— Не в нашем обычае указывать женам да девицам, с кем им постель делить, — гнев настойчиво стучался в двери княжьего сердца. — Не обессудь, гость дорогой. Не гневайся.
— Когда ж вернется с богомолья твоя жена? — бесстрастно продолжал Шурджэ.
— Все в Длани Его, — князь осенил себя знамением Гибнущего под Камнями. — То мне неведомо.
— Как же правишь ты градом, коназ, — с нескрываемым презрением бросил темник, — если твоя же собственная женщина из твоей воли выходит?
— Таков наш обычай, — боярин видел, что Арсений Юрьевич еле сдерживался.
— Дурной обычай, — зевнул степняк. — Перейми наш, ибо мы побеждаем. А потому наши обычаи лучше.
Князь ничего не сказал, лишь вновь развел руками.
2
…Тот пир Алексии Всеславич Обольянинов запомнил надолго. Воины темника Шурджэ, его избранная сотня, сожрав и выпив все, что только смогли, стали громко стучать рукоятями сабель по столам, требуя «девок».
— Женок, вишь, хотят, — с постный лицом возвестил толмач Терпило.
— Придумай что-нибудь, ты же роск! — не выдержал Обольянинов.
— Я — залессец! — напомнил тот. — Князь Гаврила Богумилович на сей случай всегда холопок закупных держит, своих бережет. Но Тверень же не такая, не замарается! — поддел он боярина.
— Т-ты… — Обольянинов шагнул к толмачу, чувствуя, как глаза заливает красный. — Я тебя… голыми руками…
— Попробуй, — прошипел в ответ Терпило, — попробуй. Враз на кол сядешь! Меня сам темник великий ценит и по имени знает!
— Я пса своего тоже по имени знаю, — сплюнул боярин, однако же отступился. Прав был проклятый залессец, как есть прав. Чего у саптарвы не отнимешь — своих не выдают. В смысле, чужим не выдают. Сами-то запросто и спину слопать могут, но, пока ты им нужен, от других защитят.
Однако князя надо было выручать — змеиная ухмылка темника становилась все злее, и все громче стучали по доскам столов рукояти ордынских сабель.
Арсений же Юрьевич, похоже, растерялся. Языкастой ловкостью, коей так отличался князь Залесский и Яузский, князя тверенского явно обделили.
— Великий темник, — Обольянинов не простерся ниц, но поклониться себя заставил. — Не взыщи, не гневайся на верных слуг своих. Страх объял весь город при вести о твоем приходе. Вот и разбежались кто куда наши красные девицы.
3
Шурджэ медленно откинулся на резную спинку жёсткого княжьего кресла, казавшуюся сейчас мягче перин с лебединым пухом. Ничего нет лучше, как вновь и вновь убеждаться в правоте великого Саннай-хана, в истинности его Цааза, его Закона, гласящего: приди к живущему на одном месте с мечом, и он сам отдаст тебе все, что имеет. Лес давит сердца этих людей, и они становятся трусливее сусликов.
А суслик разве не добыча степного волка?
Вот и этот избранный нукер коназа росков — страх уже убил его, допрежь доброй сабли самого темника Шурджэ. Он кланяется. И — как же точно сказано в Цаазе: «Узришь ты ужас, сочащийся из глаз его». Великий водитель воинов Саннай знал, о чем говорил, когда чинмачинские писцы поспешно записывали за ним главу «О трепещущих».
— Мы здесь волей нашего хана, великого, справедливого, — медленно произнес темник. — Его воля велит нам не резать овец без крайней надобности. А ты — овца, нукер. Мужчина не сказал бы ни слова о страхе.
Боярину кровь бросилась в голову, щеки запылали, пальцы до боли сошлись на богатом, не для боя, для чести взятом кинжале.
— Воля великого темника прозывать меня, как ему благоугодно, — на сей раз Обольянинов говорил по-роскски, — однако я поведал ему истинную правду. Мой князь не неволит своих подданных, охваченных простительной боязнью.
— Твой князь, — с прежним ледяным спокойствием отвечал Шурджэ, а Терпило, явно наслаждаясь, переводил во всех подробностях, — не оказал нам должного гостеприимства. Тем самым он оскорбил великого хана. За это он, несомненно, заслужил позорную казнь. Но мой владыка добр и велел мне сдерживать порывы моего сердца. Мне пока достаточно видеть твой страх, нукер. Сегодня мои воины удовольствуются лишь полными животами. Но завтра они захотят положенное всякому мужчине, и, будь я коназом тверенским, я бы озаботился исполнением их желаний.
Гибким, мягким движением темник поднялся, и грохот сабель мгновенно же стих.
Шурджэ молча шагнул к дверям во внутренние покои, и рядом с ним тотчас оказалось два десятка ближней стражи.
А ты ведь сам боишься, подумал Обольянинов, однако тотчас оспорил себя. Верить в это было бы очень приятно — и напрочь неверно. Шурджэ не боялся. Он просто не мог уронить даже не столько себя, сколько своего хана, сделав шаг без должных почестей.
И еще он не видел того, чего не разумел, как не видит трещин разогнавшийся на истончившемся весеннем льду неразумный всадник.
Глава 4
1
Обольянинов отъехал от княжьего терема запоздно, «досмотрев», чтобы все незваные гости разместились как можно лучше. На торжище горело множество костров, возле них сидели или ходили ордынцы. Там, где еще вчера торговали гости со всех концов Роскии, ныне выросло множество юрт, словно степная столица целиком пожаловала сюда, в Тверень.
Анексима Всеславича сопровождала внушительная стража — оружные отроки и бывалые дружинники, Числом три десятка. Не ровен час — один аркан, брошенный смуглыми, раскосыми воинами темника Шурджэ, — и поминай как звали, тверенский боярин Обольянинов, здравствуй, безымянный раб где-нибудь в Юртае или того дальше, в землях незнаемых, куда год только в одну сторону добираться.
К себе боярин не торопился. Дом стоял пуст, Ириша, чада и домочадцы — все отправлены от греха подальше, в лесную усадьбу вблизи малого монастыря, отцом, Всеславом Игоревичем, основанного. Туда не вдруг доберешься и по зимнику.
Далеко не все саптары спали — немало их рассыпалось по ночной Тверени, ничуть не смущаясь холодом, снегом и темнотой. Боярин слышал, как громко колотили сабельные рукояти в плотно запертые двери, и горе тем, кто дерзал не отворить тотчас!
Анексим Всеславич услыхал, как вполголоса выругался кто-то из отроков — обычно не дерзавших и рта открыть при не любившем грязное слово боярине.
И было отчего — прямо перед ними десяток ордынцев деловито выносил из богатого купеческого дома какие-то узлы. Обольянинову не требовалось много усилий, чтобы вспомнить, кто здесь живет — Твердислав Протасьич, богатый гость, торговавший по всем княжествам, хаживавший и в далекие Федросию с Князь-городом. Сейчас же сам купец стоял, потерянно уронив руки, и только кланялся ухмыляющимся степнякам:
— Берите, берите, гости дорогие… все берите, только живот оставьте… да девок не трогайте…
— Не тронем, — вдруг гортанно ответил по-роскски один из воинов постарше. — Ты, роск, почтителен. Скажи остальным, чтобы такими же были.
«Чтоб такими же были… — с отвращением к самому себе подумал боярин. — Чтобы такими ж сделались, как в Залесске, где готовы уже любому сильному сапог лизать, не токмо саптарину. Да и Гаврила свет Богумилович немало из юртайского обихода позаимствовал. Глядишь, скоро заставит перед собой на брюхе ползать и лбом в пол биться…»
По всем меркам, саптары вели себя еще прилично. Пока они только забирали понравившееся из богатого дома, не трогая женщин и не хватая в мешки детишек, пользовавшихся, знал боярин, особым спросом на рабских рынках Востока и Юга. Надолго ли хватит этого «пока», Обольянинов не знал. И еще он не знал, кто не выдержит раньше — степные волки или же лесные.
2
В Тверени настали смурные, тяжкие дни. Нельзя сказать, что отряд темника Шурджэ сразу же принялся творить неописуемые зверства, «вырубая всех, кто дорос до чеки тележной», или позоря без разбора всех женок и девок. Грабили дома торговых гостей, не трогая боярские усадьбы. Брезговали и концами, где жили простые твереничи. Но подвоз почти пресекся — кому ж в голову придет тащиться в город, где орудует баскачий отряд?
Но жить Тверени было все равно нужно, и торг приоткрылся, несмело и неизобильно; однако же цены возросли многократно, потому что саптары, подходя к лоткам, тотчас забирали все, что хотели. Пришлось вмешаться князю Арсению, пообещав купцам отступного и возмещения проторей — иначе простой люд не смог бы купить даже и снега зимой.
Темник Шурджэ сидел в княжьем тереме, истребовав себе счисленые листы — «по дыму», «по сохе» и прочие. Разбирать записи ему помогал пронырливый Терпило — гад оказался куда как сведущ в тверенских делах, наизусть помня все даже самые мелкие деревеньки в глухих медвежьих углах.
— Плохо твое дело, коназ, — в конце пятого дня бросил темник Арсению Юрьевичу. — По всему вижу, обирал ты великого хана, дани недоплачивая.
Встрепенулся Олег Творимирович — исчисления дани были его заботой, они затеяли нудный спор с Терпилой, козыряя друг перед другом уложениями предшественников ныне правившего в Юртае Обата, однако Шурджэ лишь поднял руку, прерывая спорщиков.
— Вижу, что богата и изобильна Тверень. Может давать больше. Великий хан, высокий, справедливый, да не утихнет слава его, почтил меня правом устанавливать выход по моему разумению. Так вот тебе мое слово, коназ — нужно собрать по три гривны серебра с дыма. Знаю, ты сможешь, коназ. Возьму слитками, а если нет — то людьми.
Обольянинов и Арсений Юрьевич только переглянулись в бессильной ярости. Никогда еще выход не превышал полгривны с дыма; проклятый темник потребовал вшестеро больше. Столько не соберешь, хоть выверни наизнанку все княжество. А иное — так и еще хуже: людей в полон гнать, живыми душами откупаться!
Всегда гордилась Тверень, что не отдавала своих в ордынскую неволю, что князь, живя скромно, одеваясь в простую одежду, жертвовал все, что мог, на выкуп твереничей из степного рабства. Арсений Юрьевич не слишком, впрочем, разбирался, действительно ли спасает своих или, скажем, резаничей с нижевележанами — многие из них оставались потом в его княжестве, приумножая прореженное войнами и смутами население.
Но отдать три гривны с дыма — немыслимо, невероятно! Даже если заложить все, что есть у князя и бояр, если отдадут припрятанное на черный день торговые гости, если развяжут мошну мастера — хорошо, если соберет по две.
— Прошу о милости великого темника. — Господь один знает, чего стоили Арсению Юрьевичу сии униженные слова. — Не режут овцу, способную давать шерсть. А Тверень сей выкуп зарежет.
— Не можешь заплатить — не плати, — равнодушно сообщил ордынец. — Возьму людьми. Великому хану они надобны даже больше серебра.
Тверенские князь и бояре замерли. Толмач Терпило опустил глаза.
— Помилосердствуй, великий темник, — наконец решился Олег Творимирович. — Мы всегда ордынский полон выкупали, а не людей в него отдавали. Погоди, дай только сроку, выход мы соберем…
— Срок не дам. — Шурджэ глядел прямо перед собой, положив на колени саблю серого булата, самим же князем Арсением и поднесенную. — На то не давал мне воли великий хан. Велел он собрать дань и, пока не вскрылись реки, поспешать обратно. А пока остальной выкуп из ваших лесов свезут…
— Вот! Вот, темник великий, вот этот-то лишь срок нам и надобен! — казалось, Кашинский сейчас превозможет и убьет собственную честь, встав на колени перед степняком — все ради Тверени. — Ни о чем больше не просим! Мы добудем серебро!
— Добывайте, — кивнул ордынец. — Но людей я тоже возьму. Десять сотен. Сверх всего прочего.
Обольянинов отвернулся, надеясь, что Шурджэ не услыхал, как скрипнули его зубы.
— Ступай, коназ, — махнул темник. — И возблагодари милость великого хана, велевшего мне щадить твоих подданных и сдерживать своих воинов.
— Благодарность моя безмерна… как и верность великому хану, — поспешно закончил князь Арсений после выразительного взгляда старшего из своих бояр.
Уже в дверях Анексим Всеславич столкнулся взглядами с Терпилой. Залесский толмач как-то по-особенному смиренно потупился.
Глава 5
1
Как это началось, потом говорили разное.
То ли кому-то из саптарских воинов надоели строгие приказы темника и он учинил насилие над какой-то женкой.
То ли кому-то из твереничей не захотелось расставаться с дедами-прадедами скопленным добром, и он вместе с домашними дал отпор находникам.
Рассказывали всякое.
Но Обольянинов не просто знал, он видел.
Еще один вечер в княжьем тереме, глаза в глаза с неумолимо-каменным темником, сосущая, неизбывная тоска на душе, ощущение такой несмываемой грязи, что даже богомолье не поможет.
Боярин возвращался в пустой холодный дом. К нему ордынцы еще не жаловали, и сейчас Анексим Всеславич об этом чуть ли не печалился. Ограбь его, как множество иных твереничей, знатных и нет, тороватых и богатством не отмеченных, — может, и не было б так черным-черно на душе.
Близко раздался крик. Из темных проулков, пустынных по ночному времени, где проезжали лишь саптарские разъезды, назначенные строгой волей темника «досматривать» град.
Кричала девка, и вопль был настолько отчаянным, что руки Обольянинова сами поворотили коня.
Светила луна, снег отражал бледные лучи, и боярин видел все так же отчетливо, как и днем.
Трое саптар деловито затаскивали на седло отчаянно дрыгающую ногами девицу — платок свалился, волосы разметались по плечам.
— Спаси-и-и-ите!
Кровь горячо толкнулась в виски. Сейчас, боярин, сейчас — никто не увидит, никто не узнает…
Но прежде чем обольяниновские отроки и даже сам Анексим Всеславич успели схватиться за сабли, из-за заборов и с окрестных крыш — полетели стрелы.
Было там едва ли больше десятка лучников, но насильникам хватило.
Вскидывавший девку поперек лошадиной спины саптарин опрокинулся, из груди и спины торчало три или четыре древка.
Двоих других ордынцев попятнало меньше, один, вырвав стрелу из предплечья, даже успел взлететь в седло прежде, чем тьма вновь свистнула и откованный руками росков-кузнецов оголовок нашел горло степняка.
Миг — и все кончилось. Не успели закричать расстрелянные, не позвали на помощь. Остались истоптанный снег, кровь на нем, мертвые тела да саптарские кони. А сами стрелки — где они, что с ними? И девка? Девка-то как? — вдруг подумал боярин, не успев даже подъехать к месту побоища.
Девка была тут. Живая, но с торчащим из бока древком, вокруг которого расплывалось темное пятно, она судорожно пыталась отползти — глаза в пол-лица, она еще не чувствовала боли. Боль придет позднее…
Бросили ее ухари эти, мелькнула быстрая мысль. Бросили и спасать не стали — когда такое в Тверени быть могло?!
— А ну, взялись! — только и бросил сквозь зубы Обольянинов.
К раненой молодке кинулись его отроки. Саптарские же тела следовало немедля утопить в Велеге или Тверице. Коней — угнать куда подальше, а то и забить, волкам на поживу, отправив саптарскую снасть туда же, под лед. И спешно, потому что…
— Боярин! — рядом оказался один из отроков, лицо перекошено, глаза — что невоградские круглые гривны. — Саптары, боярин! Три десятка!
Принесла нелегкая…
Подстреленную девку уже заносили в какой-то дом, раскрывший двери в ответ на роскскую речь.
— Ходу, ходу! — скомандовал Обольянинов, оглядываясь на возившихся с девкой отроков. — Вы с ней останьтесь, нас потом найдете!..
Три мертвых тела поперек седел его собственных кметей. Три саптарских лошади в поводу. Достаточно, чтобы враз сломали тебе хребет, боярин.
Однако отряд Анексима Всеславича не успел даже погнать коней в галоп, когда позади, в узкой улице, ночь вновь засвистела разбойным гудением спущенных тетив и летящих стрел. Ума лишились, подумал боярин. На три десятка саптар лезть — их всех враз стрелами не положишь.
Угодившие во вторую засаду степняки, как и положено бывалым воинам, не растерялись. Что там творилось, боярин не видел, слышал лишь гортанные крики, резкие команды и ржанье лошадей. Однако боя так и не началось, нападавшие, выпустив стрелы, похоже, рассеялись, не вступив в схватку грудь на грудь.
2
Что они делают?! — бились заполошные мысли. Уж если нападаешь, так истребляй поганых всех до единого, и быстро, покуда те не опомнились. А так — половина осталась, а то и больше, сейчас поднимут тревогу — что тогда станет с Тверенью?
Что тогда станет с Тверенью?
Вопили за спиной саптары, пока отряд Обольянинова скорым конским скоком уходил к берегу, где всегда прорублены широкие окна в сомкнувшемся ледяном панцире; и, словно отвечая находникам, вдруг ударил тяжелый набатный колокол.
Голос его пронесся далеко над замерзшей рекою, над заиндевевшими лесами, над тесовыми кровлями, властно вступая в курные избы и боярские терема, в добротные дома избранного купечества и просторные пятистенки зажиточных мастеров. Кто-то успел забраться на звонницу в этот неурочный час, развязал узлы протянувшихся к колокольным языкам вервиев и ударил набат.
В зимнюю стылую ночь над Тверенью поплыл могучий, низкий и страшный для всякого врага голос главного колокола росков. Отлитый своими, тверенскими мастерами, вышедший даже лучше невоградских, служивший вечной завистью жадным залессцам, набат звал твереничей к оружию, и каждый мужчина, способный держать топор или сулицу, знал, что ему делать.
Обольянинов осадил коня и застонал — громко, в голос.
Назад, скорее назад, остановить, пока не поздно, пока еще не началось, пока еще есть время, пока любимый, заботливо пестуемый град не распался прахом неизбежного пожарища, пока не пошли по дворам резать всех подряд беспощадные нукеры темника Шурджэ…
Саптарские трупы упали в снег — не до них сейчас.
Набат, конечно же, услыхали не только твереничи.
Вскинулись, взлетели в седла бывалые саптарские сотники. Им уже приходилось слыхать подобное, они знали, что это значит.
Лесные обитатели сейчас полезут драться насмерть. Следовало утопить мятеж в их же крови, пока он не разгорелся, подобно летнему пожару в сухой степи.
Боярин тоже знал, что будет дальше. Сейчас примчится подмога, возьмет в кольцо, и начнется такое, о чем и помыслить страшно.
Обольянинов содрогнулся, словно наяву слыша эти крики — дикие, страшные, крики тех, кому выпадет умирать под саблями, не понимая, что случилось, почему трещат выбиваемые озверевшими ордынцами двери, почему узкоглазая нежить врывается в спящие дома, убивая всех, до младенцев в колыбелях и кошек с собаками, с шипением и лаем доблестно бросавшихся на защиту хозяев.
Перед скачущим боярином мелькнула странная пара — застывшая у забора женщина, левая рука вскинута к губам, словно в ужасе от творящегося, и кружащийся прямо над нею огромный филин, каких, говорят, и не осталось в наши времена.
И словно сами собой сорвались с уст боярина совсем не те слова, что он уже готов был выкрикнуть:
— Сабли — вон!
3
А колокол все звонил, и прямо под копыта обольяниновскому отряду выскакивали твереничи — мужи и мальчишки, наспех набросившие тулупы, вздевшие какие ни были брони, сорвавшие со стен бережно хранимые мечи или же схватившиеся за верные, никогда не подводившие лесных жителей топоры.
— Боярин! — то тут, то там раздавались крики. — Боярин! Веди нас, Всеславич!
Обольянинова узнали, да и мудрено было б его не узнать…
Так, против собственной воли, боярин оказался во главе стремительно растущей толпы. Никто не сомневался, что набат ударил не зря, и каждый сделал то, что обязан был: взялся за оружие, не рассуждая, что, мол, моя хата с краю, и вообще у меня — семеро по лавкам, а вы там сами разбирайтесь, мне лишь бы до утра дожить да день как-нибудь протянуть, хоть даже и под ордынским кнутом.
И этот стремительно растущий людской вал катился прямо к торжищу, где раскинулся саптарский лагерь.
— Осока! — окликнул Анексим Всеславич совсем юного своего отрока, верткого и ловкого, словно ласка. — Заворачивай коня, скачи в обход. Как хочешь, проберись к князю. Скажи, что началось. Скажи, не мы это учинили. Пусть Арсений Юрьевич…
Обольянинов хотел еще прибавить, мол, пусть позовут темника, может, еще удастся как-то остановить, избегнуть, не допустить — но лишь махнул рукой.
Над самой головой прошелестели филиновы крылья.
Поздно беречься иль хорониться, боярин. Встала Тверень. Да и саптары уже повешены. Так что теперь осталось только одно — сабли вон.
Сабли вон, Тверень Великая, Тверень несдавшаяся!
Кричали и вопили уже повсюду, и глас сотен и тысяч, высыпавших под зимнее небо, отражаясь от льдистого небосвода, возвращался обратно, на землю, вторя неумолимому набату.
Дикий, неведомый ранее восторг жег боярина, словно и не приходилось никогда хаживать грудь на грудь. Доводилось, и еще как! — да только то все совсем иное. За спиной — вставшая Тверень, лунный отблеск на множестве топоров, пар от сотен ртов да горячая кровь, мчащаяся по жилам.
И забыл в тот миг Анексим Всеславич и о подстреленной девке, и о неведомых стрелках, что не девку вызволяли, а по саптарам били. Били явно ловчее, чем положено простым посадским мужикам. Рука боярина легко вскинула обнаженную саблю, а навстречу уже катился по тверенским улицам пронзительно-страшный визг запрыгнувшей в седла Орды.
Обольянинов знал, что последует за этим визгом, и потому заворотил коня, встал в стременах, замахал руками, надсаживаясь:
— По дворам! На крыши! Укройсь!
И вовремя.
Пронзенный лунными копьями мрак ощетинился ордынскими стрелами, свистящая стая падала на ряды твереничей. И где же прятались те умелые лучники-роски, что положили первых саптар в самом начале?!
Предупрежденные, твереничи за спиной Обольянинова успели по большей части отхлынуть в стороны, перемахивая через заборы, заскакивая во дворы. Кто-то прижался ко стенам, иные, самые шустрые, и впрямь полезли на крыши.
Пошедших за ним Обольянинов спас, а вот собственных отроков не уберег. Кто-то замешкался, стыдясь оставить боярина, кто-то криком торопил нерасторопных — их-то и нашли острые ордынские стрелы.
Анексим Всеславич тоже не прятался, так и остался в седле посреди улицы, с саблей в высоко вскинутой руке, словно не зная, что уже отпущены тетивы и жить кому-то выпало меньше исчезающего мгновения. И — вновь поймал краем глаза женский взор.
Та же! Все та же, что тогда, с филином!
Взвизгнуло над самым ухом, ледяной иглой прочертило щеку — а больше степнякам стрелять уже было не в кого. Улица опустела, тверенские дома, словно иссохшие губы воду, выпили, вобрали в себя оружную толпу — нет, не толпу, войско, какого еще никогда не бывало у боярина Обольянинова.
Дальше все случилось очень быстро.
Мелькнули растянувшиеся темные тени, и вот уже они, ордынцы, совсем рядом, рядом их злые степные лошадки, низкие меховые треухи да кривые вскинутые клинки.
Сколько десятков всадников ударило в лоб на обольяниновский отряд, боярин не считал, да и какое до того дело! Сейчас он сделался словно простой ратник на заборолах родного града — Смолени, Резанска, той же Тверени — в страшную, самую первую зиму, когда неведомая гроза шла по Роскии, и ничто: ни доблесть, ни низость — не могло ее остановить.
Боярин сшибся с саптарином, легко отвел сабельный взмах, ответил сам, вкладывая в удар не одно лишь холодное умение, и степняк опрокинулся на конский круп с разрубленной головой. Его конец был быстрым и милосердным.
С крыш в подлетевших саптар уже метали всем, что попадалось под руку. Свистнули и стрелы росков, правда, в небольшом числе. Из распахнувшихся ворот, наставив рогатины и вилы, вскинув мечи и топоры, с глухим ревом хлынули твереничи, пошли, словно старый опытный медведь на незадачливого добытчика.
Удар был страшен — накоротке, словно тараном, всем миром, всем скопившимся многолюдством. И, подобно тому, как гнётся раскаленное железо меж молотом и наковальней, так согнулось саптарское острие, разбилось на множество одиночных схваток, когда под брюха степных коней ударили сулицы и рогатины, кто-то удумал даже размахнуться косой, словно на летнем лугу, — того и гляди своих, неумный, покосит, здесь ведь не развернешься… Ночь взвыла нечеловеческой мукой, взорвалась предсмертным хрипом, ставшим в тот миг громче могучего грома.
Обученный боевой конь Обольянинова был крупнее и сильнее ордынских лошадей и сейчас толкал их грудью, при случае — кусался, помогая всаднику. Сабля в руке боярина описывала круги и петли, то отшибая, отводя ордынское железо, то стремглав бросаясь вперед, всякий раз окрашиваясь чужой кровью. Рядом бились уцелевшие отроки, но еще больше оказалось вокруг твереничей; кто-то крикнул — «боярину помогите!» — и неведомого послушались. Прикрывая бока и спину Обольянинова, наставив рогатины, возле него собралось с дюжину горожан; и этот клубок покатился прямо в глотку ордынского отряда, не давая степнякам оторваться, не давая взяться за любимые луки.
Где-то над недальними крышами полыхнуло — воины темника Шурджэ, верно, пытались поджечь град, норовя этим отвлечь твереничей, Но валившим сейчас за Обольяниновым было не до собственных изб или же теремов. Что чувствовал сейчас каждый из них — боярин очень хорошо понимал.
Перебить их всех.
«Их» — значит, саптар, явившихся незваными на наши поля и грады.
Всех до единого.
Не дать уйти.
Пусть знают — здесь, в Тверени, живет саптарская смерть.
И первее всего — не дать улизнуть Шурджэ. Потому что он — оголовок ордынского копья, нацеленного в самое сердце Тверени, и его, Обольянинова, долг — сломать древко, а наконечник — швырнуть в огонь тверенской кузни.
Словно крылья выросли за спиной у боярина, мягкие крылья хозяина ночи — филина. Вместе, будто сказочные воины давно сгинувшего полуденного царства, умевшие ударять, как одна рука, навалились на саптар кое-как, наспех оборуженные твереничи — и степняки не выдержали. Поворачивали, жгли плетьми коней, норовя уйти из-под губительного молота росков.
…На торжище с разных сторон врывались новые и новые роскские сотни — никем не управляемые, без бояр и набольших, твереничи сами знали, что делать. И делали.
Глава 6
1
Шурджэ слышал колокол росков так же, как и все во граде, но лишь презрительно сжимал губы — бараны решили взбунтоваться и двинулись против волков? Тем хуже для них.
Нет, нельзя сказать, что темник этого ждал. Повсюду в роскских градах его встречали согнутые по ордынскому хотению спины, трусливые, исполненные ядовитой зависти и бессильной ненависти взгляды — так, по крайней мере, казалось ему. Овцы всегда завидуют волкам. Но никогда не смогут встать против них. На такое способны только псы.
Что-то случилось в этой проклятой Тверени, что-то, заставившее покорных данников схватить оружие — что ж, он, темник и истинный саннаид, покажет, как расправляются с непокорными.
Шурджэ не совершил ошибки иных баскаков, беспечно разбрасывавших воинов по всему граду в убеждении, что бараны только и могут, что подставлять горло под волчьи клыки. Вся его тысяча — здесь, в кулаке. Ему незачем даже гоняться за бунтовщиками, они сами придут к нему. Надо только ждать и в решающий момент ударить избранной сотней.
Темник встал у окна. Еще нет нужды появляться там, внизу. Когда придет время прыгнуть и сжать клыки, он почувствует, как чувствовал всегда. А ночь уже выла и вопила сотнями человеческих голосов — божба и проклятья, мольбы и стоны, подсердечная брань и просто хриплый рев.
Шурджэ знал — сейчас его сотники повели ордынских воинов, развернув строй, насколько позволяло торжище. Твереничи сами лезли на саптарских лучников.
Яркая и словно бы жгучая луна. Кажется, никогда не видывал такой в степи. Темные кровли. И столь же темный поток, вливающийся на торжище со всех сторон. Не гнущийся и не разбегающийся под стрелами.
Конные ринулись на клубящуюся толпу, словно все те же волки на овечью отару, ударили — туда, где твереничей было поменьше, тщась прорваться к домам и, заворачивая, погнать росков вдоль стен прямо на вторую половину своих.
Лишенные строя, без длинных пик, вооруженные кто чем, вплоть до вил и ухватов, — разве могут эти ничтожные противостоять его избранной тысяче?
Ордынцы-стрелки, оставшиеся возле княжьего терема, не теряли времени, часто натягивали луки. Роски падали, но толпа только рычала — и перешагивала через тела.
Острый гребень степных всадников врезался в тверенскую толпу и — увяз в ней. Овцы не собирались разбегаться. Овцы рычали.
…Били копья, крючья цепляли наездников, стаскивая их с седел; взлетали и падали топоры, словно рубя неподатливый лес.
Узкие глаза темника совсем сжались.
Овцы взбесились и идут на волков, забыв о собственной жизни.
Другой степной род за это можно было бы уважать — но не этих лесных червей. Они просто глупы, это не храбрость, а бешенство, как у зверя.
Впрочем, бешенство или нет, но твереничи теснили его воинов, и Шурджэ решительно шагнул к двери. Пришел его черед.
2
Оказавшись в кольце, степняки отнюдь не собирались сдаваться.
Из-за опрокинутых телег, из-за поставленных прямо на площади широких юрт густо летели стрелы, и тверенский порыв едва не захлебнулся собственной кровью.
В этот миг на площадь разом выкатилось два отряда, почти равные числом, да, пожалуй, и умением. Выкатились они — один из княжьего терема, что занял самовластный темник, а другой — из распахнутых врат владычного подворья, куда ушел — радушным хозяином — князь Арсений Юрьевич Тверенский.
Выкатились — и, словно чуя друг друга, ринулись навстречу, пожирая то малое пространство, что еще оставалось на залитой кровью площади. Нукеры Шурджэ метнули стрелы, роски ответили.
А потом конные сшиблись, иные — проносясь друг мимо друга, стараясь достать супротивника копьями, иные — осаживая скакунов и крестя направо-налево саблями.
Торжище стало полем боя, тесниной, где едва могли развернуться исступленно режущие и терзающие друг друга людские полчища. Полчища, хотя на главной тверенской площади сбилось едва ли более сорока сотен пеших и конных. В чистом поле ордынцы бы вырвались, змеей выскользнули бы из капкана, однако во граде степнякам не было простора. Сегодня они не рубили в ужасе бегущих с горящих стен защитников, сегодня они гибли сами — один за другим, огрызаясь, собирая последний кровавый выход, но — гибли.
А по ведущим к торжищу улицам и проулкам все валила и валила толпа — подоспели зареченские концы, торопились окраины и даже окрестные села. Поднялись все, заслышавшие глас тверенского набата.
…Князь и Обольянинов встретились посередь торга, ставшего побоищем, где исполинская рука словно набросала в полнейшем беспорядке на снег людские и конские тела, обломки телег, обрывки юртовых войлоков и прочее, спокон веку остающееся на смертном поле.
Ни Арсений Юрьевич, ни его боярин ни о чем друг друга не спрашивали. Молча столкнулись, Обольянинов молча поклонился, князь так же молча вскинул сжатую в кулак левую руку. Стянувшиеся в линию губы дрогнули:
— Где Шурджэ, Анексим?
— Видел, как от терема отъезжал, а потом — потерялся, — повинно, словно брался за дело и не исполнил, ответил боярин.
— Вот и другие тоже не видели… А бился как бешеный.
Дело саптарского отряда было уже проиграно. Твереничи затопили площадь, от многолюдства кипели все ведущие на торжище проезды и проходы; иные степняки уже бросали оружие — потому что нет ничего страшнее катящейся на тебя толпы, где Над упавшими смыкаются ряды и все, валящие вперед, действительно презрели в тот миг саму смерть.
— Да в терем ускочил, больше некуда. — Тяжело переводя дыхание, ко князю и Обольянинову подъехал Ставр Годунович. В полном доспехе, словно именно к этому исходу ночи готовился набольший тверенский боярин…
— Глянь, Арсений Юрьевич! — рядом с князем вырос Орелик.
Темник Шурджэ стоял на крыльце княжьего терема, не прячась, гордо вскинув голову и не опуская глаз. В небрежно отведенной руке — даренная князем мармесская сабля, и Обольянинов с горечью подумал, скольких добрых твереничей — отцов, мужей, сыновей — лишила она сегодня жизни.
Невольно боярин поискал рядом с темником Терпилу, но залесский толмач, как и положено тварям его породы в подобных обстоятельствах, словно сквозь землю провалился.
— Коназ! — громко крикнул темник, и вся площадь разом воззрилась на него. — Коназ!.. — он добавил еще что-то по-саптарски, что именно — Обольянинов не разобрал.
— На бой вызывает? — наморщил лоб Ставр. — Не, не похоже. Может, выкуп предложить хочет?
Может, Шурджэ, ты бы и предложил, подумал Обольянинов, толкая коня вперед. Может, ты бы и предложил.
А может, и нет. Нет нужды Тверени в твоем выкупе, темник Шурджэ. А нужда есть в одном — в твоей голове, хотя, видит Господь, ведает Длань Дающая — ты, степняк, не был худшим или подлейшим из своего племени. Ты просто не понимал и уже не поймешь. Никогда.
— Разреши, княже. — Обольянинов взглянул на Арсения Юрьевича. — Дозволь переведаться.
— Зачем, Всеславич?! — встрял Ставр. — Волк уже в капкане, им деваться некуда, они…
Но князь Арсений Юрьевич Тверенский лучше понимал своего соратника. Видел глубже горящих глаз.
— Не стану сдерживать, Анексим. И еще…
— Если одолею… — понимающе кивнул боярин.
— Одолеешь.
— То пусть уходят саптары.
— Пусть уходят, — согласился князь. — Им то еще злее смерти.
Послушный конь Обольянинова переступил копытами, тверенич выехал на открытое место.
— Выходи биться, темник! — Боярин привстал в стременах, не боясь сейчас ни ордынской стрелы, ни степного копья. — Выходи один на один, как от веку положено. Одолеешь меня — князь отпустит тебя и твоих.
— Напавшие на послов не имеют чести и не могут требовать боя. — Шурджэ не шелохнулся, сабля так и осталась опущенной. Из окон княжьего терема в медленно подступающую толпу целились десятки лучников. — Можешь убить меня, тверенский нукер, но знай — очень скоро от твоего града не останется даже золы. А я вернусь и буду смеяться.
— Не станешь, значит, биться? — Обольянинов наступал конем, подаваясь все ближе к высокому крыльцу. — На хана своего надеешься? На страх наш пред ним?
— Лучше б тебе выйти на боярина, честь по чести. — Рядом с Обольяниновым оказался сам князь, тоже презрев ордынских стрелков. — Потому что иначе, клянусь Дланью, подложу сейчас соломы со всех сторон — и спалю вас всех прямо в тереме. Не пожалею хоромин! А коль одолеешь — той же Дланью Дающей слово свое запечатлею — отпущу и тебя, и твоих, кто еще остался. Пойдешь в Юртай, темник. Месть готовить. Ну, а коль мой боярин верх возьмет, все равно — мое слово крепкое — путь открою всем твоим. И притом живыми, хоть и с уроном, без оружия то есть.
Весь разговор, само собой, шел по-саптарски, и невольно Обольянинов подумал, что и тут проклятый темник исхитрился себя не уронить, не произнести ни одного слова на языке росков…
Трудно сказать, что возымело действие — обещание «отпустить» или же угроза сжечь терем. Насчет «послов» — темник не лгал, ордынцы страшно мстили за оскорбления, нанесенные их посланникам. Вот только относятся ли баскаки к таковым, криво усмехнулся про себя Обольянинов. Впрочем, это ведь так по-саптарски — главное, чтобы был повод кровь чужим пустить.
С крыльца темник сбежал легко, единым плавным, текучим движением, хотя выгоднее было б ему оставаться там. Гортанно крикнул своим, чтобы подвели коня — пешим саптарин не боец.
— Будь по-твоему, — кивнул Обольянинов. — Не стану выгоды искать.
— С богом, Анексим Всеславич, да удержит тебя Длань великая, — негромко произнес князь. — Смотри, может, и зря на конный бой соглашаешься…
— Длань Дающая не выдаст, — обрядовым словом ответил тверенский боярин, потомок князей сожженного Обольянина, роск, мужчина, воин. — Не боюсь я его, ни конным, ни пешим.
И без долгих колебаний послал жеребца навстречу саптарину.
Оба без щитов, темник в легком доспехе, у Обольянинова тоже лишь кольчужная рубаха, что надевал обереженья ради. Лунный свет ярок и ровен, холодны звезды на темном куполе, и для двух воинов тесен такой огромный, такой необъятный мир.
Сабля Обольянинова начинает первой, боярин не ждет, не выгадывает — за его спиной жарко дышит сама Тверень, и касается слипшихся волос на затылке молящий женский взор; Анексиму Всеславичу нет нужды хитрить, стараясь подловить противника на ошибке.
Шурджэ отбивает — темник тверд в седле, увертлив, гибок. Кольчужная рубаха сплетена лучшими мастерами Назмима, такую разрубит далеко не всякий клинок. Взмах — и еще совсем недавно свой, тверенский, а ныне — чужой булат блещет перед самими глазами Обольянинова.
Роск тоже не промах, не хуже степняка умеет играть узким, слегка изогнутым клинком. Противники равны силами и умением — Обольянинов выше ростом, шире плечами, однако Шурджэ ловчее и чуть проворнее.
Темник наступает, опутывая саблю тверенича паутиной быстрых взмахов. Он бережет дыхание, не ярит себя понапрасну — холоден и спокоен.
Обольянинов, напротив, дышит тяжело и хрипло — боярин не обижен силой, но бой на торжище потребовал своего. Стараются и кони — толкая друг друга грудью. Обычную саптарскую лошадь могучий боевой скакун тверенского боярина смял бы и оттеснил, но Шурджэ недаром изменил потомкам степных коней саннаевых, недаром выбрал этого — не уступающего врагу ни силой, ни статью.
Замерло торжище, замерли твереничи и саптары.
Роск был хорош, холодно отметил про себя Шурджэ. Порой даже овцы отращивают клыки. Но он совершил ошибку, он согласился на бой — хотя вместо этого просто обязан был добивать отряд темника. Или, как грозился тверенский коназ, спалить терем вместе со всеми выжившими. А он, Шурджэ, обязан вывести своих. Как угодно, но вывести.
Даже если ему суждено отправиться раньше срока к сверкающему небесному престолу.
Всадники словно сплелись, намертво соединенные сверканием кружащихся клинков. На двух бьющихся смотрит льдистая ночь, смотрят звезды из глуби небес, смотрит желтыми глазами филин, смотрит женщина, рядом с которой он устроился на стрехе, встопорщив перья и вертя круглой ушастой головой.
Смотрят роски и саптары, смотрят те, кому и смотреть-то не положено, кто пришел на эту землю допрежь самого племени людского; смотрят и ждут.
Обольянинов дышит все тяжелее — саптарин верток, и конь слушается словно бы одной его мысли; Шурджэ рубит то слева, то справа, хитро роняет клинок, заманивая тверенича ложно открытым плечом или даже шеей, и сам все ищет, ищет щели во взмахах боярина.
Сталь скрежещет, столкнувшись со сталью, — ей, сотворенной в огне, это любо. Пои ее кровью, обнажай в бою — и те, чье дыхание живет в смертоносном металле, не оставят тебя своим покровительством.
Так верят саптары. Так поступают они. И — до времени — побеждают.
Иное у росков.
Хороша сталь на лемехе плуга, вгрызающегося в земную плоть, прокладывающего борозду. Хороша она и на лезвии топора, валящего дерево, обтесывающего его, вырубающего «лапу», чтобы прочно связались венцы нового дома. И лезвие ножа добро тоже — вырезывая липовую ложку или игрушечную лошадку дитяти. А мечи… мечи нужны, лишь чтобы защитить себя. От тех, кто готов бесконечно поить и поить собственную сталь чужой кровью.
Устал боярин. Стекает пот, ест глаза. Сбросить бы железную шапку, позволить благословенному хладу коснуться разгоряченного лба…
Справа, слева, снова справа и слева мелькает саптарская сабля. Хорош ты, Шурджэ, нечего сказать, лучше, пожалуй, почти любого из старшей дружины князя, кроме разве что Орелика. Бьешься ты красно, за себя и своих, и уже вижу я твою ухмылку — поверил, что загнал тверенича?
Ты бьешься за себя и своих, саптарин, но я — за всю Тверень. Сколько тут твоих? — сотня уцелела, может, полторы? А у меня за спиной — тысячи. Мужики, женки, дети малые.
Топчутся на торжище двое всадников — и нет им пути друг от друга. Саптарин наступает, давит, теснит тверенича, боярин с трудом отбивает удары, вспыхивающие лунным серебром у самого лица под открытым шлемом. Пятится и конь Обольянинова, словно в растерянности уступая напору степного скакуна.
Развернулись бесшумные крылья филина, поднесла ладонь к губам, закусила костяшку женщина, охнули роски, гортанно вскрикнул Шурджэ — потому что острие его сабли зацепило-таки щеку тверенского боярина. Несильно и, конечно, не смертельно, но зацепила. Торопясь вогнать острие в дернувшегося от боли противника, темник перегнулся, словно всем телом вдавливая клинок.
Неслышными шагами, невидимая, прошла меж пока еще живыми всесильная Смертушка-Смерть, присмотрелась к сражающимся, сощурилась — и, вмиг уменьшившись, незримой пылинкой оказалась на лезвии тверенской сабли. Клинок Шурджэ проскрежетал по окольчуженному плечу боярина, а сам Обольянинов, с резким выдохом-хаканьем, нашел-таки дорожку к жизни темника, открыв саблей жилы на жесткой саптарской вые.
Казалось — ничего не случилось с потомком Саннай-хана, сейчас сам размахнется сталью, кинется в бой, потому что сабля Обольянинова лишь едва-едва коснулась его шеи, отворив дорогу крови. Но вместо этого рука Шурджэ лишь бессильно упала, выронив мармесский клинок.
Тело темника мешком повалилось на снег, стремительно становясь неживым.
Пар над алым, стремительный росчерк на тающем снегу.
Обольянинов остановился, хрипло дыша, не замечая крови на собственной, глубоко рассеченной щеке.
Ты был смел, темник. Ты был хорошим воином и саблей играл, как никто. Окажись чуть подлиннее твоя рука — и я бы, не ты, лежал на этом снегу.
Уходила тишина, подступившая во время поединка, наваливался мир бешено рычащим псом, и нельзя было останавливаться — кто знает, что взбредет в головы засевшим в княжьем тереме саптарам. Их ведь там не меньше сотни. Рядом с боярином оказались сам князь с Годуновичем, кто-то — вроде бы Орелик — приложил к ране Обольянинова чистую тряпицу.
— Спасибо тебе, Анексим Всеславич, — на плечо легла княжья рука. — Спасибо. За тверенскую честь, тобой спасенную.
Надо что-то сказать, но слова словно умерли внутри. Звенящая пустота.
Но князь, похоже, и не ждал ответных речей. Нагнулся к убитому темнику, вынул из руки мармесский клинок.
— Бают, — Арсений Юрьевич осторожно обтер рукоять, — что лишь тогда сабля хозяину до смерти верна, коли сперва его самого попятнает. Владей, Анексим Всеславич. Достойный тебя клинок. Сердце кровью обливалось, когда отдавал. Владей.
Пальцы сами протянулись к еще теплому от вражьей руки оружию.
— Твоя она, — повторил князь, и Обольянинов молча кивнул, принимая булат.
— А что ж с теремом делать станем, княже? — вдруг громко спросил кто-то из старших дружинников.
Арсений Юрьевич не замешкался.
— Пусть выходят, бросив оружие. Я их милую. Пусть убираются. А терем, как уйдут, — спалить. Видел, что они там творили… опоганили всё. Не пошлю своих, не унижу твереничей, чтоб нечистоты после саптар выносили. Так что скажите им, — князь взмахнул рукой, — что пусть выбирают. Если выйдут — жизнь и свободный пропуск. Если нет — сожгу хоромы вместе с ними.
Страшен был голос князя, гневлив взгляд; и один лишь владыка, кашлянув, решился прекословить:
— Чем же хоромы провинились, княже? Их тверенские умельцы ладили, тебя порадовать норовя — за ласку, за то, что черный люд не жмешь — не давишь, как иные князья, пастырский долг свой забывшие. Не жги, помилосердствуй — я сам с братией выйду отмывать-прибирать.
— Ты, владыко? — только и нашелся Арсений Юрьевич.
— Я, княже. Утишь гнев свой. Ради всей Тверени. Пожар — дело неверное, да еще зимой. Оглянуться не успеем, как полграда спалим.
— Ладно, — князь хмуро опустил голову. — Но саптарве об этом знать не следует!
И верно, не следовало. Степняки упирались недолго — едва к стенам потащили первые связки соломы, как ордынцы запросили пощады.
3
…Они уезжали длинной цепочкой, под хохот и улюлюканье, не уворачиваясь от летящих в спины снежков. Оружие осталось на площади причудливой цветастой грудой — не помиловал князь тверенский, засапожных ножей и тех не оставил. Обольянинов, прижимая ко все еще кровоточащей щеке тряпицу, мельком подумал, что ордынцам такое хуже смерти — смех в лицо. И еще — что смех убивает страх. Страх, что со времен той самой первой зимы крепко угнездился в роскских лесах.
Тверень смеялась.
Смеялась, не думая о том, что Степь не прощает обид, тем паче таких. Что гнев Юртая будет поистине ужасен. Что, как только соберутся полки, Орда пожалует в гости.
Но сегодня об этом никто не помнит..
Тверень смеется.
Часть третья Земли роскские
Осенью 1663 года от рождества Сына Господа нашего император саптаров Обциус благосклонно принял в своей столице посольство Его Святейшества Иннокентия Четвертого, возглавляемое Командором ордена Гроба Господнего Микеле Плазерона. Будучи не готов открыть свою душу Господу и Сыну Его, Обциус тем не менее склонился к тому, чтобы признать первенство епископа Авзонийского над всеми епископами, включая епископа Анассеопольского, не почтившего императора Обциуса своим вниманием. Император разрешил возвести в столице Саптарции Иуртаусе храм Гроба Господнего, однако на смиренную просьбу повелеть своим роскским вассалам отпасть от погрязшего в суекорыстии и гордыне Анассеополя и склониться перед Его Святейшеством Обциус ответил отказом, сославшись на варварский закон, согласно которому подданные саптар, исправно платящие налоги, могут молиться по своему усмотрению. Не имея возможности убедить закосневшего в язычестве Обциуса, Микеле Плазерона мог лишь воззвать к Господу, дабы тот вразумил императора.
Хроника ордена Гроба Господня
Глава 1
1
— И что же теперь делать станем?
Князь повернулся к собравшимся боярам. Сидели не в привычной малой горнице — в каменной трапезной владычьего подворья, по-старинному низкой. Хоть и отмытые стараниями монахов, княжьи хоромы по-прежнему пустовали.
Обольянинов пригубил горячего сбитня — холод в чертоге был ровно в подполе.
— Пронырлив, однако, Болотич, — вздохнул Годунович. — И прознатчики у него хороши. Быстро как все разузнал!
— Может, хороши, может, плохи. — Арсений Юрьевич едва сдерживал гнев. — Саптары-то в Залесск подались, больше некуда. Ну, бояре, что присудите? Что отвечать брату нашему, Дланью данному, посоветуете?
Анексим Всеславич потянулся к брошенному князем на стол свитку, лишь сегодня доставленному измотанным гонцом князя Залесского и Яузского.
Хитро, лукаво составлены словеса. Умеет Гаврила Богумилович пером играть, да и писцы у него зело искусны.