Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сергей Антонов

Дело было в Пенькове



Глава первая

Сорняк

Когда-то, давным-давно, деревню Пеньково окружали дремучие леса и в лесах этих водились медведи и лешие. Постепенно пашня оттесняла леса, они далеко отступили от деревни, и ни медведей, ни леших в них не стало. Правда, Матвей Морозов, бывший тракторист, а теперь рядовой колхозник, рассказывал недавно, что в бору, у самой дороги, ведущей в МТС, прыгало что-то косматое с сосны на сосну и бормотало: «Суперфосфаты, суперфосфаты…» И хотя Матвей божился и давал честное комсомольское слово, что все это он видел собственными глазами, никто, кроме Глечикова, не принял всерьез его рассказа. Колхозники знали, что в бога Матвей не верит, в комсомоле не состоит, да и выдумывать про лешего он стал тогда, когда бригадир Тятюшкин посылал его везти в МТС бочку, а ехать туда ему не хотелось.

Далеко отступили леса от Пенькова, но память о них осталась навеки: у каждого колхозника на усадьбе растет своя маленькая роща, а во дворе дедушки Глечикова в урожайные годы вылезают из-под земли белые грибы в коричневых беретах. А за деревней, у реки Казанки, в том месте, куда ходят реветь пеньковские девчата, среди кустов тальника и орешника, среди белых березок с черными копытцами до сих пор сохранились трухлявые пни давнишней поруби.

Пеньковский колхоз «Волна» до объединения с Кирилловкой и Суслихой жил богато, и, наверное, поэтому весной сюда слетается множество грачей и ласточек. Целыми днями птицы мечутся над избами, дерутся и горланят до звона в ушах, и от их крика бухгалтер Евсей Евсеевич теряет соображение и пишет цифры не в ту графу. Вечером птицы куда-то исчезают, и в деревне наступает покойная, благостная тишина.

Хороши летние вечера в Пенькове!

Солнце, честно прогревавшее целый день землю, только что скрылось за лесом, и только верхушки самой высокой сосны перед избой Ивана Саввича золотятся его прощальными лучами. Наступают светлые сумерки. Сперва темнеет в избах, потом на улице. Гаснет верхушка сосны. Гаснет заря.

На столбе возле сельпо зажигается двадцатипятисвечовая лампочка, моргающая во время ветра, девчата идут на ферму доить коров, и одичавшие куры во дворе худого хозяина Глечикова взлетают спать на голую осину.

Становится свежо, прохладно. Но до самой ночи сырые велосипедные тропинки, палисадники, стволы осин и березок грустно пахнут теплым солнышком.

Да, хороши летние вечера в Пенькове, особенно когда председатель колхоза Иван Саввич уезжает в районный центр на какое-нибудь совещание.

В такие вечера дедушка Глечиков не станет стучать палкой под окнами, созывая правленцев, и бухгалтер Евсей Евсеевич знает, что не вызовут его в контору «поднимать дела» и разыскивать прошлогодние справки. В такие вечера бойкая дочка председателя Лариса убегает к избе бывшего тракториста Матвея Морозова, хотя отец строго-настрого запретил ей бегать в ту сторону. А дедушка Глечиков вешает на дверь правления большой, внушительный, но незапирающийся замок и выходит на волю подышать свежим воздухом.

В один из таких вечеров дедушка Глечиков чувствовал себя особенно хорошо. Иван Саввич уехал в город и обещал вернуться только на следующий день. Дедушка сидел на крыльце клуба и ждал, когда люди начнут расходиться с лекции.

Лекция называлась «Сны и сновидения». Читал ее приезжий молодой человек в больших очках — Дима Крутиков. Хотя дедушка и любил посидеть в клубе, но на эту лекцию он не пошел. Раньше главный интерес ему доставляла возможность задавать приезжим ученым людям вопросы. Шла ли речь о новом романе, о планете Марс или о мерах борьбы с глистами, он всегда спрашивал в конце одно и то же: «Что такое нация?» Ответ дедушка знал назубок и радовался, как маленький, если лектор отвечал своими словами или вообще под разными предлогами увиливал от ответа. «Срезал, — радостно хвастался дедушка, — гляди-ка, у него полный по́ртфель книг, а я его все ж таки срезал!» Но Дима Крутиков повадился ездить в Пеньково часто, и все знали, что, кроме страсти к просвещению, тянут его в эту дальнюю деревню карие глаза Ларисы. Уже на третьей лекции он дал совершенно точное определение понятия «нация», и после этого дедушка Глечиков потерял всякий интерес к культурно-просветительной работе.

Он сидел, лениво подсчитывая в уме, сколько набежало ему трудодней за дежурство, глядел на желтую ленту зари, и на душе его было покойно и чисто, как на вечернем затухающем небе. «Хоть бы Иван Саввич уезжал почаще», — подумал он и тут же недовольно хмыкнул, увидев на дороге Матвея Морозова.

Матвей шел к клубу одетый, как всегда, с иголочки, в остроносых хромовых сапогах; новые брюки его были небрежно заправлены за голенища, а длинный пиджак кофейного цвета косо наброшен на плечи.

Это был долговязый, ломкий в движениях парень лет двадцати пяти с печальными глазами и челкой, зачесанной на лоб.

До смерти не забыть деду Глечикову, как обдурил его этот парень после перевыборного собрания. В тот день дедушка страдал животом. И вот в обед зашел к нему Матвей. Дедушка, и в нормальном-то состоянии не переносивший гостей, спросил с печи: «Тебе чего? Или заплутался?» — «Поглядеть зашел, как живешь, — отвечал Матвей, — в чем нуждаешься». — «Какая ни на есть нужда, а в тебе не нуждаюсь. Затворяй дверь с той стороны». Но Матвей ничуть не обиделся. Он вздохнул только и сел под образами. «Ты уйдешь или нет? — закричал дедушка, — Гляди, скажу Ивану Саввичу, что Лариса к тебе бегает, он тебе покажет, почем сотня гребешков». — «Теперь он мне ничего сделать не может, — сказал Матвей и снова вздохнул. — Сняли его с председателей».

Дедушку словно ветром сдуло с печи. «Да что ты! Этакую фигуру? Кто заместо его хозяйство сумеет потянуть?» — «Значит, дедушка, надо было отказаться?» — печально спросил Матвей. «Чего?» — не понял дед. «И правда, надо было отказаться, — повторил Матвей сам себе. — Надо было отвести свою кандидатуру». Дед остановился: «Никак тебя выбрали?» Матвей скромно кивнул головой. «Батюшка Матвей Палыч, — захлопотал дед, — да садись ты, чего ты встал? У меня живот схватило, так я и соображение потерял… Вот это да! Вот это так новость! Я думал Тятюшкина поставили. Вот старый дурак… Иван-то Саввич на ульях навел экономию, вот пчелы поносом и захворали. А на ферме у нас погляди что делается… По записи уж не знаю там, сколько голов крупного рогатого скота: истинно одни головы — ни живота, ни брюха. Называются коровы, а титек не видать. Да что тут и говорить! Разве Иван Саввич может держать в уме такое хозяйство? Тут свежего надо, молодого. Обожди-ка, я сейчас…»

Тут надо сказать, что внучка дедушки Глечикова довольно часто присылала из Ленинграда посылки с гостинцами. Что это были за гостинцы — никто не знал, но дед примерно неделю после этого страдал животом и выходил на работу пьяненький. А когда Иван Саввич делал ему замечание, он сердился и кричал, что в крайнем случае выпишется из колхоза и что у него найдется чем себя прокормить. И так случилось, что Матвей угадал к деду как раз в тот день, когда дед получил очередную посылку. Покопавшись в темном углу, дед достал початую бутылку водки, малосольные огурчики и два мутных граненых стакана. «А я не зря к тебе первому пришел, — сказал Матвей. — Я думаю определить тебя при себе советником». — «Это как понимать? Должность такая?» — «Конечно. Делать тебе ничего не надо, только выглядывай, как и что, и докладывай мне, как председателю». — «Вот это верно! — обрадовался дед. — Обожди-ка, а с трудоднями как?..» — «Это мы постановим: по два на день хватит?..»

Дед встал из-за стола, пошатываясь, пошел в темный угол и вынес плитку молочного шоколада. «Отдай Лариске, — сказал он. — Скажи, от меня подарок… Гуляй с ней. Иван Саввича не слушай… Ведь он-то, Иван Саввич, вовсе не разбирается. Загнал меня на ферму и попрекает, а что мне ферма! Я в тридцатом-то годе знаешь кем был?» — «Ступай сейчас в правление, — сказал Матвей, — и доложи, что назначен, мол, советником». — «Ты бумажку бы написал», — попросил дед. «Какую там бумажку? Мы с тобой бюрократов выведем! На словах будем командовать. Чтобы слово сказал — и было сделано».

Разговор этот происходил еще зимой, но дедушка до сих пор огорчается, вспоминая, как в правлении все, даже хмурый Евсей Евсеевич, смеялись, когда он уразумел наконец, что председателем по-прежнему остался Иван Саввич. А еще больше огорчился дед тому, что зря истратил на Матвея почти все гостинцы. На другой день он потребовал, чтобы Матвей заплатил за продукты и предъяви ему бумажку, на которой была выписана стоимость и водки, и шоколада, и четырех папиросок, и малосольных огурчиков, но Матвей сказал, что без печати счет является недействительным, и денег не дал. Впрочем, если бы даже и была печать, сказал Матвей, то все равно ему полагается скидка, потому что после скандала в правлении дедушку Глечикова все-таки отставили от фермы и назначили сторожем и, кроме того, вся деревня стала его величать «советником».

Вот этот Матвей Морозов и сел теперь на скамейку рядом с дедушкой. Глечиков сделал вид, что не замечает его, и отодвинулся.

— Телефон в правлении звенит как зарезанный, а Глечиков опять где-то бегает, — сказал Матвей задумчиво и тихо, словно рядом с ним никого не было.

— Целый день поясницу ломит, — забормотал дед. — Или застудился, или к непогоде…

— А чего ему не бегать, — размышлял вслух Матвей. — Он сейчас бьет где-нибудь баклуши, а трудодни ему идут. А телефон, между прочим, звенит.

— Вроде бы и к непогоде ломит, а небо чистое, — кряхтел дед. — Верно, застудило… Керосином бы натереть, что ли…

— Может, сам председатель сельсовета телефонирует, — продолжал Матвей огорченно. — Ну и дисциплинка, скажет, в Пенькове! И кто, скажет, у них там дежурный!.. Наверное, Глечиков. Раз на месте нет — значит, Глечиков.

— А это не твоя забота! — взорвался наконец дед. — Жужжит, как оса. Я в тридцатом-то годе знаешь кем был? А ты тогда только пеленки марал. — Он победно оглядел Матвея и, вытянув ногу, полез в карман за кисетом.

— А телефон-то, наверное, звенит и звенит, — вздохнул Матвей.

Он условился с Ларисой, что в восемь часов вечера она выйдет из клуба, и к тому времени Глечикова желательно было спровадить.

— Сейчас схожу послушаю, что за звон, — сказал дед, доставая газету. Он обдул ее со всех сторон и оторвал неровную полоску. — Пущай меня хоть сегодня снимают. Потом небось сами придут кланяться. Сам Иван Саввич придет: «Василий Миколаевич, скажет, зарез без тебя. Будь такой добрый, заступай на дежурство». — «Нет, скажку, пускай вас Матвей обеспечивает», — дед гордо глянул на Матвея и стал оборачивать бумажку вокруг толстого пальца.

В это время отворилась дверь и на крыльцо вышла Лариса в красном, сбитом на спину платке и в короткой жакетке.

Она посмотрела по сторонам быстрым, как у птицы, взглядом больших карих глаз и, заметив Матвея, на мгновение сморщила свой твердый курносый носик.

— Ты кого тут караулишь? — спросила она, хотя прекрасно знала, что он ждет ее, и была рада этому.

— Да вот Василия Николаевича. Чтобы спать не сбежал, — ответил Матвей.

Глечиков проворчал что-то невразумительное и стал загребать козьей ножкой махорку.

— Небось на первой лавке сидела? — продолжал Матвей, намекая на отношение к ней лектора.

— Это мое дело.

— Я видел твоего жениха. Он так в клуб прыснул, что из-под ног искра полетела… Досидела бы до конца, — он бы тебя и до дому довел.

— Чего меня водить? Не слепая. Сама дойду,

— Может, он тебе колечко подарил?

— Может, и подарил. Это дело наше.

— А ну, дай руки, погляжу.

— Много будешь глядеть — глаза полопаются, — сказала Лариса.

— Все равно проверим. — Матвей обхватил ее за плечи, притянул к себе, и они стали возиться на скрипучем, видавшем виды крыльце, сохраняя на лицах серьезное выражение. Хотя Лариса и не очень противилась, Матвей не спешил разглядывать ее руки: он обнимал ее, прислонялся щекой к ее гладкому лицу и даже украдкой поцеловал ее, впрочем Лариса этого, кажется, не заметила,

— Пусти ты… Надо же!.. Руку!.. Руку вывернешь, леший!.. Смотри, пиджак упал… Пиджак затопчешь… — говорила она, стараясь спрятать свое круглое, пылавшее шершавыми пятнами лицо от его горячего дыхания, но, все время попадая то щекой, то ухом в нахальные крепкие губы.

Наконец Лариса попыталась вырваться, но от ее неловкого движения пострадал только дедушка Глечиков; она невзначай толкнула его и он рассыпал махорку.

— Уйдете вы отсюда?! — закричал дедушка. — Никакого покою нету! — и, раздраженно топая по ступеням, он сошел с крыльца и повернул за угол. На ходу он соображал плохо и, пройдя немного, остановился подумать, как будет лучше: воротиться в правление или идти домой спать? Глубокая тоска легла ему на душу. Может быть, он затосковал оттого, что одолела его куриная слепота и вокруг ничего не было видно, а может быть оттого, что ни Матвей, ни Лариса не принимали его во внимание, будто не сторож Глечиков, а его портрет во весь рост находился на крыльце.

А было время — гремел Глечиков на всю деревню. Он был непоседлив, изъездил все соседние области, работал даже рыбаком на Ладожском озере. Вернувшись, организовал в Пенькове коммуну под названием «Красная волна» и за один год собирался наладить райскую жизнь. За короткое время он перевернул вверх дном все хозяйство и чуть не угодил под суд. Коммуна рассыпалась, а Глечиков обиделся на весь белый свет и, когда организовали колхоз, злорадствовал над неудачами и ничего не одобрял. В конце тридцатых годов он поругался с председателем и снова уехал — сперва к одному сыну, в Калинин, потом к другому — в Ленинград; с обоими сынами он тоже переругался и вернулся назад в Пеньково, где к тому времени единственной памятью о его бурной, но бестолковой деятельности осталось название колхоза, странно звучавшее в этой лесной местности.

Невеселые думы дедушки прервал раздавшийся из темноты голос:

— Глечиков! Можно тебя на минутку?

«Никак председатель с пути воротился?» — растерялся дедушка, узнав по голосу Ивана Саввича.

— Я, батюшка, только-только от телефона отошел, — заговорил он торопливо. — За папироской побег. Займу, мол, папироску, и назад.

— Давно ты за папироской бегаешь, — послышался где-то совсем рядом голос Ивана Саввича. — На, закуривай.

— Не видать, батюшка.

Председатель сунул ему в руки папироску и продолжал:

— Я целый час из эмтээс звонил, чтобы лошадь за мной прислали. Так и не дозвонился.

«Ну, сейчас будет обедня», — подумал Глечиков.

— Как у тебя в избе? — неожиданно спросил председатель. — Я слышал, печка дымит? Чего же ты не подашь заявление?

— Куда мне ее, печку-то… Я пирогов не пеку.

Чем ласковей председатель начинал разговор с нарушителем дисциплины, тем хуже разговор заканчивался — это Глечиков знал по опыту. Тихим зачином Иван Саввич накалял свою душу и, только вконец истомив собеседника, давал волю справедливому гневу.

Но если бы Глечиков знал, что ему собирался сказать Иван Саввич, он не только не испугался бы, а, может быть, даже порадовался.

Дело в том, что в МТС Ивану Саввичу сообщили, что сегодня или завтра в Пеньково на постоянную работу прибудет новый зоотехник, и этим новым зоотехником оказалась внучка Глечикова — Тоня.

Узнав эту новость, Иван Саввич и вернулся с пути предупредить деда, чтобы он прибрался в избе и как следует встретил внучку.

Но Глечиков ничего этого не предполагал и решил на всякий случай продвигаться к крыльцу клуба: если Матвей еще возится с Ларисой, весь гром председателя перебросится на них и можно будет незаметно сбежать в правление.

«Только бы до угла дойти», — подумал Глечиков и тихонько попятился назад.

— Погоди, — сказал председатель, — у меня к тебе важный разговор.

— За что же разговор? — возразил дедушка, незаметно, как ему казалось, подвигаясь к клубу. — Кого хочешь спроси — с самого утра сижу у аппарата.

— И не обедал небось?

— Какой там обед! — испугался дедушка. — Хлебушка пожевал да водой запил из графина.

— Как же ты так, не обедавши? — мягко проговорил председатель. — Этак и здоровье можно потерять.

Дедушка испугался еще больше.

— Мне уж и терять нечего, — сказал он жалким голосом. — Все здоровье вышло. Такая слабость одолела, прямо беда. Плюнуть и то силы нету… А как куры садятся, так и не вижу ничего…

— Да что ты пятишься? — спросил Иван Саввич, но тут они свернули за угол, и дедушка услышал тихий смех Ларисы.

Хитрость Глечикова удалась полностью. Как только Иван Саввич увидел дочь возле Морозова, он сразу же забыл о своем важном разговоре. Грузными шагами подошел он к крыльцу и, ступив в полосу света, молча остановился. Матвей, не замечая его, все еще проверял, куда запрятано дареное колечко.

— Лариса! — грозно сказал Иван Саввич.

Они отпрянули друг от друга. Лариса стала зачесывать волосы, а Матвей как ни в чем не бывало облокотился о перилину и уставился в темное небо.

— А ну, ступай домой! — приказал Иван Саввич дочери.

— Больно надо! Сейчас кино станут показывать, — возразила она, стрельнув по-птичьи глазами на Матвея.

— Ступай домой, тебе говорят! Чтоб я не видал тебя с ним.

Лариса молчала.

— Ты пойдешь или нет?

— Дай хоть платок путем завязать, — ответила она раздраженно. — Ровно телку гонит…

Она туго повязала платок и, не теряя стройности, сбежала по ступенькам.

Матвей и Иван Саввич некоторое время смотрели ей вслед. И дедушку Глечикова, которому в самую пору было идти в правление, любопытство приковало к месту.

— Ну вот, — сказал Иван Саввич. — А ты к ней не липни!

— А я что? — откликнулся Матвей. — Я ее не держу. Подумаешь, брильянт! Девчат много. Мне все равно за какую держаться.

— Сорняк ты колхозный. Хвощ, — сказал Иван Саввич, несколько растерявшись. — Погоди, найдем на тебя управу.

— А что управу искать? Давайте справку — и до свидания. Чего вы с ней обращаетесь, как при старом режиме?

— Что ты про старый режим знаешь? — спросил Иван Саввич, разыскивая в карманах спички, — Дураки и при новом режиме есть.

— То-то и видно, — ухмыльнулся Матвей.

— Это товарищ председатель не про себя, а про тебя сказали, — разъяснил дедушка, — Это ты дурной в новом-то режиме.

— Я или нет — не знаю, — сказал Матвей. — А секретарь райкома целый час возле трактористов ходит. Интересуется, куда бочка лигроина делась.

— Игнатьев приехал? — встрепенувшись, спросил дедушку Иван Саввич.

— А как же! Приехал. Где-нибудь на поле сейчас.

— Чего же ты мне раньше не сказал?

И Иван Саввич, так и не найдя спичек, быстрыми шагами пошел на поле.

Глава вторая

О том, как трудно увязать квантовую теорию и хулиганство

Лекция «Сны и сновидения» кончилась, и на улицу повалил народ. После долгого вынужденного молчания люди всласть шумели, разговаривали о насущных делах, сразу, видно, позабыв и про сны и про сновидения.

Лектор Дима Крутиков остановился на крыльце под лампочкой, моргая близорукими глазами. На его добром полном лице отразилось недоумение.

— Царькову не видели? — спросил он Матвея.

— Видал. А что?

— Она хотела меня проводить на ночлег. Я в темноте плохо ориентируюсь.

— Вы у них остановились?

— У них.

— Довести, что ли?

— Пожалуйста.

Дима был парень наивный и доверчивый, и, видимо, поэтому Матвей испытывал к нему непонятную симпатию.

В Обществе по распространению политических и научных знаний каждый срыв лекции считался чрезвычайным происшествием, и Дима уверовал, что без его лекций дела в колхозах шли бы гораздо хуже. Говорить на публике он любил, вдохновлялся, вздымал к потолку руки и любовался собой так, что хоть зеркало перед ним ставь. Девчата с любопытством разглядывали его румяное, гладкое лицо, широкий, как баян, портфель, галстук с маленьким узелком, и все сходились на том, что когда он женится — жена в два счета обернет его вокруг пальца. А старухи, глядя на него, думали, что отец у него, наверное, непьющий, самостоятельный: выучил сына и теперь вот сыну можно не работать, а читать лекции.

— А Царькова неплохая девушка, правда? — спросил Дима, — Очень неплохая?

— Ничего, — ответил Матвей. — Только рот большой,

— Очень неплохая. Что?

— Рот, говорю, большой. Щей не напасешься.

— Ну что вы! А Иван Саввич тоже неплохой человек. Правда?

— Он не человек, а председатель колхоза. Чего уж тут говорить.

— И Мария Федоровна — неплохая женщина. Правда, относится она ко мне как-то… слишком официально.

— Вы сами виноваты. Почем она знает, что вы такой, когда вы у ней только картошку за столом уничтожаете? Рассказали бы ей что-нибудь научное — про сновидения или там про температуру солнца, — она бы к вам и поворотилась. Она образованных уважает.

— Вы думаете?

— А как же! Девчата и те удивляются, как это вы таблички запоминаете. Без бумажки диктуете наизусть. Говорят, что цифры у вас на ладошке записаны…

— Ну что вы! Просто у меня память на интересные цифры, — скромно улыбнулся Дима, — Я еще три темы подготовил. Одна про кукурузу, потом моральная тема: «Человек — это звучит гордо», и еще одна про меченые атомы. Тоже неплохая тема.

— Ну вот. В ужин бы и рассказали. Как следует. С табличками, — И Лариса послушала бы, и Иван Саввич.

— Меня неплохо слушают, верно? Следующий раз приходите, я про меченые атомы буду читать. Сложная все-таки тема. Там квантовая теория, а по методике требуется каждую лекцию увязывать с фактами из местной жизни. Моральную тему, конечно, легко увязать. Вот у вас хулиган тут есть — никому не дает проходу… У меня фамилия его записана… Так вот его, например, уместно увязать с тезисом о пережитках…

— Его с чем попало увязывают, — заметил Матвей неопределенно.

За таким разговором они дошли до избы Ивана Саввича. Узнав, что хозяин еще не вернулся, Матвей вслед за Димой вошел в горницу.

Мать Ларисы готовила любимое блюдо Димы — картошку, заправленную яйцами. В честь городского гостя она надела свежий платок и новую кофту. Обыкновенно хозяева ужинали на кухне, но на этот раз, также в честь Димы, стол был накрыт в чистой горенке, до того заставленной мебелью и цветами, что даже фикусу было тесно: листья его с одного бока упирались в швейную машину, а с другого — в стоящий на круглом столике патефон. Тут же, в горенке, белела приготовленная для Димы постель— высокая, с мягкими перинами и с подушками в ситцевых наволочках. Возле постели была прибита картина, писанная по клеенке масляными красками. На картине был нарисован пруд, а на берегу лежала длинная голая женщина желтого цвета.

Дима поздоровался и спросил, где Лариса.

Оказалось, что она в соседней комнате готовит какие-то материалы к комсомольскому бюро. Дима снял пиджак, галстук, вынул из портфеля металлические складные плечики, резиновую надувную подушечку, крем для бритья, разложил все это на подоконнике и пошел умываться. Пока он мылся — по-кошачьи, одной рукой, стараясь не брызгать на пол, — Мария Федоровна стояла возле него со свежим холщовым утиральником.

— Умаялись? — сказала она. — У нас ведь такой народ: что ни говори — все одно не слушают.

— Нет, почему же, — возразил Дима, немного обидевшись, — меня слушали… Вам незаметно, Мария Федоровна, как растут культурные запросы, а мне, свежему человеку, очень видно…

— Что-то не видать культуры-то.

— Ну как же! Вот вам пример: на первое января сорокового года у нас было шестьдесят три тысячи двести сельских клубов, а на ту же дату этого года стало восемьдесят тысяч пятьсот.

— Гляди, как много! — сказала Мария Федоровна. — У вас мыло в ушах.

— Рост — на двадцать семь и три десятых процента, — продолжал Дима, искоса поглядывая на Матвея.

— Вот-вот. Давай в том же духе, — одобрил Матвей и вышел на улицу.

То ли от своей учености, то ли от природной наивности, Дима совсем не понимал шуток и всегда удивлялся, чему смеются вокруг него люди. Еще в ту пору, когда он учился в педтехникуме… впрочем, пожалуй, достаточно уделять внимания этому городскому персонажу — колхозных писателей и так упрекают, что они отвлекаются на посторонние темы, описывают городских людей и даже сочиняют про них рассказы. Обратимся лучше к Матвею. Матвей вышел на крыльцо. На дворе стояла такая темень, что не было видно даже неба. Будто пропало куда-то Пеньково и во всем мире остался только Матвей, да темная ночь, да строгая тишина — такая тишина, что кашлянуть совестно.

Впрочем, так могло показаться постороннему человеку. А Матвей ясно и отчетливо чувствовал в темноте всю деревню, каждую избу, каждое деревце, каждый палисадник. И ничего удивительного: с раннего детства истоптал он босыми ногами все изгибы тропинок, и каждый кустик, каждый камешек навеки врезались ему в память.

Вон слабо светятся окна в длинной, как вагон, избе Тятюшкиных. У них много детишек, и лампу, видимо, завесили газетой, чтобы не мешать им спать. Вдали яркой звездочкой блестит боковое оконце у Евсея Евсеевича. Между этими огоньками густая темень — там изба Матвея. Мать давно подоила корову, оставила на столе крынку с парным молоком и легла. У Глечикова закрыты ставни, но сквозь щели пробиваются ровные линии света; сбежал все-таки старик из правления, повесил снаружи замок, будто его нет дома, а сам, наверное, сидит и пьет чай с конфетами.

Матвей нащупал скамейку и сел. Ему было скучно. «Уезжать надо, — подумал он. — Подаваться на производство».

Может быть, он и уедет.

Но когда-нибудь через много лет неожиданно, ни с того ни с сего, вспыхнет в его памяти эта темная ночь, слабые огни в окнах и строгая тишина, предвещающая появление новой луны. Вспомнится ему и эта скамейка, и шишковатая от сучков, старая, щербатая доска ее, вспомнится все, чему он сейчас закрыл душу, вспомнится все, до самого маленького конопатого камешка на дороге. И тогда он впервые поймет прелесть покойных вечерних деревенских огней и пахучего предосеннего простора и часто потом станет вызывать в памяти этот навсегда ушедший вечер, и не раз попрекнет себя за то, что не ценил покойную материнскую красоту родной деревни, за то, что обидел ее своим равнодушием.

Дробно стуча каблуками, по ступенькам сбежала Лариса. Матвей окликнул ее.

— Ты не ушел? — опросила она. — Слушай, долго ты будешь из людей дурачков строить?

— Нет. А что?

— Крутиков-то трещит возле матери, ровно на счетах. И все цифры, цифры — ровно тираж читает. А маме завтра вставать чуть свет.

— А я тут с какого боку?

— Ты его натравил! Что я, не знаю, что ли?

— Гляди, какая догадливая!

Матвей потянулся к Ларисе, хотел обнять ее, но она уперлась локтями ему в грудь и не далась.

— И я-то дура, — проговорила она. — Может, со мной ты так только, от скуки… А я на каждый твой свист бегу.

— Переходи ко мне жить, Лариска, — сказал Матвей неожиданно.

— Это ты один думал или с кем-нибудь?

— Я по правде. Забирай подушку — и переходи. Не придешь — брошу все и поеду на производство.

— Да ты что, ошалел? — спросила Лариса.

Однако печальные нотки в его голосе насторожили ее. Она прильнула к нему, положила его длинную руку себе на плечи и продолжала:

— Разве так можно? Эх ты, дурной ты, дурной! Надо делать как положено. У меня все-таки отец есть.

— Ты отца не бойся.

— Я не боюсь. Жалко его… — прошептала она, пряча лицо, словно в этом чувстве было что-то стыдное. — Все-таки не кто-нибудь, а отец. Надо по-хорошему.

— По-хорошему век тебя не дождаться.

— А ты помирись с ним… Помирись, ладно?

— С начальством трудно мириться.

— Чего проще! Работай, как люди, он к тебе и переменится.

— Работа не Алитет, в горы не уйдет… А лен колотить все равно не стану. Бабье дело.

— Мы, доярки, и то колотим. Время-то уходит. Приходи, Матвей, ладно? Приходи, желанный ты мой…. — говорила она, водя мягкой щекой по его твердым, горьким от табака губам.

Матвей помолчал, потом спросил тихо:

— Помирюсь — распишемся?

— Тогда — как хочешь. Сам знаешь: без тебя мне не жить. Приходи завтра, ладно?

— Ладно. Приду.

И, не попрощавшись, Матвей пошел домой, а Лариса стояла и слушала его шаги до тех пор, пока на той стороне деревни не звякнула клямка калитки.

Глава третья

Бочка с лигроином

Хотя Иван Саввич и не показал виду, но слова Матвея о бочке лигроина его сильно встревожили.

Несколько дней назад правление решило свезти на колхозный рынок овощи и картошку. Выезжать надо было поскорей, потому что начинался сентябрь и дождь мог полить каждую минуту. Сразу после заседания правления Иван Саввич распорядился подготовить к дальнему рейсу полуторку и выделил двух непьющих сопровождающих. Во избежание придирок городской милиции машина была вымыта и вычищена. Сопровождающие погрузили плетеные корзины с овощами, и шофер, разогнав нахальных внеплановых пассажиров с мешками и кошелками, закрутил проволокой бортовые крючья. Однако в последний момент выяснилось, что на складе осталось только полведра горючего. Иван Саввич рассердился, вызвал кладовщика, пригрозил ему ревизией, потом велел заложить подводу, сходил в сельпо и, выйдя оттуда с оттопыренными карманами брюк, уехал в тракторную бригаду. Часа через два он вернулся с бочкой, в которой плескался лигроин, и шофер, во второй раз выгнав из кузова упрямых пассажиров, благополучно отбыл в город.

Откуда взялась бочка — никто не интересовался. Кроме Ивана Саввича, знал об этом только тракторист Зефиров, подписавший, вместе с председателем акт о перепашке зяби, да четырнадцатилетний Витька-плугарь, которому было велено отвечать, если кто-нибудь спросит, что зябь перепахали два раза.

Иван Саввич был человек честный и воровства в колхозе не переносил. Обмен государственного лигроина на литр водки он считал не воровством, а рядовой хозяйственной операцией. «Во-первых, лично я, — рассуждал Иван Саввич, — никакой выгоды, а тем более обогащения от этого обмена не получил, а, наоборот, истратил на водку свои деньги, за которые еще неизвестно как придется отчитываться перед женой. Во-вторых, всему колхозу и отдельным колхозникам будет прямая польза оттого, что машина все-таки отправилась в рейс. И в-третьих, не надо забывать, что и государство заинтересовано в колхозной торговле, чтобы городской рабочий класс смог по сходной цене закупить продукты питания».

Но, несмотря на убедительность такого рассуждения, на душе Ивана Саввича с некоторых пор стало смутно и неспокойно. Дня через два после удачной мены встретился ему как-то на дороге плугарь Витька. Ничего особенного при этой встрече не произошло. Иван Саввич спросил только: «Работаешь?» — «Работаю, дядя Ваня», — ответил Витька. «Ну-ну, работай», — напутствовал его Иван Саввич, и на этом они расстались. Но во время разговора председатель заметил, что Витька посмотрел на него каким-то странным, не детским взглядом: не то удивление, не то испуг притаились в его чистых ребячьих глазах. Вот уже прошло больше недели, а как только увидит Иван Саввич где-нибудь железную бочку из-под горючего — сразу же возникают у него в памяти большие небесно-голубые глаза плугаря, в которых застыли удивление и укоризна. И хотя Иван Саввич убеждал себя, что все это чепуха и мало ли как может поглядеть политически неграмотный четырнадцатилетний мальчишка, который небось сам в колхозном саду не раз сбивал яблоки, но какое-то смутное чувство ложилось председателю на душу, и до самого сна Иван Саввич бывал не в духе.

Видимо, по этой же причине Ивану Саввичу очень не хотелось, чтобы о злополучной бочке узнал Игнатьев. Потому-то, позабыв и о Глечикове и его внучке, он направился в поле, чтобы перехватить зонного секретаря райкома, послушать, о чем беседует он с трактористами, и увести эту беседу подальше от горючего.

По пути Иван Саввич старался успокоить себя тем, что Матвей, по обыкновению, наврал и Игнатьев просто проехал мимо.

Но на этот раз Матвей не наврал: Игнатьев стоял возле агрегата и беседовал с трактористами.

Возле трактора стояло ведро, и в нем металось дырявое малиновое пламя. В свете этого холодного пламени было хорошо видно и тракториста, и Витьку, и Игнатьева.

Зонный секретарь был в своем обычном длинном пальто, которое носил всю зиму, и в аккуратных хромовых сапогах того типа, который называется «комсоставским». Особенно издали, высокий, стройный Игнатьев производил впечатление военного, по ошибке надевшего драповое пальто.

Иван Саввич подошел к концу разговора; Витька поудобней устроился на раме плуга, а тракторист, по фамилии Зефиров, тот самый, который променял лигроин на водку, заводил машину. Это был белокурый парень, любивший запах земли и запах своей машины, любивший проводить вечера и ночи на просторных полях; он был опытный тракторист, знал себе цену и, вероятно, от этого иногда капризничал и при начальстве напускал на лицо недовольное выражение.

Мотор уже бился, сердито и нервно, стучал и хлопал до звона в ушах, и лампочки в фарах напряженно, толчками, накалялись, отпихивая темноту все дальше и дальше и озаряя сперва стриженную рубцом голову Витьки и нежный дымок его папиросы, потом дисковый лущильник, потом белеющую ровными строчками стерню. Машина нетерпеливо стучала, что-то в ней лопалось, перестреливалось, и казалось, она вот-вот взорвется.

— Троит? — спросил Игнатьев.

— Нет, зачем троит, — усмехнувшись, ответил тракторист и не совсем вежливо отстранил его локтем. Затем он поднял капот, погрузил руку в теплое, стреляющее нутро мотора, чего-то там коснулся, и трактор, словно конь, почуявший ласковые пальцы хозяина, вдруг успокоился, заурчал тихо и чисто, и сразу раздвинулся полевой простор, и стало слышно, как далеко в деревне стучит движок.

— Здравствуйте, — сказал Иван Саввич.

Зефиров ничего не ответил, даже не посмотрел на председателя. Впрочем, в этом, пожалуй, ничего особенного не было — они виделись днем, а по два раза на день здороваться не обязательно. Но Игнатьев тоже не обернулся, сказал только: «Привет», кивнул Ивану Саввичу небрежно и продолжал следить, как Зефиров закидывает под сиденье ключи, концы, баночки. «Кажется, знает, — подумал Иван Саввич. — Разболтали». Он совсем уже было решился разведать дело наводящими вопросами, но неожиданно для самого себя сказал с плаксинкой:

— Ходишь, ходишь с утра до ночи… Поужинать времени нет.

Однако Игнатьев и на это ничего не ответил. Задумавшись, он смотрел вслед удаляющимся огням трактора и молчал. Это был еще молодой, неженатый парень, недавний комсомолец, умный, начитанный, отзывчивый, застенчивый и часто от застенчивости не к месту улыбающийся. Был у него только один недостаток: он плохо знал сельское хозяйство и механизацию. И, как часто бывает в таких случаях, именно по сельскому хозяйству и механизации он любил давать самые разнообразные указания и советы.

Иван Саввич чувствовал за ним эту слабость и, когда приходилось туго, старался «загнать секретаря на пары», как он сам выражался. Однако теперь он был несколько растерян и, вместо того чтобы начать разведку, ждал, о чем заговорит секретарь. Между тем трактор уходил все дальше и дальше, и вскоре только сияние фар, светивших и в землю и куда-то вверх, в небо, да мерный шум двигателя определяли то место, где находится сейчас Витька и белокурый тракторист.

— Что же это у вас получается? — спросил наконец Игнатьев.

— А что я могу сделать? — спросил в свою очередь Иван Саввич.

— Да вы кто тут?

— Пока что председатель колхоза.

— То-то и есть, что председатель, — сказал Игнатьев и снова стал смотреть на дальние огни фар.

— Трактористы все-таки подчиняются эмтээс, — сказал Иван Саввич.

— А следить за бригадой кто должен? Что, по-вашему, председателя колхоза это не касается?

— И так целый день вокруг них хожу.

— Ходите, а толку нет. Вы что думаете, один бригадир будет за горючее отвечать?

«Знает», — промелькнуло в уме Ивана Саввича. Он растерялся и не нашел что сказать.

— Им для чего выписывают горючее? — спросил Игнатьев.

— Что вы меня исповедуете?

— Нет, вы скажите. На уборку выписывают?

— Ну, на уборку.

— Или, может быть, на катанье?

«И кто ему сказал? — тоскливо подумал Иван Саввич. — Витька, наверное, сказал. А может, Матвей?»

— Вы бы помогли колхозу, чтобы мы легально катались. На партактиве обещались помочь, а обещания так и остались на бумаге.

— Выходит, вы оправдываете эти катанья?

— Так ведь всего одна бочка…

— Одна бочка! А вы знаете, сколько одной бочкой можно вспахать зяби?

«Что теперь будет! Ладно, если в райкоме пропесочат, а то еще и уголовное дело пришьют», — подумал Иван Саввич.

— Какая норма горючего на гектар, знаете?

— Как не знать…

— Ну, какая?

— Двадцать килограммов.

— Ну вот. Двадцать, — неуверенно сказал Игнатьев, и Иван Саввич почувствовал, что секретарь сам не знает нормы. — А у вас что получается? Здесь немного накосят, потом в Кирилловку едут. Там день поработают, потом обратно сюда… «Новый путь» сегодня поставки выполнил, а вы все катаетесь. Что это вам, легковушка или трактор?

Тут Ивана Саввича озарило, и он понял, в чем дело. Словно тяжелый камень свалился с его плеч. Видимо, трактористы пожаловались, что убирать ячмень в Кирилловке им не разрешили, заставили вернуться на лущение стерни, и много горючего ушло на холостой пробег.

— Так ведь не поспел еще в Кирилловне ячмень! — весело воскликнул Иван Саввич. — Мы же его поздно сеяли. Сами знаете, какая весна была. У них там земля из-под лесу. Куда ни ступи — то блюдечко, то тарелочка, не земля, а наказанье. Весной-то верхи высохли, а в блюдечках лягушки живут. Помните, на партактиве о сроках говорили? Кто выборочно сеять велел? Вы велели, руководство. И правильно! А раз выборками сеяли — выборочно приходится и убирать. Вполне понятно.

— Я знаю это все. А работы надо назначать с умом. Чтобы холостые пробеги свести к минимуму. Мало вы уделяете этому внимания.

Но это уже нисколько не страшило Ивана Саввича.

— Разве за всем уследишь, товарищ Игнатьев?

— Надо следить.

— Слежу, сколько возможно. Делов выше макушки. Вон вчерась еще лизуха открылась.

— Что?

— Лизуха, — повторил Иван Саввич, беззвучно ухмыляясь в темноте.

— Лизуха лизухой, — неопределенно сказал секретарь, — а трактора попусту гонять не положено.

«Чуть-чуть я про эту несчастную бочку сам не проговорился, — холодея, подумал Иван Саввич. — А все из-за чего? Все из-за этого Морозова. Не человек, а чистая зараза… Надо от него как-то освобождаться. Кончилось мое терпение. На жару и камень лопнет».

Глава четвертая

Дедушка и внучка

В тот час, когда Иван Саввич ложился в постель со смутным беспокойством человека, позабывшего сделать что-то важное, в тот самый час внучка дедушки Глечикова, Тоня, тряслась на подводе по корням боровой дороги.

Время было позднее. До деревни оставалось километров восемь. В бору было темно, как в глухом коридоре. На небо наплывали тучи — собиралась гроза. Эмтээсовский кучер, жалея лошадь, шел рядом с телегой.

Погода портилась. Угол жесткой брезентовой подстилки все больнее хлестал Тоню по руке, и его невозможно было унять.

Тоня вспомнила казенную чистоту мягкого вагона, в котором обжилась за двое суток, щебетание стаканов в железнодорожных подстаканниках, вспомнила соседей-пассажиров: инженера в носках, надетых наизнанку, старую интеллигентную учительницу. Поезд умчался далеко, за тридевять земель, и в купе по-прежнему тепло, а на столике, наверное, так и лежит недочитанная «Виктория», которую Тоня брала у учительницы. Инженер, наверное, похрапывает, перебравшись на нижнюю, тонину, полку, а учительница в сотый раз разглядывает карточку своего малыша… Им покойно и уютно, и они несутся к своему привычно устроенному счастью.

Телега пошла ровней — из бора выбрались на полевой проселок. Высоко в небе урчал самолет: среди редких неясных звезд Тоня заметила медленно плывущие зеленые и красные огоньки, удивительно красивые в кромешной тьме ночи. Но сколько она ни вглядывалась — самого самолета так и не смогла различить, словно он был прозрачен и сквозь него просвечивались звезды. Вскоре огоньки затерялись, шум постепенно утих, и только ветер порывисто, по-зимнему, свистел по-над землей. Неожиданно сверкнула молния, и рядом с телегой на секунду возникло белое привидение. Тоня не сразу догадалась, что это кучер. Гроза явно собиралась, однако дождя не было. Где-то рядом, как выстрел, ударил гром, и снова все стихло, кроме ветра и вкрадчивого шепота тележных колес.

Так, не дождавшись дождя, за полночь въехали в деревню.

Деревня спала. Избы едва различались в темноте. Лошадь по привычке пошла к колхозной конторе, но кучер догнал ее и резко дернул вожжу. Он был сильно не в духе. Отправляясь из МТС, Тоня говорила, что едет к родному дедушке, а теперь оказалось, что ни разу в деревне не была и где живет дедушка — не знала. «Как теперь его разыщешь?» — пробормотал кучер и пустил лошадь наугад вдоль дороги. К счастью, возле ближней избы послышались мужские шаги, и кучер крикнул:

— Эй, хозяин! Где тут Глечиков живет?

— Советник? — спросили из темноты.

Шаги приблизились, и кто-то вспрыгнул в телегу, больно придавив Тоне ногу.

— Давай, поехали, — сказал колхозник. — Держись правой стороны.

Тоня высвободила ногу, и они поехали.

— Кого везешь? — спросил колхозник.

— Зоотехника доставил, — ответил кучер.

— У нас и жить будет?

— У вас. Где же еще?

— Баба?

— Женщина.

— Тогда дело пойдет, — сказал колхозник насмешливо.

Тоня очень устала, ей хотелось спать, и у нее не было сил обидеться, что при ней разговаривают так, будто она глухонемая. Ехали довольно долго. Наконец колхозник сказал:

— Тормози.

— Тут? — спросил кучер.

— Нет, — сказал колхозник. — Здесь я обитаю. Вертай обратно и отмеряй отсюда… обожди-ка… Зефировы, Васильевы… отмеряй отсюда седьмую избу. Спасибо, что подвез.

— Ты что это?! Лошадь запаренная, а ты!.. Я тебя!.. — от возмущения кучер не смог соорудить мало-мальски складной фразы и залился такой замысловатой бранью, что, слушая его, колхозник успел разыскать в кармане папиросы, закурить и даже осмотреть Тоню, бесцеремонно приблизив догорающую спичку к самому ее лицу. Это был молодой парень в пиджаке, небрежно накинутом на плечи, и в расстегнутой, несмотря на холод, косоворотке. Лица его разглядеть Тоня не успела. Запомнилась только улыбка, какая-то странная, необычная, застенчиво-нахальная улыбка, застывшая в уголках его тонких губ.

— Отсталый человек, — спокойно сказал он Тоне. — Заместо спасибо — лается. Кабы понимал, что без меня дольше проездил бы — добровольно бы подвез.

И, сказав это, парень ушел домой.

Кучер кое-как отсчитал семь изб, и телега наконец остановилась. Тоня постучала сначала тихо, потом погромче. Никто не откликался. Тогда раздраженный до последней степени кучер вошел в палисадник и стал молотить кнутовищем по оконным наличникам так, что зазвенели стекла. Бил он до того сильно, что в соседней избе отворилась дверь и заспанный голос произнес:

— Кто это там ломится?

— Не знаете, Глечиков дома? — крикнул кучер.

— Навряд ли его добыть, — сказал голос. — Спит, как сурок.

Стали стучать вдвоем: Тоня в дверь, кучер в окна. По всей деревне залаяли собаки. Внутри не было слышно ни звука.

— Ничего не поделаешь, — сказал кучер. — Придется вам в сарае ночевать. Сейчас погляжу — может, сарай не замкнут.

— Я тебе погляжу! — внезапно донеслось из сеней.

— Дедушка! — обрадовалась Тоня.

— Это кто? — спросили из сеней.

— Это я, дедушка, Тоня.

— Какая такая Тоня?

— Внучка, Тоня. Открывай, дедушка!