Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сергей Антонов

Поддубенские частушки

Из записок землеустроителя



1

Этим летом мне пришлось поехать в Д-ский район по землеустройству объединенного колхоза. Я добрался до деревни часов в одиннадцать вечера и отправился разыскивать председателя. В конторе правления никого, кроме румяного парня, не оказалось. Парень сидел за столом председателя, писал письмо и при этом сжимал карандаш так крепко, что пальцы его побелели.

— Вам кого? — опросил парень, подняв голову.

Видимо, я ответил ему недостаточно уважительно. Он сдвинул вбок перекидной календарь и сказал строгим голосом:

— А ну, дайте документы.

Хмуро взглянув на меня, он небрежно отодвинул чернильницу, открыл первую попавшуюся папку с делами и даже попытался выдвинуть ящик письменного стола, но ящик оказался запертым. Я протянул ему командировочное предписание.

Он прочитал все сверху донизу, вплоть до названия типографии, и когда читать стало совсем нечего, перевернул бумажку вверх ногами, чтобы удобнее было разобрать надпись на круглой печати. Потом подумал и спросил:

— Это что же, выходит, вы приехали наши поля с поддубенскими соединять?

Я ответил утвердительно.

— Выходит, севооборот наш нарушите?

Я ответил, что первые год-два на некоторых полях придется нарушить правильную ротацию.

— Это плохо. А кормовой севооборот выделять будете?

Я ответил, что кормовой севооборот придется выделять обязательно.

— Это хорошо. И водоемы запроектируете?

— Запроектирую и водоемы. Вы кто, член правления? — в свою очередь спросил я.

— Все мы тут хозяева, — уклончиво проговорил парень. — Вам, случайно, шорник наш, Иван Иванович, не родня?

Я сказал, что о шорнике Иване Ивановиче слышу в первый раз.

— А фамилия, между прочим, у вас такая же, — с некоторым изумлением произнес парень. — Ну, что же. Придется тогда вас поместить в комнате для приезжающих. Сейчас дела закруглю и проведу вас…

— Ты опять здесь сидишь? — раздался тихий, брюзжащий голос. Я обернулся. На пороге стояла старушка, в больших сапогах.

— Сейчас вот дела закруглю… — повторил парень, словно не замечая ее, и поспешно переставил чернильницу на прежнее место.

— Я тебе закруглю! — продолжала старушка. — Тебе сколько раз говорено: на столе ничего не трогать.

— Да ладно, тетя Дарья. Я председателя жду. Надо наконец договориться, когда начнем уборку.

— «Уборку, уборку»… А что тебе численник помешал. Вот обожди, скажу Василию Степановичу, он тебе…

— Да ладно, тетя Дарья, — смущенно протянул парень. — Пойдемте, я вас проведу, — сказал он мне, сунул недописанное письмо в карман и поднялся из-за стола.

— Ладно да ладно, — не унималась старушка. — Вот скажу Василию-то Степановичу… Гляди-ка, снова бумагу брал…

Мы вышли на крыльцо.

— Прямо беда с ней, — вздохнул парень. — Это сторожиха. А вон видно избу. Это и есть наша гостиница.

Он указал на темнеющее поблизости строение и повел меня совсем в другую сторону. Мы миновали огород, вышли на тропинку и только после этого повернули к дому. Целый день шел дождь, и провожатый вел меня, выбирая места посуше. Дойдя до крыльца, он предупредил:

— Вытирайте ноги как следует. А то Любка даст жизни.

И по тому, как долго он топтался на соломенной подстилке, я понял, что он и сам побаивается строгой хозяйки.

Мы вошли в темные сени, затем в такую же темную комнату, и парень неуверенно спросил:

— Есть кто-нибудь?

В дальнем углу мяукнул котенок.

— Никого нет, — облегченно сказал парень. — Опять Любка, наверно, в Поддубки пошла.

Он пошарил поднятыми руками в темноте и, нащупав лампочку, повернул ее в патроне. Загорелся свет. Горница отличалась тем подчеркнутым неуютным порядком, который свойствен комнатам для приезжающих. На стене висел большой плакат, объясняющий, как надо бороться с колорадским жуком. Посредине стола стояло блюдце для окурков, а у стен — две узкие кровати. Тюфяки, видимо, были недавно набиты, и от них пахло свежим сеном.

— Ну вот, располагайтесь тут, — оказал парень и добавил нерешительно: — Только не ложитесь, пока Любка не придет. Она вам сама укажет койку.

Мой провожатый ушел, а я от нечего делать стал листать лежащую на тумбочке школьную тетрадку. Страницы ее были аккуратно разграфлены и на первой написано следующее:


3 мая. Пчеловод. Один день полного питания.
5 и 6 мая. Писатель из Москвы. Два дня по два литра молока.
10 и 11 мая. Данила Иванович. 10 ужин, 11 завтрак.
13 мая. Суббота. Киномеханик. Обед и ужин.
14 мая. Воскресенье. Баянист из города. Две порции обеда.
18, 19, 20 мая. Землемеры. Три дня полного питания. Бесплатно, по распоряжению председателя колхоза.
21 мая. Воскресенье. Баянист из города. Две порции обеда.
23 и 24 мая. Данила Иванович. 23 ужин, 24 завтрак.
26 мая. Ветеринарный профессор. Ничего не ел.
28 мая. Воскресенье. Футболисты. Семнадцать бесплатных обедов, по распоряжению председателя колхоза. Баянисту не хватило.


Дальше шли еще несколько лиц, потом снова неизвестный Данила Иванович съел один ужин, а на следующий день — один завтрак и уехал.

Я с интересом перевернул страницу и в это время услышал голос:

— Вы что это у меня ревизию наводите?

На пороге стояла девушка в легоньком коверкотовом пальто с плечиками и в резиновых ботиках. У нее было широкое скуластое и открытое лицо с дубленой коричневой кожей, а голова была повязана бабьим цветастым платком.

Я извинился и положил тетрадь на место.

— Механик не приходил? — спросила Люба, указывая на левую кровать.

Я сказал, что никого еще не было.

— Значит, все еще в Поддубках, — усмехнулась она. — Понравилось ему, наверно, песни наши слушать?

— Какие песни?

— Частушки. Туда со всех деревень за частушками ходят. Там и про колхозные дела и про любовь — про все складывают. Вот эмтээсовский механик вчера приехал трактор чинить, а про него уже частушка сложена. Больно тихо работает. Как это сложено, обождите: «Ваня Иванов из эмтээс вчера под трактор полез, а починит его Ваня не раньше посевной кампании». Я эту частушку позабыла, она складно сложена. Вам что сготовить: яичницу или, может, картошки поджарить?

Она пошла в свою половину, переоделась и вышла на кухню. Пока я умывался, печь была затоплена и на сковородке кипело масло.

— Вы, наверно, давно ждете? — говорила Люба. — Вот тоже была в Поддубках. Целый час цыганочку танцевала. Даже плечи заболели. А никак не уйти. Больно песни хорошие поют. Вот, глядите, поддубенская частушка.

И она, улыбаясь, запела, поводя в такт плечами:



Милый в армию ушел,
Я сказала: — Точка!
Я ни с кем гулять не стану
Эти два годочка.



— И тут горло дерут, — недовольно проговорил, входя на кухню, высоченный парень, с руками, вымазанными в автоле. На пуговице его мокрого комбинезона висел электрический фонарик.

Я понял, что это был Ваня Иванов.

— Так я же про любовь, — отвечала Люба. — Я про трактористов не пою.

Даже не посмотрев на нее, парень начал сердито умываться, расплескивая воду и на пол и на стену. Утеревшись, он снова вышел на кухню и спросил:

— Кто у вас там всякие глупости сочиняет?

— Поддубенские ребята складывают, — ответила Люба. — Вам что: яичницу или, может, картошки поджарить?

— Не надо ничего. Завтра разбуди в пять ноль-ноль.

Парень ушел, а мне вдруг самому захотелось сходить в Поддубки, послушать частушки и обязательно разыскать человека, который их складывает.

2

Моя работа оказалась довольно сложной. И у Синегорья и у Поддубок до объединения было по девять полей, а теперь предстояло запланировать новый общий зерновой севооборот и заново организовать кормовую базу. Для повышения урожайности очень важно, чтобы последовательность культур на полях севооборота не нарушалась. Но при укрупнении полей в первые годы соблюсти это условие очень трудно, а иногда и совсем невозможно.

Вот и приходится с утра до ночи разговаривать с местными агрономами, с председателем колхоза и бригадирами, ходить по полям. Не удивительно, что я как-то совсем забыл про поддубенские частушки и про их сочинителя.

Долго пришлось ломать голову из-за поддубенокой птицефермы. Птицеферма эта была гордостью колхоза. Длинное здание с шиферной крышей, с паровым отоплением и электрическим светом было построено в прошлом году на границе поддубенских и синегорских земель. По новому землеустройству оно оказывалось совсем не на месте, как раз посредине седьмого поля зернового севооборота. Как ни жаль, но приходилось его переносить. Я показал Василию Степановичу Боровому, председателю объединенного колхоза, расчеты, и скрепя сердце он согласился.

И вот однажды, когда я был у Василия Степановича, он сказал, что ферму уже разбирают. Я удивился. Новый план землеустройства еще не был утвержден, и мне казалось, что председатель действует рискованно.

— Чего ждать, — сказал Василий Степанович, заметив мое удивление, — переиначивать так переиначивать, чтобы раз-два, и готово. Пойдем поглядим. Ребята там горячие, наверно, уже стропила снимают.

Мы вышли в поле. Василии Степанович, бритый и стриженый шестидесятилетний старик, на цыпочках, словно молодой, забирался вверх по крутому размякшему откосу. Я следовал по вмятинам его следов, как по ступенькам. Наконец показалось здание фермы. Оно стояло целехонькое. На бревнах сидел коренастый бригадир в красной ковровой тюбетейке и человек десять девчат. Среди них была и моя хозяйка — Люба. А рядом с Любой сидела девушка с коротким вздернутым носом, видимо, самая младшая из всех. Колечки белокурых волос торчали из-под ее платка. Эта девушка чем-то выделялась среди своих подруг, и сначала я не мог понять чем. Но, приглядевшись, я догадался: у нее были удивительно выразительные глаза — голубые глаза, смотревшие на все вокруг с детским удивлением и радостью.

Никто не работал. Василий Степанович сдвинул брови.

— Чего это вы, Семен, уже утомились? — обратился он к бригадиру. — Устали головами подушки подпирать?

Голубоглазая девушка взглянула на Семена, словно говоря ему: «Ну, скажи скорей что-нибудь, а то, ох, тебе и будет!»

— Ни одна не хочет на крышу лезть, — неторопливо ответил Семен. — Жалко им рушить.

— Что же это вы? — спросил председатель, заложив руки в карманы брюк и медленно переводя взгляд с одной девушки на другую.

— Пошли, девчата, полезем, — сказала Люба.

— Зачем мы станем такую красоту рушить, Василий Степанович! — пронзительно заговорила строгая Феня, заведующая птицефермой. — А курей куда будем девать?

— Пока на новом месте ферму соберем — кур в сарай переведем.

— Неладно придумано, — заметил Семен. — Там низина, Василий Степанович, сырость. Захворают куры туберкулезом.

Голубоглазая девушка вопросительно взглянула на председателя, и во взгляде ее можно было прочесть: «Ведь и правда, захворают куры туберкулезом. Как же это вы так, Василий Степанович».

— Не захворают, — сказал председатель, — не на век переводим. От силы на неделю.

— И хорек повадится, — продолжал Семен. — Место там угрюмое, на отлете. Хорек повадится, не уследишь.

Девушка обернулась к председателю, словно говоря: «Вот видите, какой у нас умный бригадир. Хорек кур передушит, что будем делать?»

— Не бойся, собаку на цепь посадим, — сказал председатель. — Отпугнет.

— Где вы такую собаку возьмете? — спросил Семен,

«Да, да, где вы возьмете собаку?» — сияли большие глаза девушки.

— А хоть у Бирюковых. Я гляжу, и тебе не больно охота задание выполнять. А ну, дай ломик.

И, забравшись на крышу, Василий Степанович стал отрывать плитки шифера.

— Ладно сидеть. Полезли работать, — сказала Люба и стала подниматься но приставной лестнице.

— Рушить-то она мастерица, — сказала Феня.

— И строить стану не хуже! — крикнула сверху Люба.

— Дожили, — продолжала Феня: — Поддубенские строили, а синегорские рушить станут.

— Теперь что синегорские, что поддубенские — один колхоз «Победа», — отвечала Люба. — Наташка, а ты что стоишь? Лезь ко мне!

Голубоглазая девушка колебалась. Люба неловко подковырнула плитку шифера, выворачиваемый гвоздь вскрикнул, словно от боли, и плитка треснула пополам.

— Слезай! — закричала Феня. — Что хотите делайте, Василий Степанович, а не могу я глядеть, как наше добро губят. Знает она, как мне плитки достались? Это в ихнем колхозе ничего не строили… Слезай оттуда!

— Ты все делишь! — воскликнула Люба. — Колхозы слились, а ты все: «наше» да «ваше». Ну и дели. Думаешь, если наш колхоз послабей был, так и попрекать можно…

— Я тебя не попрекаю. А ты спроси, как я в прошлом году стекла из своей избы вынимала, да сюда вставляла. Слезай, тебе говорят!

— Мне что, я и слезу. Работай сама. Что мы тебе приживалки?

Люба сошла вниз, сделала несколько решительных шагов, словно направлялась домой, но вдруг села прямо на грязную землю и заплакала.

— Да что вы сегодня все с ума посходили? — растерянно проговорил Василий Степанович.

Все молча смотрели на Любу. Наташа подошла к ней, неуверенно тронула ее острое плечо и проговорила:

— Гляди, юбку замараешь…

— Ну и шут с ней.

— Ладно тебе. Утрись, и пойдем плитки складывать…

— К нам небось приходили в прошлом году тес выпрашивать…

— Ладно. Она заведующая птицефермой. Ей это все равно, Любушка, что свою избу ломать…

— Сама же Фенька приходила за тесом да за лампочками, а теперь…

— А ты не гляди на нее, — уговаривала Наташа подругу. — Пойдем, Любушка, пойдем…

— Долго вы будете постановку разыгрывать? — сказал Василий Степанович, посмотрев на часы. — Семен, начинай.

— Как же я начну? Что мне их на руках, что ли, носить на крышу?

— Как хочешь. Хоть на руках. Начинай.

— Ну, ладно!

По-медвежьи растопырив руки, бригадир пошел на девчат, и все они с визгом бросились в разные стороны. Только Люба сидела по-прежнему на земле, закрывая лицо худенькой рукой.

Семен легко поднял ее. Сначала она старалась вырваться, отбивалась, болтала ногами, но, увидев, что Семен несет ее уже по зыбкой скрипучей лестнице, испуганно обхватила его за шею и притихла.

Лестница была высокая и стояла довольно круто. Семен осторожно поднимался вверх, опираясь о перекладины ступнями и коленями. На спине его, возле плеч, под майкой вздулись мускулы, а шея все больше и больше краснела.

— Довольно тебе, — вскричал встревоженный Василий Степанович. — Прекрати сейчас же!

— Бросить? — спросил, остановившись на середине лестницы, Степан.

— Да неси же быстрее, черт! — воскликнул председатель, испугавшись, что его распоряжения стали исполняться чересчур точно.

Семен добрался до крыши, тяжело дыша, опустил смущенную Любу и пригладил волосы своей красной тюбетейкой. Вслед за ним одна за другой полезли наверх девчата.

— Василий Степанович, — не унималась Феня, — давайте хоть с неделю погодим ломать. Чехословацкие гости приедут, что же мы станем показывать? Электростанцию перестраиваем, к коровнику пристройку делаем я еще птицеферму вовсе сломаем. Что мы станем показывать?

— Труд свой станем показывать, — сказал Василий Степанович. — Поймут. У них у самих там все заново переделывается.

И снова начал отдирать ломиком плитки.

Работа стала разгораться. Как костер, когда от маленького язычка огня постепенно занимаются веточки, обвиваются летучим пламенем, разгораются все сильней, словно соревнуясь, чей огонь жарче и веселее.

Я не утерпел и тоже забрался наверх и стал работать, хотя Феня, считавшая меня виновником всех бед, свалившихся на колхоз, пробормотала: «Пришел грехи замаливать».

Стояло погожее июньское утро. Было видно далеко вокруг и слышно все издалека. До самого горизонта, до самых утренних зорь тянулись невысокие холмы, разделенные лощинами и оврагами. На склонах виднелись деревни, окруженные садами и пашнями. В прозрачной дали было хорошо видно розовую ровную ленту канала и вертикальные грани шлюзовых башен. Во все стороны расстилались поля пшеницы, ячменя, проса.

Быстро обнажались стропила здания.

— Давайте веселее, девки, — сказал Семен, выколачивая стропильный брус. — Мне вечером еще в Игнатовку топать.

— Зачем, Семен Павлович? — опросила Наташа.

— В сельсовет. Кое-какие данные о колхозах взять. Чтобы объяснить гостям, если поинтересуются… — Он сунул лом под брус стропила. — Любка, вывешивай комель. Вывешивай больше. Пойдем со мной в сельсовет? — неожиданно добавил он тем же тоном.

— Я уже и так вся повисла, — словно не слыша вопроса, отвечала Люба. — Больше во мне веса нет.

— Обожди. Лом подложу. Наташа, а ты что застыла? Ну, теперь опускайте… Опускай, Любка. Пойдем со мной. Поможешь выписывать данные.

— А тюбетейку подаришь?

— Подарю.

— Да. Ладно. Дареное не дарят. Я ведь в шутку. Не пойду. У меня простыни три дня не глажены.

— Теперь подавай на себя… Пойдем. Речь приветственную поможешь составить. Еще на себя. А ну, бросили! Наташа, да что ты вовсе руки опустила?

Сухой брус со звоном упал на землю.

Наташа наклонилась к Любе и спросила, пытливо глядя в ее лицо:

— Сегодня вечером придешь за гармошкой ходить?

— Не знаю, Натка, — отводя глаза, отвечала Люба. — Гладить надо.

— Много ли тебе гладить?

— Много. Одних простыней больше десятка.

— Может, прийти пособить?

— Не знаю. Ничего я не знаю, Натка.

И, словно больную, обняла и поцеловала подругу в лоб.

3

Совещание районного отдела сельского хозяйства по поводу утверждения новых планов объединенных колхозов окончилось поздно, и мы с Василием Степановичем Боровым возвращались домой в кромешной темноте. Как я и предполагал, Василию Степановичу досталось за то, что он начал действовать, не дожидаясь утверждения плана. Хотя замечания были добродушны и делались скорее не для него, а в назидание другим председателям колхозов и хотя наш план был одобрен, Василий Степанович сильно расстроился, два раза просил слова и вовсю спорил с секретарем райкома. Теперь, шагая домой, он молчал и на все сердился. Ему не нравилось, что деревня далеко от города, что левый ботинок у него скрипит, что дорога идет в гору и что у меня нет детей.

Наконец показались огни Поддубок. Василий Степанович посмотрел на меня, довольно долго подумал и сказал:

— А ты, смотри, не говори моей старухе, как меня крыли.

Я обещал молчать. Мы спустились в овраг, медленно поднялись на горушку. На самом верху Василий Степанович вздохнул и сказал снова:

— Она, смотри-ка, тоже не велела птицеферму рушить. Ты молчи. И так она слишком много об себе понимает.

Мы шли длинной улицей деревни, и, хотя было совсем темно, Василий Степанович шагал уверенно и быстро, как по своей горнице. Справа от нас, на задах, словно заведенная басом лаяла собака. В отдалении показались три освещенных окна его избы.

— Если она узнает, как меня честили, — сказал Василий Степанович, — так и вовсе подумает, что у нее министерская голова. Про ветвистую пшеницу или про агронома скажи, а про планы молчи.

У ворот председателя окликнули, и я отправился в избу один. В просторной горнице вместо фотографий и картин на стенах висели пучки ржи, пшеницы, овса. С каждого пучка свисала фанерная бирка с указанием года сева, номера поля, урожая и нормы высева. На подоконнике, среди резеды и столетника, стояли консервные банки, наполненные семенами клевера, тимофеевки, коксагыза и лежали огромные желтые огурцы. И на комоде, где хозяйки обыкновенно помещают две высокие, зеленого стекла вазочки с бумажными цветами, блестели под стеклянным футляром аналитические весы. Другие, большие весы, сделанные Василием Степановичем из жести и гуперовских проводов, висели в красном углу, а возле них, на подоконнике, покоилась грудка бронзовых монет, которые употреблялись вместо гирек. Василий Степанович был опытником. Катерина Петровна, жена его, сначала ворчала, пыталась наладить в комнате жилой порядок, но потом смирилась и даже полюбила все эти пучки и зернышки и хвасталась гостям желтыми огурцами, которые были величиной с доброго поросенка. Она ежедневно смахивала пыль с колосьев, собирала в бумажку опавшие зерна и аккуратно сообщала мужу, откуда они упали. Впрочем, если она ошибалась, Василий Степанович без особого труда разбирался в этом сам.

Единственным предметом, к которому так и не смогла привыкнуть Катерина Петровна, был большой круглый барометр, укрепленный на доске мореного дуба, с золочеными стрелками. Через несколько дней, после того как он появился на стене, Катерина Петровна заметила, что показания его сильно влияют на настроение мужа. Как только стрелка двинется налево — Василий Степанович сердится и не разговаривает. Однажды Катерина Петровна заметила, что прибор с изъяном: если постучать по стеклу, то стрелка на некоторое время отходит направо, на хорошее настроение. И Катерина Петровна, более всего на свете не терпевшая, когда муж не в духе, тайком постукивала пальцем по стеклу.

Вот и теперь, когда я вошел, старушка стояла возле барометра с видом провинившейся первоклассницы, а стрелка показывала «ясно», хотя духота обещала ночную грозу.

— А мой где? — спросила Катерина Петровна, отойдя от злополучного прибора.

— Сейчас придет. Его по пути, кажется, секретарь правления остановил.

Через несколько минут вошел Василий Степанович, и вскоре мы сидели за столом и пили чай.

Толстый самовар, царь Берендей, как называл его Василий Степанович, стоял на подносе в короне и при медалях. Хотя у Катерины Петровны были и плитка и электрический чайник, чай она пила из самовара, потому что в самоваре и кипяток слаще, и горница с ним становится уютней.

И действительно, когда Катерина Петровна открыла окно и белая занавеска стала заигрывать с огурцом, как с котенком, и самовар запел свою песенку, и внутри него изредка с легким звоном стали проваливаться вниз угольки, когда вдали, на улице, кто-то начал перебирать лады гармоники, разминая пальцы, и вместе с теплым ветром в комнату залетели обрывки тихих, девичьих голосов, — мне стало так хорошо и покойно, что я даже немного поежился, как бывало, в детстве, под одеялом.

— Куда же ты столько сахару навалила, — сказал Василий Степанович жене, — ложкой не провернуть.

Катерина Петровна покосилась на барометр. Стрелка все еще показывала «ясно», но Василий Степанович был не в духе.

— Всегда столько кладу, Вася. Или сахар стал слаще? Что на собрании-то говорили?

Василий Степанович строго взглянул на меня и ответил:

— Ничего особенного. Наш план утвердили. Потом эмтээсовского агронома песочили. Покрывает своих механизаторов.

— Так ему и надо, — Катерина Петровна недоверчиво посмотрела на мужа. — И план, говоришь, утвердили?

— Утвердили. Ты-то вот ворчала, выказывала себя умней всех, а райзо утвердило.

— А про ферму так никто и не поминал?

— Налей-ка еще. На будущий год нам ветвистой пшеницы придется пять гектаров осваивать. Надо бы уж теперь место подбирать. Где-нибудь на южном склоне, подальше от дороги.

— Данила Иванович был?

— Был.

— Он тоже про ферму ничего худого не говорил?

Василий Степанович отхлебнул чай и поморщился.

— Теперь и вовсе не сладко. Дай-ка сахарницу, сам положу. Надо вот место подобрать для ветвистой пшеницы… Чего ты все заладила: ферма да ферма. Я тебе говорю, все утвердили, сам заведующий райзо и гербовую печать поставил и красным карандашом расписался… Сам секретарь райкома, Данила Иванович… Похвалил, в общем.

— Ну, тогда что же, тогда хорошо, — примирительно заговорила Катерина Петровна, — конечно, на новом месте несушкам лучше будет. Сухое место, высокое.

Внезапно в темноте ночи уверенно и громко заиграла гармошка. Широкая мелодия разлилась по деревне, и все звуки вечерней улицы, и чирканье шагов, и торопливый говор девчат, и сердитый шепот засыпающей листвы, и равномерный шум далекого товарного поезда — все потонуло в певучей струе музыки. И только иногда, когда гармонист рассыпал заливистую, затихающую трель, становилось слышно, что возле него смеются девчата и где-то далеко басом лает собака. Гармонист шел серединой улицы и играл, украшая мелодию все новыми и новыми узорами. И вдруг, как будто не в лад, как будто немного опаздывая, смелый, пронзительный девичий голос начал частушку, и тут уже не стало слышно ни смеха, ни собачьего лая. Я прислушался, но не смог разобрать слов: только сильный переливчатый голос, то кокетливо отставая, то нагоняя мотив, разливался по улице, повторяя затейливые колена гармошки. Частушка оборвалась так же внезапно, как и возникла, но гармонист все играл и играл, ни на что не обращая внимания, терпеливо дожидаясь, когда к нему подстанет следующая певица.

Молодежь приближалась. И по очереди запевали девчата: одна тонким, почти визгливым, счастливым голосом, другая — грубоватым, низким, немного задумчивым. И колхозники навстречу песням отворяли окна.

— Опять Маруська игнатовская пришла, — сказала Катерина Петровна, прислушиваясь. — Каждый день к нам повадилась. Вон как, вон как выводит… И откуда у них охота? Целый день на поле, а потом всю ночь напролет ходят…

— Ты вспомни, какая сама была, — заметил Василий Степанович.

— И правда. Только тогда мы не так певали. Все больше печальное.

Гармонь приблизилась настолько, что я смог уже разобрать слова. Девушка пела:



Милый любит, не целует,
Только обещается.
А любовь без поцелуя
Строго воспрещается.



— Это Клавка из Хвалова, — сказала Катерина Петровна. — Вон откуда приходят, господи боже ты мой!

И не успела она закончить своих слов, не успел гармонист сыграть отыгрыш, раздался другой голос:



Ты, серебряная звездочка,
Фасонить погоди.
Погляди, у Лены нашей
Золотая на груди.



Василий Степанович заслушался, положив на стол руки, и с него слетело все его недовольство, хотя стрелка барометра снова упрямо стала показывать бурю.

— Хорошо поют, — оказал он, оборачиваясь ко мне с таким видом, будто и на это он положил немало труда, — нет другой такой деревни, где бы так пели. Налей-ка еще, Катя.

Вдруг под самыми нашими окнами голос низкого грудного тембра, голос такой красоты, что к нему нельзя было не прислушаться, на всю деревню запел:



Птицеферму разобрали,
Загордился Боровой,
А в районе услыхали,
Покачали головой.



Василий Степанович глотнул чай и поперхнулся. Катерина Петровна взглянула на него, поджав губы.

— А это наша Фенька поет, — сказала она.

Б.Э. Пэрис

Василий Степанович сосредоточенно пил чай.

Нервный срыв

B. A. Paris

— Так я и знала, — продолжала Катерина Петровна, — Еще чего надумали, ферму рушить. А и вы тоже, — обратилась она ко мне, — надоумили его на такое дело.

BREAKDOWN



Я внимательно посмотрел на барометр и подмигнул Катерине Петровне. Старушка поняла меня, смешалась и замолчала. Василий Степанович недоуменно посмотрел на меня, на жену и, ничего не поняв, проговорил:

Copyright © 2017 by B. A. Paris

Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2020

— Сочиняют тоже, сочинители…



© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2020

— Я бы ее немного приструнила, — сказала Катерина Петровна.

* * *

— Кого? — спросили мы в один голос.

— Да Наташку, кого же еще. Она частушки складывает.

Посвящается моим родителям


— Наташа? — протянул Василий Степанович. — Да ты что? Она еще дите совсем. Выдумала тоже.

17 июля, пятница

Мы прощаемся под первые раскаты грома. Расстаемся на летние каникулы. Воздух горячий, липкий. От оглушительного грохота сотрясается земля под ногами, и Конни испуганно вздрагивает. Джон хохочет.

— Как там хочешь, дите или не дите, а она складывает, — уверенно проговорила Катерина Петровна и пошла на кухню.

– Поторопись! – кричит он.

Я машу им рукой и бегу по парковке к машине. Когда добираюсь до нее, из сумки доносится приглушенный звук мобильника. По рингтону понимаю, что это Мэттью.

– Выезжаю, – говорю я в трубку, нащупывая в темноте ручку двери. – Как раз в машину сажусь.

4

– Что, уже? – отвечает он. – Я думал, ты поедешь обратно к Конни.

– Я собиралась, но потом представила, как ты меня ждешь, и захотела поскорее вернуться, – ободряюще шучу я: голос у него какой-то безжизненный. – У тебя все хорошо?

– Нормально, просто мигрень жуткая. Час назад накрыло, и становится только хуже. Я потому и звоню: ничего, если я не буду тебя ждать и пойду в постель?

От Катерины Петровны я узнал, что Наташа в эти дни работает подсобницей на постройке новой птицефермы, и утром, торопливо позавтракав, пошел разыскивать девушку. Яркое солнце стояло высоко. Чистое небо светилось, и казалось, что это даже не небо, а сплошное голубое сияние. Молодые, умытые ночной грозой липы стояли, облокотившись о заборы палисадников, как скучающие красавицы. Птицеферма строилась за рощицей, на высоком месте. Бревенчатые стены длинного здания были уже собраны, и четыре плотника занимались установкой стропил. Возле груды досок сидел Семен и, зажав между коленями топор, точил его оселком. Семен был в широких брезентовых штанах, заляпанных дегтем, в добела выгоревшей гимнастерке, не имеющей, ни одной пуговицы, и в резиновых сапогах, на голенища которых были напущены штанины. Он был распоясан. Широкий солдатский ремень висел у него через плечо. В общем, его спецодежда выглядела довольно потрепанной, и даже красивой тюбетейки не было на этот раз на его голове.

Тяжесть воздуха ощущается кожей. Надвигается гроза; дождя еще нет, но польет с минуты на минуту.

– Ну конечно, иди! Ты что-нибудь выпил уже?

Возле него стояла Наташа.

– Да, но толку, по-моему, никакого. Знаешь, я, пожалуй, лягу в гостевой: если удастся заснуть, то ты не разбудишь меня, когда вернешься.

— Я думала, что тебе далеко ходить за досками, Семен Павлович, — услышал я ее голос, — вот и перетаскала доски поближе…

– Хорошая мысль!

– Правда, не хотелось бы засыпать, пока не узнаю, что ты нормально добралась.

— Думала, — строго перебил ее Семен. — Я вчера почти целый день доски для филенок отбирал, а ты снова все перепутала.

– Ничего со мной не случится, – улыбаюсь я. – Тут ехать всего минут сорок. А если срезать через лес по Блэкуотер-Лейн…

– Даже не думай! – Я почти чувствую, как от этого возгласа его голову простреливает боль. – Ох, черт… – Он понижает голос, чтобы не так больно было говорить: – Кэсс, обещай мне, что не поедешь этой дорогой. Во-первых, я не хочу, чтобы ты ехала ночью через лес одна, а во-вторых – гроза начинается.

— Так я ведь не знала, я хотела, чтобы тебе лучше. Теперь мне чего делать?

– Хорошо-хорошо, не поеду, – поспешно соглашаюсь я, забираясь в машину и бросая сумку на пассажирское сиденье.

– Обещаешь?

— Сиди, пока не скажу. Сама ничего не трогай.

– Обещаю. – Я завожу мотор и включаю передачу, плечом прижимая к уху нагревшийся мобильник.

Семен цепко обхватил обеими руками топорище и принялся тесать бревно.

– И осторожней за рулем, – напутствует Мэттью.

— Что же теперь делать? — нерешительно спросила Наташа. — Может, их обратно сносить?

– Хорошо. Люблю тебя.

– А я тебя еще больше.

— Зачем обратно носить. Ладно уж.

Умиляясь такой настойчивости, я убираю телефон в сумку и трогаюсь. На лобовое стекло шлепаются тяжелые капли. Началось.

Склонив голову набок, Наташа со страхом следила за его работой, видимо, опасаясь, как бы он не тяпнул себе но ноге. Я видел, что она хочет ему сказать что-то, но не решается. Чем больше я смотрел на нее, тем больше она мне казалась похожей на молодое деревцо, спокойно принимающее счастье расти под этим чистым, бесконечно синим небом. Заметив меня, Наташа вздохнула и совсем отчаявшись поговорить с Семеном, куда-то ушла.

Когда я выруливаю на шоссе, дождь уже хлещет вовсю. Впереди едет огромная фура, и мои стеклоочистители не справляются с фонтанами воды из-под ее колес. Смещаюсь вправо для обгона, и в этот момент небо сверху донизу разрезает молния. По детской привычке начинаю считать секунды. Гремит на четвертой. Может, все-таки стоило поехать к Конни вместе со всеми? Переждала бы там грозу под шутки и байки Джона. Чувствую угрызения совести: когда я сказала, что не поеду, его взгляд как-то потускнел… И зачем я не к месту упомянула Мэттью? Надо было просто сказать, что устала, и все. Как Мэри, наша директриса.

Семен упруго выпрямился и небрежно отбросил топор. Топор, как кошка, перевернулся в воздухе, тюкнулся носом в бревно и застыл, задрав топорище.

Дождь превращается в сплошной водяной поток, и машины на скоростной полосе притормаживают. Нас с моей крошкой «мини» зажимают с двух сторон, и мне приходится вернуться на обычную полосу. Подаюсь вперед и пытаюсь хоть что-нибудь разглядеть сквозь ветровое стекло, мысленно подгоняя неторопливые дворники. Справа с грохотом проносятся фуры. Вдруг одна из них подрезает меня, без предупреждения встраиваясь в мой ряд. Я резко торможу и вдруг понимаю: здесь становится слишком опасно. Небо прорезает очередная молния, и в ее отсветах виден указатель на Нукс-Корнер – мой поселок. Черные буквы на белом фоне возникают в свете фар, словно маяк. Они как будто зовут меня – и я внезапно, в самый последний момент, сворачиваю влево, на ту короткую дорогу через лес, по которой обещала Мэттью не ехать. Сзади возмущенно ревут клаксоны, и под их завывания я углубляюсь в кромешную тьму. Чувствуется во всем этом что-то зловещее.

Вскоре Наташа вернулась, держа в руке долото. Глаза ее блестели.

Даже дальний свет не помогает разглядеть дорогу, и я уже жалею, что уехала с ярко освещенного шоссе. Днем здесь очень красиво: дорога вьется по усеянному колокольчиками лесу, но в такую погоду все ее живописные изгибы и спуски превращаются в опасные препятствия. При мысли об этом в животе все сжимается. Надо сосредоточиться и не спешить, и тогда я скоро буду дома – ехать-то всего пятнадцать минут! И все же я немного подбавляю газу.