Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эдвард Радзинский

Нерон и Сенека

НЕРОН И СЕНЕКА

Над цирком заходило жаркое солнце. Сквозь розовый шелк, натянутый над гигантским амфитеатром, тяжелые лучи падали на арену. Плавилась арена, усыпанная медными опилками, в розовом свете плыли статуи богов…

Посреди арены высился золотой крест. Под крестом горела золотом громадная бочка.

И в этом пылающем розово-золотом свете возник на арене прекрасный юноша. В золотом венце, в золотой тоге — совершеннейший Аполлон. Только вместо сладкозвучной кифары в руках Аполлона был бич…

И, бурно приветствуя этого странного Аполлона с бичом, понеслись крики толпы:

— Да здравствует цезарь Нерон!

— Ты наш отец, друг и брат, ты хороший сенатор, ты истинный цезарь!

Это были загадочные крики, ибо гигантский цирк был совершенно пуст…

Пустые мраморные скамьи амфитеатра сверкали в догорающем солнце.

Заходило солнце. В тени мраморного портика сидел старик. С тихой улыбкой старик смотрел вдаль — как тонул в сияющем озере солнечный диск. Безжизненная, морщинистая, похожая на срез дерева рука старика машинально мяла свиток.

Отряд преторианских гвардейцев спешился у виллы.

Сверкая доспехами, трибун Флавий Сильван ступил на мраморный пол.

Была ночь, когда носилки со стариком, окруженные эскортом гвардейцев, приблизились к Риму. Рим не спал в эту ночь. Толпы людей с факелами заполнили ночные улицы, грохотали колымаги, запряженные волами.

В колымагах над головами толпы раскачивались в огромных клетках львы, слоны, тигры, носороги… Грохот повозок, крики животных, улюлюканье людей…

Толпа преградила дорогу носилкам. Не открывая занавесей, старик слышал близкие голоса толпы:

— Тигр-то какой… у, тигрюга! Ишь, закрутился, как мышь в ночном горшке!..

— Льва приручил сам Эпиан. Говорят, он подарил такого льва Поппее Сабине и лев разглаживал ей морщинки языком… Чего хохочешь? Лев даже обедал вместе с нею за одним столом!

— Указальщик мест сгоняет меня и орет: «Эти места для сенаторов… для сенаторов!.. Так тебя разэтак!..» Тогда я сажусь на крайнее место — три четверти зада у меня висит, то есть я как бы стою… Но четвертью задницы сижу — сижу на сенаторских местах!..

Старик слушал все эти крики и хохот толпы. Отвращение и грусть были на его лице.

— С дороги! Прочь! — гремел где-то рядом голос трибуна. Потом глухо ударили палки по человеческой плоти. Вопли избиваемых людей… И уже побежали рабы, и понеслись в римской ночи носилки. Туда, туда — где нависла над вечным городом громада нового цирка.

Сквозь орущую, гогочущую вокруг цирка толпу, сквозь когорты гвардейцев носилки со стариком проследовали внутрь цирка. Трибун помог старику сойти с носилок. Прямой, величественный и гордый, старик неторопливо вышел на арену…

В свете факелов, горящих на пустой арене, ждал его Аполлон с бичом.

Увидев старика, Аполлон бросился ему на грудь, обнял его. Это были какие-то яростные объятия. Он будто душил старика — и лихорадочно приговаривал, почти кричал:

— Сенека! Учитель! Сенека!..

— Нерон… Великий цезарь… — пытаясь вырваться из этих жестоких объятий, бормотал старик.

Но Нерон сжимал его еще яростнее:

— Ну что ты… это для других я цезарь. А для тебя всего лишь твой послушный ученик Нерон.

Наконец Нерон выпустил Сенеку из объятий, будто оттолкнул. Потом с удивлением посмотрел на него. И, бесцеремонно приподняв край тоги, обнаружил тунику и шерстяной нагрудник.

— Такая теплая ночь. А ты так укутался, учитель?

— Старость, Цезарь. Охладела кровь. И вечерами я надеваю две туники, обмотки на бедра. И все равно…

Но Сенека не закончил. Из тьмы на арену вышел могучий немолодой мужчина в тоге римского сенатора. За сенатором с серебряной лоханью в руках следовало некое прекрасное существо: грива спутанных волос, огромные глаза и нежное, тщедушное тело мальчика. Этакий Амур.

— Рад тебя видеть, сенатор Антоний Флав, — обратился Сенека к гиганту-сенатору.

Но сенатор смотрел на Сенеку невидящими глазами. Нерон с каким-то любопытством следил за сценой.

Возникла неловкая тишина, и Сенека неторопливо, величественно продолжал:

— Позволь мне приветствовать тебя, друг мой Антоний Флав, старинным приветом, которым наши деды начинали свои наивные добрые письма: «Если ты здоров — это хорошо, а я — здоров…»

И тогда Нерон поднял бич — и сенатор отчетливо заржал.

Ужас — на лице Сенеки. Но только на мгновение… И вновь лицо его стало бесстрастным и спокойным.

— Ах, как повеяло нашей величавой римской древностью! — как-то светски заговорил Нерон. — Как они умели ухватить главное: «Если ты здоров — это хорошо». Именно — здоров, — Нерон усмехнулся, — то есть живой. Но одного не пойму, учитель. Почему ты все время обращаешься к сенатору Антонию Флаву? Где ты увидел здесь мудрого сенатора?

Сенека молчал.

— Может, ты видишь сенатора? — обратился Нерон к Амуру.

Амур, молча улыбаясь, удивленно пожал плечами и протянул серебряную лохань сенатору. Сенатор начал торопливо, неумело поедать овес из лохани.

— Ты ошибся, учитель, — продолжал благодушно болтать Нерон. — Антоний Флав — видный мужчина, его трудно не заметить. Да и что здесь делать твоему другу и солнцу мудрости — сенатору Антонию Флаву? Сейчас ночь, и он преспокойно храпит в своей постели. А здесь только я — твой ученик Нерон…

— И, улыбаясь, он кивнул на Амура: — Да вот еще — прелестная девушка. И вот,

— Нерон нежно улыбнулся и указал бичом на сенатора, — старый мерин.

И Нерон ударил бичом — сенатор торопливо заржал.

— Какой ужас, Цезарь, — воскликнул Амур, — ему на круп сел овод!

Нерон поднял бич, и сенатор показал, как он отгоняет хвостом овода.

— Отогнал, но очень неумело.

Нерон ударил сенатора бичом, и тот, будто винясь, опять покорно заржал.

— Как я рад тебя видеть, — продолжал как ни в чем не бывало светски беседовать Нерон. — А как она рада тебя видеть…

И тотчас перед Сенекой дьяволенком запрыгал Амур.

— Ты, конечно, узнаешь это прелестное лицо? — добро улыбался Нерон.

— Конечно, я узнал его, Цезарь, — ответил Сенека. — Это твой раб — мальчик Спор. За время моего отсутствия в Риме он подрос — и оттого пороки на его лице стали откровеннее.

— Да что ж ты такое несешь, Сенека! — всплеснул руками Нерон. — Где ты увидел мальчика Спора?! Подойди сюда, крошка.

Амур с ужимками подошел вплотную к Сенеке.

— Неужто так ослабело твое зрение, — продолжал сокрушаться Нерон. — Да это же прелестная девушка! Вот — крохотная грудь… Вот — юные крепкие бедра… Ну?.. Ты видишь девушку? Я спрашиваю!

Сенека молчал.

Нерон поднял бич — и тотчас заржал сенатор.

Нерон темно усмехнулся:

— В последний раз, Сенека… Перед тобою старый конь и юная девица… Гляди внимательнее. Ты их видишь?

Глаза Нерона неподвижно смотрели на Сенеку. Но Сенека молчал по-прежнему. И тут Нерон добродушнейше расхохотался и обнял Сенеку.

— А все потому, что ты давно не бывал в столице. Заперся, понимаешь, в своих усадьбах. У, брюзгливый провинциал!.. Ну и в результате ты не в курсе последних римских событий. Но я все прощаю своему учителю. Объясняю. Помнишь, ты рассказывал мне в детстве… у горящего камелька… про превращения… про все эти метаморфозы, которые так любили устраивать великие боги. Ну, к примеру, для великого Юпитера превратить какую-нибудь нимфу в козу, в кипарис — что мне плюнуть! И знаешь, я задумался. Все-таки я Великий цезарь, земной бог… А почему бы мне не заняться тем же, следуя богам небесным? К примеру, у меня умерла жена Октавия. А хочется жену. Спрашивается: где взять?

— В женщинах так легко ошибиться, — вздохнул Амур.

— Именно, — подтвердил Нерон. — И тогда я… совершаю метаморфозу. Я превращаю хорошо тебе знакомого мальчика Спора в девицу! Грандиозно, да? Как я это сделал? Я собрал наш великий законодательный орган — нашу гордость и славу — римский сенат. И сенат единогласно постановил… — Он вопросительно посмотрел на Амура.

— Считать меня девушкой, — восторженно закончил Амур.

— На днях я женюсь на нем, — скромно сказал Нерон, — то есть прости… на ней! Гениально? Да здравствует сенат! Речь! — завопил Нерон.

И он ударил бичом. И сенатор величаво выступил вперед. Стараясь не встречаться глазами с Сенекой, он патетически начал:

— Можно сжечь Рим, можно разрушить его дома. И все-таки Рим устоит! Ибо не камнями домов славен наш город! А свободой и законами, олицетворенными в нашем древнем сенате. Жив римский народ — пока жив сенат!

— Каков жеребец! — восторженно захлопал Нерон.

Амур подхватил аплодисменты. И вслед откуда-то из-под земли раздались приветственные крики.

— Это тоже моя метаморфоза: я превратил солнце мудрости — сенатора Антония Флава в коня! Теперь у меня в стойле сразу жеребец и сенатор. Я улучшил породу. И потому я прозвал этого мерина Цицерон, в память о другом твоем любимце.

Усмехаясь, Нерон неотрывно глядел в глаза Сенеки. Но ничто не дрогнуло в лице старика.

— Но я продолжил метаморфозы. Заметь, ты не отгадал уже две! А ведь я все считаю, учитель… Так что постарайся угадать мою третью.

И Нерон ударил бичом. И тотчас в середине арены, там, где находилась пегма — квадрат, покрытый досками, — произошло движение. Доски вдруг поднялись, как лепестки распустившегося цветка. И среди них из-под земли медленно вырастала прекрасная нагая девушка. В золотой раковине в свете факелов она возникла на мерцающей арене — как та богиня из пены вод… И вослед этой явившейся Венере страшно неслись из-под земли озлобленные, угрожающие крики и гогот.

Нерон воздел руки в немом восторге. Амур схватил невидимый лук и выпустил невидимую стрелу в грудь Нерона. Как бы пораженный стрелой, Нерон схватился за сердце. А Венера, будто обессиленная своим рождением, лениво покачивая бедрами, шла-плыла по арене…

— Непроворна? — зашептал Нерон Сенеке. — Она побывала в трудном сражении — там… — И Нерон указал вниз, откуда неслись крики.

Амур захохотал.

— Ах да, прости, учитель, ты ведь не знаешь, что у нас там.

И, обняв Сенеку, Нерон поволок его к центру арены…

В глубине под досками оказалась решетка. Под решеткой открывалась подземная галерея. Она шла вправо и влево. В левой ее части был сад. К деревьям, увешанным фруктами, привязано было множество щебечущих птиц…

— Под садом — машины, — шептал Нерон. — Завтра они в мгновение поднимут этот сад на арену. И наше быдло… прости, великий римский народ, набросится на даровые плоды, давя друг друга. Но это будет в перерыве… Когда проголодаются… А сначала… Смотри, смотри туда, праведник!..

С другой стороны галереи открывалась длинная полость — большая подземная цирковая зала, куда обычно крючьями стаскивают трупы с арены. Сейчас большая зала была великолепно убрана. Курились благовония, горели масляные лампы. Бесконечный пиршественный стол, уставленный фантастическими яствами, уходил во тьму. Вокруг стола на ложах, церемонно опершись о левую руку, возлежали молодые мужчины и женщины. Рабы торопливо сновали между ложами, наливая вино в кубки.

— Это убойные люди, — зашептал Нерон, прижимая голову Сенеки к решетке. — Ты хоть знаешь, что будет завтра?.. Почему не спит Рим?

— Я не знаю, Цезарь, что будет завтра, — равнодушно ответил Сенека.

— Да… да, конечно, ты выше суеты, и все мирское тебе чуждо… Завтра в Риме я открываю этот цирк. Не хочу хвастать, ты и сам видишь — это величайший цирк…

Нерон уже волок Сенеку по арене к мрачному зданию, находившемуся против императорской ложи. Тринадцать огромных дверей здания были обращены на арену.

Нерон открыл маленькое окошечко в самой большой двери и, прижав голову Сенеки к решеточке, провозгласил:

— Бег колесниц!

Красавцы кони стояли в стойлах. Крайнее — мраморное — стойло оставалось пустым…

— Ты догадался, для кого этот драгоценный мрамор? — шептал Нерон. И грозно обернулся на сенатора. Сенатор торопливо заржал. — Его дом!

Рыканье львов, трубные крики слонов раздавались в ночи за другими закрытыми дверями.

— Слышишь, слышишь, как они голодны?.. Грандиозно? — Нерон уже волок Сенеку обратно в центр арены. — Ну естественно, сенат постановил назвать в мою честь завтрашние игры Нерониями. По-моему, удачное постановление.

И он опять пригнул голову старика к решетке. И опять Сенека увидел чудовищное подземелье.

— Эти ребята, — шептал Нерон, — завтра откроют мои Неронии. Эти миляги утром выйдут сюда, на арену, сразиться с теми дикими зверями и будут разорваны в клочья, а уцелевшие убьют друг друга в бою… Но погляди, как они сейчас веселятся!

Крики восторга, визги женщин неслись сквозь решетку.

— Я велел им дать, — усмехнулся Нерон, — самые тонкие яства. Они пьют вино вволю и жрут от пуза. Смотри, что они выделывают со шлюхами! Заметь, это самые дорогие римские девки… Ты погляди, какие утонченности! Кстати, эти гладиаторы тоже одна из моих метаморфоз. Я превратил завтрашних убойных людей в царей на одну ночь. И видишь — хохочут. Счастливы. Забыли о завтра. А мы с тобой глядим на них сверху…

— А в это время на нас, предающихся забавам, тоже глядят сверху…

— Да, да, и тоже… смеются? — подмигнул Нерон.

— Что делать, Цезарь, — равнодушно ответил Сенека, — у нас с этими одна участь. Только у этих — утром, а у нас… чуть позже.

— Как мудро! — Нерон улыбнулся. — Чуть позже. Ах, как ты удачно сказал! Запомни эти свои слова, Сенека. Значит, чуть позже?

И Нерон добавил, лаская Венеру:

— Вот откуда ты пришла… Ну расскажи нам, девка, как ты достойно сражалась там, внизу.

И, раскачивая бедрами, Венера начала показывать свою битву.

— Прости, — засмеялся Нерон, — она не умеет словами. Она так прекрасна, что ее сразу заставляют действовать. И она попросту разучилась говорить!

И Венера, смеясь, продолжала свою похотливую пантомиму.

— Но вот я, земной бог, велю ей… — сумрачно сказал Нерон.

И Венера остановилась как вкопанная. Застыла в немой величественной позе

— теперь она вся была гордость и неприступность…

— Метаморфоза! — вскричал Нерон. — Она превратилась!.. Кто перед тобою сейчас, учитель? Ну? Узнал?

— Передо мною шлюха, Цезарь, — ответил Сенека.

— Да у тебя очень плохо со зрением, Сенека. Ну что ж, будем намекать. Кто самые целомудренные женщины в Риме? Ты ответишь: жрицы богини Весты, ибо они дали обет вечного целомудрия. А кто из этих целомудренниц самая целомудренная? Естественно, скажешь ты, Верховная жрица, несравненная дева Рубирия: ей двадцать пять лет, она прекрасна и не познала ни одного мужчины. Значит, перед тобою кто, Сенека? Ну?!

— Я с рождения знаю непорочную деву Рубирию из великого рода Сабинов. А передо мною — все та же шлюха.

— Этот гадкий провинциал абсолютно не в курсе нашей римской жизни, — вздохнул Нерон, обращаясь к Амуру. И, обняв Сенеку так, что старик опять задохнулся в его объятиях, Нерон благожелательно пояснил: — Эту самую непорочную деву Рубирию, которую ты знал с рождения, я, попросту говоря, изнасиловал, прости за откровенность… Ну изнасиловал — и все дела! Но ты учил меня: цезарь всегда должен радеть о нуждах своего народа! Не могут же эти болваны римляне остаться без символа целомудрия! А слухи ползут, в городе ропот. Как быть?

Амур сделал сочувственное лицо:

— Я собираю…

Сенатор с готовностью заржал.

— Да, собираю наш великий сенат, — подтвердил Нерон. — И сенат издает постановление — считать изнасилованную Рубирию… девушкой! Все тут же успокоились? Довольны? Ни черта подобного! Беда римлян — они абсолютно лишены чувства юмора. Эта самая Рубирия… которую уже опять все считали целомудренной, удавилась! Что делаю я? Метаморфозу! Я тотчас вспоминаю твое учение о единстве противоположностей в природе. И начинаю думать: кто же в Риме может стать самой целомудренной женщиной?..

Амур хохочет — и выталкивает вперед Венеру.

— Да… да, — вздохнул Нерон, — на днях соберется сенат и примет закон: считать эту тварь Верховной жрицей богини Весты! Символом целомудрия! Фантастика, да?

— Зачем ты позвал меня в Рим, Великий цезарь? — спросил Сенека.

— Все-таки не выдержал, спросил, — усмехнулся Нерон. Он приник лицом к лицу Сенеки и зашептал: — Когда тебя поволок в Рим мой трибун — била дрожь? Вон сколько на себя напялил — а все равно знобило?.. — И, оттолкнув Сенеку, добавил совсем добродушно: — А ты сам не догадываешься? Я тоскую по тебе… а ты нас не любишь! Не хочешь даже поиграть с нами в метаморфозы… — И тут Нерон остановился, воздел руки к небу и закричал патетически: — Какие метаморфозы?! Как я мог забыть?! О боги, я, хозяин, до сих пор не позаботился накормить дорогого гостя!

Амур тотчас выхватил у сенатора серебряную лохань с овсом и бросился к Сенеке.

Ник Перумов, Вера Камша

— Идиот! — закричал Нерон. — Что такое еда для философа? Это умная беседа! — И Нерон величественно приказал Амуру: — Немедленно привести сюда четырех самых мудрых собеседников Сенеки!



Амур выхватил из темноты свиток и приготовился записывать.

Воевода и ночь

— Прежде всего, конечно, сенатора Антония Флава… Ой, прости, сенатора Флава нельзя: он превратился в лошадь…


(Вариации на тему А. К. Толстого)


Раздался нежный смех Венеры.

— Да, да… Но зато трое других — они остались! — продолжал Нерон. — Немедля послать за тремя неразлучными друзьями мудрейшего Сенеки — сенатором Пизоном… сладкоречивым консулом Латераном… Ну и, естественно, за Луканом, нашим величайшим римским поэтом Луканом. Ах, любимец Рима…

— Душка Лукан, — в восторге щебетал Амур.

Что ни год — лихолетие, Что ни враль, то Мессия! Плачет тысячелетие По России — Россия! Выкликает проклятия… А попробуй, спроси - Да была ль она, братие, Эта Русь на Руси? Эта — с щедрыми нивами, Эта — в пене сирени, Где родятся счастливыми И отходят в смиренье. Где, как лебеди, девицы, Где под ласковым небом Каждый с каждым поделится Божьим словом и хлебом. Александр Галич
— Не следует их тревожить, — прервал Сенека. — Эти почтенные и немолодые люди давно спят.



Нерон залился добрым смехом:

1. Боярин

— Как ты сказал: давно спят? Опять удачная фраза! Что ты, Сенека, какой сегодня сон? Ты же сам видел — толпа… грохот повозок… Где уж тут заснуть! Любимые сограждане с вечера толкутся у цирка. Чтобы первыми с утра занять лучшие даровые места. Они так орут, что я трижды посылал когорту разгонять эту сволочь… прости, великий римский народ. Сколько их завтра здесь соберется! Знаешь, Сенека, говорят, цезарь Кай, когда дикие звери пожрали на арене всех убойных людей и все равно не могли насытиться, приказал бросить на арену наших замечательных сограждан. Их выдергивали прямо из рядов… Прости, тебе неприятно… Но ты не беспокойся, у нас завтра этой проблемы не будет, — он указал на подземелье, — мяса хватит на всех!.. Что ты стоишь? — грозно обратился Нерон к Амуру. — Друзья Сенеки будут просто счастливы обменять эту бессонную ночь на беседу с мудрейшим из римлян. Зови их, и побыстрее, ягодка моя.

Леса под Володимиром горели. Тлели и иссохшие за лето торфяники. Поутру сизый дым казался туманом, сквозь который проступали сухие горячие стены. Солнце катилось по небу красным раскаленным щитом и тонуло в крови, уступая место багровому месяцу. Разразившаяся в Симеонов день гроза сожгла древний дуб на Болотовой горе и снесла крест с колокольни Кронида Великого. Стекавшиеся со всех сторон в Володимир странники рассказывали кто о рожденном в полночь двухголовом жеребенке, кто о поющей петухом курице, кто о седом волке, что средь бела дня вошел в божию церковь и задрал попа с дьячком. И все громче звучал ропот — не жить человеку без головы, а Руси — без государя… И верно, не жить.

— Воля твоя, Степан Никитич, — боярин Богунов потер красные от дыма и бессонных ночей глаза, — тебе и решать, только не тяни! Убивай, так сразу.

И Амур, перевернувшись колесом, исчез в темноте главного входа.

— Не могу я, Денис Феодорович, прости! — Воевода князь Алдасьев-Серебряный глядел в пол. В пол, хотя не опускал взора ни пред покойным Кронидом Васильевичем, ни пред палачами его, ни пред горбачом Митиным, что пробудил стыд и дух воинский в отчаявшихся русских. — Не по чину мне венец и не по силам, да и кому я его оставлю? Сам знаешь…

— Да, значит, зачем я позвал тебя в Рим? — добродушно спохватился Нерон.

Денис Феодорович знал, как никто иной. Когда Алдасьева схватили по навету Шигорина, не забыли ни про жену его, ни про детей, ни про братьев и племянников. Их смерть не была легкой, но в сравнении с тем, что готовил Кронид Васильевич самому воеводе, казалась милостью.

— Просить вернуться. Мне так одиноко. Я устал от Тигеллина. От проклятого кровожадного Тигеллина. Ну почему ты не хочешь жить с нами в Риме?

— Если в стремя ногой да на поганых, я еще пригожусь, — голос защитника Плескова звучал виновато, но твердо, — только не тяни коня на колокольню. Не влезет, а и влезет — толку-то…

— Прости, Великий цезарь, но для меня здесь нет покоя. На рассвете меня будит противный крик менял. Чуть сомкнешь глаза — начинает бить кузнечный молот. А воздух? Чем мы тут дышим? Дымом кухонь! А Тибр? Там же плавает невесть что! И теперь, когда я живу на природе среди незамутненных ручьев…

— Ты Киевой крови, — в сотый раз напомнил Богунов, уже зная, что за ответ последует.

И тут Сенека столкнулся глазами с сенатором, уныло поедавшим овес из лохани. И красноречие его иссякло.

— Не я один, — отрезал воевода, сутуля богатырские плечи. — Киевичами не один Володимир красен…

— Отвечу! — закричал Нерон. — Да, загрязняем реки, да, портим природу, да, шумим! Но зато, учитель, мы живем с тобой в просвещеннейший из веков. Если бы наши деды увидели, к примеру, стекла наших домов, через которые проходит свет…

— Верно, — подтвердил Богунов, заходясь кашлем. Дым и сушь рвали горло не хуже елового корья, что совали в глотки узникам опричники Завреги. — Прости, княже, воды изопью…

Он поволок Сенеку к центру арены, туда, где решетка покрывала застекленное отверстие. Сквозь решетку был виден страшный пир — яростное непотребное веселье.

— Зачем же воды? — Все еще гнущие медяки пальцы сомкнулись на ручке изукрашенного чудо-птицами кувшина. — Медовухи испей, а там и обед поспеет…

— Грандиозно, — шептал Нерон. — А деды-то прозябали во тьме! Или это последнее наше изобретение — трубы, вделанные в стены, по которым само идет тепло, так что в доме можно зимой жить как летом… А изобретение стенографии? Так что руки теперь поспевают за проворством языка!..

На арену торжественно вышел Амур.

— Думаешь, сытым отвязчивей стану? — усмехнулся в кольчатую бороду думный боярин. — Не стану, друже, не надейся. Ты на иных Киевичей киваешь, дескать, много их. И впрямь немало, только каковы они? Иоанн Меньшой, сколько б самозванцев на нашу голову ни свалилось, в могиле, Ейский — в монастыре, и хвала Господу! Каморня четырех государей предал и пятого продаст, Мицкой честен, да глуп, Чемесов — младенец, Древецкой — старик, Солонецкие удавятся, а под руку к Волохонским не пойдут, Волохонские в омут сиганут, лишь бы Солонецким не кланяться. Забецкой сам знаешь где… Черницкие с Долгополыми да Короткими никому и через порог не надобны. Не признает их никто: друзья не обрадуются, враги не убоятся. Нет, Степан Никитич, кроме тебя — некому, а что вдов ты, так то исправить недолго. Пятый десяток — не осьмой. Я старее тебя, а года нет, как меньшую в купель опустил…

— Сенатор Пизон… — начал Амур… и замолчал.

Алдасьев не ответил, только брови свел. Тяжелое дыханье в жаркой тишине казалось странно громким и хриплым. Денис Феодорович незаметно утер лоб и замер, боясь спугнуть надежду. Князь должен согласиться, потому что больше на ошалевшем от смуты Володимире никому не усидеть — скинет, как скинул обоих Лжеиоаннов и лукавца Ейского. А если и четвертый раз, упаси Господь, не сложится?

— Слышу его шаги! — радостно закричал Нерон. — Пизон уже спешит прервать мои докучные речи! Почему ты молчишь, любимая?

— Не жить нам, — отчего-то вслух произнес Богунов. — Север немцы со свеями отгрызут, запад — ляхи, на востоке татарва воспрянет, а что останется, само себя изъест…

Но Амур только скорбно опустил голову. И сенатор, пряча глаза… заржал.

— Не начинай сначала, друг дорогой, — устало произнес Алдасьев, — сам все знаю.

— Заржала лошадь — плохое предзнаменование, — запричитал Нерон. — И хотя Сенека учил меня не верить предзнаменованиям, я трепещу.

— Нет, Степан Никитич, — уцепился даже не за хвост, за подкову Богунов, — не все ты знал, но узнаешь. Не своей смертью умер Кронид Васильевич. Грех на мне, да не один, ибо не стыжусь содеянного, но стыжусь того, что тянул. Видел, к чему идет, что безумие государя губит Русь… Кровища хлещет, соседи руки потирают, прикидывают, когда накинуться, воеводы кто на дыбе, кто — в царствии небесном, а я разумом понимаю, а боюсь! Сам не ведаю, чего жду…

— Мы послали за сенатором Пизоном трибуна Флавия Сильвана с гвардейцами… — начал Амур.

— Лукавишь, Денис! — рявкнул, словно на поле боя, Алдасьев. — Напраслину на себя взводишь! Что государь от удара преставился, то всем ведомо. Знаю, взъярил ты его, так не ты первый. Я да Чемесов, покойник, еще и не то ему сказывали, как Заврега под Желынью войско положил…

— Ну! Ну! — в ужасе торопил Нерон.

— Что взъярил, то вершки от бурака! — Девять лет ни попу, ни жене, ни подушке не сказывал, да и сегодня не гадал, ан придется… — А корешки в том, что была у меня отрава фряжская. Не всем, как тебе да старцу Финогену, душу да совесть вперед тела стеречь. Нагляделся я на орлов Заврегиных и сказал себе, что лучше грех на душу да в пекло, чем на дыбу или к ливонцам по следу Забецкого…

— Трибун подошел к его дому. Постучал… Но сенатор Пизон, услышав этот стук, немедля позвал своего хирурга — и вскрыл себе вены.

— Как?! Почему?! — всплеснул руками Нерон.

— Не мне судить тебя, — хрипло произнес воевода. — Знал бы, что в застенке ждет, Заврегу б на месте порешил да рубился б, пока опричные числом не задавили…

— Неизвестно, Цезарь. Сенатор Пизон оставил завещание, где все имущество завещал тебе, Великий цезарь.

— Не все саблей махать горазды. — Богунов шевельнул покалеченной в юности рукой. — Носил я отраву в кольце, что Кронид Васильевич от щедрот своих у стен Хазари с руки снял.

— Помню то… Не раз гадал, а ну как бы сберег ты пальцы, а не государя, к худу то стало б или к добру?

— Какая неожиданная смерть! Пизон! Великий богач! Великий мудрец!.. Осиротели!

— По той поре к худу, а другой могло б и не случиться, ты дальше слушай. Был у меня осман, золотых дел мастер… Выдолбил он яхонт да назад посадил, а государю и невдомек. Видел, не расстаюсь с его подарком, стало быть, горжусь, а в день тот…

Сенека бесстрастно слушал его вопли.

— Осьмнадцатое березня…

— Нет, я разделяю твое горе, учитель: один друг превратился в лошадь, другой зарезался!

— Осьмнадцатое березня… За шахматы мы с Кронидом Васильевичем сели, а Шигорин мальвазию наливал да наушничал. Тогда и сказал государь, что на Великой неделе конец тебе, а как Пасху отгуляем, на ливонцев пойдем и сам он полки поведет. Тут я и решился…

— Но осталось еще двое в этом союзе мудрецов, — робко подал голос Амур.

— Как же? — Алдасьев шумно втянул воздух. — Как же ты…

— Немедля послать за ними трибуна Флавия Сильвана с гвардейцами! И разбудить Тигеллина! Где Тигеллин?! Где начальник тайной полиции?! В городе режутся сенаторы.

— За Тигеллином будет послано, Цезарь, — сказал Амур.

— Так! — Денис Феодорович поймал взгляд князя и уже не отпускал. — Шигорин на Древецкого поклеп возводил, а я, как тот от стола отходил, на него… Дескать, больно уж Григорий Алексеевич языкаст, негоже такого до государевой мальвазии допускать. Государю много не надо было. Поставил Гришка кубки, я в свой отраву и кинул, а государь усмехнулся, умирать буду, вспомню… «Коли ты, Дениска, такой верный, — говорит, — возьми мой кубок и дай мне свой. Помрешь — быть Гришке на колу».

— Тигеллин расследует… — забормотал Нерон. — Вот придет Тигеллин… — И тут Нерон остановился и добавил добродушно: — Да, зачем я позвал тебя в Рим?.. Ну естественно, чтобы узнать: не нуждается ли в чем мой старый учитель?

— В свой кубок, Денис Феодорович? — Алдасьев приподнялся, опираясь руками на столешницу. — Не ослышался ль я? В свой? Не в государев?! А ну как самому бы пить пришлось?

— Ты осыпал меня такими милостями, — спокойно отвечал Сенека, — что моему счастью не хватает только одного — меры. С тех пор как я удалился от дел, я живу в пожалованных тобою поместьях.

Богунов опустил взгляд.

— Да, да, — бормотал Нерон.

— Мало ты государя в последние месяцы видел, князь Степан. Мышь зашуршит — а ему лучник бластится. И отравы боялся, и ножа. А уж как любил ближних своих стравливать. Стоило мне помянуть мальвазию, мол, берегись, великий государь, так он за то прямо ухватился. Ох, ох, Степан Никитич, вот опять как сейчас его ухмылку взвидел… — Боярин тяжело вздохнул, пальцы сами коснулись образка, что висел на распахнутой груди. — Не сомневался я, княже. Поверишь ли, нет — знал, как станется. Словно на ухо кто нашептал…

— И хотя дух мой, — продолжал Сенека, — всегда удовольствовался немногим, но поместья мои благодаря твоей милости…

— Не говорил бы такие слова, Денис Феодорович, сам знаешь, кто нашептать может…

— Да, да, бескрайни… И, говорят, приносят огромные доходы? — продолжал бормотать Нерон.

— Знаю. Но и на Суде Великом, Суде Последнем от содеянного не отступлюсь. Ибо верил — себя гублю, многое и многих спасаю. А мой кубок… Не в тот день, не в тот час испить мне его. Уж больно, как говорено уже, государь шутки про яды любил, а дальше и вовсе просто вышло… Знал я, что жить ему меньше часа, часы альбиенские у меня перед глазами были…

— Вот это особенно меня печалит. Я учу воздержанию и умеренности, а сам купаюсь в роскоши. И как, обессилев в походе, я стал бы просить тебя о поддержке, так теперь, до-стигнув старости и не имея сил нести бремя богатства, прошу лишь об одном: возьми назад пожалованное тобою.

Алдасьев молча и хмуро кивнул. Оба надолго замолчали.

Визги и крики неслись из подземелья. Нерон бросился к решетке, заглянул вниз.

— Потому ты их и выкинуть велел? — наконец разлепил рот воевода. — Часы те?

— Потому… Выждал я сколько надо да поддался, вроде как ладью проглядел. Кронид Васильевич в довольство пришел, шахматы отставил, велел Древецкого с Кишиным кликнуть, те вошли, тут я и скажи, что нельзя государю полки вести. Воевода, дескать, он никакой. Порубят, потопчут нас ливонцы… Государь вскочил да за горло схватился. Лицо страшное, красное, на губах пена… Шагнул ко мне, упал да и отдал душу. Уж не знаю кому…

— Гениально! — И обратился к Сенеке: — Прости… Как сладостна твоя речь! Но тем, что без запинки смогу тебе возразить, я ведь тебе обязан. Ты научил меня всему, в том числе и ораторскому искусству. Неужели воспитание цезаря не заслуживает жалкого десятка вилл? Любой спекулянт у нас имеет больше! Нет, Сенека, я еще не расплатился с тобой как должно! — И, обняв Сенеку и прохаживаясь с ним по арене, Нерон добродушно говорил: — Помнишь, в дни юности, у камелька, ты рассказал мне, как некий философ взялся воспитывать ученика? Когда же пришла пора расплачиваться, ученик не заплатил. Философ повел ученика к судье. И ученик объяснил: «Этот философ обещал научить меня добродетели. Я не заплатил ему. Следовательно, нагло обманул. Следовательно, я бесчестен. Следовательно, он ничему меня не научил! А можно ли платить за ничто?» Грандиозно? Умение правильно оценить труд — черта богов и мудрых властителей. Так учил меня ты. — И Нерон приблизил лицо к лицу Сенеки и зашептал: — Я позвал тебя в Рим, чтобы по справедливости расплатиться с тобой.

— Выходит, жизнью я тебе обязан, — с усилием произнес Алдасьев, — и не я один. Все, кого на Великой неделе не растерзали, все те, кого ливонцы не посекли… Только из дурного зерна доброму злаку не вырасти. Не прошло и трех лет, как Самозванец нагрянул.

Из тьмы на арену выпрыгнул Амур.

— Оттого и нагрянул, оттого и подтолкнули его, что начали мы из ямы Кронидовой выползать. Плесков с Островом назад отобрали, к Угрени присматриваться стали… Тут-то он и подоспел, Ивашка… Да и Ейский с Богдановым-Сошкой воду мутили, а Симеон Кронидович, царствие небесное, добер был…

— Консул Латеран… — торжественно начал Амур и замолчал.

— Царствие небесное, — эхом откликнулся князь. — Сказал уже, боярин, не мне тебя судить. Хотел ты доброго, а лучше б сталось, не тронь ты государя, хуже ли, того нам знать не дадено.

— Наконец-то! Консул Латеран! Его шаги! Сейчас он усладит тоскующий слух Сенеки!.. — И тут Нерон взглянул на Амура и в ужасе прошептал: — Ты молчишь?

— О том мы еще потолкуем. — Говорить, так до конца. Если Степан Никитич грехи отпустит, никакой поп не нужен. — Не все я еще рассказал. Стерпел бы я и казнь твою, и полки порубленные, коли б не Сенька мой. За него я грех на душу взял, за кровь свою, не за други своя…

Сенатор заржал.

— За Арсения?! — воевода сжал кубок, словно сабельную рукоять. — Неужто и его… на Великой неделе? Какую ж ему вину приторочили?

— Нет! Нет! — патетически кричал Нерон.

— Не в вине дело… Сенька отбить тебя задумал, как на казнь повезут, да к желынским полкам отвезти. Сам понимаешь, куда ни кинь — везде клин. Кабы не вышло, сидеть бы нам всем на кольях, а кабы вышло?! Полк на полк бы пошел, брат на брата?

— Трибун Флавий Сильван подошел к его дому, — начал Амур, — но Латеран уже позвал хирурга. И когда трибун постучал в дом почтенного консула — Латеран перерезал себе вены.

— Я б не дал, — раненым зубром взревел Алдасьев. — Не дал бы!

— Да что они, взбесились?! Какой ужас! И этот мудрец сбежал от нас!

— Ты сейчас не дай, — неожиданно спокойно произнес Денис Феодорович. — Сенькина затея — дело прошлое, а нам сегодня жить. И враги наши за те девять лет не сгинули.

— Но все имущество Латеран завещал тебе, Великий цезарь.

— Немедленно послать… — начал Нерон.

— Не сгинули, — лесным эхом повторил Степан Никитич, — и не сгинут… Прости, Денис Феодорович, прогоню я тебя. Подумать надо… Завтра отвечу.

— Трибуна Флавия Сильвана… — продолжал Амур.

2. Князь

— За поэтом Луканом! — кричал Нерон. — За послед-ним из мудрецов! Теперь он нам особенно желанен…

Амур потрепал сенатора по воображаемой холке и подсыпал ему овса в лохань.

Когда ушел думный боярин, солнце стояло высоко над поблекшими от жары березами, теперь же сквозь черные ветви просвечивал ржавый, не к добру, месяц. Спустилась ночь, а воевода и не заметил — как пришел со двора, проводив гостя, как рыкнул на челядь, чтоб и носа не казала, так и рухнул на лавку.

— За то, что хорошо предсказываешь римских мертвецов, — засмеялся Амур и исчез с арены.

— Где этот чертов Тигеллин?! — неистовствовал Нерон. — Лучшие люди Рима режутся друг за другом!.. Крепись, Сенека! Вот придет Тигеллин…

Сенека хранил невозмутимое молчание.

Не в первый раз приходили к князю со словами, от которых в голове мутилось, но в первый раз не знал он, что отвечать. Просто сказать на молоко, что оно бело, а на сажу, что черна, а что про зеркало скажешь? Каково оно? А про булат? Денис Феодорович про совесть помянул, дескать, не все ее вперед тела ставят, как ты, друг дорогой… Полно, да так ли? Совесть что одежа, на лавке сидючи не измараешь, а в бою или в походе много ль от парчи да бархата остается? Богунов одежд своих не жалел, где кланялся, где лгал, где молчал, а сколько людей да городов уберег? А ты, княже? По осени шестой десяток разменяешь, а чем славен? Татар да ляхов лупил, немцам прыти поубавил, так то просто. Впереди — враг, позади — своя земля да свои полки, либо ты одолеешь, либо тебя. Третьего не дано, да только третье сие нас и давит. Кого во сне, кого в радости, кого — в печали…

— Ах, Сенека, — продолжал Нерон, — ушли безвременно два мудрейших гражданина… Но, я вижу, ты спокоен, ты никогда не боялся смерти, не так ли?

Воевода поднялся, повел плечищами. На коня б сейчас и вон из Володимира! Ветер в лицо да стук копыт и не от такого лечат, только слуги не отпустят, сзади увяжутся, и еще жара, что даже ночью не спадает. Жара и дым, словно сама земля горит, а первые искры уж не в твоей ли горнице двадцать с лишним лет тому полетели?

— Именно так, Цезарь.

— Да, да. Сколько раз ты беседовал со мной о бренности жизни… Ах, старые, добрые времена детства! Я так порой жажду твоих поучений. Так страшно умирать! Так прекрасны краски мира. В мире столько миленьких вещиц.

Смотрит с образов Спас Ярое Око, тоже ждет ответа. Под таким взглядом не слукавишь, не с того ли Лжеиоанн сжег хоругвь чудотворную да образа, с нее списанные? И не с того ль заполыхал тот костер на Червонной площади, что Алдасьев-Серебряный в обиды ударился да от столицы отъехал? Сидел в своем углу, как бирюк, да выл по семье да по молодости сгинувшей, а полки на Самозванца иные повели? И ведь, поди, никто вины твоей не помнит. Ни горбач Митин, ни Богунов, ни ратники с ополченцами, что за тобой, как в старые времена, пошли. Только ты и знаешь, что была измена. Не та, про которую Заврега наплел, иная. Забыл ты про Русь, княже, когда беды по колено было, а теперь озеро натекло.

Они стояли в свете факелов посреди арены и неторопливо беседовали.

— Да, краски мира прекрасны, но и они не наши. И сколько ни есть вещей в этом мире, все они чужие. Природа обыскивает нас и при входе, и при выходе. Голыми пришли, голыми уходим. И нельзя вынести отсюда больше, чем принес, — мерно звучал в темноте голос Сенеки.

Ржавый месяц за окном поднялся выше, но не побелел. Тихо, не скрипнув, отворилась дверь, вошел в горницу кто-то высокий, в дорожном платье. Князь Михайло Забецкой! Друг сердечный да лучший воевода земли русской… Бывший друг и бывший воевода. Ни единого седого волоса в русых кудрях, ни единой морщины на красивом лице, только шрам от сабельного удара рассек левую щеку — память о взятии Хазари.

— Как грустно… Как страшно будет умирать! — И Нерон внимательно посмотрел на Сенеку.

— Кто сказал, Цезарь, что умирать страшно? Разве кто-то возвратился оттуда? — усмехнулся старик. — Почему же ты боишься того, о чем не знаешь? Не лучше ли понять намеки неба? Заметь: со всех сторон в этом мире нас преследуют — то дыхание болезней, то ярость зверей и людей. Со всех сторон нас будто гонят отсюда прочь. Так бывает лишь с теми, кто живет не у себя. Почему же тебе страшно возвращаться из гостей домой?

— Здрав буди, Степане, — поклонился гость, — давненько не видел я тебя.

Нерон восторженно кивал в такт словам Сенеки, когда на арену выскочил Амур.

— Наконец-то! — воскликнул Нерон. — Солнце римской поэзии! Я слышу! Это его легкая поступь. Раскроем объятия поэту Лукану…

— И ты будь здоров, Михайло, — пробормотал Степан Никитич. — И впрямь давненько не видались. Я — старик уже, а ты все молодешенек, словно вчера от стен хазарьских.

Но Амур безмолвствовал… Сенатор заржал.

— Как, и этот?.. — пробормотал Нерон.

— Невместно мне стареть. — Забецкой, не крестясь, сел у стола. — Налей мальвазии, княже. Выпьем тебе во здравие, мне — за упокой.

Он отвернулся. Тело его задрожало от беззвучного смеха.

— Так ты умер? — отчего-то это известие не вызвало ни страха, ни удивления. — Не знал, прости…

Нерон начал хохотать. Он хохотал во все горло. Его распирало, корежило от смеха.

— Коротка у тебя память, княже. Ты и убил меня в дому своем. Я, как письмо подметное получил, что зарежут меня по приказу государеву, к немцам уйти решился да проститься зашел. Ужель запамятовал?

— Прости, Сенека… Я все понимаю… Но очень смешно. И Лукан позвал…

Степан Никитич молча покачал головой. Он помнил ту ночь до последнего слова. Князь Михайло, хмурясь, пил чашу за чашей и не хмелел. Вспоминал то как они по младости с Кронидом Васильевичем в одних рубашках от убийц бежали, то Хазарьский поход, то наровскую победу. Не было у Кронида Васильевича друга ближе да воеводы лучше, чем Михайло Андреич…

— Позвал хирурга, — трясся от хохота Амур.

— Помню, как ты пришел, — выдавил из себя Алдасьев, наполняя кубки, — и о чем говорил, помню, и как на коня садился. Нет на мне твоей крови, князь, это ты в нашей крови купался, новым хозяевам угождал.

— И велел вскрыть себе вены… А имущество… — погибал от смеха Нерон.

— Тебе… тебе, Великий цезарь! — катался от смеха по арене Амур.

И Венера тоже смеялась — звонко и нежно, как колокольчик.

— Довольно, — вдруг коротко приказал Нерон.

— Ничего-то ты не понял, Степане, — жутковато усмехнулся Забецкой, — ни тогда, ни теперь… Не хотел я бежать, душа не хотела. Головой решился, не сердцем. Не со страху — с обиды. Отплатить хотел Крониду, а совесть не пускала, вот и пришел к тебе. Думал, отговоришь али убьешь на худой конец, а ты отпустил, ровно в прорубь кинул. Вошел к тебе живым, вышел — мертвым… Хуже, упырем. С того и кровь пил, да не сыскалось мне кола по сию пору, с того и старости мне нет. Так и вою, ровно волк, как ветер с востока поднимется. Худо мне, Степане, ох как худо…

И смех будто смыло. Наступила тишина. Нерон сумрачно глядел на Сенеку.

— Вижу, что худо, — жестко сказал Алдасьев, — только не перед тобой моя вина, а перед теми, кого заместо тебя схватили. Не верил Кронид Васильевич поклепам, пока ты к супостату не перекинулся. Убить хотел тебя, то правда, только не за крамолу… Видел он, что у царевича твое пятно родимое, а потом шепнули ему про тебя да про государыню…

— Вот видишь, учитель, как осторожно надо выражаться. Ты сказал: «Они давно спят». И боги подстерегли твои слова — и получился каламбур. Как грустно… Где этот Тигеллин?

— Много грехов на мне, Степане, — перебил Забецкой, — вовек не отмолюсь, но все они поздние. Чист я был до измены. Было б чем поклясться, поклялся, а что до пятна родимого, то мы с Кронидом одного деда внуки.

— Тигеллин приближается, Цезарь.

— Так государю Ейский и сказал да о победах твоих напомнил. Дескать, всем ты, княже, взял. И девки тебя любят, и люди воинские, и народишко подлый. Захотел бы венца, носил бы уже. Государь и запомнил, только не знаю я, Михайло, что прежде случилось — ты ли сбежал, государь ли избыть тебя решился. И никто теперь не скажет, разве что на том свете ключарю Пресветлому.

— Ладно, Степане, — махнул рукой Забецкой, — дело прошлое. Не за тем пришел… Меня добил, Русь не добивай. За нее, родимую, пью…

— Вот придет Тигеллин… Ну что же делать?! Кто из оставшихся в живых римлян сможет достойно беседовать с Сенекой?

— За нее, — повторил Степан Никитич, поднимая кубок. Присутствие Забецкого не пугало и не удивляло. Михайло должен был прийти и пришел. Сколько волка ни корми, а он в лес глядит… Сколько ни засыпали Михайлу Андреевича немецким золотом, тот на Болотову гору косился. — Много ты говорил, княже, что ж о том, как стравил свеев с ляхами да с границ наших увел, не сказал? Что о том, как Млавенец ляшский ливонцам заместо Плескова скормил, молчишь?