Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Наташе




1

Все это случилось давно-давно, когда деньги называли червонцами, жили без паспортов, кино смотрели по частям, боролись с волокитой, трамбовали бетон ногами, мастерили детекторные радиоприемники, когда в моде были штиблеты фасона «шимми» и на базарах продавали занимательную игрушку: «борьба Маркса с торгашами».

В те далекие времена, когда были еще живы изобретатель граммофона Томас Альва Эдисон и великий художник Репин, а Маяковский дописывал поэму под названием «Хорошо», ревизор международных вагонов прямого сообщения Зиновий Мартынович Таранков прибыл домой выпивши.

Прибыл он среди ночи и с клеткой. В клетке бились два голубя.

Хотя ревизор долго плутал под дождем, клетку он все-таки дотащил и положил на кровать в ноги.

Проснулся он от голубиного гуркования. В памяти всплыла вчерашняя пирушка, длинная карточная баталия, сперва преферанс, потом «по носам». Хозяин проигрался в пух и в прах и вместо выигрыша всучил сильно выпившему ревизору голубей.

Припомнив всю эту чертовщину, Таранков выплюнул изо рта перышко и велел сыну убрать клетку с глаз долой.

Сына Таранкова во дворе звали Таракан. Таракан никогда не смеялся. Лицо его казалось костяным. Сколько ему было лет, тринадцать или четырнадцать, — отец не помнил, а сам Таракан не знал. Мать его оставила в наследство сыну зеленоватые, золоченые глаза и сбежала с дутовским есаулом куда-то в Харбин. Таракан был мальчишка тщедушный, но отчаянный. Все знали, что где-то на себе он прячет острый как бритва самодельный кинжальчик — «перышко», — и без нужды к нему не приближались.

Таракан вынес клетку с голубями во двор.

— Митька, смотри-ка, — простонал вымазанный чернилами Коська. — Вот это так крем-бруле!

Долговязый Коська знал множество красивых выражений: «Крем-бруле», «Я по-прежнему такой же нежный» и даже «Лиловый негр мне подает пальто», но применял их не всегда к месту. Парень он был туповатый и считал, что в Америку ездят на поезде.

Вместе с мальчишками подошла поглядеть на голубков и шестилетняя Коськина сестренка Машутка, замечательная тем, что почти со дня своего рождения носила дамскую шляпу с большим зеленым пером.

Ребята любовались голубями. Только Славик сидел на корточках возле помойки и, притворяясь занятым, выковыривал щепкой из земли винтовочный патрон.

Среди дворовых ребят царили твердые правила и обычаи. Например, дома рубли назывались рублями, а во дворе — хрустами. Перед дракой обязательно надо было засучить рукава. Слабый должен беспрекословно слушаться сильного. Всем было известно, кто кого должен бояться. Машутка боялась Митю, Митя боялся Коську, а дылда Коська, хотя ему и стукнуло пятнадцать лет и у него уже была дама сердца, боялся Таракана.

Славик боялся всех, даже Машутку.

Только что получив от Коськи ни за что по уху, он решил выказать гордость и некоторое даже чувство собственного достоинства. «Сейчас позовут, — думал он, — а я скажу: „Благодарю вас… Мне некогда. Ко мне с минуты на минуту придет учительница музыки… Кроме того, у меня будет день рождения, и мне подарят турманов не хуже ваших“».

Но его никто не звал, к сожалению.

Некоторое время ребята смотрели, как Таракан выправляет погнутые прутья клетки. Потом Коська спросил:

— Ты чего это делаешь?

— Стригу шерсть с черепахи, — ответил Таракан.

Зрители почтительно помолчали.

Конопатый до самых ушей, будто заржавленный, Митя протянул загадочно:

— А я знаю, где сетку для голубятни стырить!

Водить голубей была его заветная мечта.

— Думаешь, Таракан сам не знает? — сказал Коська. — Голубей гдей-то унес, так сетку и подавно унесет. Таракан чего хочешь стырит.

Примитивная лесть не подействовала. Таракан в беседу не включался.

— А голуби дорогие. Чистые, — сказал Коська.

— Ясно, чистые. Трубачи, — согласился Митя и, чтобы понравиться Таракану, добавил: — Три хруста — пара. Не меньше.

— Ну да, три, — возразил Коська, — Пять хрустов.

Мальчишки выжидали. Митя понимал, что кого-то из них Таракан обязательно должен взять в напарники. На общем дворе, куда выходит не меньше шестидесяти окон, одному человеку голубей не уберечь.

— Вот ты, Коська, заладил: «Пять хрустов, пять хрустов», а не знаешь, почему трубача называют трубачом. А я знаю, — похвастал Митя.

— И я знаю.

— Почему?

— Потому.

— А почему?

— Потому что они трубят.

— Ты что — очумел?

— А чего? Раздувают зоб и трубят нутром.

— Трубач залетает на небо и падает оттудова камнем, — снисходительно объяснил Митя. — Падает и перекувыркивается. И, не разобравшись, может угодить в трубу. Потому и называется трубач.

Ребята посмотрели на Таракана. Он и на этот раз не изъявил желания включиться в беседу.

— Я так считаю, что голубятню надо ставить на крыше. С нашей крыши всех голубятников видать.

— Это правда, — добавил Коська. — С нашей крыши всех голубятников видать.

Таракан не отозвался и на это разумное соображение.

Он вычистил клетку и собрался уходить.

И тут Коська не выдержал:

— Таракан, прими, а-а-а!.. — заныл он, как нищенка. У него ломался голос. Он ныл то басом, то тенором.

Таракан скрестил руки на груди — принял позу, как известно со времен Бонапарта, ничего доброго не предвещавшую.

— А кто пожалел пирога с визигой, когда Таранков согнал меня с квартиры и я голодовал три дня, как собака? — вопросил Таракан.

Он называл родного отца не иначе как по фамилии.

— У нас пирогов сроду не пекут, — сказал Коська. — У нас и печки нет, чтобы пироги печь.

— Чужому побирушке и то подают, когда он голодует, а тут свой же кореш застывает от холода-голода, выгнатый родителем из дома… — голос Таракана дрогнул. Как истинный атаман, он любил посентиментальничать. — Свой же кореш застывает от холода-голода, а они куска не вынесут. А ну, давай отсюда! — взъярился он внезапно.

Митя мигом отлетел к черному ходу и сказал с крыльца:

— Двор не твой. Двор народный.

Он потоптался на крыльце.

— Пошли к нам, Коська! Ну его, с его голубями! Пошли, меду пошамаем.

Минут через пять ребята высунулись из окна третьего этажа. Оба держали ломти хлеба, залитые медом, на растопыренной пятерне, как блюдца.

— Разве это голуби, — сказал Митя из окна. — Вот у Самсона голуби так голуби.

— Да! — подтвердил Коська. — У Самсона голуби — крем-бруле!

— У Самсона, я видал, мохначи так это действительно мохначи. Пять хрустов пара. А за этих хруста никто не даст.

— Кому они нужны за хруст-то, — согласился Коська, слизывая мед с пальцев.

— Заморенные какие-то. Лохматые. Сроду не видал таких лохматых голубей. Они, я думаю, не чистые трубачи.

— Они рядом с чистыми не сидели.

— Они, Коська, на курей похожи, — засмеялся Митя.

— Это верно, — гоготал Коська то басом, то тенором. — Это куры у него, а не голуби…

Тонкие губы Таракана сошлись в ниточку. Он стал искать глазами камень. Взгляд его наткнулся на Славика.

— Огурец! — позвал он. — Иди сюда!

Славик растерянно поднялся, сделал шагов пять и остановился.

— Мне домой надо, — сказал. — Ко мне должна прийти учительница музыки. С минуты на минуту.

— Иди, не трону, — подбодрил его Таракан.

Славик стал пододвигаться вроде бы к Таракану, но в то же время и немного в сторону. Ясно, что Таракан задумал какой-то подвох.

Ни над кем так часто не потешались во дворе, как над Славиком. Происходило это, наверное, потому, что у него была продолговатая голова. У всех ребят головы были круглые, а у него длинная. За эту неприличную голову его дразнили «Клин-башка — поперек доска» и прозвали Огурцом. К прозвищу он привык и откликался беззлобно, а дома мечтал иногда, что в одно прекрасное утро проснется с круглой, как колобок, головой и выйдет во двор такой же, как все…

Недавно Коська ни с того ни с сего предложил ему поиграть в красных дьяволят. Славик радостно согласился. Коська велел ему встать на пост возле дровяного сарая и пообещал вынести из дома настоящее ружье. Он спросил, держал ли когда-нибудь Славик на плече ружье. Славик честно признался, что не держал. Коська согнул ему правую руку в локте, ладонью вверх, велел закрыть глаза и побежал за ружьем. Замирая от счастья, Славик крепко зажмурился. Он слышал, как пискнул, не удержавшись от смеха, Митя, слышал тонкий голос Машутки: «Ну, не надо… Ну, зачем вы его», но ни тени сомнения не закралось в его доверчивую душу. Он только спросил: «Скоро?», услышал: «Сейчас, сейчас!» и вместо надежной тяжести правдашнего приклада ощутил на ладони мокрое. Он открыл глаза. Сердобольная Машутка стыдливо хихикала. На ладони Славика лежала куриная какашка.

Славик покраснел, очистил травой руку, деликатно посмеялся вместе со всеми. Потом ушел домой, чувствуя себя почему-то виноватым, и не выходил во двор два дня…

— Ну чего застыл? Топай! — звал его Таракан.

— Мне домой надо. Ко мне должна прийти учительница музыки. С минуты на минуту.

— Иди, не трону… У меня к тебе клевое предложение. Хочешь голубей водить?

Славик выпучил большие серые глаза.

— Чего зенки вылупил? Хочешь?

— Хочу, — сказал Славик тихо.

Таракан открыл дверцу. Два голубя мраморной масти важно вышли на травку.

Голоса на третьем этаже затихли.

Славик вроде бы не понимал, чего от него хотят. У него звенело в ушах.

— Не надо, Таракан, — боязливо проговорила Машутка. — Чего ты…

— Ну, выбирай!

Славик, замирая, показал на ближнего подбородком.

— Женский пол уважаешь? — Таракан ухмыльнулся.

Славик сказал, что уважает.

— А можно, я моего голубка поглажу?

— Это не голубок, а голубка. Самка. Ясно?

— Ясно. А можно… — Славик громко сглотнул, — я мою самку в руки возьму?

— А мне что? Она твоя. Хоть хвост отрывай.

И Таракан с удовольствием метнул взгляд наверх, на неподвижные, онемевшие головы.

Славик поднял с земли голубку и осторожно понес по двору. Машутка, тихонько причитая, шла рядом.

— Какой из него голубятник! — плаксиво выкрикнул Коська. — Он свистать не умеет.

Таракан и ухом не повел.

— А я знаю, зачем ему Огурец! — съехидничал Митя. — Голубям шамать надо, а у Таракановых у самих завсегда жрать нечего.

«Ну, ладно. Сейчас я тебя достану, конопатый», — подумал Таракан.

— Огурец, как считаешь, — спросил он звонко, — Коську возьмем? — и, не дожидаясь ответа, позвал: — Коська, слезай!

— Больно надо, верно, Коська? — залебезил Митя. — Еще неизвестно, где он голубей стащил, верно? Он их на базаре стырил… Привлекут, тогда узнает… И Огурца с ним привлекут. Хочешь еще с медом?

— Давай, — сказал Коська.

— Выходи! — зазывал Таракан. — Не трону!

— Больно нам надо ворованных голубей! — быстро говорил Митя. — Ворованные, они все равно к старому хозяину полетят. Верно, Коська? Мы, если захочем… Куда ты? Значит, ты так? Да? Так?

— А если нет, то почему? — бесстыдно процитировал Коська и появился на крыльце, облизывая сладкие пальцы. В затруднительных обстоятельствах он обыкновенно прикидывался дурачком, и это у него хорошо получалось.

— Больно надо! — сиротливо выкликал Митя. — Курей водить! Привлекут!.. Больно надо!

— Теперь ты. Огурец, и ты, Коська, все равно что я, — сказал Таракан. — Наша задача одна: загонять чужаков. Ясно? Голубятники понесут выкуп — задешево не отдавать. Торговаться до поту. Всю выручку — в копилку. А когда копилка набьется полная и деньги не станут пролезать в дырку — ясно? — мы ее об кирпич — и каждый бери, сколько надо…

— А у Коськи на носу черти ели колбасу! — жалобно донеслось сверху. Таракан подождал, не будет ли еще чего. Больше ничего не было.

— Каждый бери, сколько надо, и девай, куда хочешь, — продолжал Таракан. — Хочешь — на кино, хочешь — на шамовку. Хочешь — в ресторан к нэпачам шамать иди.

— Вот это да! — загоготал Коська. — Ноги вымою и пойду в ресторан… Лиловый негр вам подает пальто!

Мстительно прищурившись, Таракан взглянул наверх. Рыжая голова исчезла.

Митя уполз страдать в глубину комнаты.

2

После завтрака мама разрешила Славику подышать воздухом.

Дышать воздухом полагалось в соборном садике. Там росли акации со стручками, и между акациями, по гравийной дорожке, как в мирное время, гуляли приличные дети.

Славик выбежал во двор. Никого не было. Только Машутка стерегла белье.

— Огурец, айда в камушки! — позвала она.

Славик мотнул головой. Ответить он не имел возможности. Только что на кухне он залил в рот полкружки воды и вынес ее во рту из дому.

Он посмотрел, не выглядывает ли из окна мама, и, вместо того чтобы дышать воздухом, полез по отвесной пожарной лестнице на крышу.

Лестница болталась и гремела. Взрослые без крайней надобности по ней не лазали. Но Славик забрался благополучно. Он нес голубям завтрак.

Голубятня наполовину высовывалась из слухового окна и глядела на юг. Торцовая рама, затянутая сеткой, выдвигалась вбок, как крышка пенала.

Голуби привыкали к месту. Чтобы трубачи не скучали, им в компанию была прикуплена пара копеечных разномастных скобарей.

Когда Славик подошел, вся четверка сидела на жердочке, нахохлившись, будто на приеме у зубного врача.

Птицы одинаково, одним глазом, посмотрели, кто пришел, и отвернулись.

Даже Зорька — так Славик назвал свою мраморную голубку — не проявила радости при виде хозяина. Вероятно, она ожидала Таракана или, на худой конец, Коську.

Славик достал из голубятни банку, вылил в нее изо рта воду, поставил банку на место, покрошил хлебца.

С высоты четырех этажей хорошо был виден весь город — и громадный, похожий на мечеть собор, построенный неожиданно разбогатевшим и вследствие этого поверившим в русского бога татарином, и дико разросшийся вокруг собора садик, тот самый, где дышали воздухом приличные дети. Про татарина-выкреста рассказывали, что он обеднел так же быстро, как и обогатился, и умер, всеми покинутый, со словами корана на устах: «Кого проклинает аллах, тому не найти помощников…» Видна была и каланча, на которой зажигалкой сверкала каска пожарника, и остро заточенный карандаш колокольни, на которую залезал сам Пугачев, когда собирался «заморить город мором».

С другой стороны, за цирком, куликовой битвой гудел и равномерно перемешивался базар и, как насосы, в себя и из себя, ревели ишаки, а еще дальше темнели добротные крыши Форштадта. Там обитали потомки славного яицкого воинства, трудовые казаки, хвастали своими дедами и прадедами, пасли гусей и откармливали чушек.

Большой дом, в котором жил Славик, назывался домом Доливо-Добровольского. После революции дом был национализирован. Бывшему хозяину оставили две комнаты, а в просторные квартиры поселили железнодорожных рабочих и служащих, стоящих на платформе Советской власти.

В дом Доливо-Добровольского упиралась Артиллерийская улица, знаменитая не артиллерией, а тем, что на ней проживал кривой Самсон, владелец самой большой во всем городе голубиной стаи.

Вряд ли у кого-нибудь в другом городе, даже в Москве, была такая богатая стая. Рассказывали, что Самсон давно потерял счет голубям и не может отличить своих от чужаков.

Лестница загремела. Над крышей высунулась рыжая голова Мити.

— Нету? — спросил Митя.

Славик понял, что вопрос относился к Таракану.

— Нет, — сказал он. — Заходи.

Митя подошел, присел на корточки и спросил:

— Который твой?

— Вон тот. Крайний. Называется Зорька.

— Давай его сахарком угостим. Пускай погрызет.

Митя зачерпнул из кармана горсть гвоздиков, цветных стеклышек, ломаных оловянных солдатиков и разыскал среди этого добра черный кусочек сахара.

— Не надо, — сказал Славик. — Скобари отнимут.

— А ты ее достань. Мы из рук угостим.

— Нельзя. Во-первых, ты бы уходил, Митя. Таракан увидит — обоим достанется.

— Крыша не его, — возразил Митя. — Крыша народная. Пусть только тронет. Я тогда у вас всех голубей повыпускаю.

— Вот так здорово! А моя голубка при чем?

— Твоя! Ты ее и тронуть боишься.

— Почему боюсь. Нисколько не боюсь.

— Ну так достань. Чего же ты?

— Как ты не понимаешь, Митя… Голубей на руки брать нельзя. От рук они лысеют.

— Ладно заливать! Лысеют!.. Таракана боишься… Так и скажи. Ну, открой сетку. Положим ей сахарку.

— И открывать нельзя. Отойди.

— Вот хозяин! — ухмыльнулся Митя. — Того нельзя, этого нельзя. А чего тебе можно?

— Как чего? — Славик смутился. — Водичку давать можно. Смотреть можно.

Митя прошелся по крыше, почесал ногой ногу и сказал:

— Никакой ты не голубятник.

Славик сделал вид, что не слышал.

— Никакой ты не голубятник, — повторил Митя, — а обыкновенный лакей. Как при баринах были лакеи, так и ты при Таракане лакей.

— Ну и ладно, — Славик подумал немного. — Какой же я лакей, когда он мне Зорьку подарил. Лакеям трубачей не дарят.

— Подарил, а в руки взять не смеешь. Она тебя и за хозяина не признает.

— Кто?! Зорька?! Не признает?

— Ну да. И не глядит на тебя. Тоже называется — хозяин!

— А вот сейчас увидишь. Гуля-гуля!

— Ну и чего? И чего? И ничего особенного. Ей кушать не дали, она расстроилась… Гуля-гуля!.. Ее скобари побили… Зорька, Зорька, на-на-на!..

— Не глядит! — с удовольствием отметил Митя.

— Погоди, я спою. Коська им пел, они глядели…

И Славик торопливо запел:



Ах Мотя, подлец буду,
Твой взгляд я не забуду.
Ведь я любовь потратил на тебя…



— Все равно не глядит, — безжалостно повторил Митя. — Хоть пой, хоть пляши.

Во дворе послышался голос Митиной матери.

— Тебя зовут, Митя, — сказал Славик.

Митя прислушался.

— Уже перестали… Лакей ты, Огурец, и больше ты никто. Как раньше говорили: верный подданный.

— Погоди. Сейчас увидишь.

Славик достал голубку, посадил на колени, соскреб крошки, прилипшие к пузу. Она стала доверчиво клевать с ладони.

— Ну чего! — ликовал Славик. — А ты говоришь — не глядит!

— Так-то она каждого признает, — заметил Митя. — Вот если бы она без шамовки пошла, тогда бы да.

— И пойдет! — кричал Славик. — Тащи ее куда хочешь!

Митя отнес Зорьку на край крыши и отошел. Зорька посмотрела вниз, во двор, потом вверх, на солнышко, вспрыгнула на ребро водосточного желоба, устроилась поудобнее и задремала.

— Зорька, Зорька! Гуля-гуля! — позвал Славик.

Она не открыла глаз.

— Может, ее вовсе и не Зорькой звать? — спросил Митя. — Может, она Варька?

— Какая тебе Варька! Это же моя голубка. Я знаю лучше тебя, как ее звать! Зорька! Зорька!

— Варька! Варька!

— Зорька!.. Перестань, Митя! Зорька!

Митя пульнул в нее стеклышком.

Голубка испугалась и пошла. По пути замешкалась, клюнула шляпку гвоздя и, нежно капая лапками по железу, направилась к Славику.

— Я тебе говорил! — завопил Славик. — Она меня обожает, если ты хочешь знать!

— Давай спорить, что нет, — сказал Митя.

— Нет, обожает! Крылья развяжу, а она не улетит!

— Улетит!

Подражая Таракану, Славик решительно сжал ротик.

— Как ты меня раздражаешь, Митя, — сказал он.

Он прищемил Зорьку коленями, порвал нитки, стягивающие перья, и поставил ее на лапки.

Голубка отряхнулась.

— Кыш! — сказал Митя.

— Никуда она от меня не уйдет! — хвастал Славик. — Смотри!

Он бросил голубку в воздух с размаху. Она мокро зашлепала крылом о крыло и села.

— Умница! — Славик погладил ее по головке. — Какая ты у меня прелесть!.. Митю не принимают — он и наговаривает на тебя. Ему завидно — он и наговаривает…

— Больно надо! — грустно протянул Митя. — Пойду сейчас домой, растоплю оловянных солдатов, буду биток заливать… Больно надо!

Славик внимательно посмотрел на него.

— Хочешь, Митя, я Таракана попрошу. Он тебя примет.

— Не примет.

— Примет. У нас же четыре голубя. А водим трое.

— Не примет. Я его Болдуином обозвал.

— А кто это?

Митя вздохнул.

— Ничего, Митя… Скажи Таракану, что хлебца будешь носить, он и примет. Хлебца много надо. Половину голуби кушают, половину Таракан.

На каланче пробило одиннадцать, и кривой Самсон поднял своих голубей. Поклубившись возле усадьбы, они метнулись к базару и стали набирать высоту. В конце базара стая резко срубила угол и прошла над головой Славика двумя этажами.

— Вот как правдашные голуби-то гуляют, — сказал Митя. — А твоя и летать не может. Курица.

Ответить Славик не успел. Как будто расколдованная, Зорька вздрогнула, нырнула вниз и потерялась из виду. Через секунду она внезапно появилась со стороны улицы, пологим винтом забралась высоко в небо, спланировала и села на крышу цирка.

Она устроилась там на деревянной букве «Ц» и стала укладывать перышки.

— Неси трубача на подманку! — встревожился Митя. — Быстро!

— Что ты! — Славик еще не понимал беды. — Таракан не позволяет…

— Неси, тебе говорят! Уйдет!

Пока Славик бегал к голубятне, Самсонова стая прозрачной лентой прошла мимо цирка. Он увидел, как Зорька нагнала стаю, кокетливо пошла рядом, не смешиваясь с чужаками, словно прогуливалась сама по себе и не имела к ним никакого интереса.

— Прилетит… — шептал Славик дрожащими губами. — Никуда не денется… Прилетит… Что вы, товарищи!

Митя выхватил у него голубя, посадил на трубу.

И Зорька увидела супруга.

Она отвалила в сторону, камнем пошла вниз и, распахнув крылья с пуховыми подмышками, описала вокруг него циркульную окружность.

Связанный трубач изобразил полное безразличие.

Зорька замкнула второй круг и села на букву «Ц».

Как сквозь сон, Славик услышал рояль. Мама играла: «Оружьем на солнце сверкая…» И не в лад музыке Самсон стал стучать палкой по пустому ведру. Он сзывал стаю на обед. Судя по стуку, ведро было мятое, как бумага.

Плотным ковром-самолетом голуби пролетели вдоль улицы, и, когда цирк снова открылся, Зорьки уже не было.

— Ну все, — сказал Митя, — теперь тебе ее не видать как своих ушей. Задешево у Самсона не выкупишь.

— Не бойся… — лепетал Славик. — Она прилетит… Она где-нибудь спряталась.

— А все почему? — назидательно проговорил Митя. — Потому, что свистать не можешь. Какой же голубятник без свиста? Ну, я пошел биток заливать.

— Погоди, Митя, — взмолился Славик. — Пожалуйста, подожди… Она прилетит… Давай спрячемся, она и прилетит.

Умные голуби Самсона осторожно, словно боясь обжечься, опускались за высокий заплот. Где-то среди них была Зорька.

— Тикай, Огурец, — посоветовал Митя. — Таракан придет, плохо будет.

Тикать было поздно. По крыше шел Таракан. Щеки его были надуты.

Он погрозил Мите, вылил изо рта в банку воду, утерся локтем и пообещал:

— На панель скину, все конопушки растеряешь!

Он был в добродушном настроении.

Ребята притаились. Таракан взглянул на голубятню и сразу все понял. Лицо его стало костяным.

— Она прилетит… — проговорил Славик придавленно. — Я ей хлебца… а она… Я больше не буду…

Таракан встал над ним. «Сейчас побьет», — подумал Славик и зажмурился.

Мама второй раз начала «Оружьем на солнце сверкая…». Она играла о том, что у нее все в порядке, папа обещал рано вернуться со службы, бульон получается наваристый и Славик дышит воздухом в соборном садике…

Славик опасливо открыл глаза. Таракан стоял все так же и скучно глядел на него. Мити уже не было.

— Она прилетит, — пытался объяснить Славик. — Митя сказал, что она клушка… Она и улетела…

Таракан, казалось, слушал не его, а мамину музыку.

— А Зорька моя! — неожиданно для себя взвизгнул Славик. — Захотел и выпустил! Моя Зорька! Лакеев нету!

В глазах Таракана появился интерес. Он посмотрел на Славика с любопытством, небрежно отодвинул его с пути и направился к лестнице. И железная кровля громыхала от его шагов то далеко, то близко.

Стало тихо. Мама кончила играть и, наверное, пошла на кухню.

Измученный Славик опустился у трубы. Сперва ему то и дело казалось, что возвращается Зорька. Но прилетели только галки. Прошел час, потом второй. Славик отупел и перестал надеяться. Зорька, день рождения, даже мама — все на свете стало казаться ему неважным, ничтожным.

Важным было только то, что он какой-то такой, что его брезгуют даже ударить. Воистину: кого проклинает аллах, тому не найти помощников.

3

Таракан думал.

Если бы голубку загнал какой-нибудь форштадтский фраер — вернуть ее было бы проще простого. Забраться ночью на крышу, сбить замок — и, как выражается Коська, пламенный привет! Слободские куроеды спят крепко, цепные кобели по крышам не бегают.

К Самсону дуром не заберешься. Зорьку придется выкупать примитивным способом — за деньги. За рубль, а то и дороже.

«Где бы наколоть рубль, — подумал Таракан. — Что бы такое продать?»

Взгляд его скользнул по солдатской постели отца, по своей просиженной и пролежанной кушетке. На кушетке валялись грязная подушка, ватное одеяло, которым Таракан укрывался круглый год. Простыней ему не полагалось.

В комнате царствовал холостяцкий порядок: венские стулья стояли по обе стороны стола, рюмки в буфете стояли по три штуки по обе стороны графина, книжки лежали двумя пирамидками — большие снизу, маленькие сверху — на обоих краях стола.

Таранков понимал порядок как симметрию.

Таракан открыл ящик буфета. Там валялись сухари, сахар и бритва с костяной ручкой. Таракан уже таскал эту бритву на толкучку, но без толку: мужики смеялись, что ручка дороже лезвия.

В другой ящик в дальний угол были засунуты пронумерованные блокноты и тетрадки. Отец задумал воспоминания о местном красногвардейском отряде. Он конфузился этой работы и постоянно перепрятывал рукопись. Сочинял он медленней Бабеля: за восемь лет написал в общей сложности страниц восемьдесят, если считать копии приказов и тексты листовок.

Таракан отлично знал, где спрятаны бумаги. Когда поведение отца казалось ему особенно несправедливым, он доставал какую-нибудь тетрадку и прочитывал с полстранички вслух, издевательски завывая. На этот раз ему попался документ: инструкция для стрелков народного вооружения.


«…Каждый день, по нескольку раз быстро схватывайте винтовку, прижимайтесь к косяку, прячьтесь за стол или ложитесь на пол за что-нибудь и учитесь быстро заряжать…
…Идя по улице, приучите себя определять расстояние от вас до определенных предметов…
…Стрелять научится скоро и дешево не тот, кто будет много раз стрелять, а тот, кто ежедневно около часу занимается упорно „прикладкой“, то есть целится, заряжает, разряжает учебными патронами…
…Недопустимо и позорно шутить с оружием и целиться друг в друга…
…Никогда не стрелять, чтобы пугать или поднять этим свое настроение. Цельтесь и стреляйте только тогда, когда надо убить…
…Испробовав все средства морально дезорганизовать противника (переговоры, воззвания), стреляйте на выбор по руководителям противника…»


Таракан спрятал бумаги на прежнее место и вытащил из-под кровати пыльный, похожий на барабаны короб с ремнями. Короб был сделан из фанеры, но назывался почему-то картонкой. Картонка принадлежала матери — фельдшерице, и до сих пор пахла лекарствами. Там перекатывались желатиновые капсулы-облатки, валялось черствое пожелтевшее кружево и много цветных, похожих на галстуки аптечных формуляров.

По-видимому, отца не очень трогал тот факт, что жена бросила его и удрала с белогвардейцами в далекую Маньчжурию, в город Харбин. Как-то, крепко выпивши, отец покаялся приятелю, что виноват сам. Был молодой, торопливый, выбирал жену на ощупь. Но когда Таракан загнал на толкучке добытый из той же картонки никелированный крючок (как оказалось, это был мамин крючок для застегивания ботинок), отец рассвирепел, выгнал Таракана на улицу и не пускал домой трое суток.

Мать убежала, когда Таракану было лет шесть, и он почти не помнил ее. А когда пробовал расспрашивать, рябое лицо отца каменело и стриженная под нулевку голова становилась похожей на выветренный булыжник.

Иногда Таракану было приятно без цели копаться в картонке. Перед ним возникало что-то быстрое, сияющее, с изумрудными глазами. Он любил мать и восхищался тем, что она убежала. Разве она могла жить под одной крышей с изрытым оспой человеком, который по нескольку раз в день схватывал винтовку, прятался за стол и учился заряжать? Таракан гордился матерью за то, что она нашла в себе силы бросить единственного ребенка. Раз бросила — значит знала, что Таракан настоящий парень и нигде не пропадет.

У отца не хватило ума стать жуликом или нэпачом — стал ревизором; целыми днями листает папки, проверяет печати, высматривает на свет компостеры на провизионках и щелкает на счетах. Ищет дурее себя.

Интересно, что он будет делать, когда подойдет коммунизм, все станут честные и ревизоры отомрут наравне с государством?..