— Вот те раз! — попытался я удивиться.
— Конечно! — смеется Мыфиля. — В той стекляшке, что ты спер, оказывается, ее сердце было. Глядишь, теперь его ласковее примут, чем в прошлый раз. Просись к нему в товарищи: вот и свою зазнобушку увидишь, а там… Если так не отдадут, то… Может, и не случалось Скрумлям до сей поры себе жен воровать, так ты — первым будешь!
* * *
Тем же вечером я уже мчался в столицу. Вперед жениха и его челяди летел, охаживая коня плетью, торопя отстающих и сетуя сквозь зубы, что так медленно ползут под копытами версты. Ох, и долгой же мне показалась дорога!
Лучше б она длилась вечно…
Отчего не сгинул я, сраженный рукою ночного татя? Не пропал, растерзанный хищными зверями?.. Почему конь мой не споткнулся? — сломал бы я себе шею, вылетев из седла, — и пусть бы вороны клевали мертвые глаза мои! Зато не увидел бы возлюбленную свою в подвенечных одеждах, ведомую в храм другим!
Именно она оказалась предназначенной Буглюму. Этому жалкому червю! Она, а не какая другая из сестриц!
Родственники милой лишь одно испытание рыжему женишку устроили: дескать, если съест он сердце невесты, что в сосуде хранилось, мною же украденном, так она по гроб его будет. Лис алый светящийся комочек слопал мигом — и не подавился! — родня только успела переглянуться между собой.
Странно так переглянулись, родственнички-то: довольно, да с какой-то усмешечкой тайной…
Да только мне не до чужих взглядов было, как понял чудовищную ошибку свою! Бешеная злоба тьмой застлала глаза, когда узнал я правду. Не помню, где взял оружие… Не помню, как схватили и били…
…Любимая, чем же прогневили мы Господа?.. Где милосердие ваше, Небеса? Как жить, как дышать? — ведь ты и жизнь моя, и мое дыхание!..
…Очнулся от холода: подземелье — мрак, сырость, цепи.
Что вору оковы? Что вору решетки? Тьфу!
С помощью заклинаний высвободился из железных пут. Обидчики мои не догадались их заговорить. А вот с решетками незадача вышла. Не было их там.
Ящерицей ползал в темноте, ломая ногти, обдирая в кровь пальцы: обшарил каждый угол, ощупал все щели, все выступы и углубления, но ни окон, ни дверей не нашел — всюду камень!
Уныние — великий грех. Думай, думай, разбитая головушка! Ищи выход из западни! Или я не Скрумль?
Перебирал одно заклинание за другим, но холодные стены оставались недвижимы.
Правда, оставалось еще одно средство.
В ту нашу первую и единственную встречу любимая доверила мне свое настоящее имя. То самое, что мать дает дитю при рождении, шепнув его на ухо, и которое до поры до времени знает только она. То имя, что дарят только самым близким. То, чем так рады завладеть духи и демоны, чтобы повелевать смертной душою по своему усмотрению. Ну, да вы сами все знаете.
«Позови меня, когда станет совсем худо», — сказала она тогда. Но лучше я заживо сгнию в подземелье, чем сделаю это: почем мне знать, что ни одно исчадие зла не нашло себе убежища в этом каменном мешке? Разве могу я подвергнуть ее такой опасности?
И едва решил так, раздался страшный грохот! Тьма раскололась, и в просвет треснувших стен темницы увидел я серебряную голову дракона:
— Вот и последнее условие выполнил ты!
* * *
— …Согласен ли ты, любимый, разделить мою судьбу?
Ха! Согласен ли я пройти боль и муки перерождения, и стать уродливым, рогатым чудовищем? Провести во льдах добрую половину жизни, испытывая нечеловеческие муки голода? Рисковать своей головой ради малейшей прихоти короля?
Да!!! Ибо я люблю тебя!..
* * *
…В то утро матушка Гримла овсянку варила. Это у Скрумлей обычаем: по утрам всенепременно тарелочка овсяной жижи. Кашка булькает себе в котле, матушка в кухне возится: шуршит по хозяйству, да одним глазком за варевом приглядывает, чтоб не убежало. Вдруг дверь входная — бам-с!.. Аж с петель долой!
Вбегает запыхавшийся чумазый мышонок:
— Матушка Гримла! Матушка Гримла! Скорее! Они улетают!.. — крикнул, на месте подпрыгнул разов несколько, точно мячик, — и бежать!
Старуха руками всплеснула:
— Охти ж мне! — полы длинной юбки подобрала — и за ним!
Так и проскакали по сонным улочкам — старый да малый — до самой околицы. А за нею ждали их двое…
Прощание было недолгим: длинные проводы — лишние слезы.
Утреннее солнышко еще сонно жмурилось да позевывало, выглянув из-за дальних холмов, когда две пары упругих крыльев рассекли свежее голубое небо. Сделав круг над васильковым лугом, драконы взмыли выше и вскоре растаяли в синеве.
— Дела-а! — вздохнул припоздавший Скруп, провожая взглядом улетевших.
— Бывает… — коротко отозвалась матушка Гримла, концом платка вытирая глаза, слезящиеся то ли от солнца, то ли еще от чего.
И больше ничего не сказала — слишком долго было б рассказывать: и про то, как подменила она Буглюмовы карты, и как использовала старое заклятье, чтоб свести две судьбы, и много всего другого. Ведь начинать историю пришлось бы еще с тех времен, когда девчонкой стянула она у подвыпившего проезжего сказителя мешочек старинных преданий. Среди прочих, было в нем и про то, что служит оковами дракону его собственное сердце: покуда бьется оно — мучается крылатый в человечьем обличье, уязвимом и недолговечном. Стоит же сердцу пропасть, как обретает он долголетие и свободу, разве что король может править судьбой его, но про то отдельная сказка — так же как и про то, что случается с тем, кто согласится попробовать драконье сердце на зуб.
* * *
…Давно ушла уж домой матушка Гримла — некогда ей особо рассусоливать: помимо счастья и оберега близких, много и простых забот у хранительницы очага. А Скруп все лежал в стоге прошлогоднего сена. Грелся на солнышке, почесывал толстое серое брюшко, щурился, глядя в небо, и лениво размышлял: хорошо ли то, что негаданно выпало его кузену? И каково променять домашний уют на жизнь, полную скитаний и опасностей?
— Впрочем, — чуть погодя сказал он сам себе, — не всякой крысе дано стать драконом. Наверное, это чего-то да стоит…
И после долго еще всматривался он в бездонную синь, где в такт его мыслям неспешно текли взбитыми сливками облака, и думал, что теперь-то братец Гезза узнает их вкус…
Лариса Бортникова
Жил-был у бабушки
Мы с Лариской договорились про Солонку никому-никому… Даже Мишке Завадскому из пятьдесят шестого. Мишка — хороший, и настоящий командир, если в войнушку биться. Но мальчишка. А мальчишкам доверять нельзя.
Держались мы с Лариской целый июнь и половинку июля, а потом все-таки Лариска не утерпела, а все из-за велика, которым Мишка Завадский хвастался и никому не давал покататься. Можно подумать, что мы этот велик слопаем без повидла. Ну, Завадский хвастался, хвастался, ездил туда-сюда по Пролетарской — от забора Капитоновых до самого молочного, а Лариска рассердилась и выдала все про Солонку. И то, что он у Бабсани в сарае прячется, и только по ночам в сад выходит, и то, что он булки по шесть копеек любит — рогалики, и то, что у него спина горячая-прегорячая, а на хвосте бугорки, вроде бородавок. Мишка нам язык показал, и ка-ак тормознет прям на щебенковом пригорке у гаражей… Лариска долго пятак к шишке прикладывала, который я ей дала. А копейку Мишка на земле нашел. Ну и помчали мы все втроем в хлебный — как раз свежий привезли.
А вечером через Бабсанин забор полезли. Там такая дырка была на углу, мы с Лариской сразу протиснулись, а Мишка еще велик свой проталкивал.
Солонка нас издалека учуял, зафыркал, как огроменная кошка, и задышал жарко-прежарко — изо всех сарайкиных щелей пыхало.
— Это он рогалик унюхал, голо-о-одный. Не бойся, он не кусается, если не дразнить, — пояснила я, чтоб Завадский не трясся так сильно, а то у него даже в животе проглоченным вчера шурупом дребезжало.
— Врете все. Пошел я домой, — Мишка спиной попятился, и велик за собой потянул.
Мальчишка, что с него взять! Только и умеет, что выступать: «Я — красный командир, разведчик, а вы — просто санитарки».
— Ага! А это видел!? — Лариска дверь распахнула, а из сарайной темноты красным светом прям в глаза ка-а-ак даст, а потом желтеньким замигало! Это Солонка всегда так мигал, когда нас видел — радовался. Получалось даже красивее, чем елочная гирлянда, только надо было отскакнуть вовремя, чтоб не обжечься. Потому что Солонка, словно неисправный примус, настоящим огнем изо рта полыхал.
Мишку-то мы забыли предупредить, чтоб отскакнул, поэтому вышло хорошо, что он чуть поодаль стоял, а то бы пришлось бы нам его подорожниками обкладывать.
— К-кто это? — Мишка спросил, когда очухался. Солонка уже успел нас с Лариской обнюхать и рогалик сжевать.
— Драко-о-он! — Лариска важничала, как будто это был только ее дракон. — Дракон Солонка!
— Имя вы ему какое-то девчачье придумали.
Мишка поближе подкрался, и даже Солонку за крыло потрогал. Ну а через полчаса уже совсем привык. И Солонка к нему привык — позволил лоб почесать и между пальцами. Солонка любил, когда ему между пальцами чешут.
— А летать верхом на нем можно? — Мишка деловито так поинтересовался.
Мы с Лариской плечами пожали. Нам как-то в голову не приходило на Солонке летать. Глупости какие! Вот в «принцесс» играть здорово. У Лариски настоящая корона была, ей папа смастерил, а у меня — фата из бабушкиного платка в ромашку. Поэтому мы с Лариской по очереди: сначала она принцесса, а я служанка, а потом — наоборот. А Солонка, всегда играл за дракона, который нас выкрадывал из дворца.
— Нельзя на животном летать. Оно для этих целей не предназначено, — это Лариска от папы своего нахваталась — папа у Лариски милиционером работал.
— Надо седло найти. И уздечку, — Мишка нас не слушал. Шарил по полкам и нашарил драный ремень. И Солонке его на шею нацепил. Дурак. Хорошо, Солонка все-таки добрый, не стал на Мишку огнем дышать, а только осторожно скинул на землю.
— Ну вас с вашей чепухой, у меня велик есть! — Мишка обиделся. — А я возьму и расскажу всем про дракона, его в зоопарк отдадут.
— Не смей! — зашипели мы с Лариской хором, а я добавила: — Вот только попробуй. Я тогда тете Вале, — это Мишкина мама, — пожалуюсь, что ты зимой у нее из шубы пять рублей вытащил и масла шоколадного купил целых два кило.
— Сами же и слопали это масло, — буркнул Мишка, но, по-моему, передумал Солонку в зоопарк сдавать. — Ладно. Не скажу. Только давайте его выгуляем, а то темно тут, в сарае, и грустно.
— А убежит? — испугалась Лариска. А я не испугалась, потому что мне Солонку жалко стало и захотелось, чтоб у него тоже были разные друзья, и небо, и деревья, и даже наша Пролетарская с самого забора Капитоновых до трамвайной остановки, а не только мы с Лариской, ну и Мишка. Тем более, какой из мальчишки друг?
Мы Солонку на лужайку к большому дубу вывели. Тихонечко. И он там с нами в салки играл, и даже один раз взлетел, и мы все смотрели и переживали, что он заденет каким-нибудь местом за провода или ветки. А он криво как-то затрепыхал крыльями и шлепнулся на пузо.
— Вот! Я так и думал: дракон этот — раненый, — Мишка поковырял пальцем в ухе. Он всегда ковырял в ухе, если нервничал. — Его в зоопарк надо. Там вылечат. А может быть даже в милицию… И вообще, откуда он к нам на Пролетарскую прибыл, а? А вдруг это — немецкий шпион? Вдруг он фотографирует местность, чтобы…
Пришлось Мишку несильно ударить, чтобы он ерунду не нес. Ну и признаться, что мы к Бабсане за грушами лазили, а потом услыхали, как что-то в сарае шипит. И что потом еще долго боялись засов отодвинуть, потому что внутри очень шипело и громыхало.
— По-твоему, будет Бабсаня шпиона в сарае держать, а? Она же ветеран войны и труда. И сама учительница.
— Нее… Тогда не шпион. Я думал, Бабсаня не знает про Солонку… Выходит, что мы Солонку у Бабсани украли… Тогда не его, а нас в милицию надо…
Иногда мальчишкам в голову лезут совершенно ужасные мысли. Мы с Лариской совсем не задумывались про «украли», а считали, что просто так. И мы заревели, а Солонка топтался рядом, горячий, как печка, и смотрел на нас сиренево и очень добро. И крылья у него были такие теплые, в коричневой прозрачной чешуе, и ногти будто золотой краской намазанные. Красивый оказался Солонка, а мы и не догадывались, ведь до этого его только в полутьме видели.
Мы ревели, Мишка нас успокаивал, Солонка вздыхал цветными искорками, и тут наступил поздний вечер.
— Это чей велосипед, а? — Бабсаня шла очень прямая и сердитая и вела за рога Мишкин велик. Мишка-бестолочь его в сарае позабыл.
— М-мой… — Мишка заикаться начал, а мы еще громче реветь, потому что сообразили, что сейчас нам всем влетит, а потом влетит еще дома.
— Забери.
Бабсаня приставила велик к дубу и больше нам ни слова не сказала. Вынула из передника поводок, нацепила на сникшего Солонку и повела его прочь. Солонка не упирался. Только пару раз оглянулся и подмигнул нам лохматым реснитчатым взглядом.
— Не наябедничает, — уверенно подытожил Мишка. — Хорошая она. Ветеран войны и труда. Айда по домам.
* * *
Мы терпели неделю, а потом в булочную завезли рогаликов. Оказалось, что мы с Лариской накопили на целых пять штук, а Мишка на три. И хоть Бабсаня попросила комсомольца Витьку Капитонова заделать дырку в заборе, все равно пролезть было — раз плюнуть. Солонка нас ждал. Мы допоздна играли в принцесс и дракона, а Мишка был за принца, хотя называл себя железным рыцарем, и было здорово. Так здорово, что мы даже не заметили Бабсаню, которая чернела тощей тенью в проеме и улыбалась.
— Приходите. Ладно уж, — разрешила Бабсаня, закрывая за нами калитку. — Только на улицу ни-ни. Не уследите, и убежит непоседа… В саду балуйтесь.
* * *
Прошел июль, август, начался сентябрь. Каждое утро мы с Лариской свистели Мишке Завадскому и все вместе спешили к Солонке. Он нас обнюхивал, шарил носом по карманам, зацеплял губами булку, жевал задумчиво. Солонка нас любил, а мы любили Солонку. Думаю, я любила его сильнее всех, хотя бы потому, что у Мишки, кроме Солонки, имелся черный одноглазый кот, а у Лариски — старшая сестра. У меня же был только Солонка. Очень редко нам с Солонкой удавалось побыть наедине, если и Мишка, и Лариска вдруг не могли прийти или опаздывали. Тогда я долго гладила Солонкин морщинистый лоб, прикладывалась щекой к обжигающему, пахнущему ржавчиной драконьему плечу, трогала кожистые крылья. Я даже целовала Солонку в сухой нос, и он не возражал, а тянулся ко мне черными ноздрями и урчал.
Сентябрь засыпал помойную канаву листвой до самого верха. В октябре довольный папа сказал за ужином: «Перебираемся в столицу», — и мама захлопала в ладоши, а бабушка надулась. Потом они сидели на кухне, а я лежала на животе, подсунув ладони под подбородок, и заранее скучала по Лариске, по писклявым двойняшкам Евдокимовым, по Солонке и самую чуточку по Мишке Завадскому, хоть он и мальчишка.
* * *
Однажды утром мама надела на меня новые сапоги с забавным названием «валяшки» и сказала:
— Ну иди, прощайся.
Лариска с Мишкой ждали меня возле большого дуба. Мишка то и дело шмыгал — простыл наверное, а Лариска воображала. Крутилась на месте, растопырив руки в стороны. Фата из моего-бабушкиного платка, неделю назад подаренная Лариске «навсегда-навсегда», развевалась праздничным флагом. Новое Ларискино пальто походило на золушкин бальный наряд.
— А меня папа в кружок записал. Хо-ри-а…графический! Буду, как Майя Плисецкая. Вот!
— Здорово… Слушай, — перебила я воображалу, — я тут Солонке писем написала… Нарисовала… Ровно сто штук, — стопочка тетрадно-клетчатых четвертинок, перетянутая резинкой, шуршала в ладонях. — Ты ему читай каждый день по письму, а?
— Еще чего, — Лариска фыркнула. — Меня это теперь не интересует, потому что я взрослая и балерина. А балерины с козами не водятся.
— Солонка — дракон! — я размахнулась, чтобы треснуть Лариске как следует, но промазала. Бумажная стопка выскользнула из ладони, резинка лопнула, и тетрадные листики, нарезанные неровными квадратами, полетели в грязь. — Дракон! Солонка — дракон!
— Коза! Обыкновенная. С рогами! — дразнилась Лариска, пританцовывая.
— Дракон он! А ты — дура! — Мишка, о котором все позабыли, вдруг накинулся на Лариску с кулаками.
— Коза! М-ме-е-е! А вы тили-тили-тесто — жених и невеста! — Лариска отпрыгнула в сторону и помчалась прочь.
Она бежала вприпрыжку. Мне хотелось кинуться вслед. Догнать ее. Толкнуть так, чтобы Лариска шлепнулась, чтобы шапка вместе с пришитой короной и моей-бабушкиной фатой свалилась в лужу, а желтое Ларискино пальто превратилось в половую тряпку. Я ее ненавидела, эту Лариску, потому что она врала! Солонка — дракон! И я почти сорвалась с места, но тут откуда-то появились бабушка и папа с чемоданами, а мама взяла меня за руку, и мы пошли на трамвай.
— Возвращайся! — Мишка догнал нас, когда мы уже садились на трамвай. Я плющила о стекло нос и смотрела, как Мишка бежит вслед, машет рукой и кричит: «Воз-вра-щай-ся-а-а-а»!
* * *
Холодный. Стылый. Гремучий.
Удивительно, почему в детстве они прикидываются сказочными каретами, а потом становятся просто трамваями.
И Пролетарская — такая крошечная: за пять минут можно пройти пешком ее всю — от некрашеного забора Капитоновых до самого молочного. А рядом с молочным раньше росла ветла, чуть дальше была булочная, а сейчас там скучные гаражи.
— Шуликины давно здесь не живут. Помнишь Шуликиных? Да нет… Где тебе. Вы когда уехали, тебе же пять было?
— Шесть, — от бабушки пахнет свечками и валерьянкой. Достаю конфеты, апельсины, два батона колбасы. — Девочку помню. Лариса или Марина. В казаков-разбойников с ней играли и в принцесс.
— Может и шесть… Это ж сколько лет назад вы уехали?
Двадцать… Двадцать на триста шестьдесят пять, не считая високосных. «Нечего ребенку в этой провинции делать. Лучше пусть мама сама приедет, заодно отдохнет, отоварится», — отец сердился, когда заходил разговор о том, чтобы отправить меня на каникулы к бабушке. Даже позавчера, когда я складывала подарки в дорожную сумку, он хмурился, нарочито громко вздыхал и сетовал на бессмысленность поездки. «Па. Ну, на пару деньков. Бабка больная совсем. Столько не виделись», — я наливала ему чаю, смотрела, как он совсем по-деревенски обмакивает рафинадный кубик в темно-золотистый кипяток…
— А Завадские все здесь. Мишка Завадский — дружок твой, помнишь? Чудной он. Ненормальный маненько. Вроде молодой, а ни друзей, ни гулянок. Слова клещами не вытянешь, прямо сыч. Вроде как сторожем на хлебзаводе работает.
«Воз-вра-щай-ся-а-а-а!» — трамвайные рельсы блестят, как драконья чешуя. Сердце ухнуло и запрыгало, будто через скакалку — «тай-тай, вы-ле-тай».
— Может, и загляну к Завадским. Дом у них такой, с высоким крыльцом, зеленой крышей?
— Где та крыша, — качает седыми косицами бабушка.
Почему это Мишкино крыльцо всегда казалось мне таким бесконечным… «На златом крыльце сидели: царь, царевич, король, королевич, сапожник…»
Худой небритый мужик в бушлате сидит на нижней ступеньке. Мужик, похожий на гигантскую картофелину, забытую в земле, а зимой вдруг выбравшуюся на свет божий. Глаза у мужика синие, веселые. Губы обветренные. На босых ногах черные калоши, а на голове шапка. Шапка странная, похожая на летный шлем — с ушами и очками на брезентовой макушке. Мужик грызет семечки, сплевывая шелуху в кулак.
— Мишка… — слышу в собственном голосе недоверие, испуг и немного брезгливость. И ничего не могу поделать.
— А? — Поднимает он глаза… — Ну, я Мишка. Чего тебе?
— Кузнецова я. Ольга Кузнецова, — хочется уйти, но Мишка поднимается со ступеньки, делает ко мне шаг и присматривается внимательно, щурясь. — Помнишь, мы еще в детстве дружили. Ну?
— А как же, — хмыкает он. Делает еще один шаг, надвигаясь на меня, словно трактор. Отряхивает ладонь о ватную штанину. Шелуха сыпется на землю. — Ничего так телочка выросла — Леля Кузнецова.
— Приехала вот, — протягиваю руку и едва не отпрыгиваю, когда Мишкины влажные горячие пальцы касаются моих. — Как твоя жизнь?
— Ничо живу. Конечно, не так, как у вас в столицах. Помаленьку.
Мы стоим друг против друга и молчим. Он ухмыляется. Я краснею и злюсь на себя за это. Понимаю, что нужно немедленно разбавить это тяжелое, словно мокрая половая тряпка, молчание.
— А я Лариску Шуликину помню. И нашу ветлу. И еще как мы целое лето играли у какой-то бабушки в сарае… — Мишка продолжает ухмыляться тяжело и влажно, и я испуганно тараторю, выталкивая из себя давно забытые имена и события… — у Бабсани, вот! Играли у Бабсани с ее козой. А ты помнишь? Мы с Лариской воображали себя принцессами, ты был рыцарем, а коза — драконом. Козу еще странно как-то звали… Как же ее звали? Не помнишь? Какое-то глупое имя…
— Солонка, — Мишка хмурится. Потом поворачивается и уходит в дом. Уже на пороге оборачивается. — Козу звали Солонка.
— Вот ведь чудаки: выдумали что коза — дракон, — отвечаю я уже пустому крыльцу.
* * *
— Ну, как Завадские? — бабушка ставит на стол картошку с луком, режет ломтями хлеб.
— Нормально.
— Мишка твой часто про тебя спрашивал, когда маленький был. Все прибегал из школы и спрашивал, «когда Лелька вернется, когда Лелька вернется».
— Угу, — рот у меня забит едой, и я пожимаю плечами.
Вечером бабушка дремлет на завалинке, я сижу рядом — набиваю смску родителям. «Все в порядке. Не беспокойтесь». Мне хочется добавить, что отец прав, и здесь действительно нечего делать, что в прошлое вернуться нельзя, и что я хочу домой. «Па, ты был пра…»
Мишка появляется неожиданно. Спаниельи уши летного шлема плотно обхватывают его небритый подбородок, очки опущены на глаза. Мишка здорово похож на Ихтиандра и чуточку на авиатора из голливудского фильма.
— Я за тобой. Он простил.
— Кто?
— Пошли же. Тебя и так долго не было, — Мишка хватает меня за руку и тянет на улицу.
Оказывается Мишка очень сильный. Я иду за ним. А потом, когда он ускоряет шаг, почти бегу рядом.
— Слушай! Я ему читал! Каждый день, как ты и просила! Каждый день. А потом ты не вернулась. И я заново читал. И еще раз. И еще.
— Что читал? — пытаюсь вырвать ладонь, но это непросто.
— Письма твои. Он слушал. Ага. А потом понял, что ты не приедешь, и обиделся. Солонка! Кто же еще?
Меня вдруг осеняет, что Мишка спился или сошел с ума, и что со мной сейчас может случиться что угодно. Мне страшно, противно. Но больше всего я злюсь, что не послушалась отца.
— И крыло выправилось. Не сразу. Думаешь, зачем мне шлем? Чтобы мошкара в глаза не лезла, и пыль. Там наверху пылищи — даже не представляешь сколько… — он вдруг улыбается и становится похожим на того, прошлого Мишку, на Мишку, с которым мы играли в разведчиков и войну. — Ну, сама узнаешь. Стой здесь и не двигайся.
Мишка отпускает мою ладонь. Наконец-то я свободна. Оборачиваюсь, чтобы мчаться прочь, и замираю. Раз-два-три. Морская фигура, замри!
* * *
У дуба теплая кора. Несмотря на то, что поздняя осень. Несмотря на слякоть. На дождь. Кора теплая и сухая. Даже через куртку я чувствую, как дуб ласкает мою спину, как щедро отдает мне опивки лета, мне — блудной, бестолковой, непомнящей. А в небе пасмурно. Темно. Луны слишком мало, чтобы разглядеть каждую чешуйку, каждый золотой ноготок, бугорки на хвосте, морщинистый лоб, черные губы… Луны достаточно, чтобы следить за стремительным, неудержимым, невероятно-нептичьим силуэтом, который мечется в угольной вышине.
— Мишка, не шмякнись! — выкрикиваю прямо в небо. Туда где к жаркой спине дракона приклеилась крошечная фигурка в летном шлеме. — Мишка-а-а! Отвечай!
Он хохочет звонко и дерзко. Машет мне рукой. Бесстрашный мой друг — Мишка.
Солонка взмывает высоко-высоко, и Мишкин смех становится далеким. Потом дракон срывается с неба и плавно кружится надо мной. Совсем близко. Я чувствую, как медная перхоть сыплется мне на макушку и плечи. Круг. Еще один. Солонка приземляется на полянке и смотрит сиренево, чуть с укоризной.
— Держи, — Мишка протягивает мне шлем. Брезентовый, со спаниельными ушами на ремешке и с очками из поцарапанного пластика. — Крепче коленками упирайся.
— Да не шмякнусь я, — успокаиваю Мишку, но он не верит. Мальчишки всегда не доверяют девчонкам, и наоборот.
* * *
Луна похожа на блин. Желтый и неровный. Я спешу к моему Солонке, а луна спешит за мной. Оборачиваюсь. Мишка ковыряет пальцем в ухе. Он всегда ковыряет в ухе, если нервничает.
Интересно, ремешок сильно натирает под подбородком? Ладно. Послюнявлю — пройдет…
Александр Карнишин
Чесотка
Он проснулся от боли. Во сне от немилосердной чесотки чесал и чесал руку и плечо, пока не расчесал до крови, до мокрого под ногтями. Чесалось ужасно, до головокружения, до горячего лба, потной спины и потемнения в глазах. Терпеть такое было просто невозможно:
— Нянька! — крикнул, задохнувшись спросонок. — Квасу мне! Холодного!
— Все скубешься, скубешься, — ворчала нянька, поднося ледяного, из сеней, квасу. — И чего бы ведуна не позвать? Давно бы вылечил…
Не огрызался, как обычно. Пил жадно, вливая в себя кислое. До холода в животе, до холода в спине — пил, пил, пил…
Все равно чесалось.
А и то — по каждому случаю ведуна звать? Так княжеской казны на воев не хватит. Будет тут ведун, как приклеенный, только кидай ему монету за монетой, чтобы лечил, да разъяснял. Самое-то обидное, что никто не виноват, кроме самого же себя.
Третьего дня в ночь, как обычно, пошел проверять караулы. Конечно, воевода за оборонным делом смотрит, но на что тогда нужен князь, если сам не проверит? А князь теперь он, Ясень, потому что папка полег в последнем походе. Соседи дракона выставили против пешцев — тут даже и не убежать, дракон все равно быстрее. Все там и полегли.
Ясь уже подходил по стене к крайнему в ряду посту, когда услышал тупой удар. Именно услышал сначала, тупое и с хрустом такое, а потом его рвануло вперед, и потекло горячее по груди. И только после этого вдруг вспыхнула, как встающее солнце, дикая боль, замутившая сознание и подкосившая, заплетшая ноги. Он тогда так и свалился под ноги вскочившему с лязгом часовому. Тут же тревогу подняли, воевода набежал с руганью и с ближними своими. Смотрели следы, щурились в тьму за стеной, прикидывали, откуда кинули стрелу, что насквозь пронзила мякоть чуть выше левой ключицы.
— На ладонь если бы ниже — и все, — сказал поутру воевода, кусая зло и одновременно раздумчиво длинный рыжий ус. — И знаешь, княже, похоже — из двора стрелили. Вот так, смотри, ты шел, а вот так тебя, значит, кинуло…
Он сам прошел, как будто вдоль стены, потом крутнулся как от удара, свалился под дверь.
— Видишь, да? Сзади удар был. Из тени, так что никто ничего и не мог бы разглядеть. Да ты и сам виноват.
— Я? Я, что ли, сам себя? — возмутился князь, приподнимаясь на ложе.
— Мы даже подчасков заставляем в броне ходить. А тебе, выходит, можно по стене в рубашке бегать? А был бы ты в кольчуге…
— И что? Вон, гляди, насквозь прошла, дырка круглая… Так и кольчуга бы не сдержала.
— Да кто ж знает… Может, и сдержала бы. А теперь вот — лечись и думай, кто мог на тебя покуситься, и кому польза от того.
За день кровь присохла. За второй почти совсем зажило, только рукой двигать больно и щит не удержать. На третий рана совсем закрылась.
Но как же чешется!
Ясь сжимал челюсти до хруста зубовного, кулаки — до следов от ногтей на ладонях. Чешется же! Ну, как удержаться?
— Это хорошо, хорошо… Чешется — значит, заживает! — успокаивал лекарь, что лечил воев.
Да ведь зажило уже! Почти зажило! А чешется так, что хоть на стену лезь. А если чуть расслабишься, придремлешь, так обязательно правой рукой за левое плечо — и чесать, чесать, чесать до крови, до боли, до воспаления уже по всей руке.
Говорили, что от ран хорошо баня помогает. А тут после бани еще хуже стало. Сукровица выступила, да яркая такая, желтая, пачкающая простыни. И чешется теперь не вокруг образовавшегося шрама, на звезду чем-то похожего, а и вся левая рука, и грудь, и спина — а спину-то как достать? Да так чешется, что не почесаться если — до головной боли доходит. До дрожи в руках, как после пьянки хорошей. А почешешься — потом весь сукровицей истекаешь, и кожа вся ноет, и будто даже кости — тоже…
— Все! Не могу больше! Черт с тобой, посылай за ведуном!
Молодой еще князь… Давно уж послали, не дожидаясь, пока не вытерпит. А то что ж, с больным-то князем много не навоюешь.
Только ведун не торопился, хоть и денег пообещали. Все спрашивал обстоятельно посланного за ним:
— Стрелу не нашли ли? А рана зажила ли полностью? А сукровица из раны либо из расчесов? А цвет желтый ли такой, как вот у чистой серы? А вдоль расчесов шишки растут ли? Чешутся и лопаются? А подсохнув, как чешуя? Зеленым на солнце отдают?
— Да пойдем уже, дядька Евсей! Воевода меня запорет!
— Авось, не запорет. Авось, сдюжу я с болестью княжей…
Княжий терем пропах болезнью да травами. Князь лежал в перинах, как драгоценный камень в коробке на подушке. Лежал и стонал тонко, нервно почесываясь, и вдруг срываясь и раздирая кожу до крови.
Уже и на живот перешла злобная чесотка. До пупка почти.
— Их, их, их, — стонал, закатывая глаза, расчесывая тело, молодой князь.
— Вовремя я пришел, вовремя, — кивнул, смотря на болячки, не старый еще ведун. — Собирайте князя. Ко мне повезем. Медленно повезем, сторожко. А чтобы не мучился он в дороге, я ему вот, отвару приготовил. Будет спать, не будет чесаться.
Тремя повозками о двуконь выехали. На двух — пешие вои, а на той, что посередине, князя везли. Да вокруг еще шестеро дружинников конно. Вроде и по своей земле идут, да мало ли что — вон же, вон, стрела-то прилетела. Значит, смотреть надо в оба, прислушиваться ко всему.
В первой же деревне ведун отозвал в сторону старосту, передал ему золото, а взамен получил девчонку лет двенадцати. Продали сироту. А на что она селу? Так-то все же с пользой обоюдной: обществу деньги, а князю прислуга.
— Вяжите князя, — скомандовал ведун. — За руки и за ноги к бортам. Чтобы до мяса себя не расчесал. Я ему буду отвар вливать сонный, а ты, девка… Как тебя? Зорька? Как корову, что ли? Ты, девка, чеши его, чеши. Вот этой щеткой, только ею. Везде, где шишки проступают, где зелень ползет — чеши, делай ему послабление в болезни. Ну, попробуй… Да крепче, крепче.
Князь вдруг задергался, напрягся, выгнулся дугой на привязанных руках и ногах, и разом упал на дно, в перины, блаженно улыбаясь и закатив глаза.
— Ой! Чего это он, дяденька?
— Чего, чего… Зачесала, как кота. Он теперь спать будет долго и хорошо. А там, может, и развяжем уже.
Ехали медленно. На мягкой лесной дороге не слышно было почти никакого шума, только позвякивали удила, да всхрапывали изредка лошади. К вечеру князя отвязали, да он и не помнил, что ехал связанным, поводил удивленными глазами, вспоминая, как он тут очутился.
— Вот, княже, — объяснял, присев рядом с ним ведун. — Есть душа наша, или еще ее разумом зовут, а есть тело. Называется оно организьм. Ты в зверинце зверя облезьяна видел? Вот, он почти как человек, только мохнатый. Ну, дак у нас в Синявке мельник такой же зверовидно заросший. Ему жена спину причесывает, не поверишь! В чем разница того облезьяна и человека? Не в том, что руки длинные у него, и не в шерсти, а в отсутствии души, сиречь разума. И вот, если поранится облезьян в природе своей, то слезает с дерева, где живет, ищет подорожник, жует его и прикладывает жвачку к ране. И тем выздоравливает. А если болит брюхо, то нюхает травы, и находит нужную, и ест ее — и выздоравливает. Кто же ему рассказал про подорожник? Они же не разумные твари, бездушные, говорить не могут. Кто? А это сам организьм подсказывает. Мы же, люди, его не слушаем. Сильны мы разумом, на него полагаемся. А не всегда это надо.
— Ты это к чему ведешь? — трудно, как будто вспоминая слова, спросил князь.
— Тот отвар, что я тебе давал, княже, он не совсем снотворный. И вовсе не от чесотки. Он должен твой разум гасить, оставляя тело бодрствовать. И тогда само оно найдет нужную траву, нужную лекарству. Понял ли?
— А человек без разума — он как облезьян, выходит? — медленно понимал князь. — И ты, что ли, из меня такого облезьяна сделать хочешь своим отваром?
— Я, княже, хочу видеть тебя сильным и здоровым. Ты нам с воеводой таким нужен — сильным и здоровым, — серьезно отвечал ведун, спрыгивая с повозки и показывая на открывшуюся справа полянку.
Устраивались привычно. Ночи стояли сухие, поэтому шатров не раскидывали. Разложили костры по четырем углам, устроили на перине князя, девка это со щеткой все чесала, да сметала пыль белую кожную с плеч его и спины. Есть он не стал, снова упав в беспамятство. Остальные же перекусили всухомятку, да повалились кто где. Горячее было обещано в ближайшем селе — завтра примерно к обеду, если вовремя выехать.
— Ты, княже, зря себя сдерживаешь, — осматривая больного, твердил ведун. — Ты отпусти, отпусти душу-то на волю. Дай организьму самому решить, что ему надо. Вот тут чешется ли?
— Везде чешется. Ой, как чешется! — рычал князь, уткнувшись в подушку, а девка тут же начинала чесать, чесать, чесать плавными движениями, постукивая щеткой по борту повозки, сбрасывая пыль кожную.
На третью ночь ведуна разбудил встревоженный часовой.
— Чего это он? — тыкал пальцем в опушку леса, вдоль которой, неуклюже подпрыгивая, прохаживался на каких-то слишком коротких ногах совершено голый князь.
Ведун смотрел, загородившись рукой от углей костра, улыбался чему-то. Князь то прыгал боком, то переступал короткими ногами, а руки у него вдруг вытянулись, легко доставали до земли, но он держал их в стороны, как орел, присевший на жертву, крылья.
— Ай, молодца, — шептал ведун. — Отпустил душу. Яся, Яся, Ясюшка, иди сюда, иди ко мне… Иди, я тебе спинку почешу…
Князь… Да князь ли? Смотрел недоверчиво, наклоняя голову, приближался с опаской.
— Ай, красавец, ай, молодец какой, маленький… Яся, Яся, — подманивал ведун.
— А девка-то его где? — вдруг встрепенулся дружинник.
— Девку он схарчил, пока ты дрых у костра. Они завсегда девками питаются. Оголодал, маленький…
— Да как же это… Сказки это все! И какой — маленький? Князю уж за двадцать!
— Дурак ты, Федька. То князю уже за двадцать. А Яся наш, Ясюшка, маленький наш — он только что… И теперь надолго, если не навсегда.
— А что это? — палец указывал на то, что приблизилось к костру. Не князь, да и не человек уже. Весь в зеленой чешуе, кое-где покрытой еще остатками кожи. Зубы, острые, как ножи, золотой глаз с поперечиной…
— А это, Феденька, дракон. Ну, иди ко мне, Яся!
Ведун достал щетку, постучал ею по повозке, а потом начал размеренно чесать подкравшегося дракончика, закатившего в неге глаза.
— Вишь, малой совсем. На крыло еще не встал. А где у Яси шрамчик от стрелы? Нету у Яси шрамчика. Говорил я князю, что заживет — и зажило… Вот откормится — мы ему еще девку купим, если надо. А там и домой можно, в крепость. И будет у нашего воеводы свой боевой дракон.
* * *
— Ну, как, воевода, отработал я свое?
— Хорош, — восхищено смотрел в небо воевода. — Князем-то был дурак-дураком, а драконом — ей-богу хорош!
— Это он еще малой совсем, а как в полную силу войдет… Ого-го!
— Да то я знаю. А драконицу ему не сыскать? Было бы не скучно ему.
— Не бывает у них дракониц. Вот только так, через кровь размножаются. Жаль вот только, что стрелу нужную ты потерял.
— Чего это — потерял. Вот она, бери. У нас все в целости и сохранности.
— Ну, воевода, ну, молодец! В общем, зови, если что опять надо будет.
— Да теперь-то, с драконом, мы и сами от кого хочешь отобьемся.
Юлия Гавриленко
Королевский подарок
Если ворон в вышине, дело, стало быть к войне. Если дать ему кружить значит, всем на фронт иттить.
Булат Окуджава[1]
Не в обычаях королевы Аугусты было делать дорогие подарки, но к совершеннолетию сына она расщедрилась.
Замечательный вороной конь лаврезийских кровей, поджарый, одновременно грациозный и крепкий, ждал принца Максимуса поутру у входа во дворец. Оседланный, начищенный, причесанный и готовый служить хозяину.
Конюх Эд просто налюбоваться на коня не мог. Он даже не очень охотно отдал принцу поводья. Понятное дело, их высочество сразу же понесется в полях-лесах скакать, весь блеск сгонит да еще и репьев насажает.
Да принц и сам не спешил забрать роскошный дар: все еще поверить не мог. Обычно властная матушка ограничивалась условными подарками, полагая, что сын и так ни в чем не нуждается.
А собственного коня у него не было никогда. Он пользовался лошадьми из конюшни, «согласно целевому назначению», как было написано в многочисленных расписках. Для учебы верховой езде — учебные пони, для охоты — охотничьи метисы, для прогулки — прогулочные верховые, на официальный выезд или в дальнюю поездку — выносливые упряжные. Принцу ничего не возбранялось, главное — придерживаться порядка. Взял игрушку — распишись, что взял поиграть. И неважно, о чем речь: о карете, о мече…
Максимус прекрасно понимал Аугусту. Королевством управлять нелегко, но если соблюдать разумные требования и не нарушать дисциплину, то можно. Именно поэтому он сам никогда ничего лишнего у матери не просил, учился прилежно и в неприятности не влипал, обещая вырасти в достойную смену.
Но лаврезийский конь, дитя степи и ветра, друг Солнца и Луны, брат вольным крапчатым — редкое чудо для королевской конюшни.
Верные до последней капли крови, служат они лишь одному хозяину, бегут наравне с полетом птицы, выносливы, как закаленные в боях воины. Разводят их лаврезы, кочующие таинственные народы, изредка проходящие по окраинам королевства.
Практичная королева никогда бы не отдала годовой доход целой провинции даже за самую лучшую лошадь. Все предметы роскоши, находящиеся во дворце, принадлежали ее предкам и покойному мужу, на себя и сына она почти не тратилась. Минимум еды и приличных официальным случаям одежд. А подобный конь — это как раз предмет роскоши, причем ранимый и подверженный болезням.
«И что на нее нашло? Не иначе, как женить надумала…»
* * *
Чтобы не было войны, надо ворона убить. Чтобы ворона убить, надо ружья зарядить.
Булат Окуджава
Но недолго пришлось принцу наслаждаться дорогим подарком. Он успел лишь дать коню имя, пару раз прокатиться перед завтраком, да однажды полюбоваться закатом.
И до предполагаемой невесты тоже не доехал.
Только получил от матери распоряжение отправляться в Бусинию, только расписался в гардеробной за дорожный, три гостевых и бальный наряды, только зашел в конюшню, чтобы лично оседлать прекрасного коня…
Так сразу и понял, что путешествие придется отменить.
В стойле явно кто-то был, всхрапывал и тяжело дышал. Но не виднелась над перегородкой словно выточенная из базальта голова, не прядала ушами и не призывала хозяина выпустить поскорей из заточения…
«Мой конь болен? Отравлен?»
Максимус взволнованно распахнул створки и увидел, что его конь лежит на полу, по-кошачьи поджав под себя ноги.
И к сену не притронулся, и вчерашний овес целехонек… И с мордой что-то странное, в сумраке конюшни толком не разглядеть.
А прекрасный Ворон лишь меланхолично смотрит перед собой. Иногда, вроде как… если не мерещится… совершенно не по-лошадиному жмурясь.
Максимус бросился к нему, но замер на полпути, не разрешая себе прикасаться к дорогому другу. Ведь если конь отравлен или заколдован врагами, то и перчатки могут оказаться ненадежной защитой.
— Что с тобой? Сейчас, я позову на помощь…
Ворон зарычал, блеснул желтыми глазищами с узким зрачком и предостерегающе лязгнул зубами.
Максимус тревожно присмотрелся к нему.
Лаврезийцы очень выносливы и необычайно резвы, но при этом они всего лишь лошади, без всяких хищных замашек.
И такого хитрого безумия в глазах Ворона еще вчера не было…
— Видно, мне в кофе подмешали чего-то излишне тонизирующего, — пробормотал принц. — Всякая ерунда мерещится.
Он попятился к выходу, но покидать денник не спешил. Он был озадачен и ошарашен, но все еще надеялся, что введен в заблуждение игрой света и тени.
— Я тебя не узнаю. А ты меня?
Ворон прижал острые уши к голове и зевнул, смешно растопыривая длинные усы.
Усы?! Однако, явно дает понять, что узнал.
— Вот как… Значит, ты — это ты, хоть и выглядишь неважно. Не будешь нападать?
Обижено заворчав и перевернувшись на бок, Ворон вытянул из-под себя одну из массивных когтистых лап.
Принц вздрогнул, но попытался не подать виду.
— Ты можешь встать?
Ворон охотно поднялся и потянулся, процарапывая в опилках на полу борозды и издавая неприятный шорох при задевании стенок. Чем?!
Максимус потер виски и показал на седло.
— Что бы с тобой ни произошло, нам пора ехать. Я должен надеть на тебя вот это…
Ворон презрительно хлестнул по полу длинным шипастым хвостом и слегка приподнял… крылья.
Максимус не выдержал, бросился к выходу и во всю ширь распахнул ворота конюшни. Кроме того, он снял с крюка и зажег лампу, предназначенную для ночного времени, уже не заботясь, что про него подумает кто-нибудь из дворовых людей, если заметит.
И с этой лампой, как мудрец, ищущий истины днем с огнем, он зашел в стойло Ворона.
М-да. Точно — крылья.
В узком стойле их никак не удалось бы расправить, но о размахе можно было судить и так. Как и о том, что никакое лошадиное седло теперь не подойдет. Уздечку тоже, конечно, придется переделывать… Впрочем, годится ли тут вообще уздечка?!
— Пожалуй, мне придется заказать для тебя новую сбрую, — вздохнул принц. — Но даже лучшие королевские шорники не управятся быстрее, чем за день. Боюсь, мое путешествие откладывается.
Он уже собрался покинуть денник, но вдруг, о чем-то вспомнив, вернулся.