Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Жорж Санд

Маркиз де Вильмер

I

Письмо госпоже Камилле Эдбер

(в Д*** через Блуа)



«Милая сестра, тебе нет причин тревожиться: я благополучно добралась до Парижа и даже не устала. Поспала несколько часов, выпила чашечку кофе, привела себя в порядок. Сейчас найму фиакр и отправлюсь к госпоже д\'Арглад, а она уже представит меня госпоже де Вильмер. Нынче же вечером опишу тебе, как прошла знаменательная встреча, а пока посылаю эту записочку, чтобы ты не беспокоилась о моем здоровье и исходе поездки.

Не падай духом, дорогая, все еще сложится к лучшему. Господь не оставляет тех, кто уповает на его милость и кто из последних сил старается исполнить волю всевышнего. Расстаться с вами было так трудно, меня удерживали дома ваши слезы. Стоит мне о них подумать, я сама чуть не плачу, но пойми, так было нужно! Не могла же я сидеть сложа руки, когда ты бьешься с четырьмя детьми. Я вполне здорова, сильна духом, и, кроме тебя и наших милых ангелочков, у меня нет никого на свете. Так кому же, как не мне, было отправиться на поиски хлеба насущного? Уверяю тебя, я добьюсь успеха! Только умоляю — не жалей меня и не сокрушайся, лучше поддерживай меня. На этом кончаю, дорогая сестра, крепко целую тебя и деток. Не доводи их до слез разговорами обо мне. Только бы они не забыли меня, не то я сильно опечалюсь.



3 января 1845

Каролина де Сен-Жене»



Письмо второе. Ей же



«Поздравь меня с большой победой, сестричка! Я только что вернулась от нашей именитой госпожи. Успех превзошел все ожидания. Сейчас расскажу; сегодня у меня, вероятно, последний свободный вечер, так что на досуге я опишу тебе подробно нашу встречу. Мне так и кажется, что я болтаю с тобой у камина, укачиваю Шарло и забавляю Лили. Милые детки, что они сейчас поделывают? Им и в голову не придет, что сижу я одна-одинешенька в унылой комнате, потому что, боясь стеснить госпожу д\'Арглад, устроилась в небольшой гостинице. Зато у маркизы мне будет очень удобно, а этот вечер я проведу в уединении, соберусь с мыслями и подумаю о вас. Хорошо, что я не рассчитывала на пристанище, которое предложила госпожа д\'Арглад; она оказалась в отлучке, и мне пришлось набраться храбрости и самой представиться маркизе де Вильмер.

Ты просила описать ее, изволь: ей, вероятно, около шестидесяти, но она совсем беспомощна и редко встает из кресел; и лицо у нее такое измученное, что с виду ей дашь не меньше семидесяти пяти лет. Красавицей она, вероятно, никогда не была и хорошим сложением не отличалась, но во всей ее стати есть что-то выразительное и характерное. Волосы у нее очень темные, замечательные глаза, которые смотрят сурово и в то же время прямодушно. У ней длинный нос, чуть ли не до верхней губы. Рот, некрасивый и очень большой, обычно искривлен высокомерной гримасой. Но стоит маркизе улыбнуться, а улыбается она охотно, — и лицо ее становится одухотворенным. Мое первое впечатление подкрепила наша беседа. Женщина она, видимо, очень добрая, но не от природы, а по рассудку, натура скорее волевая, нежели жизнерадостная. Она наделена острым умом и хорошо образована. Словом, мало отличается от портрета, нарисованного нам госпожой д\'Арглад.

Когда меня привели в комнаты, маркиза сидела одна. С подчеркнутой любезностью она усадила меня рядом, и вот вкратце наша беседа:

— Мне вас настоятельно рекомендовала госпожа д\'Арглад, которую я глубоко уважаю. Я знаю, вы из хорошего дома, не без способностей, отличаетесь покладистым нравом и безупречной репутацией. Поэтому мне искренно хотелось бы с вами договориться и сойтись к нашему взаимному удовольствию. А для этого нужно, чтобы, во-первых, вам подошли мои предложения, и, во-вторых, чтобы не чересчур отличались наши взгляды на жизнь, иначе не миновать частых разногласий. Обсудим первое условие: я вам кладу тысячу двести франков в год.

— Мне говорили об этом, сударыня, и я согласна.

— Меня предупреждали, что, вероятно, вознаграждение покажется вам недостаточным.

— Говоря по правде, положение мое таково, что эта сумма не покроет всех моих нужд, но госпожа маркиза не станет поступаться своими интересами, и коли я к вам пришла…

— Вы считаете, что жалованье слишком мало? Не кривите душой.

— Так определенно я не сказала бы, но, очевидно, оно больше, чем стоят мои услуги.

— Я этого не говорила, а вы так утверждаете из скромности. Стало быть, вы опасаетесь, что назначенной суммы вам не хватит на содержание? Пусть это вас не заботит, я все улажу. У меня вы станете тратить только на наряды, а по мне, пусть они будут самые скромные. А вы любите наряжаться?

— Да, сударыня, очень люблю, но если вы не требовательны по части платьев, я сумею обойтись самым необходимым.

Я ответила так искренно, что маркиза даже удивилась. Вероятно, мне нужно было, победив привычку, отвечать не так поспешно. Маркиза немного помолчала, потом, улыбнувшись, сказала:

— Вот как? А почему вы любите наряды? Вы молоды, хороши собой и бедны; полагаю, у вас нет ни надобности, ни права тратить на них деньги.

— По правде говоря, так мало права, — ответила я, — что, как видите, я одета очень скромно.

— Все это так, но вы страдаете, что ваше платье не по моде?

— Нет, сударыня, ни капельки; я утешаюсь тем, что так нужно. Я, вероятно, необдуманно сказала вам, что люблю наряды, и вот теперь вы подозреваете меня в легкомыслии. Отнесите этот ответ за счет моего простодушия, сударыня. Вы спросили, какие у меня вкусы, и я ответила так, точно имела честь быть с вами давно знакомой. Очевидно, я допустила неловкость, простите меня.

— Иначе говоря, — продолжала маркиза, — знай я вас издавна, мне было бы известно, как покорно и безропотно вы сносите тяготы вашего положения?

— Вы совершенно правы, сударыня.

— Хорошо. Такая неловкость мне по душе. Искренность я ценю превыше всего и даже почитаю ее больше рассудительности… Посему будьте со мной чистосердечны и скажите, отчего за ничтожное жалованье вы пошли компаньонкой к старой, больной женщине, которая вдобавок, вероятно, и очень скучна?

— Во-первых, сударыня, мне сказали, что вы остроумны и добры, стало быть, скучать мне с вами не придется; но даже если меня не ждут развлечения, мой долг велит покорно сносить все и не сидеть сложа руки. Мой отец не оставил нам ничего, но сестра счастливо вышла замуж, и я жила с ней, не зная забот. Ее муж, своим достатком обязанный только службе, недавно умер, и его долгая и тяжкая болезнь поглотила все наши сбережения. Разумеется, теперь сестру с четырьмя детьми должна содержать я.

— На тысячу двести франков? — изумилась маркиза. — Помилуйте, но это невозможно. Боже мой, госпожа д\'Арглад даже не обмолвилась об этом. Она, конечно, опасалась, как бы ваше бедственное положение не внушило мне недоверия. Как она меня плохо знает! Ваша самоотверженность привлекает меня, и если к тому же мы друг с другом сговоримся, вы, несомненно, почувствуете мое к вам расположение. Доверьтесь мне, и я с радостью помогу вам.

— Ах, сударыня, — отвечала я, — не знаю, посчастливится ли мне попасть в ваш дом, но позвольте поблагодарить вас за доброту и великодушие. — И с этими словами я проворно поцеловала руку маркизы, к явному ее удовольствию.

— А вдруг окажется, — сказала маркиза, помолчав и словно усомнившись в правильности первого впечатления, — что вы легкомысленны и немного ветрены?

— Этих недостатков за мной не водится.

— Надеюсь, но вы очень привлекательны. Это от меня тоже скрыли, а теперь чем внимательнее на вас смотрю, тем больше убеждаюсь, что вы удивительно хороши собой. Говоря по правде, меня это несколько тревожит.

— Отчего же, сударыня?

— Отчего? Ваш вопрос вполне законен. Видите ли, дурнушки почитают себя красавицами и, стараясь понравиться, выглядят смешными. Пожалуй, то, что вы привлекательны, стоит счесть за благо… Лишь бы вы этим не злоупотребляли. Послушайте, если вы вправду такая хорошая девушка и вдобавок сильная натура, расскажите мне немного о вашем прошлом. Любили ли вы кого-нибудь? Любили, не так ли? Иначе и быть не может. Вам двадцать два или двадцать три года…

— Мне, сударыня, двадцать четыре, но я могу рассказать вам только о единственном моем увлечении, да и то в двух словах. В семнадцать лет за меня сватался один господин. Он нравился мне, но, узнав, что мой отец завещал нам одни долги, сразу пошел на попятный. Я очень огорчилась, но забыла его и поклялась никогда не выходить замуж.

— Вы забыли о нем только из досады!

— Нет, сударыня, по здравому рассуждению. У меня нет приданого, но есть некоторые достоинства. Неразумный брак меня не привлекает, и я не только не досадовала, а даже простила того, кто оставил меня; простила ему все в тот день, когда увидела, что моей сестре и ее детям грозит нищета, и поняла, как страдает умирающий отец, которому нечего оставить своим сиротам.

— А вы встречались потом с этим вероломцем?

— Никогда. Он женился, и я его вычеркнула из памяти.

— И с тех пор вы ни о ком не помышляли?

— Ни о ком, сударыня.

— Как вам это удалось?

— Сама не знаю. Очевидно, было недосуг думать о себе. Когда люди очень бедны и борются с нищетой, у них всегда пропасть дел.

— Но вы так красивы! Вероятно, многие добивались вашей благосклонности?

— Нет, сударыня, такой человек не появился, да я и не верю, что кто-нибудь станет ухаживать за женщиной, если она его не поощряет.

— Рада это слышать, тут мы с вами единомышленницы. Стало быть, в будущем вы за себя не боитесь?

— Я ничего не боюсь, сударыня.

— А вы не думаете, что это сердечное одиночество омрачит вам душу и озлобит вас?

— Нет, не думаю. У меня по природе веселый прав. Даже в самые тяжелые годы я не теряла бодрости духа. О любви я не мечтаю — к фантазиям не склонна и вряд ли уже смогу перемениться. Вот, сударыня, и все, что могу о себе рассказать. Угодно вам принять меня в дом такой, какой я себя представила? Ведь иной представиться вам я не могла — иной я себя не знаю.

— Да, я принимаю вас такой, какая вы есть: красивая, чистосердечная, сильная духом. Остается лишь выяснить, есть ли у вас те маленькие таланты, которые мне требуются.

— Что мне нужно делать?

— Во-первых, болтать со мной, но тут я совершенно удовлетворена. Потом читать мне вслух, немного играть на фортепьяно.

— Испытайте меня сейчас же, и если вы останетесь довольны моими скромными дарованиями…

— Да, да, — сказала маркиза, давая мне в руки книгу, — почитайте мне. Я хочу полностью плениться вами.

Не успела я закончить страницу, как маркиза отняла у меня книгу, заметив, что читаю я превосходно. Теперь дело было за музыкой. В комнате стояло фортепьяно. Маркиза спросила, умею ли я играть с листа, и поскольку я в этом довольно сильна, мне не составило труда угодить ей и на этот раз. Под конец маркиза сказала, что знает мой почерк и слог по письмам, которые ей показывала госпожа д\'Арглад, и надеется, что я прекрасно справлюсь с обязанностями секретаря. Потом она отпустила меня и, протянув руку, наговорила на прощание много любезностей. Я попросила освободить меня на завтрашний день, чтобы навестить кой-кого из знакомых, и маркиза разрешила перебраться к ней в субботу…

Милая сестра, от этого письма меня оторвали. Какая приятная неожиданность! Госпожа де Вильмер прислала записку, всего несколько слов, которые я тут же переписываю для тебя.

«Позвольте, прелестное дитя, в счет будущего жалованья послать небольшую сумму для детей вашей сестры и это платье для вас. Вы любите наряжаться, а можно ли не потакать слабостям тех, кого любишь? Итак, решено — ежемесячно вы будете получать сто пятьдесят франков, а вашим гардеробом я займусь сама».

Как маркиза добра и по-матерински великодушна! Я знаю, что всем сердцем полюблю эту женщину, которую еще недостаточно оценила. Она намного добрее, чем я думала. Вкладываю в конверт ассигнацию в пятьсот франков. Скорей запасись дровами, купи шерстяные юбочки для Лили и время от времени лакомьтесь цыплятами. Себе купи вина, у тебя же больной желудок, но его не так трудно вылечить. Не забудь переложить в комнате камин — он страшно дымит, просто нестерпимо. Дым может повредить глазам детей, а у моей крестницы они такие красивые!

Смотрю на подаренное платье и сгораю со стыда. Платье изумительное, серебристо-серое. И зачем только я сказала, что люблю наряды? Как это глупо. Я вполне удовлетворилась бы платьем за сорок франков, а что вышло! Сама буду носить платье за двести франков, а бедная сестра штопает старые лохмотья. Право, мне так совестно, но не думай, что этот подарок меня унижает. Уверена, что полностью отплачу маркизе за ее доброту ко мне. Видишь, Камилла, стоило мне взяться за дело, как сразу нам везет! Сразу я попала к прекрасной женщине, жалованье получила большее, чем рассчитывала, и вдобавок меня балуют и лелеют, как ребенка, которого собираются удочерить. А ты целых полгода отговаривала меня от поездки, во всем себе отказывала и из себя вон выходила при одном упоминании, что из-за тебя я хочу работать. Выходит, плохая ты мать, сестричка! Разве наши дорогие дети не важнее всего на свете, даже нашей взаимной привязанности? Честно говоря, я боялась, что затея провалится. Я истратила на дорогу последние деньги, а могла маркизе не понравиться и вернуться домой ни с чем. Но господь не оставил меня, сестра! Все утро я молилась ему и просила, чтобы он наделил меня красноречием, обходительностью и кротостью. Сейчас ложусь спать — совсем падаю от усталости. Тебя, дорогая моя, люблю больше всего на свете и крепче самой себя. Ты только меня не жалей: сегодня я счастливейшая из смертных, хотя мы и в разлуке и мне нельзя взглянуть на спящих малышей. Теперь ты видишь сама, что эгоизм не приносит счастья. Я здесь одна, я покинула все, что так дорого сердцу, но перед сном я стану на колени и, плача от радости, возблагодарю господа за все.

Каролина»



Пока мадемуазель де Сен-Жене писала письмо сестре, маркиза де Вильмер беседовала в будуаре с младшим сыном. Ее просторный дом в Сен-Жерменском предместье приносил хороший доход, но маркиза, некогда богатая, а нынче сильно стесненная в средствах (причину читатель узнает позже), занимала с недавнего времени третий этаж, сдавая второй внаем.

— Скажите, матушка, — спросил маркиз, — вы довольны новой компаньонкой? Слуги сообщили мне о ее приезде.

— Дорогой мальчик, — отвечала маркиза, — могу сказать вам, что она меня очаровала.

— Правда? Чем же?

— Право, не знаю, надо ли вам это говорить. Боюсь, как бы от одного рассказа вы не потеряли голову!

— Напрасно боитесь, матушка, — невесело отозвался молодой человек, хотя маркиза явно старалась рассмешить его, — будь я непомерно влюбчив, я и тогда не забывал бы о долге беречь фамильную честь и заботиться о вашем спокойствии.

— Да, друг мой, я знаю, что, имея дело с вами, можно не тревожиться: вы не уроните нашего доброго имени. Посему скажу вам так: эта душечка д\'Арглад прислала мне жемчужину, алмаз, и из-за этого чуда природы я сразу наделала глупостей.

Маркиза пересказала беседу с Каролиной и так описала сыну ее внешность:

— Рост у нее, пожалуй, средний, сложена прекрасно, маленькие ступни, детские руки, густые пепельные волосы. Черты изящные, цвет лица — кровь с молоком, зубы жемчужные, небольшой правильный нос, прекрасные большие глаза, зеленые, как море, которые смотрят решительно и прямо, без лишней томности и притворной робости, искренно и доверчиво, а это всегда привлекает и располагает к себе. На провинциалку она не похожа, манеры такие хорошие, что даже их не замечаешь. В ее скромном платье много вкуса и утонченности. В ней есть все, чего я боялась, и нет ни капли того, что меня пугало. Иначе говоря, красота ее поначалу внушила мне недоверие, но безыскусность и непритязательность рассеяли всякие сомнения. А какой у нее голос и произношение! Чтение превращается в настоящую музыку. Потом она явно даровитая музыкантша: словом, все свидетельствует об ее уме, трезвости, кротости и доброте. Преданность ее сестре, которой она, конечно, приносит себя в жертву, настолько тронула и поразила меня, что я, забью о бережливости, назначила ей жалованье куда большее, чем собиралась.

— Она торговалась с вами? — спросил маркиз.

— Напротив, сразу приняла то, что я ей положила.

— В таком случае, матушка, вы поступили похвально, и я счастлив, что наконец станете делить досуг с достойной собеседницей. Слишком долго вы терпели рядом эту старую деву, лакомку и соню, которая только докучала вам. Теперь же, когда ее сменило настоящее сокровище, было бы грешно не оценить его по достоинству.

— То же самое сказал мне ваш брат, — ответила маркиза. — Вы оба, мои дорогие, не любите считать деньги, и боюсь, не слишком ли поспешила я завести себе такую дорогую забаву.

— Но вы так в ней нуждались, — живо отозвался маркиз, — и вам не стоит упрекать себя за доброе дело.

— Возможно, друг мой, но все же я поторопилась, — озабоченно сказала маркиза. — Человек не всегда вправе делать добро.

— Ах, матушка! — воскликнул маркиз, и в голосе его прозвучали негодование и горечь. — Если вы решитесь отказаться даже от радости подавать милостыню, каким же преступником в ваших глазах должен выглядеть я?

— Преступником? Вы? О чем вы? — возразила встревоженная мать. — Дорогой друг, вы никогда ничего дурного не совершали.

— Простите, матушка, — взволнованно продолжал маркиз, — я совершил преступление в тот день, когда из уважения к вам обязался заплатить долги старшего брата.

— Молчите! — бледнея, воскликнула маркиза. — Никогда не заводите этого разговора. Мы все равно не поймем друг друга.

И желая смягчить невольную резкость своих слов, она протянула маркизу руки. Он поцеловал их и немного погодя удалился.

На следующий день Каролина де Сен-Жене вышла из гостиницы, чтобы отправить письмо сестре и навестить кой-кого из знакомых, с которыми, живя в провинции, она поддерживала переписку. Это были старинные друзья ее семейства. Одних она не застала дома, другим оставила визитные карточки, не указав адреса, поскольку собственного пристанища у нее больше не было. Каролине взгрустнулось — она чувствовала себя такой потерянной и несвободной в этом чужом городе. Но она не стала долго размышлять о своей незавидной судьбе. Она раз и навсегда запретила себе расслабляющую меланхолию (боязливость была ей не свойственна), и самое тяжкое испытание не могло ожесточить ее и озлобить. Каролина отличалась поразительной жизненной силой, энергией тем более замечательной, что сочеталась она с трезвой рассудительностью и полным отсутствием эгоизма. В дальнейшем мы по мере сил постараемся раскрыть и объяснить этот редкий человеческий характер. Читателю же необходимо помнить одну тривиальную истину, а именно: невозможно объяснить и растолковать до конца характер другого человека. Ведь в душевных глубинах таятся некие силы или слабости, и зачастую человек не может их проявить только потому, что сам себя не понимает. Да не посетует читатель, если наше истолкование лишь приблизится к истине, ибо полностью охватить ее невозможно и никто до конца не прояснит и не разгадает вечную тайну человеческой души.

II

Итак, Каролина разъезжала в омнибусе и гуляла по парижским улицам, грустя и радуясь большому городу, где она выросла в полном достатке и откуда в лучшую пору своей жизни уехала, не имея ни гроша за душой и никаких надежд на будущее.

Дабы впредь не возвращаться к прошлому Каролины, вкратце расскажем читателю о тех печальных, но обыденных житейских перипетиях, о которых она вскользь сообщила маркизе де Вильмер.

Каролина была дочерью дворянина из Нижней Бретани, жившего в окрестностях Блуа, и девицы де Гражак, родом из Веле. Мать свою она помнила смутно. Госпожа де Сен-Жене умерла на третьем году замужества, произведя на свет Камиллу и заручившись обещанием Жюстины Ланьон, что в течение нескольких лет она станет растить ее детей.

Жюстина Ланьон, по мужу Пейрак, была дородная и добрая крестьянка из Веле. По своей воле она прожила в доме господина де Сен-Жене восемь лет; сперва нянчила Каролину, потом уехала к своей семье, но вскоре вернулась и, вместо того чтобы вскармливать молоком своего второго ребенка, выкормила младшую дочь «дорогой своей барыни». Благодаря Жюстине Ланьон Каролина и Камилла узнали материнскую заботу и ласку. Однако их вторая мать не могла оставить собственного мужа с детьми на произвол судьбы. В конце концов ей пришлось уехать в деревню, а господин де Сен-Жене отвез дочерей в Париж, где они получили воспитание в одном модном монастыре.

Но поскольку парижская жизнь была ему не по карману, он снял себе комнату и наведывался в столицу два раза в год, на пасху, и на каникулы, которые проводил как подобает состоятельному человеку. Целый год он копил деньги, чтобы в эти дни семейного веселья ни в чем не отказывать дочерям: то были прогулки, концерты, посещения музеев, паломничества в королевские замки, лукулловы пиры, словом — все утонченные прелести наивной, патриархальной и в то же время бесшабашной жизни. Дочерей своих отец боготворил. Они были прекрасны как ангелы, и доброта их не уступала красоте. Как он любил гулять с изящно одетыми дочерьми, лица которых были гораздо свежее платьев и лент, только накануне купленных в лавке! Он показывал своих прелестниц солнечному, яркому Парижу, где почти никого не знал, но где взгляд любого прохожего был ему дороже, чем самые горячие знаки внимания всей провинции. Превратить этих обворожительных барышень в парижанок — истинных парижанок — он мечтал всю жизнь. Ради этого он был готов растратить все свое состояние, в чем, впрочем, и преуспел.

Эта приверженность к веселой парижской жизни совсем еще недавно была поистине роковой страстью, владевшей не только большинством зажиточных провинциалов, но целыми сословиями. Каждый знатный иностранец, мало-мальски просвещенный, бросался очертя голову в Париж, словно школьник на рождественских каникулах, с болью в сердце расставался с этим городом и остаток года только и делал, что хлопотал дома о получении заграничного паспорта, чтобы снова вернуться во Францию. Не будь у русских или поляков так строги законы, которые велят им жить у себя на родине, они, на зависть друг другу, растратили бы свои огромные состояния в вихре парижских наслаждений.

Барышни де Сен-Жене по-разному пользовались плодами своего изысканного воспитания. Младшая, прехорошенькая Камилла, упивалась тем же, чем упивался ее отец, на которого она была похожа лицом и характером. Она безумно любила роскошь и даже не помышляла о том, что может оказаться в нищете. Кроткая, любящая, но недалекая Камилла усвоила изящные манеры, научилась со вкусом одеваться и кокетничать.

Первые три месяца в монастыре она грустила и жалела о промчавшихся каникулах, три последующие месяца немного трудилась в угоду сестре, которая постоянно ее журила, остаток же времени мечтала о приезде отца и о новых увеселениях.

Каролина пошла скорее в свою мать, женщину серьезную и энергическую. Правда, веселостью нрава она не уступала сестре и даже с большим увлечением, чем Камилла, предавалась забавам. Она с большей радостью наряжалась, гуляла, бывала в театре, хотя наслаждалась этими благами по-иному. Каролина была гораздо умнее Камиллы, и хотя творческой жилки у нее не было, она глубоко понимала истинное искусство. Каролина все делала виртуозно, иначе говоря — утонченно и блестяще выражала чужие мысли, декламировала стихи, играла с листа. Говорила она мало, но всегда к месту, удивительно ясно и толково. И даже если эти мысли были почерпнуты из романов, пьес и музыкальных произведений, в устах Каролины они приобретали свежесть и новизну. Она умела прибавить блеску чужому таланту и, сложись ее жизнь иначе, стала бы сама талантливой исполнительницей. Но этим ее дарованиям было суждено остаться втуне. В десять лет она начала учиться, в семнадцать все кончилось. А произошло вот что. Господин де Сен-Жене имел около двенадцати тысяч франков ренты и надеялся обеспечить дочерям будущее, достойное их красоты. Желая учетверить свой достаток, он с завидной неумелостью занялся денежными аферами, которые разорили его дотла.

Смертельно бледный и словно пораженный громом, он однажды приехал в Париж и безо всяких объяснений, лишь сославшись на лихорадку, увез дочерей в свое небольшое поместье. В течение трех месяцев он таял на глазах и умер от горя, рассказав о своем банкротстве будущим зятьям, двум принятым в доме воздыхателям из числа тех, что вились вокруг барышень де Сен-Жене со дня их появления в Блуа.

Жених Камиллы, чиновник и порядочный человек, искренне влюбленный в невесту, женился на ней. К Каролине же сватался помещик. Он повел себя сдержанно, сослался на родительский запрет и исчез. Каролина мужественно это перенесла. На ее месте слабая духом Камилла умерла бы от горя. Поэтому жених ее и не оставил. Слабость духа чаще внушает уважение, чем душевная стойкость. Ее ведь не увидишь глазами, она и гибнет молча. Убить душу можно совершенно незаметно. Поэтому на сильных людей валятся все несчастья, а слабые выходят сухими из воды.

По счастью, Каролина не питала страсти к жениху. В любвеобильной душе ее лишь укоренились доверие и приязнь, а тайная печаль и крепнущий недуг отца так сильно занимали ее мысли, что ей было недосуг мечтать о собственном счастье. Любовь благородной барышни сродни цветку, что распускается под солнцем надежды. Однако все упования Каролины омрачало предчувствие, что кончина отца неотвратима. В женихе она видела только друга, который с охотой делил ее горе. За это она уважала его и была признательна. Скорбь отравила ей счастье и первую любовь, которая так и не успела расцвести.

Отказ жениха оскорбил Каролину, но не сломил ее душу. Она так преданно любила отца и так жалела его, что крушение ее собственного будущего казалось ей не такой уж большой бедой. Она покорно ее снесла, но оскорбления не простила и, отомстив обидчику тем, что вычеркнула его из памяти, питала теперь к мужчинам смутную неприязнь, равно как и недоверие к их льстивым словам. Исцеленная и окрепшая духом Каролина, та, с которой познакомился читатель, простодушно полагала, что теперь никакие соблазны ей не страшны.

Нет нужды рассказывать о том, как она прожила эти трудные годы. Всем известно, что утрата как большого, так и маленького состояния не проходит в два дня. Люди назначают кредиторам последний срок, надеясь спасти хотя бы остатки, переживают целую полосу сомнений, разочарований, нечаянных радостей, пока наконец, видя, что все усилия бесплодны, поневоле не примиряются со случившимся. Камилла была до крайности подавлена несчастьем и до последней минуты не хотела в него верить. Однако она благополучно вышла замуж и жила в достатке. Дальновидная Каролина меньше страдала от того бедственного положения, в котором оказалась по прихоти судьбы. Ее шурин, не желая слышать о разлуке с ней, великодушно предложил разделить с ними семейный достаток. Но Каролина, прекрасно понимая, что жизнь ее кончена, стала вдвойне самолюбивой. Камилла была нерасторопная, плохая хозяйка, а меж тем семейство все росло и дети требовали больше забот. И Каролина сделалась домоправительницей, нянькой, одним словом — верной служанкой в доме молодых супругов и исполняла трудные свои обязанности так самоотверженно, умно и споро, что под ее опекой все благоденствовали и сама она оказывала услуг гораздо больше, чем оказывали ей. Потом муж Камиллы заболел, скончался и открылись старые долги, о которых он умалчивал, в надежде исподволь погасить их из жалованья. Короче говоря, Камиллой овладели уныние, страх и смятение, а от призрака близкой нищеты молодая вдова совсем пала духом.

Как мы уже говорили, Каролина не знала, что делать. Она хотела спасти сестру трудами собственных рук, и в то же время боялась оставить ее одну. Некий немолодой господин малопривлекательной наружности, но весьма зажиточный, предложил ей руку, рассчитывая заполучить примерную хозяйку. Каролина сперва смутно, а потом отчетливо поняла, что сестра ждет от нее жертвы. И Каролина принесла ее, но несколько иначе. Ради Камиллы она была готова поступиться свободой, независимостью, досугом, даже жизнью, но загубить душу, убить себя ради семейного благополучия не захотела. Она простила сестре материнский эгоизм и, как ни в чем не бывало, предприняла тот решительный шаг, о котором читателю уже известно. Она покинула Камиллу в деревенском домике, снятом неподалеку от Блуа, и уехала в Париж, где, как мы знаем, была милостиво принята госпожой де Вильмер, историю которой, в свой черед, мы тоже считаем своим долгом поведать читателю.

У каждого семейства свои раны, и любой семейный достаток не без трещин. Рана истекает кровью сердца, через трещины утекает благополучие. У знатного семейства де Вильмер был свой червь-точитель, беспечный мот — старший сын маркизы де Вильмер. В первом браке она была замужем за герцогом д\'Алериа, спесивым и своевольным испанцем, который сделал ее жизнь как нельзя более несчастной, но после пяти грозовых супружеских лет оставил ей довольно большое состояние и обожаемого сына, красивого и умного, которому суждено было стать неисправимым скептиком, неуемным расточителем и отчаянным повесой.

Выйдя замуж второй раз, вторично став матерью и вторично овдовев, маркиза де Вильмер обрела в младшем сыне Урбене преданного и великодушного друга, нравственная чистота которого была так же очевидна, как распутство его брата. Отец оставил Урбену значительное состояние, посему он не сильно сокрушался из-за материнского разорения, хотя в пору нашего знакомства с маркизой ее кошелек был почти что пуст — такую беспутную жизнь вел молодой герцог.

К тому времени ему уже исполнилось тридцать шесть лет, а маркизу шел тридцать третий год. Читатель, вероятно, заметил, что герцогиня д\'Алериа несколько поспешила стать маркизой де Вильмер. Однако никто ее за это не осудил. Второго мужа она горячо любила. Поговаривали даже о том, как чисто и достойно она любила его задолго до первого вдовства. Такая уж любвеобильная и увлекающаяся душа была у маркизы! Поэтому два года без малого она, обезумев от горя, оплакивала безвременную кончину второго мужа. Видя ее отчаяние, родственники покойных мужей стали подумывать, не учредить ли над ней опеку и не заняться ли самим воспитанием сыновей. Узнав об этом, маркиза овладела собой. Природа переупрямила самое себя, душа умиротворилась, материнские чувства проснулись. В страстном порыве прижала она к груди своих сыновей, плача, покрыла их поцелуями, и этот душевный перелом вернул маркизе ясность мысли и самообладание. Конечно, она до времени состарилась, одряхлела, так и не оправилась от болезни, стала немного чудаковатой, но не утратила прежней предприимчивости, великодушия в привязанностях и благородства в отношениях со светом. С той поры стали расхваливать силу ее духа, которая долгое время как бы дремала в любви и горе, пока наконец, пробудившись, не обернулась жизнеспособностью.

Наш рассказ довольно объясняет ее нынешнее положение. Теперь же позволим Каролине де Сен-Жене по-своему оценить маркизу и ее сыновей.



Письмо госпоже Камилле Эдбер



«Париж, 15 марта 1845



Да, сестричка, устроилась я превосходно, о чем уже тебе не раз писала. Комната у меня уютная, камин, чудесный выезд, прислуга и весьма обильный стол. Если угодно, могу считать себя богатой маркизой, поскольку, неотлучно находясь при моей престарелой госпоже, невольно разделяю удобства ее жизни.

Ты сетуешь на то, что пишу чересчур коротко. Но до сегодняшнего вечера я почти не располагала временем. Маркиза испытывала мою преданность, теперь же наконец, поняв, сколь она безгранична, позволяет мне в полночь уйти к себе. Я же могу немного поболтать с тобой, так как ложиться в четыре часа утра уже не надо (маркиза ведь принимает до двух, а потом целый час обсуждает со мной гостей). Я честно сказала маркизе и скажу тебе, что эти бдения начали меня сильно утомлять. Маркиза думала, что я, по ее примеру, встаю поздно, а когда узнала, что в шесть часов утра я уже просыпаюсь и не могу заснуть, великодушно простила мне «провинциальную слабость». Отныне, дорогая, я буду в твоем распоряжении утром или вечером.

Да, эту старую женщину я люблю, люблю глубоко и искренне. Я в плену ее обаяния, прислушиваюсь ко всем советам, в которых сквозит ее ясный и прямой ум. Конечно, она не без предрассудков и порой высказывает мысли, с которыми я никогда не соглашусь. Но в них нет ни капли лицемерия, и даже ее неприязнь к некоторым людям мне нравится, потому что в ее пристрастиях есть честность и убежденность.

Вот уже три недели я вращаюсь в большом свете, так как маркиза, не давая балов, принимает каждый вечер множество визитеров. Если бы ты знала, как все они ничтожны! В провинции я даже не подозревала об этом. Эти светские люди, невзирая на все их лицемерие и отличные манеры, просто пустышки, уверяю тебя. Обо всем судят с чужого голоса, на все вечно жалуются и ничего не умеют делать. Всех поносят и со всеми в лучших отношениях. Даже возмущаться им не дано, а только злословить. Без умолку твердят они, что не за горами страшные беды, а сами живут так, словно они в полной безопасности. Они пустопорожни и воплощают собой бессилие и непостоянство. И среди пошлых говорунов и бестолковых ломак живет старая, горячо мною любимая женщина, которая так откровенна в своих антипатиях и так возвышенно недоступна сделкам с совестью. Подчас кажется, что передо мной выходец из прошлого века, герцог де Сен-Симон в женском обличье. Подобно ему, маркиза благоговейно почитает свое сословие и столь искренно ие сознает власть денег, которой так слабо и притворно возмущается свет.

Мне, как ты знаешь, по душе, когда люди презирают деньги, и даже наши беды не переменили меня, ибо мое святое достояние — жалованье, которое нынче зарабатываю с достоинством и даже не без гордости — деньгами я не называю. Это мой долг, основа моей чести. И роскошь, нажитая или сохраненная благочестивой жизнью, не внушает мне того философского пренебрежения, которое всегда таит в себе известную зависть. Нет, грязным словом «деньги» я называю благополучие, которое становится предметом вожделений, надежд, страсти и приобретается браками по расчету, предательством политических убеждений, семейными интригами вокруг наследства. И тут я полностью на стороне маркизы, которая не прощает неравные браки по расчету и прочие низости, общественные и частные.

Поэтому мужественно и мудро взирает маркиза на то, как безжалостно расточается ее состояние. Я тебе уже писала о том, что старший сын маркизы, герцог д\'Алериа, вконец разорил ее, а маркиз, младший сын от второго мужа, ревностно печется о ней, и только его стараниями маркиза теперь ни в чем не нуждается.

Пора, пожалуй, тебе описать этих господ, о которых прежде я лишь вскользь упоминала. Маркиза я увидела в первый же день, как водворилась в доме. Каждое утро — с двенадцати до часу, а по вечерам — от одиннадцати до полуночи он бывает у своей матери. Вдобавок они часто вместе обедают. Словом, у меня было достаточно времени для наблюдений, и, по-моему, я хорошо изучила маркиза.

У меня такое чувство, что этот молодой человек не знал юности. Он слабого здоровья, и его возвышенный и утонченный дух борется с тайным недугом или природной склонностью к меланхолии. Наружность у него удивительная. С первого взгляда он не кажется привлекательным, но чем больше видишь его, тем сильнее он располагает к себе. Роста он среднего, ни красив, ни безобразен. В платье нет ни небрежности, ни изысканности. Вероятно, он, сам того не сознавая, ненавидит все, что останавливает внимание. Незаурядность его понимаешь сразу. Немногословные суждения маркиза полны тонкого и глубокого смысла, а когда он чувствует себя непринужденно, глаза у него такие прекрасные, умные и добрые, что, право, ничего подобного я не видала.

Но лучше всего рисует маркиза его отношение к матери, поистине достойное восхищения. Я знаю, что госпожа де Вильмер пожертвовала несколько миллионов — все свое состояние, оплачивая безрассудные забавы старшего сына, а маркиз ни разу не нахмурился, не сделал ни единого замечания, не выказал ни досады, ни сожаления. И чем больше маркиза потакает неблагодарному и противному герцогу, тем ласковее, почтительнее и заботливее обходится с ней младший сын. Сама видишь, не уважать этого человека нельзя, а я так просто благоговею перед ним.

Кроме того, беседовать с ним необыкновенно приятно. В обществе он обычно молчит, но в тесном кругу, преодолев стеснение, поддерживает разговор с необычайным обаянием. Он человек не просто образованный, а настоящий кладезь премудрости. Читал он, думаю, пропасть, так как, о чем бы ни зашла речь, высказывает интересные суждения. Его беседы с матерью так нужны ей, что, когда дела прерывают их или укорачивают, она потом целый день в тревожном и каком-то растерянном расположении духа.

Поначалу, как только он появлялся у маркизы с утренним визитом, я благоразумно удалялась, тем более что этот возвышенный и чрезвычайно скромный человек робел в моем присутствии, оказывая мне этим незаслуженную честь. Однако на третий или четвертый день он, собравшись с духом, кротко спросил меня, отчего при его появлении я сразу же исчезаю. Все равно я никогда не посмела бы мешать их разговорам, но маркиза сама упросила меня не уходить и со свойственной ей прямотой объяснила, зачем я нужна. Слова ее прозвучали немного странно:

— Мой сын — ипохондрик, — сказала она, — и мало похож на меня. Сама я либо очень воодушевлена, либо глубоко подавлена. Грустить я не способна. Мечтательные натуры меня даже раздражают. Ипохондрия моего сына огорчает меня и тревожит, и никак я не могу взять ее в толк. Когда мы с ним вдвоем, я всегда стараюсь отвлечь его от печальных мыслей, вечером же, когда собираются человек пятнадцать — двадцать гостей, он замыкается в себе и дичится общества. Для того чтобы я могла по-настоящему насладиться его умом — а это величайшее мое счастье, и единственное утешение в жизни, — нам не хватает собеседницы, притом достойной и приятной. Тогда маркиз не поскупится на обаяние, уступив сначала вежливости, а после бессознательному кокетству. Такой уж он человек. Обязательно нужно рассеять его грустные размышления. Однако со мной он держится безукоризненно, так что у меня нет ни права, ни желания вступать с ним в открытую борьбу, а при собеседнице, даже если она будет молчать и только слушать его, он поневоле станет красноречив. Ведь многословия он не любит, так как боится прослыть педантом, но еще пуще боится углубляться в свои раздумья и показаться невежей. Посему, дорогая, вы окажете нам обоим огромную услугу, если не будете оставлять нас наедине.

— А если, сударыня, — ответила я, — вам нужно поговорить с сыном о делах семейных, как быть тогда?

И тут маркиза мне обещала, что в этом случае она предупредит меня, задав вопрос: «Не отстают ли часы?» »

III

Продолжение письма к госпоже Эдбер



«Вчера вечером я уснула и не дописала письма. Сейчас девять часов утра, с маркизой я увижусь в полдень, так что у меня много времени и я могу кое о чем тебе рассказать, дабы ты полностью уяснила мое теперешнее положение.

Маркиза, по-моему, я описала довольно живо, и ты можешь без труда представить его себе. Чтобы удовлетворить твое любопытство, я опишу, как протекают дни в этом доме.

Первые две недели было немного трудно. Теперь, когда дела поубавилось, я это понимаю. Ты знаешь, что я не умею сидеть сложа руки, что за последние шесть лет привыкла к постоянным хлопотам. Здесь же, увы, не надо убирать комнат, сто раз на дню сновать взад-вперед по лестницам, гулять и играть с детьми. Нет даже собаки, с которой можно побегать и порезвиться самой. Животных маркиза терпеть не может. Раза два в неделю она выходит из дому, садится в карету и едет прогуляться по Елисейским полям. Маркиза называет это гимнастикой. Беспомощная и слабая, она подымается по лестнице только с помощью слуг, но им не доверяет, так как однажды они ее уронили. В гости она не выезжает, а принимает у себя. Душевные силы маркизы, вся ее энергия уходят на размышления и на беседы. Вести их она большая мастерица и знает про то сама. Разговоры она любит не ради детского тщеславия; меньше всего она заботится о том, чтобы привлечь внимание собеседника, и больше старается высказать те мысли и чувства, которые волнуют ее на самом деле.

Как видишь, существо она беспокойное и нередко в запальчивости судит с горячностью даже о таких вещах, которые мне кажутся маловажными. Вероятно, она никогда не знала счастья, так как по натуре очень требовательна, поэтому совместное существование с маркизой утомительно, хотя я к ней и очень привязана. Руки ее давно отвыкли от дела, но зрение у нее превосходное, и пальцы еще легко движутся, так что она довольно сносно играет на фортепьяно. Но маркиза пренебрегает всем, что отвлекает ее от беседы, и еще ни разу не просила меня почитать или развлечь ее музыкой. Маркиза говорит, что бережет мои таланты для деревни, куда мы поедем через два месяца и где будем жить почти одни. Мне не терпится туда поехать, так как здесь я все больше сижу на месте. Потом, в комнатах у моей милой госпожи всегда очень жарко. К тому же маркиза беспрестанно душится, а будуар ее заставлен пахучими цветами. Смотреть на них приятно, но воздух такой тяжелый, что нечем дышать.

Но самое главное — я тут тоже ничего не делаю. Я пыталась сначала вышивать, но скоро заметила, что маркизу это раздражает. Она спрашивала меня, уж не решила ли я брать поденную работу, срочный и выгодный ли у меня заказ и т.д., по десять раз отрывала от дела какими-нибудь поучениями — только бы я бросила ненавистное ей вышивание. В конце концов я сдалась, иначе с досады маркиза просто занемогла бы. Она была мне за это очень признательна и, чтобы помешать мне снова взяться за пяльцы, простодушно заявила, что женщины, которые берут в руки иголку и губят глаза шитьем, вкладывают в это занятие больше души, чем это кажется им самим. Таким образом, полагает маркиза, они себя отупляют и уже не чувствуют, до чего тоскливо их существование. Она считает, что шить должны лишь заточенные в тюрьму или очень несчастные девушки. Потом, желая позолотить пилюлю, она добавила, что за шитьем я похожа на горничную, а ей хочется, чтобы гости видели во мне ее друга и наперсницу. Она склоняет меня к непрерывным разговорам и донимает вопросами, чтобы дать мне блеснуть своей рассудительностью. Я же противлюсь изо всех сил, так как, когда меня разглядывают и слушают, ничего умного сказать не могу.

Конечно, я делаю все, чтобы не сидеть сложа руки, и очень сожалею о том, что мой добрый друг (а маркиза действительно мой друг) не хочет принимать от меня никаких услуг. Стоит мне немного замешкаться, она уже звонит горничной, чтобы та подняла носовой платок, и еще сетует на мою преданность, не замечая, как мне досадно, что ничем не могу ее выразить.

Ты спрашиваешь, зачем она взяла меня в компаньонки? Сейчас объясню: маркиза принимает гостей с четырех часов, а до этого, вернее после свидания с маркизом, читает газеты и отвечает на письма. Конечно, это я пишу и читаю за нее. Почему она сама этого не делает, не знаю, ей это вполне под силу. Думаю, одиночество сильно тяготит маркизу и внушает ей такой страх, что развеять его занятиями невозможно. Что и говорить, в глубине ее ума или сердца таится нечто мне непонятное. Может, ее испортил свет, в котором она слишком много вращалась? Заниматься делом ее уже не научишь, а наедине с собой она, очевидно, думать не умеет.

Когда я появляюсь у нее в полдень, она мало похожа на ту женщину, с которой я накануне рассталась в ее будуаре. Она точно стареет за ночь на десять лет. Я знаю, что горничные подолгу трудятся над ее туалетом, и во время этой церемонии маркиза не произносит ни слова, так как не выносит неправильного, простонародного языка. Несчастные девушки так утомляют ее (вдобавок она, вероятно, сильно страдает от бессонницы), что утром, когда я прихожу к ней, она исення-бледная, еле живая. Но через десять минут все меняется: маркиза заметно веселеет, приободряется и встречает младшего сына, помолодев на десять лет.

О ее письмах распространяться мне не пристало, хотя тайн в них нет: они не связаны ни с требованиями этикета, ни с делами. Маркиза пишет их, так как любит поболтать с друзьями, живущими в других городах. Она говорит, что это одна на возможностей побеседовать и обменяться мыслями с другими людьми, а в этих беседах — ее единственная отрада. Допустим, что это так, только у меня совсем другой вкус. Будь у меня досуг, я с охотой общалась бы только с теми, кого люблю, а ведь вряд ли маркиза любит всех своих корреспондентов — их десятков пять, — которым постоянно пишет, и всех гостей — их две-три сотни, — которых принимает каждую неделю.

Но дело не в моем вкусе, да я и не намерена осуждать женщину, ради которой пожертвовала своей свободой. Это было бы дурно, потому что, не уважай и не почитай я свою госпожу, я без труда могла бы уйти и наняться к другой. Хотя мое благоговение перед маркизой и омрачено некоторыми ее причудами, но, думаю, мне везде пришлось бы столкнуться с такими же, если не худшими, поэтому я не вижу причин особенно возмущаться ими и предпочитаю смотреть на все легко и философски. Словом, сестричка, если я и стану бранить здешние порядки или насмехаться над ними, отнеси это к случайным оговоркам в нашей беседе. Мне просто хочется писать тебе откровенно. Уверяю тебя, что здесь ничего нет такого, что доставляло бы мне огорчение или неудовольствие. Для меня самое главное то, что маркиза — женщина сильная, искренняя и участливая. Этим-то и привязала меня к себе госпожа де Вильмер, и я с радостью делаю все, чтобы ее рассеять и развеселить. Что там она ни говори, я-то прекрасно знаю, что живу при ней на положении, которому не позавидует и горничная. Я ее раба, но раба по воле своей, и поэтому чувствую себя такой же свободной и незапятнанной, как моя совесть. Чья душа свободнее, чем душа пленника или изгнанника во имя убеждений?

Когда мы расстались с тобой, сестричка, я об этом и не думала. Мне тогда казалось, что разлуку я не перенесу. И что же? Когда я нынче все взвесила, то получилось, что если я и страдала, так от одного неудобства: очень мало я тут двигаюсь. Но теперь и это уладилось, так что можешь обо мне не тревожиться. Из меня вытянули признание, и теперь я могу рано ложиться спать, а утром гулять в саду у дома. Сад небольшой, но я ухитряюсь делать там длинные прогулки, думаю о тебе и мысленно блуждаю по нашим полям и лугам с тобой и детьми. И от этих дум на душе становится так радостно! Да, но я ни слова еще не написала о герцоге д\'Алериа. Наверстываю упущенное.

Я встретилась с ним всего три дня назад. Увидеть его, признаюсь, мне вовсе не хотелось. Я не могу не испытывать ужаса перед человеком, который разорил свою мать и вдобавок слывет порочнейшим господином на свете. И что же? Каково же было мое удивление, когда наружность его не внушила мне отвращения, хотя и не рассеяла прежней неприязни. Со страху я воображала себе его этаким дьяволом с рогами и хвостом… И вот как я встретилась с этим исчадием ада, не зная, что это он и есть. Надобно тебе сказать, что с матерью он обходится донельзя странно. Иногда в течение нескольких недель и даже месяцев навещает ее ежедневно, а потом пропадает, и целыми месяцами о нем ни слуху ни духу; когда же он снова появляется, то маркиза и герцог делают вид, будто расстались накануне. Не знаю, как моя госпожа относится к его поведению. Иногда она вспоминает о своем старшем сыне так спокойно и уважительно, словно речь идет о маркизе, но, как ты можешь догадаться, сама я не смею затрагивать столь щекотливую тему. Правда, однажды маркиза совершенно хладнокровно заметила, что герцог капризен к навещает ее, когда ему заблагорассудится.

Я не сомневалась, что в один прекрасный день он внезапно возникнет в нашем доме, но когда после обеда пошла, по обыкновению, в гостиную проверить, все ли там прибрано так, как велела маркиза, то и думать забыла о герцоге и даже не заметила незнакомца, сидящего в углу на козетке. Я всегда осматриваю лампы и жардиньерки в гостиной, пока маркиза, отобедав, сидит у себя в будуаре, а горничные четверть часа румянят ее и пудрят. Словом, я была поглощена важным делом и, пользуясь случаем, оживленно ходила по комнате, напевая под нос старую песенку, как вдруг, подняв голову, встретилась с большими синими, удивительно ясными глазами, взирающими на меня. Я поклонилась господину и попросила у него извинения. Он приподнялся и попросил извинения тоже, а я, занятая мыслями о гостях и не зная, что сказать этому пришельцу, который всем своим видом, казалось, спрашивал, откуда я взялась, сочла за благо промолчать.

Он встал и, прислонившись к камину, снова уставился на меня скорее благожелательно, чем удивленно. Он был высокого роста, немного грузный, весьма представительный, и — самое удивительное — весьма приятен внешностью. Редко встречаешь такое открытое, располагающее к себе и, если угодно, простодушное лицо. Голос у него бархатный и теплый, произношение и манеры утончены и благородны. В малейших движениях этой гремучей змеи есть особое очарование, а в улыбке — что-то совсем детское.

Можешь ты это понять? Я, во всяком случае, была так далека от истины, что, словно притянутая этим добрым взглядом, подошла к камину в полной готовности учтиво и благосклонно ответить незнакомцу, если он пожелает начать разговор. Он, казалось, только того и ждал и непринужденно спросил меня:

— Разве мадемуазель Эстер нездорова? — Голос его звучал вкрадчиво и мягко.

— Мадемуазель Эстер уже два месяца как здесь не живет. Я никогда ее не видела, потому что заменила ее.

— Вот уж нет!

— Я вас не понимаю.

— Скажите лучше, что пришли ей на смену. Весна не может заменить зиму. Она ее стирает из памяти.

— В зиме есть тоже своя прелесть.

— О, вы не знали Эстер! Она была колюча, как декабрьский ветер, и стоило ей подойти к человеку, как у него начинало ломить в суставах.

И тут он принялся расписывать бедняжку Эстер, да так беззлобно и смешно, что я, не удержавшись, расхохоталась.

— Слава богу, вы умеете смеяться? — воскликнул он. — Смех в этом доме! И вы часто смеетесь?

— Конечно, если мне смешно.

— Эстер никогда не было смешно. Впрочем, на то были причины: если бы она рассмеялась, все увидали бы ее зубы. О, ради бога, не прячьте свои! Я уже обратил на них внимание, но словом о них не обмолвился. Ничего на свете нет глупее комплиментов. Смею ли узнать ваше имя? Нет, молчите. В свое время я догадался, как зовут Эстер, и сразу окрестил ее Ревеккой. Видите, какой я сердцевед! Теперь мне хочется отгадать ваше имя.

— Попробуйте.

— Так… Имя у вас чистокровной француженки. Луиза, Бланш, Шарлотта?

— Угадали. Меня зовут Каролина.

— Вот видите! И вы приехали из провинции?

— Из деревни.

— Вот как? Отчего же у вас такие белые руки?.. И вам нравится жизнь в Париже?

— Нет, совсем напротив.

— Бьюсь об заклад, что вас принудили родители…

— Никто меня не принуждал.

— Но вам же здесь скучно? Признавайтесь, правда ведь, скучаете?

— Нет, я никогда не скучаю.

— Вы лукавите!

— Клянусь, что говорю чистую правду.

— Значит, вы очень благоразумны.

— Смею надеяться.

— Может быть, расчетливы?

— Нет.

— Тогда восторженны?

— Гоже нет.

— Так в чем же дело?

— Не знаю.

— Как не знаете?

— Я не знаю за собой ничего такого, что заслуживало бы малейшего внимания. Я умею читать, писать и считать. Немного играю на фортепьяно, отличаюсь покладистым нравом и добросовестно выполняю свои обязанности. Поэтому-то я и живу в этом доме.

— О нет! Вы себя совершенно не знаете. Хотите, я вам скажу, какая вы? У вас живой ум и золотое сердце.

— Вы так думаете?

— Уверен. Глаз у меня наметанный, и людей я вижу насквозь. А вы умеете разгадывать людей с первого взгляда?

— Пожалуй, немного умею.

— А что, к примеру, вы думаете обо мне?

— То же самое, что вы сказали относительно меня.

— Это вы говорите из вежливости или из благодарности?

— Нет, просто я так чувствую.

— Прекрасно, благодарю вас. Право, ваши слова мне очень приятно слышать, и не потому, что вы нашли меня умным. Умны все подряд, ум — достояние благоприобретенное, а вот доброта… Стало быть, вы считаете меня хорошим человеком? Тогда… позвольте мне пожать вам руку.

— Зачем же?

— Сейчас я вам объясню. Неужели вы откажете в такой малости? Я прошу вас об этом из самых чистых побуждений.

Он говорил так искренно и в его облике было что-то такое трогательное, что я, несмотря на необычность его просьбы, проявила необычную уступчивость и доверительно подала руку. Он слегка пожал ее и на мгновение задержал в своей. Глаза его увлажнились, и он произнес немного сдавленным голосом:

— Спасибо вам, и хорошенько заботьтесь о моей матушке.

Я же, поняв наконец, что передо мной герцог д\'Алериа и что я дотронулась до руки бездушного распутника, неблагодарного сына, черствого брата, одним словом — необузданного и бессовестного человека, вдруг почувствовала, как ноги у меня подкашиваются, оперлась о стол и так сильно побледнела, что герцог, заметив это, бросился, чтобы поддержать меня, и воскликнул:

— Что с вами? Вам дурно?

Но тут же остановился, увидев, какой испуг и отвращение он мне внушает, а может быть, только потому, что в гостиную вошла маркиза. От нее не укрылось мое смятение, и она взглянула на герцога, как бы спрашивая, что тут произошло. В ответ он лишь почтительно и нежно поцеловал ей руку и справился о здоровье. Я тотчас же покинула их, чтобы прийти в себя и дать им побеседовать наедине.

Когда я вернулась в гостиную, там уже собралось много гостей, и я принялась болтать с госпожой де Д***, которая очень расположена ко мне и вообще, по-моему, прекрасная женщина. Герцога она просто не выносит. От нее я и узнала, какой он дурной человек. Безотчетное желание совладать с той приязнью, которую он внушил мне при встрече, и побудило меня избрать госпожу де Д*** своей собеседницей.

— Так, — сказала она, точно догадываясь, что со мной творится, и поглядывая на герцога, который разговаривал с гостями, стоя подле матери, — наконец-то вы встретились с нашим баловнем! Что же вы о нем скажете?

— Он человек учтивый, хорош собой, и от этого я осуждаю его еще больше.

— Вы правы! Он наверняка очень здоровая натура. Просто невероятно, как после стольких лет беспутной жизни он все еще красив и остроумен. Но не вздумайте ему довериться. Он самый большой развратник на свете, но может отлично прикинуться самой добродетелью, если задумает вас погубить.

— Меня? О нет. Мое положение приживалки спасет меня от его благосклонности.

— Вы ошибаетесь. Вот увидите! Я уже не говорю о том, что ваши достоинства ставят вас выше этого положения. Это каждому видно. Но ему довольно знать, что вы честная девушка, чтобы захотеть сбить вас с пути.

— Не пытайтесь запугать меня. Если б я знала, что в этом доме меня могут оскорбить, я бы и часу не прожила тут, сударыня.

— Нет, этого вам бояться не следует. С достойными людьми он обходится достойно и никогда не позволит себе с вами какой-нибудь неприличной выходки. Если же вы не остережетесь, он уверит вас в том, что он кающийся ангел или непризнанный святой, и тогда вы в ловушке.

Госпожа де Д*** произнесла последние слова с явным сочувствием, что покоробило меня. Я хотела ответить ей, но вспомнила, что как-то слышала от другой престарелой дамы, будто дочь госпожи де Д*** была серьезно скомпрометирована герцогом. При виде его бедная женщина, должно быть, очень страдает, и я понимаю, почему эта добрая и снисходительная особа говорит о герцоге с такой горечью. Однако я не могу взять в толк, отчего она, которая дрожит от гнева при одном упоминании имени герцога, всякий раз заводит о нем речь, стоит нам остаться наедине. Она, верно, думает, что мне на роду написано угодить в сети этого Ловеласа, и мстит ему тем, что отвоевывает у него мою бедную душу.

Подумав, я нашла ее опасения немного смешными и, не желая ни сердиться на нее, ни бередить былую боль, решила впредь избегать всяких разговоров о ее заклятом враге. Герцог, впрочем, за весь вечер не перемолвился со мной и словом и с тех пор больше не показывался в доме. И если я и подвергаюсь опасности, то все еще ее не замечаю. Но ты можешь не волноваться, как не волнуюсь я, ибо ни капельки не боюсь людей, которых не уважаю…»

Далее Каролина писала о других встречах и обстоятельствах, которые поразили ее воображение. Поскольку эти частности не имеют прямого отношения к повествованию, мы на время умолчим о них, в ожидании, что они всплывут в рассказе своим чередом.

IV

Примерно в ту же пору Каролина получила письмо, глубоко растрогавшее ее. Мы его воспроизводим, исправив орфографические ошибки и знаки препинания, которые затруднили бы чтение.



«Милая моя Каролина, дозвольте кормилице вашей звать вас по старинке этим именем. От вашей сестры, утешившей меня письмецом, я узнала, что вы уехали из дому и поступили компаньонкой в Париже. Не могу сказать вам, до чего горько думать, что такой барышне, как вы, на глазах моих родившейся в довольстве, пришлось пойти в люди, а как подумаю, что сделали вы это от доброго сердца да из-за того, чтобы Камилле с детками лучше жилось, так плачу, плачу, не переставая. Милая моя барышня, могу вам сказать одно, что благодаря вашим щедрым родителям жизнь моя не из самых худых. У мужа моего хорошее место, немножко он промышляет торговлей. На эти деньги мы обзавелись домом, прикупили земли. Сын у меня в солдатах, а ваша молочная сестра удачно вышла замуж. Поэтому, если когда-нибудь вам понадобятся несколько сот франков, будем рады дать их вам взаймы бессрочно и без процентов. Приняв деньги, вы окажете нам честь и обрадуете людей, которые вас всегда любили. Муж мой знает вас только по моим рассказам, но почитает вас и все говорит: „Приехала бы к нам Каролина, погостила бы, сколько душе угодно, а раз она любит ходить пешком и не устает, мы отправились бы с ней в горы. Захочет, так может остаться в деревне, в школе будет учительствовать; правда, кошелек у нее от этого не распухнет, зато тратиться особенно не на что, и, верно, вышло бы то же самое, что в Париже, где такая дороговизна“. Я вам написала слово в слово, как говорит Пейрак, и если сердце вам подскажет, так приготовим вам чистую комнатку и покажем наш дикий край. Вас ведь горами не испугаешь: маленькой вы любили везде лазать, а папенька ваш называл вас „моя козочка“. Помните, милая барышня, что если вам плохо живется в услужении, то в незнакомой вам деревне есть люди, которые считают вас лучше всех на свете и молятся о вас денно и нощно, прося господа, чтобы дорогая барышня приехала к ним.

Жюстина Ланьон, по мужу Пейрак

(в Лантриак через Пюи, Верхняя Луара)»



Каролина ответила без промедления.



«Добрая моя Жюстина, милый мой друг, как я плакала над твоим письмом, плакала от радости и благодарности. Я счастлива, что ты привязана ко мне по-прежнему, что четырнадцать лет, прошедшие со дня нашей разлуки, ничего не переменили. Этот день остался в памяти самым мрачным днем, какой мне случалось пережить. Ты была для меня второй матерью, и утратить тебя значило осиротеть во второй раз. Милая моя кормилица, ты так любила меня, что почти забыла своего славного мужа и деточек. Но они позвали тебя, и ты должна была жить с ними, и, судя по твоим письмам, в семье ты узнала счастье. Они отплатили тебе сторицей за меня, потому что ты отдала мне все безраздельно, и я часто думаю, что если во мне есть что-то доброе и толковое, то все потому, что ты была первой, кого научились узнавать мои глаза, кто любил меня, умно и заботливо пестовал. А теперь, добрая моя душа, ты хочешь отдать мне свои сбережения? Как ты по-матерински нежна ко мне, как прекрасен и великодушен муж твой, которого я не знаю. От всего сердца благодарю вас, славные мои друзья, только я ни в чем не нуждаюсь. Живу в полном достатке, хорошо и счастливо, насколько возможно в разлуке с милыми домочадцами.

Тем не менее я не теряю надежды с вами повидаться. Ты пишешь о чистой комнатке и о красивом диком крае, и мне уже до смерти хочется побывать в твоей деревне и посмотреть на твое хозяйство. Правда, не знаю, найдутся ли у меня свободные две недели, но не сомневайся, что при малейшей возможности я проведу их у моей любимой кормилицы, которую обнимаю от всего сердца».



Пока Каролина предавалась этим сердечным излияниям, герцог Гаэтан д\'Алериа, облачившись в чудесный турецкий халат, беседовал с братом, который посетил в этот ранний час его особняк на Рю де ла Пэ. Они говорили о делах, и между братьями возник довольно горячий спор.

— Нет, друг мой, — запальчиво возражал герцог, — на сей раз я не сдамся, не позволю вам подписать бумаги и не дам заплатить мои долги.

— Я заплачу их, — решительно отвечал маркиз. — Это необходимо, и это моя обязанность. Честно говоря, я поначалу колебался, так как не знал суммы, но моя нерешительность не должна покоробить ваших чувств. Я боялся, как бы взятые обязательства не превысили моих возможностей, но теперь уже знаю, что на оставшиеся деньги сумею обеспечить благополучие нашей матушки. Отныне ничто не помешает мне спасти семейную честь, и вы не имеете права этому противиться.

— Нет, этого я не допущу. Вы не обязаны приносить мне такую жертву. Мы носим разные имена.

— Но рождены одной матерью, и я не хочу, чтобы она, увидев вас несостоятельным должником, умерла от стыда и горя.

— Подобный позор для меня еще страшнее, чем для нашей матушки. Я женюсь.

— На деньгах? Вы прекрасно знаете, что для матушки, для меня и для вас тоже это будет горьким испытанием.

— Тогда я подыщу себе должность.

— Это еще хуже.

— Но страшнее вашего разорения ничего и придумать нельзя.

— Вы меня не разорите.

— Могу я хотя бы знать сумму?

— Совершенно ни к чему. Я вполне удовлетворен вашим словом, что у вас сейчас нет долгов, неизвестных нотариусу, который ведает делами. Я просил вас только проглядеть некоторые бумаги, чтобы удостовериться, не вкралась ли в них ненароком ошибка.

Вы подтвердили их законность. Этого достаточно, остальное вас не касается.

Герцог гневно скомкал бумаги и зашагал большими шагами по комнате, не находя слов, чтобы выразить свое отчаяние. Потом он закурил сигару, отложил ее в сторону и, сильно побледнев, бросился в кресло.

Маркиз понимал, как была уязвлена его гордыня, а может быть, и совесть.

— Успокойтесь, — сказал он. — Я сочувствую вашему горю, но полагаю, что оно послужит вам добрым уроком на будущее. Не думайте об услуге, которую я оказываю скорее матушке, чем вам, но помните, что отныне остаток состояния принадлежит ей. Думайте о том, что нам, может, посчастливится продлить ее жизнь на долгие годы и что нельзя ей причинять страдания. Прощайте. Встретимся через час, чтобы уладить все мелочи.

— Да, да, оставьте меня сейчас одного, — сказал герцог. — Вы сами видите — я не в силах продолжать разговор.

Едва маркиз удалился, как герцог вызвал лакея, велел никого не принимать и в глубоком волнении принялся шагать из угла в угол. В этот час он пережил неотвратимый и мучительный перелом. Он не раз попадал в беду, но никогда еще так остро не ощущал своей вины и так в ней не раскаивался.

Прежде он действительно проматывал свое состояние жадно и беспечна, так как знал, что губит одного себя. Герцог, так сказать, злоупотреблял наследным правом. Потом, не вполне ведая, что творит, он принялся и за материнские деньги, прокутил их и уже даже не терзался унизительной мыслью о том, что обязанность поддерживать мать целиком возложена им на плечи маркиза. Заметим, что герцогские безумства были отчасти извинительны. Он был непростительно избалован. Мать всегда выказывала ему явное предпочтение, да и природа явно благоволила герцогу: он был выше ростом, намного красивее, сильнее, представительней и, вероятно, жизнеспособней брата; ласковый и общительный, он с детства казался всем гораздо одареннее и приятнее маркиза.

Тот же, болезненный и замкнутый с колыбели, отличался только пристрастием к наукам, но то, что составило бы неоспоримое достоинство у простолюдина, выглядело у аристократа странной причудой. Любомудрие в нем подавляли, а не поощряли, и именно поэтому оно превратилось в подлинную страсть, страсть всепоглощающую и предосудительную в чужих глазах, которая породила в его молодой душе тонкую восприимчивость и жажду к учению тем более пылкую, что она таилась под спудом. Маркиз намного превосходил брата сердечной теплотой, но слыл человеком холодным, а герцога, который не любил никого, но всегда был учтив и общителен, почитали пламенной натурой.

Этот бурный и обманчивый темперамент герцог унаследовал от отца, а его живость в юности тревожила маркизу. Читателю известно, что после смерти второго мужа она пребывала в полубезумном состоянии и боялась приближаться к своим детям. Но как только материнские чувства возобладали над душевным расстройством, маркиза сразу заключила в объятия сына возлюбленного супруга. Мальчик, удивленный и даже напуганный порывистыми ласками, от которых успел отвыкнуть, принялся плакать, сам не зная почему. Эти его слезы явились, вероятно, смутным и бессознательным укором ребенка, брошенного на произвол судьбы. Герцог, будучи старше брата на три года и по природе менее вдумчивый, ничего не заметил. Он охотно отвечал поцелуями на поцелуи матери, и бедная женщина решила, что это чадо и унаследовало ее сердце, тогда как маркиз пошел в деда с отцовской стороны, старого ученого маньяка. Словом, она втайне стала предпочитать герцога, но, обладая добрым запасом христианской справедливости, особенно его не баловала, зато чаще ласкала, думая, что только он может оценить эти знаки материнской любви.

Урбен (маркиз) чувствовал это предпочтение и мучился, хотя никогда не жаловался. В душе он, возможно, уже осуждал поведение брата, но не желал оспаривать первенство по столь несерьезному поводу.

Со временем маркиза поняла свою ошибку, поняла, что о чувствах судят не по словам, а по поступкам; однако привычка во всем потакать своему блудному чаду укоренилась, а к ней скоро прибавилась материнская жалость к беспечному повесе, который благодаря своим безумствам шел к неминуемой катастрофе. Но не развращенность души была причиной герцогских безумств. Поначалу тщеславие, потом опьянение молодостью, наконец торжество безволия и тирания порока — вот в нескольких словах история этого человека, любезного, но не утонченного, доброго, но не великодушного, скептика, но не безбожника. В описываемую нами пору вместо совести в его душе зияла пустота, однако совесть его не умерла — она просто отсутствовала. Он еще терзался раскаянием и угрызениями, боролся с собой, но они быстро исчезали и возвращались реже, чем в юности, зато острота их, пожалуй, все возрастала, и на сей раз внутренний разлад был так мучителен, что герцог не раз хватался за пистолет, словно его подталкивал призрак самоубийства. Но, вспомнив о матери, он отбросил оружие прочь, запер его и схватился за голову, охваченный страхом, что вот сейчас сойдет с ума.

Деньги он презирал всегда, а материнская теория благородного бескорыстия лишь ускорила его скольжение по наклонной плоскости софизмов. Тем не менее он понимал, что, разорив мать, злоупотребил своими правами, но постарался забыть об этом, дав себе слово не запускать руку в наследство брата, и все-таки промотал его значительную часть. Правда, действовал он как-то бессознательно, а маркиз из деликатности не входил с ним в мелочные расчеты и никогда не заговорил бы с герцогом об этом, если бы не считал необходимым воззвать к его чести ради сохранения того, что еще не было растрачено. Герцог, не чувствуя себя виновным в предумышленном эгоизме, с полной искренностью осыпал Урбена градом упреков за то, что тот не предупредил его раньше. Он наконец увидел, какая пропасть разверзлась перед ним из-за его мотовства и беспечности. Герцог был смертельно унижен тем, что поставил под угрозу будущее Урбена и что теперь принужден исправлять свои ошибки, поступаясь строгими принципами, внушенными ему матерью и воспитанием.

Однако этот его проступок был меньшим преступлением, нежели разорение маркизы. Герцог же смотрел на это иначе. Ему всегда казалось, что материнские деньги в равной мере принадлежат и ему, тогда как в расчетах с братом самолюбие подсказывало ему понятия «твое» и «мое». Да оно и понятно. Братья, столь различные меж собой, не питали друг к другу постыдной неприязни, но и не чувствовали особого доверия и расположения. Жизнь одного как бы постоянно перечеркивала жизнь другого, и Урбену стоило больших душевных усилий, чтобы голос крови заговорил в нем голосом дружбы. Гаэтан и не помышлял о подобной близости. Полностью полагаясь на свою пресловутую незлобивость, он позволял себе насмехаться над строгими нравами маркиза. Поэтому большую часть времени они обходились друг с другом так: один деликатно сдерживал свое осуждение, другой непринужденно отпускал шпильки.

— Стало быть, дела улажены? — воскликнул герцог, завидя входящего маркиза. — По вашему лицу вижу, что бумаги подписаны.

— Да, друг мой, — отвечал Урбен, — все улажено. Вам остается двенадцать тысяч ливров ренты, которые я не позволил включить в погашение.

— Мне остается? — спросил Гаэтан, глядя маркизу прямо в глаза. — Не нужно меня обманывать. У меня нет ни греша, а вы, уплатив мои долги, назначили мне теперь пенсию.

— Хорошо, допустим, — ответил маркиз. — Надо же вам когда-нибудь узнать, что вы не вольны распоряжаться капиталом.

Герцог, не зная, что предпринять, так стиснул руки, что хрустнули пальцы, и погрузился в молчание. Маркиз, с трудом преодолевая привычную сдержанность, сел подле Гаэтана и, коснувшись его сжатых рук, как бы противившихся этому прикосновению, сказал:

— Друг мой, вы чересчур высокомерны со мной. Неужели, оказавшись на моем месте, вы поступили бы иначе по отношению ко мне?

Герцог почувствовал, что сердце его дрогнуло, и разразился слезами.

— Нет, — воскликнул он, крепко сжимая руки маркиза, — я не сумел бы да и не посмел бы так поступить, потому что мой удел — причинять зло, а спасать чужие жизни — это счастье не для меня.

— Но вы хотя бы понимаете, что это счастье, — продолжал Урбен. — Отныне считайте меня своим должником и верните мне дружбу, которая гибнет от вашей уязвленной гордости.

— Урбен! — сказал герцог. — И ты еще говоришь о моей дружбе? Сейчас самое время мне рассыпаться перед тобой в благодарностях, но я этого не сделаю. Я никогда не надену лицемерной маски, никогда не паду так низко. Знаешь ли ты, брат, что я всегда тебя недолюбливал?

— Да, знаю и объясняю это различием наших вкусов и душевного склада. Но разве не пробил час нам полюбить друг друга?

— Но этот час ужасен! В этот час ты торжествуешь, а я унижен. Скажи мне, что, не будь матушки, ты бросил бы меня на произвол судьбы! Да, ты должен мне сказать честно, к тогда я прощу тебе твой поступок.

— Разве я тебе об этом не говорил?

— Скажи еще раз… Ты колеблешься? Стало быть, это вопрос чести.

— Да, если угодно, вопрос чести.

— И ты не требуешь теперь от меня большей любви, чем я питал к тебе прежде?

— Я знаю, что такова моя участь, — грустно отозвался маркиз. — Я не рожден быть любимым.

Эти слова окончательно покорили герцога, и он бросился в объятия маркиза.

— О, прости меня! — воскликнул Гаэтан. — Ты лучше меня. Я уважаю тебя, восхищаюсь тобой, почти благоговею. Теперь я знаю, что ты мой лучший друг. Господи, что мне для тебя сделать? Может, ты любишь женщину и нужно убить ее мужа? Или хочешь, я поеду в Китай за редким манускриптом в какую-нибудь пагоду, рискуя попасть в колодки или подвергнуться другому, столь же приятному испытанию?

— Ты, Гаэтан, только и думаешь, как со мной расквитаться. Люби меня чуть больше и считай, что заплатил за все сторицей.

— Я люблю тебя от всего сердца, — отвечал герцог, обнимая брата. — Ты видишь, я плачу как ребенок, но и ты уважай меня хоть немного. Я стану лучше, ведь я еще молод, черт возьми. В тридцать шесть лет еще не все потеряно. Правда, я уже порастратил себя, но я остепенюсь… Тем более что ничего другого мне не остается. Все еще сложится прекрасно. Я поправлю здоровье, помолодею. Летом поеду с тобой и матушкой в деревню, буду рассказывать забавные истории, стану смешить вас… Ты только помоги мне в этих планах, поддержи, не оставь, утешь! Ведь я зашел в тупик, и мне сейчас очень плохо.

Маркиз сразу же заметил исчезновение пистолета, который еще час назад лежал на столе, но не подал вида. По лицу брата он, впрочем, понял, какой мучительный душевный перелом в нем только что произошел. Он знал, что силе духа Гаэтана положены известные пределы.

— Одевайся, — сказал ему маркиз, — поедем завтракать. Поболтаем, потешим себя химерами. Может быть, я и докажу тебе, что иногда человек богатеет в тот день, когда утрачивает все.

V

Маркиз повез брата в Булонский лес, который в ту пору еще не был великолепным английским садом, а всего лишь прелестной рощей, тенистой и укромной. Стояли первые апрельские дни. Погода была превосходная, на полянах синим ковром распускались фиалки, и стайки непоседливых синиц щебетали кружа у распустившихся почек, а бабочки-лимонницы, эти вестницы весенних погожих дней, робко порхали, словно трепетали на ветру едва появившиеся, еще желтоватые листочки.