Сергей Петрович Антонов
Васька
1
Сменный прораб шахты 41-бис Утургаули прыгал по заснеженным штабелям гравия и матюгался с грузинским акцентом.
[1]
Утро выдалось суматошное. На шахте ждали Первого Прораба. А разнорабочая Маргарита Чугуева самовольно покинула гравиемойку. Охранник уверял, что за ворота она не выходила. И на площадке ее никто не видел.
А Маргарита Чугуева притаилась в заброшенной будке недалеко от копра и, зеленая от ужаса, глядела в щелку.
В будке еще витала горемычная душа маркшейдера Гутмана. Он повесился здесь неделю назад, когда ему почудилось, что направление штольни неверно задано. И если бы не крайняя крайность, никто не загнал бы Чугуеву в эту халупу.
А на Чугуеву обрушилась беда.
Явилась эта беда в виде новичка-метростроевца. В нем не было ничего примечательного: жеваное, с вошебойки, пальто, грязная, когда-то белая лохматая кепка, мятое, в скопческих морщинках востроносое личико, сам левша. Он сидел на бочке цемента и привередливо, по-церабкоповски примерял однопалую рукавицу.
Заметив его, Чугуева почувствовала смутную тревогу. Она пробовала отвлечься работой. Тревога не унималась. Тогда она еще раз, уже внимательней, глянула на новичка, и ей показалось, что снег потемнел на строительной площадке. Она узнала. Это был тот самый активист, который переписывал в сибирской тайге раскулаченных переселенцев.
Она обвисла на лопате, и «газик», подавая задом, чуть не придавил ее.
— Тот самый… Активист… — бормотала она. — В кепке… Что делать-то?
Словно кино увидела Чугуева: кислое болото, щербатый лесок на дальней сопке, длинная шеренга кулаков да подкулачников, кашель по всей цепочке. А он — активист с острым лицом горбуна, хотя и не горбун — неловко, медлительно переписывает прибывших.
Чугуева маялась в самом конце строя. Ноги погрузли в болото по косточку. Активист вызвал ее, приказал отгонять гнус. Он ходил от одного к одному, переписывал левой рукой данные — фамилия, с какого года, откуда выслан, — а она опахивала его осиновой веткой, ровно турецкого султана. На другой день отца выкликали, а ее нет. Может, потому и позабыли, что вышла из шеренги. Минула неделя. И решила она с отцова благословения бежать.
Пошла она таежной тропой незнамо куда. Зверя не боялась. Шла не таясь. Случалось, голодала так, что сама бы себя поймала за горстку горохового ритатуя. Чудом дошла до Омска, чудом нанялась в прислугу к заместителю председателя облисполкома. Примерно через год пересек ее путь разбитной вербовщик и записал на строительство метро в порядке организованного набора. Вербованных набилась полная теплушка, все почти такие же, как она. Пока ехали, многие разбежались. А ей было все равно. Как повалилась на нары, так и дотряслась до Москвы.
На Ильинке, в отделе кадров Метростроя, перехихикнулась она с рыжим, как кирпич, комсомольцем. Звали рыжего комсомольца Митькой. Он и написал ей всю документацию. Его до упаду веселило, что она не знает, что такое автобиография, и не помнит, чем ее родители занимались до семнадцатого года.
Ей вручили удостоверение личности, дали койку в общежитии, усиленное питание. И все-таки чудилось: сейчас подойдет сзади левша, стукнет левой рукой по плечу… С недоброй завистью поглядывала она на визгучих девчат, заигрывающих с ломовиками. Господи! Взял бы какой-нибудь гужбан замуж, увез бы в деревню. Сменила бы фамилию, зажила чистой жизнью.
Работала Чугуева ловко, красиво, без отказа и приказа, вошла во вкус и стала позволять себе глядеть неположенные лишенке сны. Задремлет, опершись на лопату, и за минутку во сне замуж выйдет, четырех девчонок нарожает — все масть в масть, вылитые прораб Утургаули — и завязывает банты, гонит в школу…
Работящая девчонка полюбилась всем — и бригаде, и многоликому начальству. А когда провели в ударницы, услышала она тонкий голосок:
Ой, лазоревые плесы, золотые берега…
Оглянулась — рядом нет никого. Поняла, что ее уста сами поют, законфузилась, а до конца допела.
И вдруг — активист!
Она очумела от ужаса: ну вот, полный год выслеживал и выследил. Выследил и сел передохнуть. Потом образумилась: если выследил, зачем рукавицы примерять? Скорее всего, никакой он в данный момент не активист, а свежак, новичок, оформляется на метро, на ту же шахту, где и она, Маргарита Чугуева.
Она следила за ним в щелку, и колотило ее припадочно, как отбойный молоток.
«Может, к Митьке рыжему бежать? — паниковала она. — В ноги броситься?.. Куда там! Нынче он не Митька и не рыжий, а полный бригадир, товарищ Платонов. Теперь до него палкой не докинешь!»
Внезапно явилась мысль: в ноги не бросаться, а проситься к нему, к Платонову, в бригаду. Бригада Платонова орудует под землей, а под землей темно — никто не признает. И активист не признает. Платками замотаться — не признает…
А бывший активист, от которого во многом зависит, долго ли продолжаться нашей повести, поднялся с бочонка, прошел к окантованному инеем швеллеру и растворился, как привидение, в морозном пару, струившемся от свежих, только что поднятых на-гора ломтей юрской глины.
2
В тысяча девятьсот тридцать четвертом году на строительстве Московского метрополитена работало около семидесяти пяти тысяч человек. Среди этих семидесяти пяти тысяч были люди и с высшим образованием, и вовсе без образования, коренные москвичи и приезжие, мобилизованные, завербованные, переброшенные, посланные по комсомольским путевкам, пришедшие по вольному найму и сезонники.
Всей этой пестрой армией командовал инженер Павел Павлович Ротерт. Он изучал строительство подземок в Нью-Йорке, в Филадельфии, в Берлине, в Париже и заслужил доверие партии и правительства в годы работы на Днепровском промышленном комплексе. Начальнику Метростроя в помощь были приданы заместители — Абакумов и Айнгорн.
Потомственный горняк, Егор Трофимович Абакумов прошел на угольных шахтах Донбасса длинный путь — от забойщика до управляющего трестом. В метро он был брошен искупать антимеханизаторские грехи. И в авральные шестидневки его громоздкую фигуру видели на всех радиусах, на всех одиннадцати километрах, и, казалось, будто под домами и площадями столицы бушевал не один Абакумов, а сорок тысяч Абакумовых.
Исай Григорьевич Айнгорн не бушевал. Не повышая голоса, он добился того, что все кирпичные заводы в радиусе тридцати километров работали только для Метростроя, и брусок кирпича стал в Москве такой же редкостью, как вологодское масло.
Таковы были руководители Московского Метростроя в тысяча девятьсот тридцать четвертом году.
Но не этих руководителей ждали на шахте 41-бис. На шахте 41-бис ждали особого начальника, начальника нового типа, начальника, если можно так выразиться, нештатного, вернее сказать, начальника неначальствующего. Словом, ждали начальника, портрет которого по праздникам вывешивался рядом с портретом товарища Сталина.
Вся стройка, от землекопа до инженера Ротерта, величала этого начальника Первым Прорабом. А журналисты еще задушевней — Магнитом Метростроя.
Первый Прораб по заграницам не ездил и никаких метрополитенов сроду не видал. Но, стоило ему только появиться в забое, проходка вдвое ускорялась, и вагонетки бегали на предельной скорости.
От одного его присутствия ярче блестели электрические лампочки и быстрее твердел бетон.
3
Получив секретное предупреждение о Первом Прорабе, начальник 41-бис Федор Ефимович Лобода принял необходимые меры: велел Мите Платонову проверить, есть ли вода в бачках, послал нарочного будить заместителя по технической части и проглотил крепительную таблетку. Сердито кивнув вахтеру, Митя побежал к белеющему снежной тюбетейкой копру. Встреча с Татой опять ставилась под вопрос. Свидания с ней срывались уже два раза. Сперва кто-то насыпал гвозди в насос. Надо было искать вредителя. А через неделю на шахте загорелась изоляция. Снова пришлось звонить Тате, объяснять намеками, почему поход в кино отменяется. «Что у тебя там, пожар?» — перебила Тата. О таких вещах по телефону говорить не полагалось, и Митя повесил трубку. Тата была прямолинейная как рельс.
Правда, Митя условился сегодня не на семь часов, а на восемь тридцать, и не все еще потеряно. «Сколько он может у нас пробыть?» Ну, десять минут, ну, двадцать от силы… — подсчитывал Митя на ходу. — У него не мы одни: и МК у него, и ЦК, и Политбюро, и транспортная комиссия… Через полчаса прибудет…»
Закончить подсчеты не удалось. Словно из-под земли возникла Чугуева.
— Ну что у вас опять? — протянул он.
Еще днем она приставала, чтобы он принял ее к себе в бригаду.
— Возьми меня, товарищ Платонов, — загудела Чугуева густым, виолончельным голосом. — Ей-богу, возьми… Я бы на молоток встала.
— Опять двадцать пять. На мойке стоишь? Чем не работа? Что тебя там, обижают?
— Обижают.
— Кто?
Она засопела.
— Кто обижает? Ну кто? Давай быстрей, время — деньги.
— Ломовики фулиганят, — пробормотала она и смутилась. Сама поняла, что причина не больно уважительная.
— Что, что? — переспросил Митя.
— За титьки лапают, вот что, — сказал она громко.
— А ты их лопатой. Небось с тремя справишься.
— Да-а, с ими справишься… Возьми, товарищ Платонов…
— Ты русский язык понимаешь? Нельзя. Утургаули тебя не отдает. А за то, что не отдает, ругай не его, себя. Больно хорошо работаешь. Ясно?
— Ясно… Возьми, Митя, а?
— Давай не поднимай этого вопроса. Вкалывай на мойке, а под землю не спеши. Придет время, все там будем. Договорились?
— Договорились… Возьми, товарищ Платонов…
— Ну куда? Куда я тебя с твоими габаритами возьму? Да ты там, в штольне, не развернешься, если хочешь знать…
«Поглядела бы Татка, как с кадрами работаем!» — усмехнулся Митя, опускаясь в клети.
И позже, в штольне, он не просто проверял бачки, не просто взбадривал уснувшего откатчика, не просто намекал бригадирам на грядущее посещение, а как бы изображал все это на сцене, постоянно ощущая оценивающий взгляд самого неподкупного зрителя — Таты.
Закончив инспекцию, он поднялся наверх, под студеное звездное небо. Фонарь в дальнем углу стройплощадки с казенной бессмысленностью освещал свалку трехслойной цементной тары. Митя увидел в узком окошечке церковки свет и, удивленный, остановился. Попавшая в зону площадки однолуковка была из тех, которые, словно растерявшиеся старушонки, покорно дожидались гибели на автомобильных перекрестках. Митя предложил использовать пустую церковь для приготовления бетона. Предложение было дельное: можно и бетон месить в тепле, и цемент хранить под укрытием, и внутренние стены ломать на щебень, когда затрет с инертными материалами. За рационализаторское предложение Митю назначили бригадиром, затащили на алтарь бетоньерку «Рансом», подвели воду. Осталось провести электричество.
Работать там никто в эту пору не мог, а свет в окошке мерцал. Уж не забрался ли какой-нибудь энтузиаст с соседней шахты отвинчивать с импортной бетоньерки дефицитную шестеренку? Такое не раз случалось и, к сожалению, молча поощрялось руководителями, увлеченными соревнованием.
Митя тихонько подошел к окну и глянул через кресты кованой решетки. Конвульсивное керосиновое пламя пылающей ветошки едва освещало придел.
Возле бетоньерки стояла на коленях Чугуева и отвешивала поклоны. Митя, лязгнув железной задвижкой, вошел в церковь и встал подбоченившись. Она поднялась.
— Чего ты делаешь? — спросил Митя спокойно. — Тебе что, не доводили до сведения, что бога нет?
— Доводили… — Она вздохнула судорожно, как вздыхают малыши, наплакавшись. — Сейчас пойду. А если уж и в небесах ничего не осталось, и ты меня под землю не берешь, скажи, что мне, дуре, делать? Что мне делать, товарищ ты мой драгоценный?
— Что делать? — Митя рассердился. — А вот что: Магнит прибудет, проси, чтоб поставили твой вопрос на Политбюро!
«Вот так, Татка, работаем с человеческим материалом, — похвастал он мысленно. Когда песочком, а когда — бодрой шуточкой!»
И побежал в контору. Морозец был крепкий. Снег соленым огурчиком хрустел под сапогами. Чугуеву постигла какая-то невзгода. Надо было внимание проявить, по душам побеседовать, подобрать ей антирелигиозную литературу. Почитает, поработает над собой и перестанет креститься. В культпоход бы затащить, на какую-нибудь кукарачу.
Кукарача, кукарача,
А литературы недостача, —
сложились сами собой стишки. Митя прикинул на слух, вроде не совсем складно… Что все-таки с ней приключилось? Тихоня, на язык наступи — смолчит. А нынче словно с ума своротила. Может, с родителями беда, а может, забеременела? В метростроевской спецовке и родит — не заметишь…
Кукарача, кукарача,
А спецовки недостача.
Так вроде лучше. А с Чугуевой какая-то авария. Если разобраться, никакой причины уходить с гравиемойки у нее нет. Там она номер первый. С начальством лады. Девчонки смеются, что прораба Утургаули Чугуева обожает до немоты. Тоже нашла идеал — старика тридцатипятилетнего. Ухажеров не досталось, что ли?
Кукарача, кукарача,
Ухажеров недостача.
А так и вовсе хорошо. Как у Пушкина. Не забыть Татке продекламировать.
Самодельный стишок свой Митя забыл на пороге конторы. На пороге конторы забыл он и про Чугуеву.
Он еще не был достаточно подкован и не чуял, что полезно помнить, а что забывать.
4
В просторном зале конторы витал дух почтительного ожидания.
Федор Ефимович Лобода, кругленький, лысый начальник шахты, помещался не за своим письменным столом, не в кресле, а на скользком венском стуле рядового служащего. Ампирное кресло было опростано для почетного гостя.
Длинноногий, декорированный значком «Ворошиловский стрелок», председатель шахткома, которого все так и называли — Товарищ Шахтком, — журавлем вышагивал между столами и заучивал какие-то данные.
Начальник заметно волновался. Волнение у него выражалось в беспрерывном говорении. Слушателем страдал заместитель по техчасти Бибиков, седой инженер в коротких брюках и апельсиновых носках.
В дверях прогремел блок. Товарищ Шахтком принял положение «смирно». Лобода оборвал фразу на полуслове. И, когда появился не Первый Прораб, а Митя, все рассердились.
— Ходят, ходят, — проворчал Лобода, — дверями гремят… На чем я остановился?.. Надо аккуратней ходить. Шуметь надо меньше. Фу ты, шут… С мысли сбил…
— Вы начали про колобок, — напомнил Бибиков.
— Да, да, обожди, обожди! — заторопился начальник. — Подходит после совещания, дает реплику: «Ну, как, говорит, колобок, крутишься?»
— Это вы уже говорили, — сказал Бибиков.
Обожди, обожди! Запросто, понимаешь? «Ну, как, говорит, колобок, крутишься?» Так я стою, а так он. «Ну, как, говорит, колобок, крутишься?» Я, конечно, растерялся. Шут его знает, как в таких случаях рекомендуется реагировать. Вот так я стою, а так — он. Ну, думаю, пан или пропал. «Вращаюсь, говорю, по силе возможности!» Смеется… — Лобода сделал длинную паузу, стараясь справиться с подступающей слезой умиления. — Смеется… «Гляди, говорит, чтобы голова не закружилась».
— Многогранный руководитель, — сказал Бибиков. — Титан.
— В чем и дело! — Лобода громко высморкался. — Титан! Многогранный!.. Да, товарищи, учтите: как прибудет — в карманы не лазить. Ни за папиросами, ни за чем. Есть такое указание.
Митя сообразил, что речь шла о Первом Прорабе. И простая мысль ошеломила его: ведь Первый Прораб имеет право опоздать и на час, и на сутки, не обращая внимания ни на Митину свиданку, ни на Лободу.
— Федор Ефимович, — заныл он. — Мне отгул положен. Мое присутствие, я думаю, не обязательно.
— Вот она, нынешняя молодежь! — качнул головой начальник. — Ждем, можно сказать, титана, а у него отгул. Я прошлый год с аппендицитом в пузе прискакал на него глянуть…
— Чего на него глядеть? Что он, крокодил? — возразил Митя. Ему недавно стукнуло семнадцать. Комсомолец он был еще зеленый, и с его языка иногда срывались непродуманные выражения.
Наступила ледяная тишина.
— Надо так надо, — поспешно поправился Митя и тоскливо взглянул на часы, украшавшие ослепительно белую изразцовую стену конторы. Недавно здесь размещался мясной магазин, могучие крюки, рассчитанные на тяжесть свиных и говяжьих туш, торчали между канцелярскими шкафами.
Часы показывали семь десять.
— А помнишь, как он Гусарову явился? — спросил Лобода.
Инженер Бибиков вздрогнул. Он откровенно клевал носом. От хронического недосыпа заместитель по техчасти выглядел неумытым, алчущим опохмелки отставным актером, и ни интеллигентная стеклянно-серебряная бородка, ни старомодная ленточка пенсне не могли сгладить этого впечатления.
— Помнишь, Гусарову явился? Свая ни туда, ни сюда, Гусаров кроет по-церковнославянскому. А он — вот он и он. Другой бы сгоряча за нецензурку, а он: «С тебя гривенник, Гусаров». — Губы Лободы задрожали, и он полез в карман за платком. — Вот она где, чуткость, — проговорил он умиленно. — Вот она где!
— Титан, титан! — бормотал Бибиков. — Ничего не скажешь!
— У них комсомольцы назначили штраф за матерщину, — робко пояснил Митя.
— У них, понимаешь, комсомольцы наложили штраф на матюки, — объяснил Лобода, игнорируя и Митю и его комментарии. — Вот он и говорит: «С тебя гривенник, Гусаров».
Возникло молчание. Каждый, как пишут в нынешних романах, думал о чем-то своем.
— А совещание в горкоме! — испугавшись, что чуть было не забыл исторического факта, воскликнул Лобода. — Гусаров докладывает: «Заложение — шестнадцать шестьдесят». А он без шпаргалки, с лету: «Не шестнадцать шестьдесят, а шестнадцать шестьдесят пять».
— Самородок! — откликнулся Бибиков.
— В чем и дело! — подхватил Лобода. — Небось заложение нашей шахты лучше тебя знает… Да, товарищи, учтите, станет здороваться — руку крепко не жать! Есть такое указание!.. А на двадцать первой, помнишь, что учудили? Лампочки выкрутили, чтобы не видать было. А он идет в темноте и дает конкретные указания. Ему света не надо! Без свету скрозь землю видит. Даром что на строителя не учился!
Товарищ Шахтком принял положение «смирно» и сказал:
— Не случайно страна назвала его Первым Прорабом!
Он был заикой. Самая простая фраза, особенно если она начиналась на «н», давалась ему с трудом. И все же смолчать при таком разговоре он не решился. Его молчание могло быть неправильно истолковано.
— Он, говорят, сапожником был при царе, — старался восстановить расположение начальства Митя.
Лобода туго обернулся. Во взгляде его было что-то болезненное. Так мать, жалеючи, смотрит на неудачное чадо свое.
— Воду проверил? — спросил он скорбно. — В бачках хоть вода-то у тебя есть?
— Вода есть, Федор Ефимович. Только возле сто пятой кто-то кружку унес.
— Что значит — унес? Она на цепке.
— Оторвал и унес. Совместно с цепкой. Я, Федор Ефимович, велел все молотки, какие есть, запустить. И с долотами, и без долот. Для шума.
— А вот это ты… — начал было Лобода, но дверь хлопнула.
И снова Товарищ Шахтком застыл в неподвижной стойке, снова начальник забыл, что хотел сказать, и снова в контору вошел не тот, кого ждали.
В конторе появилась Чугуева.
Работала она возле воды, на гравиемойке. Грузную, крупнокалиберную фигуру ее обтягивал дефицитный каучуковый комбинезон, и она чем-то смахивала на водолаза. На ней были плоские, как лопаты, рукавицы и каучуковая штормовка. Вразвалочку, будто одна нога в туфле, а другая босая, протопала она, чмокая дырявыми сапогами-метроходами, мимо начальства и нелепо встала посреди зала.
— Куда, куда! — вскрикнул Лобода, с ужасом взирая на рубчатые следы, заляпавшие пурпурную ковровую дорожку. — Куда, куда! Куда, куда, куда!
Дорожка была выпрошена взаймы в соседней библиотеке и тянулась от порога до ампирного кресла по кратчайшему расстоянию.
— Николай Николаевич! — кричал Лобода. — Ну чего же вы? Что за безобразие? Кто это?
— Наша. С мойки, — отозвался Бибиков. — Простите, матушка, а без спросу врываться не полагается.
— Врываются, понимаешь! — воскликнул Лобода.
— Прошу немедленно выйти, — продолжал Бибиков. — Будьте любезны. У нас срочное совещание.
— Совещание, понимаешь! Врываются!
Чугуева бессмысленно глядела в воздух и не двигалась с места.
— Что с вами? — спросил Бибиков с опаской.
Он иногда нанимал Чугуеву мыть полы в своей квартире. Увидев, кто подошел, она радостно засопела.
— Просьба, — проговорила она низким приятным голосом, сняла рукавицу и вытащила из нее грязный лоскут бумаги.
— Просьбы, голубушка, подают бригадиру. — Бибиков тряхнул бумагу за уголок. Листок развернулся. — А бригадир перешлет начальнику шахты…
— А ну их! — Чугуева махнула на Лободу рукавицей. — Мне их не надо. Мне самого надо.
Митя оцепенел. Похоже было, что она всерьез приняла его бодрую шутку.
— Кого самого? — вскинулся Лобода. — А ну давай, очистить помещение. Давай, давай! Сейчас совещание прибудет… Тьфу! Совещание будет! Давай, давай, давай!
— Так у меня же просьба, — проговорила Чугуева.
— Хорошо, хорошо, голубушка, — ворковал Бибиков. — Будьте любезны. Просьбу рассмотрим. А вы будьте любезны.
— Рассмотрят просьбу! — восклицал Лобода. — Давай отсюда! Давай, давай… Давай, давай, давай! Будьте любезны! Давай, давай!
Чугуева стояла как вкопанная.
— А что с ней миндальничать! — Лобода подошел к Чугуевой. — С ними как с людями, а они допускают хамство на каждом шагу. А ну, будь любезная, давай отсюда.
— Хоть с нагана стреляй, не пойду! — сказала Чугуева шепотом.
— Ну, ладно, — Лобода поплевал на ладони. — Ты так, тогда и мы так.
Он ловко, будто век вздымал телеграфные столбы, уперся ударнице в спину и, поднатужившись, приказал:
— Бригадир, пособи!
Пособить Митя не успел. На пороге стоял брюнет в твердой фуражке, как две капли воды похожий на свои утвержденные портреты.
Это давно ожидаемое явление оказалось настолько некстати, что Лобода, приветливо улыбаясь, все-таки подпирал Чугуеву, будто приглашая дорогого гостя затянуть дубинушку.
А контору неправдоподобно быстро заполняли люди. В коверкотовых пальто, в прорезиненных макинтошах, в кавалерийских шинелях и брезентовых спецовках, они жались, проталкивались, наступали друг другу на ноги, и в беспокойной человеческой волне мелькали утопающие головы Ротерта и Абакумова. Первый Прораб любил и умел острить, и на него смотрели с приготовленными для будущих шуток робкими улыбками.
Он оценил ситуацию сразу.
— Что, колобок? — раздался его свежий баритон. — Не совладать с рабочим классом? И никогда не совладаешь! И никому не совладать!
И рванул рукой вниз, будто стряхнул градусник.
В толпе засмеялись. Хотя задние напирали, вокруг Первого Прораба сохранялся магический цилиндр пустого пространства.
— Обижают? — весело обратился он к Чугуевой.
Первый Прораб был в чудесном настроении. Товарищ Сталин только что вызвал его к себе (вождь был простужен, и врачи запретили ему заниматься государственными делами) и одобрительно отозвался о его речи. Первый Прораб выехал из Кремля на два часа позже наркомовского графика и велел везти себя прямо на шахту. Трудовой энтузиазм проходчиков еще больше воодушевил его. Под землей бушевала битва. Комсомол сражался с подземной стихией. Пулеметами трещали отбойные молотки. Танковым грохотом гремели вагонетки, чаще пустые. Раздавались команды. И парторг был на передовом посту.
От шума у Первого Прораба заложило уши.
— Вода в бачках есть? — спросил он.
— Есть! — радостно закричали со всех сторон.
Первый Прораб приказал поднять себя наверх и явился в контору с жаждой говорить и действовать.
И вот он стоял, окруженный людьми, и перед ним сопела похожая на водолаза девица.
— Что это? — кивнул он на грязную бумажку.
У него было матово-бледное, неземное лицо и карие глаза, до того пронзительные, что казалось, будто они косят.
Чугуевой шептали со всех сторон, подсказывали.
— Что это? — повторил Первый Прораб. Он взглянул внимательней, увидел туго повязанную платком голову, мокрые от слез мягкие щеки, напирающие на крупный нос. Под его взглядом Чугуева поворотилась бочком и заманчиво выгнулась. «Боже, — испугался Бибиков, — она еще и гран-кокетт!»
— Просьба у нее… — не удержался Митя. Было уже без пяти восемь.
— Просьба? — Первый Прораб нахмурился. Резкие переходы от благодушия к гневу были особенностью его характера. — Видите, товарищи, просьба! Просьба, которую можно решить в считанные минуты. А что делает руководство? — Он обвел присмиревших слушателей косящим взором. — А руководство вышибает трудящихся за двери. Вот к чему приводит головокружение от частичных успехов, товарищи!
— Позор! — отметил кто-то.
— Позор, товарищи, — подхватил Первый Прораб, — командиры шахты не поняли, что к ним обратилась не просто рядовая работница. Перед нами не просто работница. Перед нами член ударной бригады мирового пролетариата… — Тут Первый Прораб заметил, что участница ударной бригады куда-то пропала. Впрочем, он привык к тому, что люди, нарушавшие плавный ход державной деятельности, иногда бесшумно исчезали из поля зрения, и не удивился. — Перед нами, — продолжал он, — один из тех, кто вывел Советский Союз на передовые позиции в техническом, экономическом, военном и культурном отношениях, один из миллионов трудовой когорты, которая под руководством вождя и учителя трудящихся всего мира…
Заключительные слова потонули в аплодисментах. Инженер Бибиков крикнул «ура». Несколько блеклых канцелярских голосов подхватило. Получилось слабо, не в лад, как на затянувшемся банкете.
«Все наконец», — подумал Митя.
Первый Прораб шагнул к двери, остановился, взглянул на Лободу и спросил отрывисто:
— Как фамилия?
— Лобода, товарищ секретарь…
— Да не ваша!..
Лобода догадался, что нужна фамилия ударницы, и оглянулся на Бибикова. Инженер замялся. В мозгу назойливо вертелось прозвище Васька, а фамилия на язык не давалась. И только вспомнилась, председатель шахткома, стоявший в положении «смирно», выговорил:
— Васька!
— Как? — грозно нахмурился Первый Прораб. — Васька? Почему Васька?
Все молчали.
— Чугуева ее фамилия, — не вытерпел Митя. Часы показывали двенадцать минут девятого. — Васькой ее прозвали. Произвели в мужской род.
Чело Первого Прораба разгладилось. Он улыбнулся.
— В мужской род произвели?
— Ну да. Она в комбинезоне шла, шофер обознался, крикнул: «Васька, крутани!» В штанах — значит, Васька. С той поры и пошло: Васька да Васька.
— А как с машиной? Завела?
— Завела. Чего ей. Разбудила с одного оборота.
— Разбудила? — Первый Прораб оглядел Митю сверху вниз и снизу вверх, словно снял мерку. — А ты кто такой?
— Я? Платонов.
— Не Васька?
— Не Васька. Дмитрий.
— А по должности?
— Бригадир проходчиков.
— И временно исполняет обязанности комсорга, — уточнил Лобода.
— А комсорг где?
Снова возникла заминка. Комсоргом был самоубийца маркшейдер, однако происшествие с маркшейдером Лобода в свое время скрыл и теперь не знал, как отвечать.
— Комсорг повесился, — сказал Митя.
— А! Мне эта история известна. — Первый Прораб нахмурился. — Что же вы не ставите Платонова комсоргом?
— Недодумали, — сказал Лобода. — Недоглядели…
— Кадры маринуете! Вас учат не бояться выдвигать молодежь!
Первый Прораб протянул Платонову руку.
Митя пожал ее, как положено. Мягко. И Первый Прораб отбыл.
Контора опустела. Остались только руководители шахты, Ротерт и Абакумов. Они сбились в кучу, голова к голове. Митя вышел на улицу, поехал к церкви Флора и Лавра и, конечно, опоздал. На сугробе было нацарапано: «Тебя нет. Я ушла».
— Вот черт лысый! — ругнул Лободу Митя.
Как бы он поразился, если бы узнал, что свидание сорвали не Лобода и не Первый Прораб. Как бы удивилась Тата, если бы ей сказали, что в опоздании Мити виноват вождь мирового пролетариата.
Но ни Мите, ни Тате этого никогда не суждено было узнать, так же как и все мы не знаем истинных причин наших удач и несчастий.
5
В следующий раз Митя принял все меры, чтобы не опоздать на свидание, и опоздал опять. Пробившись в трамвай, он был уверен, что на этот раз поспеет вовремя. Он ехал и прикидывал, с чего начать хвастать: с того ли, как Первый Прораб прощался с ним за руку, или с того, что перепуганный Лобода выделил ему отдельный кабинет.
Погрузившись в размышления, он не сразу сообразил, что трамвай, обязанный везти его к Тате, стоит, и стоит давно. Никто не выходил. В те годы вагоны забивались до отказа. Вылезешь, потом не влезешь.
— А я тебе говорю, пути просели, — объяснял один пассажир другому. — Метро копают — пути садятся. Моли Христа, что в яму не загремел.
— Мы привыкши! В нашем дому двери сами отворяются. Ровно нечистый дух бродит.
— Это что! У нас, на Остоженке, рюмки в шкафу чокаются. Ей-богу! По своей инициативе.
— Метро чертово! Всю Москву разрыли…
Митя пробился на переднюю площадку, увидел длинную трамвайную пробку, ахнул и бросился на стоянку таксомоторов. Машин не было. У пустого места мерзла уныло-злая очередь. Митя зашагал пешком, поминутно оглядываясь, не мигнет ли, на счастье, красный огонек. На Рождественском он понял наконец, что опоздал, и опоздал безнадежно. Все-таки он свернул на Юшков и пошел поглядеть, не написано ли что-нибудь на сугробе. Он вышел на Мясницкую и глазам не поверил. Тата в каракулевом манто и в заячьей ушанке близоруко читала мхатовскую афишу.
— Руки вверх! — крикнул Митя.
Она сказала грустно:
— Господи, какой глупый!
В этот вечер на лице ее были заметны следы стойкой взрослой грусти, но Митя не мог не похвастать о новой должности, о Первом Прорабе, о кабинете. Тата слушала бесчувственно. Тогда он соврал, что в кабинете у него будет телефон.
— Перестань городить чепуху, — сказала Тата.
Митя надулся. Причиной Татиного недоверия, подозревал он, было прошлогоднее событие.
Это событие стоит того, чтобы о нем рассказать.
Митя был круглым сиротой. Отец его, двадцатипятитысячник, погиб в 1930 году во время кулацкого мятежа. Смышленый мальчуган около трех лет находился при правлении колхоза кем-то вроде делопроизводителя и бегал за шесть верст в, школу. Однажды в деревню прибыл московский журналист. Митя рассказывал ему о коллективизации так складно, что журналист окрестил его Златоустом и забрал к себе в Москву, в домик на Рыкуновом переулке. В тех местах москвичи снимали на лето дачи. Детей у журналиста не было. Он неделями пропадал в командировках, а жена его, Лидия Яковлевна, пекла пирожки с луком, ходила с гостинцами к брату и брала с собой Митю. Брат ее был профессор. В его кабинете висела надутая, словно футбольный мяч, японская рыбина. Митя и не заметил, как очутился под покровительством дочери профессора, крайне принципиальной Таты. Она лихо опровергла библейские чудеса, рассуждала о бесконечности Вселенной и велела Мите читать «Анну Каренину» по главе в день. Иногда Митю раздражало ее самоуверенное упорство, и они ненадолго ссорились.
Так прошли полгода, самые счастливые в его жизни. Он бегал на рабфак, гулял с Татой, а по выходным увязывался с Лидией Яковлевной на рынок. Все оборвалось после того, как журналист привез из командировки очередного пацана-самородка. В первый же день новый обитатель Рыкунова переулка подрался с Митей. И хотя Митя был не виноват, Лидия Яковлевна взяла на рынок не его, а пацана. Ночью Митя вылез в окно и ушел от журналиста навеки.
Долговязый парень Шарапов устроил его в мастерскую при кладбище, на отеску надгробных плит. Друзья не брезговали и другой работой: долбить зимой могилы, закапывать покойников, подряжались сторожить венки. Шарапов несколько напоминал шекспировского могильщика и обожал прощаться с родственниками только что закопанного покойника многозначительным:
— До скорого свидания!
Митя тоже любил пошутить. На этой почве они сошлись, хотя Шарапову было двадцать пять лет, а Мите шестнадцать. В свободные вечера забредали они в безлюдный переулок и начинали забавляться. В ту пору в Москве расплодилось много пугливых. Особенно быстро и, можно даже сказать, охотно пугался товарищ, проверенный на хозяйственной работе. Стоило к нему подойти с двух сторон, уважаемый товарищ столбенел и по собственной инициативе отстегивал часы или вытаскивал припрятанные от жены купюры.
Тут начиналось гала-представление.
«Никак нас с тобой за ширмачей посчитали?! — со слезой произносил Шарапов. — Да что же это, граждане дорогие! На бульвар не выйти! Вкалываешь, вкалываешь, кубатуру гонишь, а тебя за уркача признают. Кому ты деньги суешь, троцкист недобитый? Думаешь, руки в мозолях, значит, не люди? Чего ты мне свои червонцы суешь? Считаешь, государство меня не обеспечивает? А? Вона что, запужался! Да какое ты, холера, имеешь право меня пужаться, когда я член профкома с двумя благодарностями от покойников и ихних родственников! Зажрался по ноздри, сука драная! Газуй куда шел, а то поздно будет! Вредитель! Оппортунист!» — выкликал Шарапов вслед ошалевшему товарищу, а Митя в полном восторге приседал от смеха.
По сведениям, которыми располагает автор, эти забавы были в высшей степени невинны. Друзья не присваивали ни вещей, ни денег. Во всяком случае, Митя не позволял себе брать ничего, и не только потому, что он положительный персонаж повести, а еще и потому, что ему довольно быстро становилось жалко малокровных ответработников.
Как-то на Чистопрудном приятели нагнали девушку. Девица была как девица: мальчишечья ушанка набекрень, челка до бровей, стоячий воротничок до носа. В кулачке портмоне, замкнутое на два шарика, и служебный пропуск. Брови не крашены. Заочница какая-нибудь.
Читатель, вероятно, догадался, что это была Тата. Беда в том, что не сразу догадался Митя.
К женщинам они обычно не приставали. Женщины не понимали юмора. Однако, поскольку клиентов не попадалось, друзья стали шутливо командовать в такт мелким девичьим шажкам: «Ать, два, три, ать, два, три». Заочница пошла быстрей. И они быстрей. Заочница затормозила. И они тоже.
— Принцесса, — спросил Митя. — Легаша на углу нет?
— Не видала, — ответила она спокойно.
Митя взглянул на твердый носик, стоящий на воротнике, и осекся. Он знал, что рано или поздно встретится с Татой, но поверить в такую встречу у него не хватило сил. Все же он чуть отстал.
— Что да что в кошелке? — не унимался Шарапов. Он имел две благодарности и любое дело привык доводить до конца.
— Билет в звуковое кино. Будут еще вопросы?
Татин голос. Татина ирония! Митю она, кажется, еще не узнала.
— А кроме билета? — приставал Шарапов.
— Кроме билета, ничего интересного. Попусту тратите время, граждане.
Митя дернул приятеля за рукав. Тот отмахнулся. Ему понравилась непреклонная девчонка.
— Какая картина? — спросил Шарапов.
— «Веселые ребята».
— Врешь! Сколько билетов?
— Один. Я, к сожалению, на вас не рассчитывала.
— А ну предъяви.
Митя не выдержал. Он зашел за скрипучий фонарь и крикнул:
— Отваливай, понял?!
В этот момент Мите показалось, будто вдоль длинной аллеи хлестнула ослепительная молния. Это на бульваре врубили электричество. Электрическая молния застыла неподвижной огненной цепью.
Тата подошла к Мите близко-близко, до того близко, что он почуял на щеке чистый ветерок ее дыхания. И услышал: — Так и есть. Он!
Это было давно. А и теперь, когда внезапно зажигается свет, Митю перекашивает судорога.
Как случилось, что они с Татой оказались вдвоем, он не помнит. Он врал, что работает в «Совкино», что учится на артиста, что с Шараповым познакомился всего час назад. Тата не перебивала.
Прощаясь возле кино, Митя сказал:
— Заливаю я тебе, Татка.
— Я знаю, — ответила она.
— Работаю на могилках. Жмуриков закапываю. Ясно? — Он криво усмехнулся и добавил — Лидии Яковлевне не болтай. Ладно?
Тата обещала не болтать.
Так они познакомились снова, на этот раз основательно. Тата помогла ему восстановиться в комсомоле, помогла устроиться на Метрострой, и жизнь Мити вернулась в нормальную колею.
Они назначали свидания у церкви Флора и Лавра и всегда шли по одному и тому же маршруту, в один и тот же кинематограф и говорили примерно одно и то же.
Они шли по зимней, онемевшей аллее. На снежной дорожке отблескивали тусклым холодцом скользкие ледянки. Тата опасливо обходила их, но взять ее под руку Митя не смел. Она считала, что «цепляться» — такой же мещанский пережиток, как, например, помолвка. А Митя в глубине души подозревал, что она стесняется его гнедой масти. Давно еще, когда он в слезах прибегал со двора, задразненный «рыжим» и «конопатым», мать утешала его, что локоны с возрастом потемнеют, станут каштановыми, как у отца. Мама умерла, отец погиб, а жесткие мохры упрямо держали мандариновый колер, да и веснушек не уменьшалось и в зимнюю стужу. «Подумаешь! — внезапно возмутился Митя. — Меня Политбюро уважает, комсоргом ставят, а она брезгует?! Не хочет, нечего и в кино ходить», — и рывком притянул Тату к себе.
Она печально взглянула на него и машинально примерилась к его шагу.
— Тебе не холодно? — спросил он.
— Нет.
— И мне нет.