла меня, что это благодаря ей «тут так прилично кормят пенсионеров»:

– Понимаешь, у них собрались какие-то деньги, и они растерялись, не знали, на что тратить. Я собрала заседание и подала идею: кормить неимущих. И все с восторгом присоединились, все голосовали «за!». Они теперь так благодарны!

Я внимаю, киваю, вскидываю брови с видом преданной ученицы. Всячески изображаю ту самую публику, разве что не аплодирую. Сейчас уже кажется невероятным, что в первые дни ей тут случалось всплакнуть. Сейчас это какой-то неостановимый полёт валькирии.

Она удивительна в своём постоянном желании: скооперироваться, проталкивать какую-то идею, влиять на кого-то, убеждать кого-то, за всех отвечать, доброжелательно и справедливо управлять всем кагалом, генерировать какие-то, как теперь говорят, «проекты». Всё это дым, но разве мы сами – не дым, разве все наши дела с точки зрения высшего разума – не дым? Удивляюсь только одному: как мне удалось в самом раннем детстве выскользнуть из этих железных тисков? Неужели моё молчаливое воображение оказалось сильнее, чем её доброжелательное коллективистское многотонное давление?»

* * *

«…Есть у нас ещё одна пара, сплетённая тут, в отделении. Но пара эта… над ней витает, я бы сказала, инфернальный ветерок. Она, Паулина, – дородная, чернобровая, краснощёкая крестьянка родом из Аргентины, Богдэн – сильно скукоженное, припадающее на левую ногу подобие сэра Рочестера – из Румынии. На просторах застарелой деменции оба растеряли выученный иврит и потому страстно объясняются каждый на своём языке: она – по-испански, он – по-румынски. Судя по всему, отлично друг друга понимают.

На занятиях по творческому самовыражению (занятия ведёт Валя, выпускница Воронежского художественного училища) эти двое, сидя рядышком, из пластилина, бумаги и прочих подручных материалов изготавливают некий арт-объект, всегда общий, всегда один на двоих.

Однажды я стала свидетелем сцены, леденящей кровь. В тот раз все лепили петушка. Богдэн слепил нечто вроде комковатого петушиного тела, а Паулина, скатав мягкую колбаску из красного пластилина, водрузила условный гребень на условную петушиную голову.

Шира, полная добродушная старуха, сидевшая напротив, слепила не петушка, а козлика, причём убедительного такого, с рожками, с выразительной трогательной мордой. У неё оказался явный талант! Вдруг она поднялась и, обогнув стол, прошлёпала к Богдэну и вручила ему своё детище. После чего, довольная, вернулась на место. И тогда… О, надо было видеть лицо Паулины! Кармен со своей «Хабанерой» – просто воспитательница детсада по сравнению с теми демонами, что мигом слетелись на макушку нашей аргентинской фурии! Первым делом она с брезгливой гримасой смяла козлика и швырнула в мусорную корзину. Затем, неторопливо совершив вокруг стола тот же маршрут, склонилась над соперницей, будто собиралась поведать той на ухо нечто интимное, и, обеими руками вцепившись ей в волосы, одним мощным движением выдрала их!

Мученический вопль сотряс всё здание. Валя, творческий наставник этих талантов, буквально окаменела на месте. Стояла, выпучив глаза, хватала ртом воздух… Прискакали и заверещали санитары и медсёстры. Вопящую Ширу со струйками крови на лбу усадили в кресло и бегом покатили в медкабинет – обрабатывать проплешины.

«Ты видел?! Видел?! – кричала Илона Ури. – Она просто сняла с неё скальп!!!»

…Аргентинка же, эта ведьма с Лысой горы, не торопясь вернулась на своё место, положила голову на плечо возлюбленному, и они продолжили ворковать – каждый на своём языке…»

* * *

Галя, мамина соседка по комнате, существо абсолютно бессмысленное. Во всяком случае, так мне кажется. Ей 99 лет, её кормят с ложечки, и в течение дня она меняет дислокацию с инвалидного кресла в кровать и обратно. Она была бы совсем безобидной и незамечаемой, если бы время от времени на неё не нападал стих дворцового герольда; и тогда в течение продолжительного времени она издаёт монотонный и на редкость саднящий вопль: «Мама! Ма-ма-а-а! Ма-а-а-ма!» Когда она входит в клинч, ни разговаривать с кем-то, ни находиться поблизости невозможно. И кто-нибудь непременно гаркнет в сердцах: «Галя, хватит!», «Галя, заткнись уже!». Досадное такое существо, висящее над пропастью небытия на тонком пронзительном вопле…

И вот на днях совершенно беспамятная Галя вдруг произнесла при мне целую осмысленную фразу: «Хлеб у них тут кончился»… Я оторопела, как если б заговорил стол или стул, вскочила и приволокла ей с обеденной тележки половину булки, которую она схомячила, запивая сладким чаем.

Вчера она проскрипела своим проржавелым голосом: «Можно ещё чифирьку… полстакана…», обращаясь уже прямо ко мне. Я окликнула Ури – вот, мол, Галя просит добавки чая.

Он в подобных случаях никогда не зовёт обслугу, не мелочится. Сам принёс Гале чай, кусок ягодного пирога на блюдечке:

– Налетай, моя красавица!

– Я так удивилась, что она произнесла целую фразу, – признаюсь я. – Ушам своим не поверила.

А Ури в ответ и насмешливо так, и ласково:

– Нет, почему же, она у нас разгова-а-аривает…

Берёт в свои ладони корявые лапки старухи и спрашивает:

– Галя, как твоё отчество?

– Ма-а-арковна.

– Молодец. А год рождения твой?

– Ды… витнацтый…

– Умница. А где ты руки отморозила?

– На… вый… выйне…

– Как?! Она воевала?! – удивляюсь я.

– Она Герой Советского Союза, – нежно улыбаясь этой горке старой плоти, говорит Ури, поглаживая Галины скрюченные руки. – Ей недавно ещё один орден приезжали вручать. Она зенитчица, снайпер, сбивала самолёты. Кучу немецких самолётов сбила. А руки отморозила о снаряды, зимой. Они ж ледяные были, сами понимаете…

И, озирая зал со всей этой публикой, доживающей свой срок, принялся рассказывать о каждом, да такое рассказывать – волосы дыбом! Там у каждого биография на роман…

– Ты! Ты назвал меня сукиным сыном?! – несётся с отдалённого стола.

– Да! Да!

– Вот ещё наш военный контингент, – говорит Ури и кивает в сторону задиристой парочки, Моше и Элиягу.

– Как? Погодите… На какой же это войне?

– На нашей, – вздохнув, отвечает Ури. – На одной из наших войн. В одном танке подорвались. Вон, видите, у того и у другого рубцы на затылках? Экипаж машины боевой, как в той песне. Вот только не помню, кто из них кого вытаскивал и кто был командиром. То ли Моше, то ли Элиягу. Но оба, бедняги, пострадали необратимо. Оба – инвалиды ЦАХАЛа… В прошлом году сестра Моше хотела перевести его в какое-то дорогое место, но мы все и родственники Элиягу встали насмерть: как можно их разлучать!

– Ты – сукин сын!!!

– Я?! Ты назвал меня…

– Ты, ты! Настоящий сукин сын!

– Моше! – строго окликает Ури. – Прекрати, мальчик! Это некрасиво…»

* * *

Мы сидим за столом, чистым и пока ещё пустым: ужин скоро принесут. Завтра – Пурим, весёлый карнавальный праздник; минут пять как из столовой высыпалась компания студентов соседней ешивы, разодетых в костюмы. Битых полчаса они здесь притоптывали, дудели в жестяные дудки, крутили трещотки и распевали песни. Когда наконец убрались, стариковское общество за столами осталось – как берег в отливе – в цветных колпаках и блескучих паклях на головах, с накрашенными щеками. Более всего это напоминает массовку в одном из фильмов Феллини.

Мама похожа на старого клоуна: кто-то нахлобучил ей на голову пластиковую шляпу-котелок и обвёл губы пунцовой помадой. Это не издевательство, а хорошая примета: в Пурим принято наряжаться и дурачиться.

– Видишь… – она обводит зал тощей рукой. – Это всё моя работа! Дело было на базаре, продавец разложил товар… А я понимала, что понадобится и Илюше, и Яше… и всё быстренько провернула!

– Ты молодец, мам… Вот тебе суп несут.

– Я хочу, чтобы ты забрала это домой.

– У меня есть дома обед. Это тебе. Бери ложку, приступай!

Начинает хлебать куриный бульон…

В этом наряде она похожа на героя какого-то романа Диккенса, и я достаю телефон, чтобы сфотографировать карнавальную маму.

– Мммм! Очень вкусно! Как дела у твоего Бори?

– Спасибо, всё хорошо. – Я радуюсь, что она помнит, кто такой «мой» Боря.

– Как его романы?

– Ты имеешь в виду – что? – уточняю. – Если женщин, то последние тридцать пять лет его роман – это я. Если ты о книгах, это снова ко мне. Книги в нашей семье пишу как раз таки я.

Она опускает ложку в тарелку, вытаращивает глаза и ухмыляется. При этом её котелок биржевого маклера сползает на левое ухо, так что вид у неё не только старого, но и пьяного клоуна.

– Да ты что?! Не врёшь? Забавно. Никогда бы не подумала.

И это мама, грустно думаю я, это моя мама, которой всегда доставался первый, сигнальный экземпляр новой книги, на полках у которой все мои книги стояли ровными рядами соответственно году издания, с цветными закладками в местах, которые ей особенно нравились. Вот кто был моим преданным читателем!

Я собираюсь отчалить – за окнами, в озарённой фонарями жёлтой тьме, сидят или движутся персонажи нашего Дома: пациенты, нянечки, медперсонал и кое-кто из припозднившихся посетителей. Ужин закончен, и явившаяся Зина уже наяривает на своём синтезаторе сплошную лирику, усиливая звук, если кто-то из публики поднимает голос, и дирижируя подбородком, призывая всех подпевать или прихлопывать…

По коридорам энергичным шагом в туристических ботинках шагает Женя-Марафон. Проходя мимо вечерней компании за столами, доброжелательно и твёрдо пересчитывает всех взглядом.

– Марафон!!! – кричит ей в спину Иосиф, бывший директор Магнитогорской средней школы. На лысине его – серебристая пакля бутафорского парика, глаза вылуплены в постоянном бешенстве, он потрясает очками, сорванными с носа, и вполне может запустить ими в кого угодно, и это тоже – Диккенс:

– Сдохни, Марафон-Гандон! Я те вставлю пятую спицу в колесо!!!

– Разобьёмся все, к чертям, – вдруг произносит Галя внятным скрипучим голосом.

– Почему? – спрашиваю я растерянно, стаскивая с лица огромный нос из папье-маше, выданный мне кем-то из санитарок. – Почему разобьёмся, Галя?

– Потому что лётчики, как всегда, пьяны, – тем же ясным голосом говорит она.

* * *

«…Похоже, это действительно не Альцгеймер, а та самая «прекрасная деменция»: трудно поверить, но при совершенной потере памяти и логических связей мама продолжает шутить!

Мы приходим с Борисом, и Ури, приветствуя нас, молча показывает глазами куда-то в конец коридора: оттуда, в контражуре утреннего солнца, бьющего ей в спину, медленно движется знакомая фигура через «фе». Мама прогуливается по коридору с ходунком: за последние месяцы дважды падала на ровном месте, и сейчас ей запрещают ходить без опоры. Приближается, вглядывается… и бурно радуется, узнавая зятя.

– Если б я знала, что сегодня придёт Борис, – говорит, лукаво улыбаясь, – я бы стала блондинкой – от избытка чувств!

Сегодня она очень деятельная, говорливая, с выразительными быстрыми глазами. Ногти накрашены бордовым лаком – это уже старания чернокожей санитарки Вивиан. В свободную минуту та украшает своих престарелых «девочек», как идолов, чуть ли не фимиам воскуряя. Порой я застаю маму в каких-то странных ракушечных бусах явно эфиопского происхождения. И, пробегая мимо, Вивиан спрашивает, сияя белоснежными зубами: «Ну, как Рыта? Красыва?» – надо отметить, все санитарки знают немало русских слов и фраз, причём не только функциональных.

Мы выходим на террасу, торжественно усаживаем маму в ротанговое кресло, садимся рядом. Тут жарковато, я даже нахлобучиваю свою соломенную шляпу, но мама явно наслаждается теплом.

– Тебе не кажется, что у меня поредели волосы? – спрашивает она. «Отличный уместный вопрос, – вполголоса замечаю я мужу. – Разве не могла бы любая нормальная мать задать его дочери?», на что мой муж, тоже вполголоса, вставляет: «…нормальной дочери…»

– Нет, мамуля, волосы прекрасны. Только мы их перестали красить, и они у тебя теперь белоснежные.

– Так я блондинка?

Это сегодня главная тема дня: блондинки. Может, приходил кто-то из дам, кто произвёл на маму неизгладимое впечатление.

Я ей оживлённо рассказываю (здесь я почему-то всегда слишком оживлённо болтаю), что у нас одновременно болеют гриппом и Ева, и Дима, а я курсирую между ними, развожу лекарства и продукты.

– Зачем же ты притащилась, могла бы просто позвонить, – говорит она, и я опять радуюсь совершенно обычной её реплике.

– Но я хотела тебя повидать.

– И что, я тебя не разочаровываю?

По-моему, она расцветает… Ещё каких-нибудь лет десять, и вновь сможет давать уроки. Тем более что, обводя рукой компанию старых маразматиков, греющихся на солнышке, добавляет:

– Ну что, ученики мои пока не разбегаются?»

* * *

Проникнуть бы хоть на минуту, заглянуть в тот мир, где обитает нынешняя мама, понять бы, почему некие предметы и темы, к которым она всю жизнь была равнодушна, сейчас занимают её настолько сильно, что она снова и снова перебирает их, примеривая ко всем, кого ей удаётся вспомнить. А круг этот неумолимо сужается. Лица моих внука и внучки, её правнуков, можно ей демонстрировать в телефоне каждые десять минут, и это будет увлекательной новостью. Она знает, что я её дочь; где-то в покосившейся подсобке памяти обитает младшая моя сестра Вера, но неумолимое течение болезни относит и её образ всё дальше – в необозримый океан туманного неведения. Она здорова, очень активна, требует ежеминутного внимания, ни черта не помнит, я выползаю от неё не человеком, а каким-то земляным червяком, мысленно повторяя молитву – чтобы не дал, Господи, дожить мне до такого.



Вот уже две недели её сильно занимают чьи-то (возможно, подсмотренные, услышанные?) интимные семейные потрясения, и она проецирует эти сюжеты на знакомых персонажей. Сегодня встретила меня в состоянии взволнованного оживления:

– Скажи мне, – вместо приветствия властно спрашивает она, – Вера наконец беременна?

Прекрасно уже то, что она без усилия вспомнила имя своей отсутствующей младшей дочери, напоминаю я себе.

– Мама, а ты понимаешь, сколько Вере лет? Вот тебе сколько, ты знаешь?

– Конечно, знаю, – это слегка презрительно. Она вообще сейчас относится ко мне немного свысока, похоже, я – отстающая ученица. – Мне сорок лет!

– Нет, мамуля, бери выше. Мы недавно отметили твои девяносто пять!

Изумление на лице, несколько театральное, преувеличенное:

– Не может быть!!!

– Может, может. А мне, как ты думаешь, – сколько?

– Тебе? – окидывает меня критическим взором. – Лет восемьдесят пять…

– Пока ещё нет, но недалёк тот час. Вера тоже дама в возрасте, и у неё есть взрослый сын, Боря, твой внук Борис Златопольский, вполне серьёзный парень. Его девушку зовут – знаешь как? Саския.

– Как?!

– Саския.

– Каска?

– Сас-ки-я!!!

Она задумчиво смотрит на меня, пытаясь произвести в уме какие-то действия, таинственные для меня передвижения фигур на шахматной доске её истёртой до дыр логики. Наконец выдаёт гениальную фразу:

– А сама она уже выучила своё имя?

(В этот момент перед моими глазами возникает картина, вернее, репродукция, прикнопленная к стене в мастерской отца: Рембрандт, «Автопортрет с Саскией на коленях» – любимая его картина, любимая моя картина, рассмотренная в часы позирования до нерушимого отпечатка в мозгу, когда, одуревая от неподвижности, я сидела на табурете, вперив взгляд в коричневато-золотистый квадрат репродукции на стене. Сколько лет она там висела – двадцать, тридцать?)

Разумеется, произнесённые и услышанные фразы улетучиваются из маминой головы мгновенно, как пар, но на микроскопическом отрезке времени её память ещё сохраняет бледные отпечатки произнесённых мною слов.

Приносят обед, и мама, прикрывая салфеткой тарелку с котлетами и рисом, торжественно заявляет:

– А это ты понесёшь нашему Бореньке.

– Кого ты имеешь в виду?

– …моего внука Борю.

– Мама, Боря живёт в Швейцарии. Он вице-президент какой-то крупной корпорации, и, думаю, с котлетами у него полный порядок.

Она кладёт вилку на скатерть, всплескивает руками, лицо вытягивается, глаза вытаращиваются:

– Ты шутишь?! Боря?!

И так далее…

Сидеть там можно только минут сорок. Потом у меня начинает болеть голова, зубы, чесаться всё тело… Немыслимое усилие: ежесекундно внушать себе, что вот эта безумная старуха и есть моя мама. Проходя к лифту мимо медицинского поста, откуда, как с капитанского мостика, старшая медсестра Илона с неизменной зоркой улыбкой оглядывает свою обедающую команду, я говорю, прощаясь:

– Если б вы знали, какой энергии и размаха была эта женщина!

Илона смотрит на меня с милой укоризной.

– Не убивайтесь так, – говорит. – Ей, для неё самой, хорошо. Она в стабильном состоянии, в добром настроении. Гораздо больнее, когда человек в полном разуме прикован к постели, понимая, что тянет последние месяцы или дни. А вашей маме хорошо. Это вам плохо…

* * *

«…Вчера она чётко ответила, что у неё две дочери, одна здесь, вторая – «Вераша в какой-то другой стране», где у неё «есть квартира».

Вечерами персонал сдвигает по два стола, и маминой публики прибывает. Это время чая или какао, пирогов и прочих уютных радостей. Включаются потолочные и настенные светильники; под потолком тихо качаются фонарики и флажки, вырезанные, раскрашенные и склеенные местными умельцами; Зина, расставив в уголке свой синтезатор, тихо наигрывает приятные знакомые мелодии… Ничего бравурного, перед сном больные должны успокоиться. «Осенний вальс, старинный сон…» Иногда санитарки, подхватив друг друга, совершают танцевальный круг между столами.

Поднявшись на третий этаж и выйдя из лифта, я различаю внятный учительский мамин голос… Восемь старух в разной стадии деменции, рассаженные по периметру двух сдвинутых столов, внимают ей с восторгом.

Я подхожу, меня приветствует каждая в меру способностей, я достаю пакет из кондитерской и всем раздаю по пирожку. Последний достаётся санитарке Эстер. «Ты – праведница!» – прочувствованно произносит она уже привычную мне фразу.

Мама ужасно довольна: она выступает и выступает, то есть повторяет какие-то свои заготовки, которые уже ничем из мозга не вышибить. Старухи млеют, как пионеры младшего отряда перед умницей и красавицей пионервожатой.

Я говорю:

– Знаешь, мам, недели через две к тебе приезжает Вераша.

– Вераша?! Девочки! – победно обводит стол взглядом и рукой. – Приезжает моя младшая дочь. Она сыграет вам на скрипке.

Я добавляю, что сыграет непременно, потому как моя сестра – профессор музыки.

– Девочки! – она вновь победно вскидывает голову. – Вас не смущает, что у такой скромной личности, как я, есть и профессор, и писатель?! Вообще, мы могли бы помочь Вере в её профессии, и я, и ты, – это уже мне деловитым тоном, вполголоса.

– Вряд ли, мамуля. Вера играет на скрипке. Может, ты тоже играешь на скрипке?

– Я?! – она хохочет в манере оперного Мефистофеля. – Если я заиграю на скрипке… мне жалко это государство! – И без малейшего перехода: – А как твой супруг, он ещё в наличии?

– Мам, мой супруг – Боря, ты его прекрасно знаешь, он у тебя здесь бывает.

– Да, я просто хотела знать – какие у вас отношения, приличные?

– Ну, мы прожили 35 лет и пока друг друга не убили.

Она поворачивается к старухам.

– Вы поняли, девочки? – восклицает игриво. – Они прожили тридцать пять лет только потому, что тёща жила отдельно!

Старухи, понятно, не реагируют на слова, но звук голоса их завораживает, даже тех, чей родной язык – иврит, хотя таких немного. Мамин голос и учеников завораживал. Независимо от смысла фразы, который ныне всё труднее уловить, интонацию речи мама распределяет как профессиональная актриса, всегда эффектно завершая период.

– Ты знаешь, что через пять лет тебе стукнет СТО годков?! – с улыбкой спрашиваю я.

Она изумляется, откидывается к спинке кресла, глаза горят:

– Девочки! Приготовьтесь! Я вам устрою!

Да, вечер сегодня приятный, оживлённый, мама в хорошем настроении, кокетничает и ежеминутно напрашивается на комплименты. Когда она в таком ударе, я тоже приободряюсь и шучу, подыгрываю ей в её полубезумных репризах. Не то что примериваю на себя участь одной из здешних пациенток, упаси боже, просто на минуту-другую вхожу в роль. Я ведь тоже до известной степени актриса.

Компании, или «столы», тут подбирают не только женские или мужские, не только «местные» или «русские» для удобства общения тех, кто способен ещё общаться, но и – если это пациенты с сохранными функциями – по интересам.

В углу за одним из столов собралась компания «русских» мужчин. Не старики, просто в возрасте, и на первый взгляд все вроде бы адекватные и активные люди в спортивных майках и трениках, оживлённо обсуждают какие-то реальные события: футбольный или хоккейный матч… Может, в другом отделении не хватило комнат, думаю я, и этих нормальных людей сюда перевели на время?

Когда разносят обед и перед каждым ставят его тарелку, один из мужчин пробует еду и одобрительно замечает:

– Клёвые котлетки!

Клёвые… слово моего поколения, и не просто поколения, а музыкантского среза тогдашнего общества. Я вдруг увидела его: молодого сутуловатого стилягу из студенческого ансамбля. Он был ударником? Или лабал на бас-гитаре?

– Толя! – воскликнул медбрат. – Анатолий, зачем ты забрал у Алекса котлету?!

Собравшись домой, я прошла к лифту мимо их стола. Склонилась к его плечу, негромко спросила:

– Вы сидели на ударных?

Он молча, непонимающе уставился на меня и следил за мной оторопелым взглядом до самого лифта…»

* * *

«…Маме подобрали хороший комплекс лекарств, чаще всего я застаю её в благорасположении к миру и людям. И всё же болезнь, как ржавчина, изъедает сознание, пожирая всё больше клеток мозга, поражая память и личность. Любая, самая простенькая информация сейчас напоминает невидимые чернила: она испаряется, высыхая мгновенно.

Вчера прихожу к маме, целую её, глажу по мягким седым волосам… Как они истончились…

Она смотрит на меня недоумённо.

– Мамуль, ты что, не узнала меня?

– Нет, я знаю… знаю, что ты… – медленно, на ощупь пробирается к ответу, как ученик у доски, что не учил урока и пытается угадать правильный ответ по шевелению губ отличницы на первой парте. – Знаю, что ты – самый близкий мне человек.

– Конечно! – растроганно подхватываю. – Я же твоя дочь, верно?

Она изучающе меня разглядывает:

– Похоже на то…

– Молодчина! А как меня зовут?

– А чёрт тя знает… – бросает она, отворачиваясь. Надоело! Устала…

Моё имя мы сейчас затверживаем по нескольку раз. Впрочем, иногда оно выскакивает самопроизвольно.

Перед самым моим уходом она вдруг произносит:

– Как тебе мой муженёк? Он оказался неплохим парнем.

– Э-э… учитывая, что он мой отец… да, парень неплохой.

– Твой отец?! – с холодноватой заинтересованностью уточняет она.