Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

    Он смотрел на стену, как бы желая убедиться, что стереть написанное не так-то просто, что надпись останется надолго, и всякий, кто прочтет ее, сразу узнает: эти слова написал он, Мухаммед, а не кто иной. Он еще немного постоял на месте, но вдруг вытянулся, задрожал, как струна, и издал резкий вопль, похожий на крик ласки. Потом поднял правую ногу, схватил ее сзади рукой и поскакал по широкой, освещенной солнцем улице.







     Аттестат





     Перевод О. Ковтуновича



    Как только я вошел в поезд, мое внимание привлек человек, сидевший в углу вагона и погруженный в чтение газеты.

    На мгновение я задумался, затем смутные и сбивчивые воспоминания стали всплывать в моей памяти. Я ухватился за тонкие нити этих воспоминаний, и они вдруг связали меня с давно прошедшими временами. Я будто вновь пережил те дни и годы, когда я еще учился в средней школе Дамиетты[42]. Мне вспомнились грезы моей юности, стремление поскорее вырасти, чтобы войти полноправным гражданином в жизнь моего города и в мир взрослых, который тогда был для меня окутан поэтическим туманом.

    Воспоминания привели меня к большому зданию школы. По ее просторному двору бегают мальчики и юноши в поношенных торбушах, с вылезшими кисточками. Вот и тесный наш класс, где я сижу в первом ряду, и прямо против меня учитель химии Мустафа аль-Хифни-эфенди. Его тело заняло почти все свободное пространство перед рядами парт, у него большой живот, толстая шея, двойной подбородок и мясистое лицо, изборожденное глубокими морщинами. На нем выцветший пиджак, который ему слишком мал, и брюки настолько тесные, что кажутся на его толстых ногах длинными чулками. Говорит он медленно, запинаясь, но с воодушевлением. А когда что-нибудь объясняет, то всегда спешит, захлебывается и при этом ежеминутно достает из кармана скомканный платок и вытирает вспотевшее лицо.

    Школьники были спокойны и уравновешенны — так же, как и взрослые жители Дамиетты, однако в присутствии аль-Хифни-эфенди они теряли свою обычную сдержанность. Сидевшие на задних скамьях лучше всех умели передразнивать его и всегда потешались над ним, когда он поворачивался спиной к классу. А те, кто сидел впереди, стряхивали ему на брюки чернила со своих перьев, когда он проходил между рядами, или привязывали к хлястику его пиджака хвосты из цветной бумаги. Эта проделка обычно так и не обнаруживалась до конца урока. Зато после перемены он с военной решимостью входил в класс и пристально нас оглядывал. Мы молчали. Тогда, выбрав одного из учеников, он обрушивался с проклятиями на него, на его отца и на этом успокаивался.

    При этом он обращался с нами, как со взрослыми. Часто, прервав урок, он вдруг начинал рассказывать нам о своих горестях. Живет он в гостинице один, семья его в Каире. Недавно его обманул мясник: продал фунт мяса, а оказалось — там больше половины костей, и, в довершение ко всему, слуга в гостинице, которому он отдал жарить мясо, съел два больших куска. А еще у него однажды пропал бумажник, а в нем два египетских фунта…

    Аль-Хифни-эфенди рассказывал нам и о своем сыне, который живет в Каире, слишком увлекается девицами и уже три раза проваливался на экзаменах; о жене, которая отказалась переселиться к нему в Дамиетту, но не отказывается получать в начале каждого месяца бо́льшую часть его заработной платы.

    Слушая все это, мы иногда посмеивались, иногда делали вид, что опечалены, и сочувствовали ему, но он не обращал на нас внимания. Лицо его всегда оставалось недовольным и страдальческим, будто его вечно мучили колики.

    Никто его не ценил: ученики и коллеги-учителя подшучивали над ним, директор, встречая его, всякий раз хмурился и обязательно за что-нибудь распекал, а инспекторы не только давали ему самые отрицательные характеристики в своих докладах, но и не стеснялись дурно о нем высказываться даже в нашем присутствии.

    Я терпеть не мог его пиджак, в котором он ходил и зимой и летом, ненавидел его сползавший на сторону галстук, измятый, грязный платок, который он среди урока как ни в чем не бывало извлекал из кармана, чтобы протереть им свои зубы, желтые от постоянного курения.

    Все это не нравилось мне, но вместе с тем я любил его. В его толстом, коротком теле, утиной походке, в излишней его откровенности, в страдальческом взгляде, в небрежно надвинутом на затылок торбуше — во всем его облике угадывалось что-то хорошее, что мы чувствовали своими маленькими сердцами и за что любили его. Однако эта любовь не мешала мне вместе с другими смеяться над ним. Однажды его пиджак оказался настолько близко от меня, что я не выдержал и привязал хвост из бумаги к его хлястику.

    Я никогда не забуду того дня, когда он вошел в класс и мы, встав для приветствия, увидели в его руках листы с экзаменационными отметками за полугодие. Каждый, кто имел отношение к экзаменам, вселял в нас страх. Пользуясь нашим подавленным молчанием, учителя обычно заводили длинный разговор о неуспеваемости в классе.

    Как всегда, тяжело переводя дыхание перед тем, как заговорить, аль-Хифни-эфенди указал на меня, похвалил мою работу и зачитал ее как пример для всех. Это был день моей большой радости: моя отметка оказалась одной из лучших в классе.

    С тех пор меня прозвали «профессором химии», и я стремился сохранить за собой это прозвище. Я тщательно выучивал все, что задавал аль-Хифни-эфенди, но вскоре его перевели в другую школу. Мы тепло распрощались.

    Все это лишь маленький эпизод в моей жизни, забытый и уже не волнующий. Ведь с той поры прошло десять лет…

    И вот я подхожу к этому человеку, который сейчас погружен в чтение газеты, сажусь напротив и смущенно спрашиваю, помнит ли он меня.

    Он посмотрел на меня все тем же недовольным и страдальческим взглядом и ничего не ответил. Тогда я стал сбивчиво напоминать ему про колбу, взорвавшуюся во время объяснения закона о равенстве объемов, назвал главных заводил нашего класса: ар-Рифаи, ад-Дугейди, Ахмеда Муслима.

    И вскоре он вспомнил меня. Вернее, он вспомнил своего ученика, маленького мальчика, которым я был десять лет назад: казалось, это воспоминание не доставило ему радости. Должно быть, он вспомнил хвосты из цветной бумаги, выговоры директора и всеобщее к нему пренебрежение.

    Однако я продолжал говорить о событиях давно прошедших лет, тех лет, которые уже не повторятся и ничем уже не обогатят нашу жизнь.

    Я ему напомнил его слова, которые стали самым светлым воспоминанием моего детства и помогли мне выбрать жизненный путь. Я сказал, что ценю его с давних пор.

    Казалось, он удивился, но потом, помедлив немного, начал рассказывать о том, как его переводят из одной школы в другую; о министерстве, которое не дает ему повышения; о своих коллегах, которые стали инспекторами, а он все еще остается простым учителем. Рассказал о своей жене — он с ней развелся, но продолжает посылать ей деньги, почти всю свою зарплату. А сын — сын бросил школу и пошел сниматься в кино…

    Я напомнил ему, что меня прозвали «профессором химии». В первый раз за время нашего разговора он улыбнулся и стал внимательно слушать мой рассказ о том, как я занял первое место на химической олимпиаде, как поступил в университет, как окончил его и получил звание магистра, затем доктора наук.

    — Сейчас я занимаюсь преподавательской деятельностью, — закончил я.

    Услышав эти слова, он разразился веселым смехом, от которого затряслось все его тело, потом похлопал меня по плечу и сказал:

    — Бросьте шутить, любезный, бросьте!

    Я показал ему удостоверение, где было обозначено мое ученое звание, и прибавил, что достиг всего этого только благодаря ему. Было заметно, что он все еще сомневается в правдивости моих слов:

    — За этот короткий срок вы стали… доктором? Доктором химических наук!

    Я еще раз повторил:

    — И все это благодаря вам.

    Я говорил это с юношеским энтузиазмом, с ученическим почтением, с тем благоговением, с каким начинающий музыкант обращается к знаменитому маэстро.

    За все время, проведенное в школе, я не помню случая, чтобы аль-Хифни-эфенди был доволен судьбой. А теперь, вглядевшись в его лицо, я вдруг увидел, что старый учитель, может быть, впервые в жизни счастлив!

    Он потирал руки, поглаживал живот и, отложив в сторону газету, широко улыбался, обнажая пожелтевшие зубы и повторяя:

    — О боже! Вот ведь один из Дамиетты стал человеком! О боже!..

    Я сказал ему, что многие из его учеников добились успехов в жизни. Но он не слушал меня, охваченный неведомым ему до сих пор ощущением радости.

    Поезд подошел к Меади. Он чуть не забыл, что ему пора сходить. Он горячо пожал мне руку, бормоча слова благодарности. Не знаю, за что он благодарил меня. Я проводил его до дверей вагона. Поезд тронулся, а старый учитель еще долго махал мне рукой, радостный и улыбающийся. Казалось, что счастье переполняет его, что оно светится в его глазах.

    Он был похож на ученика начальной школы, который неожиданно для себя получил аттестат с отличием.









    СУБХИ ГАНИМ







     Директор школы





     Перевод Г. Шарбатова



    Хотя немало времени прошло с той поры, когда случилась эта история, я помню ее так отчетливо, словно она произошла только вчера.

    Помню, как я неожиданно очутился в кабинете директора школы. На голове у меня, под феской, надетой набекрень, лежали три куриных яйца. Содержимое этих яиц разбрызгалось по всему просторному кабинету.

    Много лет тому назад, когда я еще учился в сельской начальной школе, случилось все это. В наших деревнях, где жизнь прекрасна своей простотой, существовал тогда — да и теперь еще существует — обычай, согласно которому при покупке и продаже обменивают товар на товар. Например, можно было в обмен на куриное яйцо получить определенное количество бобов. А для меня не было лучшего лакомства, чем бобы. Я грыз их на переменах, а иногда и во время уроков. Но чтобы доставлять себе такое удовольствие, требовались деньги. И вот я повадился лазить в курятник, который помещался на крыше нашего дома. Бывало, заберусь туда вечером тайком от матери и утащу яиц сколько нужно. Утром отдаю их бакалейщику, чья лавка помещалась рядом со школой, и взамен получаю на весь день запас бобов, конфет и других вкусных вещей.

    Замечая пропажу яиц, моя мать стала подозревать, что к нам повадился какой-то зверь или несколько зверей, которые лазают в курятник и поедают яйца. Однако вскоре она начала сомневаться в возможности существования такого зверя, который не оставляет следов, а яйца пожирает вместе со скорлупой. Кроме того, курятник надежно запирался.

    — В него может проникнуть только представитель рода человеческого, — говорила моя мать.

    Семья наша состояла из трех человек: кроме матери и меня, был еще только мой младший брат, который в то время умел лишь ползать на четвереньках. Поэтому все подозрения матери пали на меня. Она стала громко бранить меня, обвиняя в воровстве яиц. Но я не желал ни в чем сознаваться и усердно твердил, что это не я, что ничего не знаю о пропаже яиц, да и вообще я их в глаза не видел.

    Но мать не успокоилась. Слова, которые я говорил в свое оправдание, оказались не в силах рассеять ее подозрения. Она стала следить за мной и за курятником. Но и я был настороже, так что она ни разу не смогла застигнуть меня на месте преступления. Тогда она пригрозила, что пойдет к директору школы и обо всем расскажет ему. На это я ответил так, как отвечают все дети в подобных случаях:

    — Подумаешь, директор! А что он мне сделает?!

    На следующий день моя утренняя добыча состояла из трех яиц. Я и не думал, что мать собирается выполнить свои угрозы, и потому, положив яйца на голову под феску (более надежного места не найти!), взял книги и отправился в школу, вручив свою судьбу аллаху.

    Но не успел я выйти со двора, как заметил, что мать идет за мной. Я не придал этому никакого значения. «Мать хочет просто припугнуть меня», — подумал я и зашагал по направлению к школе. Яйца по-прежнему лежали у меня на голове, под феской. Но вот я уже возле лавки бакалейщика. Здесь я обычно выкладываю свою ношу. Оборачиваюсь назад и вижу, что мать следует за мной по пятам. Заходить в лавку уже немыслимо, и я продолжаю свой путь прямо в школу. А яйца все там же — на голове, под феской.

    Первый урок только что начался. Я быстро прошел в класс, а мать засеменила в кабинет директора…

    Я уселся на свое место и, поглядывая то и дело на дверь, принялся за чтение корана в надежде на благополучное окончание дня. Но не тут-то было — меня вызвали к директору.

    Я тщательно выровнял феску и, призвав на помощь аллаха, шагнул в кабинет директора. Мать все еще сидела там, и, увидев ее, я порядочно струсил.

    Усевшись поудобнее в своем кресле, директор смерил меня с головы до ног проницательным взглядом и произнес:

    — Что ж это ты, сынок?.. Мать жаловаться на тебя пришла.

    Я начал оправдываться. Тогда господин директор, видимо считая, что одного лишь словесного внушения мне мало, решил преподать мне более конкретный урок послушания. Своей благородной рукой он дал мне такую затрещину, что голова моя едва удержалась на плечах, а феска… феска не удержалась у меня на голове, и тут директор обнаружил, что и он и я живописно измазаны яичным желтком и белком. Он застыл от изумления, а когда очнулся, меня в кабинете уже не было. Быстрее птицы я мчался прочь от школы.

    С того дня мать больше не жаловалась на пропажу яиц.









    ХУССЕЙН АЛЬ-КОББАНИ







     Сахарная болезнь





     Перевод А. Султанова



    Нервы мои напряжены до предела. Я стою у дверей и жду, когда экзаменационная комиссия вызовет меня сдавать экзамен по разделу «Глазная хирургия».

    Экзамен по внутренним болезням я уже успешно выдержал и теперь должен собрать последние силы для этого решающего испытания. Я весь дрожу, мне кажется, что еще никогда в жизни я не испытывал подобного нервного напряжения.

    Но вот наконец и моя очередь. Получив билет, номер 21, я направляюсь в палату, где лежат больные. Не обращая внимания на экзаменаторов, разместившихся за столом в дальнем углу комнаты, я разыскиваю больного, у которого на груди должен быть номер 21 — в соответствии с номером выпавшего мне билета. Вот пациент найден. Он оказался бледнолицым деревенским старцем с окладистой пепельно-грязной бородой. Я должен поставить ему диагноз и доложить экзаменаторам. Я не предвидел особых трудностей с моим больным, рассчитывая путем опроса быстро разузнать историю его болезни и установить точный диагноз.

    Я взял его за руку и повел в полутемную комнату — кабинет диагностики. Сердце мое по-прежнему билось учащенно: ведь день был решающим — день последнего дипломного экзамена, к которому я две недели готовился с таким волнением. Осмотрев глаза больного и установив, что он страдает трахомой, я приготовился писать подробную историю болезни с указанием причин, симптомов и путей ее лечения. Зная, что наличие сахара в моче имеет косвенную связь с трахомой, я, между прочим, спросил у старика:

    — У тебя сахар обнаружен?

    С самодовольным видом старик мне отвечает:

    — Да, сынок, есть, слава богу!

    Записав его ответ, я почувствовал радость и одновременно тревогу. Радость потому, что мне удалось выяснить один из симптомов болезни. Тревогу потому, что мне показался непонятным самодовольный тон старика. Я решил повторить свой вопрос:

    — Так есть у тебя сахар или нет?

    — Да, слава богу, не обижены.

    — А давно ли?

    Старик, видимо недоумевая, ответил:

    — Как сказать… слава аллаху, творцу и хранителю, всю жизнь не были мы лишены сахара.

    — Я спрашиваю тебя, папаша, давно ли ты страдаешь сахарной болезнью? Сколько месяцев, сколько лет?

    Старик энергично потряс бородой и скороговоркой ответил:

    — Я в жизни не страдал сахарной болезнью, боже меня упаси!

    — Но ведь ты только что сказал, что болеешь ею всю жизнь?

    — Я же говорю, что сахар у меня всегда имеется, слава господу, владыке миров!

    Нервная дрожь пробежала по всему моему телу. В эту минуту я мысленно представил себе свою судьбу. Что было бы со мной, если бы я не усомнился в ответе старика, не переспросил его и записал его первый ответ! В каком нелепом положении оказался бы я перед экзаменаторами, если бы построил всю историю болезни и поставил диагноз на основании наличия сахара в моче больного, который на самом деле этим не страдал… Я был так взволнован, что не уложился во времени, не успел написать историю болезни и вынужден был предстать перед профессором-экзаменатором, подготовленный лишь наполовину, чувствуя, что вся судьба моя висит теперь на волоске.

    Прочитав то, что я успел написать, профессор поднял голову и говорит:

    — Видимо, вы забыли задать больному ряд необходимых вопросов, которые помогли бы вам выяснить историю болезни и поставить верный диагноз, молодой человек!

    Мне ничего не оставалось, как пробормотать в отчаянии:

    — Разрешите, господин профессор, я задам больному один вопрос в вашем присутствии, и вы сразу поймете, в каком я положении.

    И, не дождавшись ответа, я спросил старика:

    — У тебя сахар обнаружен, отец?

    — Да, есть, слава богу!

    Заметив удивление на лице моего экзаменатора, я задал следующий вопрос:

    — А как давно?

    — Как давно… как давно… Да богом не обижены — слава ему! — всю жизнь пьем сладкий чай…

    — Я спрашиваю тебя, отец, как давно ты болен сахарной болезнью? Сколько времени? Сколько месяцев, сколько лет?

    — В жизни не болел сахаром, упаси боже! А дома у меня, говорю, слава богу, сахар всегда водится.

    Посмотрел я на профессора, а он вдруг разразился хохотом. «Ага, — думаю, — понял, в какое положение я попал…»

    После экзамена профессор похлопал меня по плечу и, все еще улыбаясь, сказал:

    — Благодари, сынок, бога: ты оказался счастливее меня. В свое время я провалился на дипломном экзамене по внутренним болезням именно из-за того, что такой же вот больной, как твой, не понял моего вопроса, а я, не усомнившись, записал его ответ.

    И профессор рассказал мне, какие были у него в молодости злоключения, когда он кончал медицинский институт.

    Я покинул экзаменационную комнату, окончательно успокоенный тем, что я оказался «счастливее профессора».









    ШУКРИ МУХАММЕД АИЯД







     Гонимый





     Перевод А. Султанова



    Наши глаза встретились…

    Утомленный и голодный, я брел по набережной между мостом Абуль-Аля и англиканской церковью. Шел не спеша, передвигал ноги со скоростью, не превышающей ста метров в час. Я не забывал, что человек подобен машине: ему тоже нужно определенное топливо, чтобы действовать и двигаться. И еще я знал, что запас этого топлива в моем желудке окончательно иссякнет, если я буду двигаться более энергично.

    Наши глаза встретились, и я сразу понял, что мы сейчас в одинаковом положении — оба голодные и бездомные. Его большие глаза были полны слез, но тем не менее было видно, что он еще не утратил гордости.

    А я и не пытался притворяться гордым. Причиной всех моих бедствий было именно то, что я не умел притворяться. Но к чему эти объяснения? Могу только сказать, что я не знаю более высоких душевных свойств, чем умение сострадать, сочувствовать и любить. А ведь именно эти достоинства так легко гибнут в холодном зное гордости. Да, мне не понравилась заносчивая гордость его плачущих глаз, но я не мог не сочувствовать его горю.

    Он был голоден и одинок, но не хотел в этом сознаться. А у меня не было даже куска хлеба, чтобы поделиться с ним. Я мог разделить с ним только горе, только чувство голода. Я подошел к нему не колеблясь. Его гордые глаза вдруг ожили, теперь, казалось, он плакал от радостного изумления. Сейчас ему нужно было только одно: сострадание, чтобы излить кому-то печаль свою, тревогу и горе. Я протянул руку и стал гладить его голову, и он в знак доверия и дружбы склонил передо мной шею, подставляя ее для моей ласки. Я обнял его, прижал к себе его голову и стал гладить его мягкие густые волосы. Мои пальцы почувствовали приятное тепло, и в сердце моем тоже стало теплее. Я вспомнил детство, радостные годы, когда я нянчил моих маленьких сестер, ласкал их пухленькие, нежные тела… Сейчас я на мгновение испытал тоже чувство. Я был счастлив, слезы чуть не брызнули из моих глаз…

    Я призадумался над нашим печальным положением. Как накормить, как согреть его? Он, конечно, не принадлежит к миру бедных, моему миру. Нет, здесь он только случайный гость. Значит, я должен разыскать его кормильцев, чтобы вернуть его к той обеспеченной жизни, к которой он привык. Да, теперь я знаю, что надо делать!

    Мы находились недалеко от редакций двух крупнейших каирских газет. Я повел его туда, и вот мы уже перед газетной витриной, возле которой стоят еще несколько случайных зрителей. Среди них я заметил мальчика — гладильщика белья с пачкой выглаженных шелковых сорочек, аккуратно повешенных на специальную палку. Он старался что-то прочесть в газете. Рядом стоял оборванный, пожелтевший старик. Его шея была обмотана какой-то тряпкой, голова печально склонилась, и в его взгляде нельзя было прочесть ничего, кроме страдания и скорби. Был там еще чернокожий юноша в поношенной английской гимнастерке и в голубых штанах: сразу видно — безработный. Переминаясь с ноги на ногу, мы все читали газету. Внимательнее всех просматривал объявления старик, а мальчик-гладильщик громко читал заголовки статей и телеграмм. Пробежав газету, я набрел наконец на следующее объявление:

    «Пропала собака, корноухая, цвета пепельного. Нашедшего просят обратиться по телефону номер… или в виллу… по улице… Большое вознаграждение».

    Я облегченно вздохнул. Наши проблемы разрешены. Я взглянул на пса — моего спутника. Он тоже смотрел на газету, будто читал ее. И снова я увидел в его взгляде ту проклятую гордость, которая ледяными иглами пронзила мое сердце. Мне стало совершенно ясно: он уже был уверен в своей судьбе и не нуждался больше в моей ласке. Больше того, в его взгляде я прочел презрение: он понимает, сколь огромна дистанция между мной и им, он делает мне одолжение, предоставляя возможность так легко заработать деньги.

    До его виллы было полчаса ходьбы — для человека, который сыт, а для меня — голодного — целый час. К тому же я не вполне ясно представлял себе, где именно находится эта улица.

    Я обратился к бакалейщику на центральной улице, и он посоветовал мне идти три квартала прямо, а потом свернуть вправо. И тут я заметил, что пес, нюхая землю, тянет меня именно в этом направлении. Значит, он узнал знакомые места, значит, бакалейщик указал правильную дорогу…

    Я уже стал прикидывать, сколько мне еще идти, какое вознаграждение я получу и как его истрачу.

    На тридцать пиастров я сытно пообедаю в харчевне, а семьдесят пиастров — на новую обувь. Но я еще не получил этого фунта. Впрочем, что такое один фунт для жителей этого богатого квартала? И я прибавил себе еще фунт, я удвоил вознаграждение, потом утроил… Наконец, устав от своих расчетов, я убедился, что, как бы ни было велико вознаграждение за собаку, его все равно не хватит, чтобы покрыть все мои бесконечные нужды. А вдруг я получу не три, не четыре фунта, а… Да, я нуждался в самоутешении.

    Но только мы миновали второй квартал, как вдруг пес вырвался из моих рук и стремглав бросился вперед. Я хотел остановить его, но тщетно. Мне оставалось только гнаться за ним, а он бежал, едва касаясь земли, по направлению к своей вилле. Вот он перемахнул через забор и скрылся в саду. Затем я увидел, как он важно и степенно поднимается по мраморной лестнице в дом…

    Я ведь говорил, что я не гордый. Эх! Я знаю, о чем ты сейчас думаешь. Нет, я совсем не гордый, но не мог же я унизиться настолько, чтобы начать попрошайничать. А ведь если бы я тогда начал добиваться своего вознаграждения, меня сочли бы именно за нищего, за попрошайку. Но не в этом даже дело. Разве это вознаграждение поправило бы мои дела? Через день или два я снова был бы голодным и бездомным. Износилась бы обувь, изорвалась одежда, и я снова превратился бы в того, кто я есть — в гонимого бродягу.









    САБРИ МУСА







     Ученик





     Перевод Ю. Султанова



    Это случилось пять лет тому назад. Я только что окончил институт и работал учителем рисования в деревенской школе. Деревня находилась в «тридцати пиастрах»[43] от города.

    Школа, расположенная недалеко от мельницы, представляла собой просторное здание, окруженное старым, засохшим садом. Перед школой протекал оросительный канал, разделявший деревню на две части. По утрам в зимние солнечные дни мы, учителя, часто усаживались возле школьных дверей и подолгу смотрели на золотой диск солнца, отраженный в зеленой воде канала, на деревенских женщин, волочивших длинные свои подолы по земле — среди пыли, рисовой шелухи и навоза. И пока женщины не скрывались за поворотом у водокачки, видно было, как чинно и мерно покачиваются кувшины на их головах.

    А когда начинались ночные дожди, улицы деревни сразу превращались в реки грязи, по которым не пройти, не проехать. Тогда директор школы считал себя лично ответственным за наше благополучное прибытие в класс, и вот каждое утро мы стояли возле своих домов в ожидании деревянной тележки, запряженной пожилым осликом. Мы усаживались на циновку, постеленную на дно тележки, и вместе с ней, покачиваясь из стороны в сторону, проезжали по узким улицам деревни. Завидев нас, каждый житель деревни останавливался и прикладывал правую ладонь к голове в знак приветствия.

    Когда наша тележка, постоянно за что-нибудь задевая, переправлялась вброд через потоки грязи, компания учителей представляла собой интересное зрелище, и деревенские ребятишки толпой следовали за нами, чтобы поглазеть на господ. А иногда нашему немолодому ослику приходило в голову «отправить свои естественные потребности», и тогда он останавливался именно возле деревенского базара, перед большой толпой народа, относясь при этом без всякого уважения к чувствам учителей, восседавших в тележке, и совершенно не считаясь со звонком, который уже час тому назад возвестил о начале занятий.

    Все эти обычаи казались мне весьма странными, а порой приводили меня в изумление. Я долго не мог понять, почему мои коллеги-учителя так спокойно относятся к самым удивительным явлениям. А понять было нетрудно: такова их каждодневная жизнь, и картины, вроде той, что я описал, были для них настолько обыденными, что вызывали у них такую же спокойную реакцию, какую вызывает сон, еда или выпивка в кофейной дервиша аль-Гамрави, которая, кстати сказать, закрывалась не позже восьми часов вечера.

    После зимних каникул директор школы, признав мои способности, добавил в мое расписание четвертый класс, где я должен был вести рисование и уроки трудовых навыков. Сказать по правде, я почувствовал какое-то радостное опьянение, когда узнал о решении директора. «Однако, — решил я, — здесь нужно быть настороже. Ведь я привык к ребятам младших классов. Я сумел обуздать их стремление к шуму и безобразиям. Но четвертый класс! Ребята здесь отличаются и возрастом и характером…»

    Однако ученики встретили меня хорошо. Мне кажется, они почувствовали мое к ним отношение или, может быть, они уже слышали обо мне от учеников третьего класса…

    Но не прошло и недели, как случилась беда. В классе появился ученик, который не был в школе, когда я давал первые мои уроки. Он явился и сел за свою парту в последнем ряду около окна. Мальчик этот был высокого роста, толстый и, казалось, очень глупый. Судя по одежде, он принадлежал к одной из знатных семей деревни.

    С первого же дня своего появления в классе через пять минут после начала урока этот мальчик постоянно просил у меня разрешения выйти. Он поднимал руку и говорил скрипучим голосом:

    — Господин учитель! Господин учитель, разрешите выйти на минутку!

    Я разрешал. Но, вернувшись в класс, он через несколько минут снова поднимал руку и просил разрешения выйти. Я удивлялся этим слишком частым просьбам, но склонен был допустить, что он болен, и продолжал вести урок.

    Однажды, окинув взглядом класс, я вдруг увидел, что он, сидя около окна, целится из рогатки в сторону дерева, которое росло возле школы. Я был поражен и громко крикнул:

    — Встань сейчас же! Эй ты, там, на последней парте!

    Вздрогнув, мальчик вскочил и в замешательстве пытался спрятать рогатку в складках своей одежды. На его лице появилось выражение странной плаксивости. Он умоляюще произнес:

    — Ей-богу, это не я, господин учитель!

    В гневе я закричал:

    — Как тебя зовут?

    — Заки.

    — Какой Заки?

    — Ей-богу, это не я, господин учитель!

    — Какой Заки, я тебя спрашиваю?

    — Заки — сын Мухаммеда.

    — Мухаммеда? Какого Мухаммеда?

    — Ну, Мухаммеда, господин учитель.

    — Какого Мухаммеда, я тебя спрашиваю?

    — Мухаммеда аль-Бед.

    — Бед?..

    — Ей-богу, это не я, господин учитель! Это моего деда звали Бед!

    В этот момент весь класс разразился громким смехом. Я закричал на ребят, требуя тишины, и направился к мальчику, чтобы отобрать у него рогатку. Он положил рогатку в парту, а сам сел сверху, чтобы я не смог открыть ее. Мое терпение лопнуло, и, оттолкнув его от парты, я открыл ее. В парте я нашел рогатку и… несколько убитых воробьев, ровно столько, сколько раз этот негодяй просился выйти. Я отчитывал мальчишку в течение всего часа, но он не проронил ни одной слезинки, хотя с лица не сходило выражение глупой плаксивости. Он все время бормотал:

    — Ей-богу, это не я, господин учитель… Это моего деда звали Бед!

    На следующий день он не пришел в школу.

    Директор вызвал меня в свой кабинет и сообщил, что староста деревни очень разгневан на меня, что начальник деревенской полиции хочет отомстить мне, а брат начальника — отец этого мальчика жаждет поскорее меня увидеть, чтобы всадить в мою грудь пулю из своего ружья…

    Вечером поезд увозил меня в город. Из окна вагона я бросил прощальный взгляд на школу, видневшуюся на краю деревни. Это был последний день моей педагогической деятельности.









    СААД ХАМИД







     Муки творчества





     Перевод Ю. Султанова



    Проснувшись рано утром, я задал себе вопрос: удастся ли мне хоть сегодня написать новый рассказ? За последние две недели я ничего не написал, и от бесплодных умственных усилий нервы мои совершенно расстроились.

    Я жил на окраине Каира, на улице Хазиндар, в третьесортной гостинице с претенциозным названием «Счастье». Первые лучи солнца уже проникли через щели ставней в мой номер и причудливо освещали ветхую мебель, похожую на обломки разбитого корабля, выброшенные волной на берег. Взор мой упал на тощую и старую диванную подушку, на которую были навалены книги, газеты и клочки исписанных бумаг, и я понял, какое место я занимаю на социальной лестнице: я должен писать новеллы, чтобы не умереть с голоду. Но, увы, когда я садился писать голодный, из-под моего пера обычно выходили худосочные рассказы, почти всегда отвергавшиеся редакторами.

    Разделавшись с одним рассказом, я всегда тут же садился за другой. Иногда мне везло, и за удачный рассказ я получал три и даже пять египетских фунтов.

    В тот день, выйдя, как обычно, из дому рано утром, я стал бесцельно бродить по улицам. И вдруг мне пришел на ум занимательный сюжет нового рассказа. Я тотчас поспешил в гостиницу, сел за стол, взял ручку, чтобы записать сюжет, пока я его не забыл. Но дома не оказалось ни клочка бумаги.

    Неужели из-за этой пустячной причины я не запишу свои мысли и упущу миг вдохновения? Сколько светлых надежд уже связано у меня с этим рассказом!

    Проклиная бумажных фабрикантов всего мира, я снова поспешил на улицу, за бумагой. Но только что я вышел в коридор, мои глаза встретились с глазами хозяина гостиницы. Он посмотрел на меня долгим, пронизывающим взглядом. Этот настойчивый взгляд всегда обжигал меня, как удар хлыста по голому телу. «Давно пора платить за номер!» — говорил мне этот взгляд. Но чем?!

    О боже! Почему я вынужден вечно думать о том, как заработать на кусок хлеба! Как жестоко обошлась со мною судьба! Ведь, несмотря на цветущую пору молодости, я почти забыл, что такое любовь и счастье. О судьба! Зачем ты вечно гонишь меня? Зачем ты преследуешь именно меня, а не кого-нибудь другого… ну, хоть какого-нибудь жителя Александрии или Заказика… Нет, только не Заказик! Привет тебе, о город, который однажды подарил мне кратковременное счастье любви, чистой и нежной любви девушки-красавицы…

    Но вот я добыл бумагу, собрался с мыслями и начал писать. Нужные слова легко и стройно ложились на бумагу, ум и воображение работали с быстротой молнии. Я писал так, будто кто-то подгонял меня, мысль работала четко. Я заполнял лист за листом, и вот наконец рассказ готов. Я чуть не пустился в пляс от радостного волнения.

    Я перечитал написанное: да, вот это новелла! Редкостное художественное произведение, лучшее из всего, что я сделал до сих пор! Блестящая новелла, под стать самому Чехову! С этим рассказом я стану в ряд с нашими лучшими новеллистами. И уже не три, не пять, а семь фунтов, думаю, дадут мне за него в редакции. Да, с таким рассказом нельзя продешевить!

    Переписав начисто новеллу, я отнес ее в редакцию.

    А что дальше? Надо ждать ответа.

    Я вышел на улицу, машинально ощупывая свои карманы. У меня оказалась всего одна серебряная монета в полреала, сиротливо забившаяся в угол пиджачного кармана. Эти деньги надо сберечь на обед. Самое дешевое блюдо — бутерброды с фасолью. Они весьма полезны для желудка, содержат немало витаминов. К тому же харчевня, где подают бутерброды с фасолью, находится как раз у ворот моей гостиницы, и хозяин харчевни — человек покладистый, знает меня и не раз доверял мне в долг.

    Прошла неделя. Лучше не спрашивайте, как я ее провел!

    Однажды утром я проснулся от сильного стука в дверь. Хозяин гостиницы пришел требовать платы и угрожал, что выгонит меня на улицу, если я не уплачу сегодня же. Укоры хозяина терзали мою душу, но что я мог сказать ему? Что я не вор? Что я беден, но честен? Я хотел прервать его, но не посмел: он выгнал бы меня или, что еще хуже, передал бы меня полиции.

    Хозяин ругался и грозил, а я молчал и думал. Я вспомнил поговорку: «Если слово серебро, то молчание золото». Или вот еще одна хорошая поговорка: «Если бы бедность была человеком, я бы ее непременно убил». Кстати: кто автор этой поговорки? Кажется, Омар аль-Хаттаб. А может быть, Омар Абдельазиз или Омар Абу Рабиа, или какой-нибудь другой Омар? В самом деле, почему обязательно Омар аль-Хаттаб?..

    Так я разговаривал сам с собой, стараясь отвлечься от назойливых упреков хозяина. Наконец он кончил, и я попросил его подождать с окончательным расчетом хотя бы до завтра.

    Но где я возьму деньги завтра? На этот вопрос я не мог бы дать ответа. Проклятие этому бренному миру! До каких пор можно терпеть такие лишения?!

    Вечером я пошел в редакцию и попросил литературного редактора принять меня. Сев напротив и выслушав его первые слова, я сразу почувствовал облегчение. Еще бы! Он говорил, что моя новелла принята, что она прекрасна, что она уже сдана в набор и что он чувствует во мне несомненный талант. И еще он сказал, что завтра же я могу зайти за гонораром — десять египетских фунтов!

    Выйдя на улицу, я почувствовал такую радость, что мне хотелось петь и плясать, плакать и смеяться. Я вспоминал его похвальные отзывы, упоминание о гонораре в десять фунтов…

    Да, завтра! Завтра я пойду в гостиницу с высоко поднятой головой. Завтра я появлюсь там в новой сорочке и с книгой «Преступление и наказание» Достоевского, с той книгой, которой я зачитывался в последние дни.









    ИБРАГИМ АЛЬ-ХАТЫБ







     Лживое кино





     Перевод Г. Шарбатова



    Наконец-то счастье улыбнулось Марзуку…

    Перешагнув порог кинотеатра на одной из улиц аль-Аббасия[44], он вошел в просторное фойе. Было около десяти часов утра. Несмелыми шагами мальчик приблизился к буфету, занимавшему всю правую стену. За стойкой он увидел жирное, лоснящееся лицо хозяина, который восседал на своем высоком табурете, прислонившись спиной к стене.

    Подняв руку в знак приветствия, Марзук спросил:

    — Не найдется ли у вас какой-нибудь работы, хозяин?

    — Для тебя?

    — Да…

    — Эй, мальчик! Хильми!..

    В стене открылась маленькая дверь. Вошел Хильми. Этому «мальчику» было уже под тридцать.

    — Слушаю, хозяин.

    — Принеси-ка поднос!

    Хильми исчез за дверью, затем показался снова с большим деревянным подносом. Хозяин взял поднос и кратко сказал Марзуку:

    — Возьми дюжину бутылок и поднимись в амфитеатр.

    Впервые за последние две недели Марзук улыбнулся, и эта улыбка согнала с его лица давнишнюю угрюмость.

    — Большое вам спасибо, хозяин… А нельзя ли узнать, сколько я буду получать в день?

    Хозяин словно не расслышал вопроса:

    — Как тебя звать?

    — Марзук.

    — Хорошо… Значит, ты спрашиваешь, сколько будешь получать? В день?.. У меня нет определенной дневной платы. Все будет зависеть от тебя. Продашь этот товар — получишь еще. В конце дня подведем итог, и тебе достанется десять процентов всей дневной выручки. Хорошо?

    Марзук в задумчивости опустил голову. Затем, взглянув в лицо хозяина, сказал:

    — Согласен.

    Хозяин вручил ему поднос, на котором стояли бутылки с лимонадом. С подносом в руках Марзук поднялся по лестнице в амфитеатр. Он выбрал себе место в углу и встал с подносом в руках. Он посмотрел вокруг и обнаружил, что зал пуст. Только в последнем ряду сидели два господина с приятной молодой особой, да еще в центре — одна старуха в ярко-желтом платье. Других зрителей не было. Тяжело вздохнув, Марзук проговорил:

    — Господи! Помоги сделать почин.

    В этот момент показался еще один мальчик, сверстник Марзука. Он нес сласти.

    Обращаясь к Марзуку, он шепнул:

    — Не стой на месте… Предлагай товар зрителям.

    Марзук подошел к двум господам, которые были с дамой. Он продал им три бутылки. Потом свет в зале погас.

    Из своего угла Марзук увидел киножурнал, потом маленький фильм о Микки Маусе, потом еще фильм… Затем зажегся свет, и после музыкальной паузы зал погрузился в темноту. Начался сеанс.