Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сергей Высоцкий

Не загоняйте в угол прокурора

Все события и герои романа вымышленные. Любые аналоги неправомерны. Автор
ЮБИЛЕЙ



В полдень над подмосковным поселком Переделкино, над большой деревянной дачей известного прозаика Маврина голубело холодное небо. Колючее солнце сумело пробиться сквозь недавно намытые стекла веранды — бутылочно-зеленые, золотистые и фиолетовые. Анемичные цветные блики недолго погостили на большом круглом столе, заставленном блюдами, салатницами и хрустальными ковчегами, с терпеливо ожидающими своей участи, восхитительными закусками. Здесь царил острый запах весны — свежих огурцов, помидоров, пахучих трав и прочей рыночной зелени, сдобренной сметаной и майонезом.

Через час погода испортилась — повалил тяжелый снег, стало тихо, словно поселок упаковали в вату. Перестали реветь идущие на посадку во Внуково самолеты, не доносилось никаких звуков с шоссе. «Москвич»-сапожок, развозивший писателям обеды из столовой Дома творчества, не прибыл к сроку. Было воскресенье, и дорожники, переосмыслив лозунг застойных времен «Все во имя человека», предпочли провести свободное время в кругу семьи или в компании приятелей. Дороги остались нерасчищенными.

Ближе к вечеру мерный стук капель по железу подоконников возвестил о том, что начинается очередная оттепель.

Погода нарушила все планы юбиляра. Он ожидал гостей к трем, к назначенному часу собрались только те, кто жил по соседству в поселке и кто приехал из Москвы на электричке. Рискнувшие сесть в автомобили запаздывали. Начало застолья, запев, как любил говорить юбиляр, получилось скучноватым — каждый вновь прибывший, не слышав первых тостов, неизбежно повторялся в своих славословиях. Получалось без особого тепла, без той искренности, на которую рассчитывал Маврин, приглашая не только литературный бомонд, но и старых друзей военных времен и молодежь. Не добавило теплоты и присутствие на юбилее писателей из враждебных станов расколовшегося Союза. Далекий от шумных цедеэловских баталий, Алексей Дмитриевич и не подозревал, что распря зашла так далеко, что из залов заседаний уже просочилась в домашние застолья. Как ни старался тамада, давний приятель юбиляра критик Борисов, превратить юбилей в праздник, холодные токи неприязни витали над столом, и Маврин чувствовал их спиной.

Даже спич Борисова о том, что аморально заставлять писателя делать политический выбор, что творчество выше политики и каждое проявление его — знак высшей благодати (когда-то Мао выразил эту мысль значительно короче: «Пусть расцветают все цветы»), не заставил поднять забрала наиболее ожесточенных бойцов. Хотя и вызвал одобрение большинства.

И только хозяйка, Алина Маврина, сумела растопить последний лед. Она поднялась, держа в одной руке бокал с шампанским, а другой полуобняв мужа, помедлила несколько секунд, дожидаясь тишины. Высокая, стройная, с раскрасневшимся гладким лицом, она выглядела значительно моложе своих сорока пяти. Чертами лица она удивительно походила на мужа, состарившегося худощавого красавца. Гораздо больше, чем его родная дочь — плотная хмурая женщина с широким невыразительным лицом.

— Только писательские жены знают, что это за каторга — быть женою писателя. За писательских жен! — она быстро наклонилась, поцеловала Маврина и выпила шампанское. Гости оживились. И хотя у писательских жен и у самих писателей, собравшихся за юбилейным столом, были свои, сугубо индивидуальные взгляды на суть проблемы, слова хозяйки пришлись по вкусу.

— За прекрасных каторжанок! — уточнил басом прозаик Дарьев, любитель расставлять точки над «и». Один шутник — критик, как-то не поленился внимательно прочитать многотомную эпопею Дарьева «Большие расстояния» и обнаружил, что автор ни разу не воспользовался многоточием.

Внимательный наблюдатель мог бы заметить, какой недоброжелательный скользящий взгляд бросил Дарьев на сидящую рядом жену, говоря о прекрасных каторжанках. Она, и правда, не вызывала положительных эмоций и была похожа скорее на геометрическую фигуру — на многоугольник, что ли? — чем на женщину.

— Прекрасная каторжанка! Что за чудесный соус вы приготовили к ветчине и ростбифу? — спросил автор детективов Огородников.— В наше голодное время безнравственно подавать такие приправы к столу!

— Да, Алина, соус — чудо! Не темни, открывай секрет,— поддержала Огородникова многоугольная Дарьева.

— А что соус?! — весело отозвалась хозяйка.— У него только название сложное. А всего-то и нужно: лук, уксус, горчица, перец, лавровый лист, апельсины, желе черной и красной смородины, картофельная мука и две чайных ложки мадеры — и все это называется кумберленд.

При упоминании мадеры гости дружно рассмеялись.

— Мадера небось португальская? — спросил молодящийся поэт-песенник.

— Не пил мадеры уже лет двадцать! — с таким тяжелым вздохом сказал кто-то из гостей, что все снова рассмеялись. Оставив в покое высокие материи, гости, наконец-то, ощутили прелестный букет выдержанных армянских коньяков, домашнего вина «Лыхны», присланного юбиляру из Абхазии, оценили кулинарный талант хозяйки, распробовав дивные закуски, приправленные разнообразными соусами, своими названиями под стать романтично звучащему кум-берленду.

Острые идейные разногласия были забыты. А тут и тамада, собравшись с мыслями, подкинул тему, объединившую всех — и правых, и левых: низкие гонорары и высокие налоги. Общий враг был обозначен, душевное равновесие гостей восстановлено. Славили юбиляра и ругали власти предержащие. Только поэт Лис, не упустивший возможности напиться, подпустил яду в адрес маститого именинника. Расплескивая на белоснежной скатерти марочный коньяк, налитый в большой фужер, щуря злые, почти трезвые глаза, он вдруг процитировал Поля Элюара: «Слава, к сожалению, не имеет точного глаза и часто ошибается в выборе».

Помолчав многозначительно и выплеснув, теперь уже на подол соседке, очередную порцию коньяка, он добавил:

— В случае с юбиляром все получилось наоборот.

В гостиной на миг повисла неловкая тишина. Потом кто-то громко сказал:

— Ну Лис, в своем репертуаре!

Все загалдели. Кто осуждал Василия, кто оправдывал, показывая, что он хотел польстить юбиляру, а не обидеть, но невнятно выразился.

Убилава, громоздкий и нескладный, с застывшим лицом, смотрел наглыми глазами на хозяйку и шептал соседу, глухому старику, автору скучнейших исторических романов:

— Что за женщина, честное слово! Клянусь, будет моя. Честное слово, мужа зарежу, забью, крысиным ядом изведу, утоплю в Черном море, клянусь!

Старик из этой тирады услышал только про Черное море и начал рассказывать про то, как во время войны уходил на миноносце из осажденного Севастополя.

В конце вечера юбиляр, провожая гостей, отбывающих постепенно, внимательно заглядывал им в лицо совершенно трезвыми глазами. Долго держал руку в своих больших жестких ладонях, и многим почему-то делалось не по себе от его испытующего взгляда. Он словно бы знал что-то не слишком приятное для них и хотел проверить: а знают ли они об этом сами?

Последним ушел Огородников, заставивший хозяина выпить с ним «стремянную». Маврин сказал жене:

— Детка, давай отпустим и Клавдию? Придет завтра и все перемоет и уберет. Побудем одни.

Пока жена, накинув шубку, провожала до калитки домработницу, Алексей Дмитриевич поднялся в кабинет и раскрыл двери на балкон. Ночь стояла безветренная. Сосны, кусты боярышника и сирени, забор — все вокруг было пышно украшено белыми узорами, а тишину нарушала только громкая капель. Время от времени глухо ухали падающие с деревьев и крыши комья снега.

Маврин смотрел, как жена закрыла калитку и медленно пошла к дому. Одинокий фонарь, горевший в саду, на несколько мгновений осветил ее и посеребрил шубу, сверкнула бриллиантовая сережка. «Она у меня как принцесса в сказочном саду»,— подумал Маврин с теплотой. Но жена вышла из светового круга и превратилась в маленькую одинокую фигурку, затерявшуюся в темном лесу. Алексея Дмитриевича пронзило острое чувство жалости к жене. «Умру скоро,— внезапно подумал он,— Алина останется беззащитной. Все на нее накинутся — Литфонд отберет эту дачу, Моссовет заявит, что городская квартира слишком велика для нее одной, мои дети потребуют раздела имущества…»

— Алеша! — окликнула жена, остановившись перед балконом.— Не простудись. Накинул бы пальто.— Ее слова прозвучали в окружающей тишине чересчур громко.

— Простудиться после такой выпивки невозможно.— Маврин улыбнулся.— Какая красота вокруг! В такую ночь и умереть не страшно.

— Разговорчики! — погрозила ему жена.— Смотри у меня!

Она вошла в дом. Алексей Дмитриевич слышал, как щелкнул замок, потом глухо ударила задвижка — на ночь Маврины всегда крепко запирались.

Через пару минут Алина Максимовна появилась в кабинете:

— Мы в миноре? — спросила она, выйдя на балкон и встав рядом с мужем.

— Наоборот. У меня такая благодать на душе… И голова совсем не хмельная — мог бы сейчас еще бутылку шампанского выпить.

— Вот и прекрасно,— шепнула Алина Максимовна.— Сейчас приму душ, а ты принесешь в спальню шампанское. Только обязательно полусладкое.

— Хорошо, детка,— Маврин обнял жену, поцеловал в лоб и подтолкнул к двери.— Не задерживайся.

Ему всегда было хорошо только с ней. Временами в душу закрадывалась мысль, что он женился на колдунье, только с ней он чувствовал себя мужчиной. Таким же сильным и неутомимым, как в зрелые годы.

Жена ушла. Маврин слышал, как скрипнули ступеньки, потом стукнула дверь, донесся монотонный шум воды. «Это надолго»,— решил Маврин. Алину он считал водопоклонницей. Он поудобней устроился в своем кресле и вдруг с сожалением подумал, что за весь вечер никто не проявил желания потанцевать. Несколько раз Алина предлагала включить музыку, но все дружно отказывались, даже молодежь. Пили, закусывали, спорили о политике, рассказывали анекдоты, злословили. «Неужели мы все так состарились и отяжелели? Ладно мы. А молодые? Может, стеснялись? — Маврин с осуждением покачал головой.— Надо было настоять, показать пример. Мы с Алиной такой бы вальс прокрутили! Или фокстрот!» Маврину нестерпимо захотелось послушать музыку.

Он встал, включил проигрыватель, перебрал пластинки. Тут было много любимых — классика и эстрада. Бах соседствовал с Леграном, Паваротти с Мадонной и Машей Распутиной. Лещенко, Церетели, Клименко, Челентано… Нет, не этого ему хотелось. Вот в сороковом, когда он приехал в Ленинград с финского фронта и зашел к приятелю Виктору Панченко на Седьмую линию, они устроили вечеринку, и он танцевал с младшей сестрой Виктора. Как ее звали? Неважно. А мелодии, под которые они танцевали,— такие щемяще знакомые и далекие! «Под небом знойной Аргентины» — «И внезапно искра пробежала в пальцах наших встретившихся рук». Нет, это не оттуда. Потом Лещенко — «Татьяна, помнишь дни золотые…» Ее звали Татьяной? Нет. И танцевали что-то быстрое. Фокстрот, наверное. Что же за название? Какое-то до боли знакомое слово. «Кариока»? Какая партнерша была нежная! И ее духи!… Он весь растворился в ней!

«Где-то у меня есть гора довоенных пластинок,— подумал Маврин и, опустившись на колени перед книжным шкафом, стал перебирать старые, тяжелые пластинки в видавших виды конвертах. Шульженко, Утесов, Вадим Козин… А вот и знакомая синяя этикетка! Он так обрадовался, словно встретил старого друга. Маврин не стал читать этикетку — пришлось бы искать очки,— он был уверен, что это именно та пластинка.

Еле слышно гудел аппарат — большой японский музыкальный центр. «Нам бы в молодости такую штуку»,— усмехнулся Алексей Дмитриевич и поставил пластинку. Вместо знакомой мелодии услышал какие-то завывания.

— Скорость, скорость,— прошептал он, останавливая проигрыватель. Такие пластинки давно не выпускают. Есть ли на этом аппарате нужная скорость? Оказалось, что чужеземные конструкторы и ее предусмотрели. Негромкая мелодия полилась в тишине. Маврин, размягчаясь душою, вернулся к креслу и стал садиться. И внезапно почувствовал, что его повело в сторону, что он теряет сознание. И тут же увидел себя на улице большого города и узнал улицу. Это была Садовая в Ленинграде. Он стоял на остановке, дожидался трамвая. Тройку. Почувствовав на себе взгляд, обернулся — за большой витриной магазина, облокотившись о прилавок, стояла девушка и улыбалась, глядя на Маврина. Никогда он не видел такой доброй и нежной улыбки. И такой красивой девушки. В улыбке были и призыв, и признание, и надежда. Маврин сделал шаг к витрине, но в это время к остановке подкатил грохочущий трамвай с номером три на крыше. Маврин помахал девушке и уехал на нем.

Всю последующую жизнь в нем жила маленькая и острая заноза — сожаление, что он сделал только один шаг к улыбающейся девушке.

Трамвай грохотал и покачивался. Несся по городу. И в этот миг все существо Алексея Дмитриевича наполнилось тихим гласом: «Счастлив тот, кто увидит улыбку».



ОБИТЕЛЬ СМЕРТИ



Машина «скорой помощи» свернула с проспекта и медленно поехала по заснеженной аллее в глубину старого больничного парка. У приземистого серо-желтого, с облупившейся штукатуркой, здания она остановилась, водитель выключил мотор, но с минуту из машины никто не выходил. Наконец хлопнула дверца — вылез крупный молодой парень в грязноватом белом халате. Он лениво потянулся, вынул из грудного кармашка сигарету, закурил. Из машины вышел второй санитар — тоже в неопрятном, несвежем халате и в синей шапочке с надписью «карху». Этот был постарше и пониже первого, с небритым плоским лицом и пустыми глазами. Он открыл заднюю дверцу машины и призывно махнул напарнику. Вдвоем они вытащили носилки, на которых лежало тело, покрытое простыней. Почти одновременно санитары издали какой-то гортанный звук, вроде, «гоп-ля-ля!» и, слегка сгибаясь под тяжестью ноши, понесли в морг очередного покойника.

Санитарные кареты приезжали и уезжали. Все они были похожи друг на друга своим затрапезным видом, обшарпанными дверцами, облупившейся краской на окнах, своими санитарами в неопрятных халатах. И пушистый ковер снега, всю ночь падавшего на город и теперь слепящего глаза отвыкших от такой щедрой белизны горожан, только подчеркивал убожество и нелепость этой службы смерти.

Подъехал к моргу первый ритуальный автобус, и с десяток хмурых молчаливых людей курили перед подъездом, ожидая, когда состоится событие, гнусно именуемое «вынос тела». Гнусно и предательски по отношению к умершему.

Неяркое февральское солнце сверкнуло сквозь легкие быстрые облака, и сразу все вокруг помягчело, подернулось дымкой. Исчезла витавшая в атмосфере напряженность, ожили, отбросив голубоватые тени, старые липы, закапало с крыш, и даже воробьи зачирикали весело и напористо.

Молодой санитар, приехавший с первой «скорой помощью», вышел из морга, остановился на крыльце и, подняв голову, зажмурился под солнечными лучами. Поискав глазами место поуютнее, он отошел к углу здания — туда, где солнечным лучам не мешали ветки лип. Закурив, парень оглянулся и вытащил из кармана черную жестяную банку пива. Привычным движением он открыл ее и, запрокинув голову, залихватски влил в себя содержимое. Наверное, он очень любил пиво или был с большого похмелья, потому что на лице его отразилось блаженство. Но это выражение оказалось мимолетным, оно тут же сменилось недоумением, а потом гримасой боли и ужаса. Санитар будто переломился пополам, схватившись руками за живот, несколько секунд постоял так в оцепенении и тут же рухнул с жалобным стоном на белый снег. Черная банка датского пива «Туборг» упала рядом. Несколько мужчин, ожидавших начала церемонии, обернулись, услышав стон и глухой звук падения тела.

— Чего это он? Надрался с утра? — сказал один из мужчин — маленький, невзрачный.

— Не похоже,— буркнул худой с большими белесыми глазами мужчина и кинулся к упавшему. За ним потянулись несколько любопытных.

Глаза у лежащего санитара закатились.

— Припадок,— сказал кто-то из толпы.— Наверное, эпилептик.

— Сам ты эпилептик,— пробормотал склонившийся над телом худощавый мужчина. Он был врач и хорошо знал, как выглядит смерть.

Прошло некоторое время, пока вызвали врачей из соседнего хирургического отделения. Пришли двое санитаров, из тех, с которыми работал умерший. Привычные к покойникам, они и тут не очень удивились: вытащили из стоявшей рядом «скорой» носилки и унесли товарища туда, куда носили всех остальных своих клиентов. Толпившихся у входа людей пригласили в ритуальный зал прощаться со своим усопшим.

Перед моргом опустело, и только через час приехали следователь районной прокуратуры Владимир Фризе и оперативная группа с Петровки, 38.

Погибшего звали Николаем Уткиным. Служил он в малом предприятии «Харон»[1], не так давно организованном для доставки покойников в морги. Деньги в «Хароне» брали большие, но и справлялись с работой отменно. Без волокиты. Уткин исполнял обязанности санитара и шофера. Да и весь «подвижной состав» малого предприятия подбирался по принципу — прежде всего водитель, а потом уже санитар.

Судмедэксперт Шаров еще до вскрытия уверил Фризе, что причина смерти Уткина — отравление цианидом. Его предположение скоро подтвердилось. Недаром Шаров работал судмедэкспертом уже семнадцатый год.

Едва было произнесено слово «отравление», Фризе, успевший выяснить у свидетелей, что смерть наступила после того, как санитар выпил пиво, послал оперативника отыскать банку из-под пива, но тот вернулся ни с чем. Банки на месте смерти Уткина не оказалось. Несмотря на скептическую улыбку обиженного оперативника, Фризе сам дотошно прочесал всю территорию перед моргом, но банка словно сквозь землю провалилась.

Внутренне холодея оттого, что придется долго работать в таком малоприятном заведении, как морг, Владимир Петрович начал допрос свидетелей. Первым был напарник погибшего.

В крошечном кабинете было неуютно и промозгло. Фризе подумал о том, что создавать здесь уют, когда лишь стена отделяет хозяина этой комнаты от покойницкой, выглядело бы противоестественным. Но тут же ему полезли в голову примеры прямо противоположные, и, чтобы оборвать эту цепочку ассоциаций, он сказал сидевшему напротив свидетелю:

— Ну, что ж, рассказывайте.

— А что рассказывать-то? Что рассказывать?! — напористо, с каким-то даже скрытым вызовом откликнулся санитар. Звали его Аркадий Кирпичников. Неопрятный, съежившийся не то от холода, не то от прожитой жизни, он производил жалкое впечатление.

— Расскажите о том, как прошло ваше дежурство.

— А что дежурство-то? — все так же напористо отбрехивался Кирпичников. Видать, привык получать от окружающих одни только неприятности и постоянно находился в полной боевой готовности, чтобы отразить нападение.

— Аркадий Васильевич, не нервничайте,— миролюбиво призвал его Фризе.— Вы же с Уткиным не один год вместе проработали, дружили, наверное? Вот я и хотел узнать…

— А чего мне нервничать?! — по инерции брюзгливо отозвался санитар, но слова следователя его успокоили. Он глубоко вздохнул словно выпустил из легких воздух, мешавший ему сосредоточиться, и начал рассказывать.

Они с Уткиным заступили на дежурство вчера. Дежурство прошло спокойно — два выезда за вечер и ночь. И оба недалеко. С Большой Полянки привезли умершую от старости старушку и мужчину с Комсомольского проспекта. Последний выезд — в Переделкино. В семь утра. Коля Уткин не хотел ехать — за час не управиться, а в восемь у них кончалась смена. Но ехать было некому, да еще бригадир сказал, что обещали хороший магарыч.

— Сдержали обещание? — спросил Фризе. Спросил просто из любопытства.

— А-а! Пятихатку вдова сунула.

— Когда же вы вернулись из Переделкина?

— В половине девятого.

— И что произошло?

Кирпичников с недоумением посмотрел на следователя. Глаза его, белесые и пустые, неприятно отсвечивали.

— Что вы делали, вернувшись? — уточнил Фризе.

— Отнесли жмурика… Покойника, значит. Коля сказал, что пойдет сигарету на улице выкурит, а я пошел переодеваться. Выхожу из бытовки, мне и подносят плюху — Колюн дуба врезал.

— Закончив дежурство, вы пиво пили?

— Нет.

— А Уткин?

— И Уткин не пил. Мы ночью перекусили. Выпили по стакану водки.

— Когда вы закусывали?

— Около двух. Старушку привезли и закусили.

— Вот про закуску и поговорим подробнее.

Кирпичников рассказал, что на дежурство они всегда еду приносят из дома. Во время еды обязательно выпивают бутылку водки.

— А как же?! — санитар со значением кивнул головой в сторону двери.— Служба такая.

Больше бутылки «коллеги» никогда не пили. Такой порядок установили по предложению Уткина и никогда его не нарушали. А что до водки, то она имелась всегда в избытке. Чаще всего подносили родственники умерших. Иногда скапливалось по нескольку десятков бутылок. Тогда санитары уносили водку домой. Кирпичников попытался рассказать, как поступали с водкой дома, но Фризе прервал его:

— А вот экспертиза показала, что ваш друг Уткин перед смертью пива все-таки выпил! Где он его мог взять?

Санитар пропустил вопрос мимо ушей. Он, видно, решил во что бы то ни стало рассказать следователю о судьбе принесенной домой водки.

— Мы эту водку всю дома выпиваем,— долдонил он, разглядывая потеки на давно не беленой стене.— Не то, что некоторые спекулянты.

— Да разве я сомневаюсь? — сказал Фризе.— Только меня не водка, меня пиво интересует.

— Какое пиво? — насторожился санитар.

Фризе повторил вопрос.

— Может, к автомату на проспект сбегал?

— Исключено. Он никуда не бегал. Вышел из морга на солнышко, закурил и пивка выпил.

— Да что вы к пиву-то прицепились? — вдруг рассердился Кирпичников.— Ну, выпил он пива, не выпил… Умер-то он от чего? Уж не от отравленного ли пива?

«А он не такой и глупый, как кажется,— подумал Фризе.— Просек, что к чему».

— Почему вы так подумали?

— Ха! Еще спрашиваете? Да вы же меня замутузили с этим пивом!

— Замутузил? — Фризе понравилось словечко, и он, словно прикидывая его на вес, повторил: — Замутузил, значит. А что делать? Выяснить-то надо. Да, выпил твой Уткин перед самой смертью баночного пива. Как ты правильно догадался — отравленного. Где взял? Может, там, где взял, все банки отравлены. У тебя баночного нет?

— Отравленного?

— Да хоть какого? — сказал Фризе.— Если я тебе банку покажу, ты мне скажешь, откуда Уткин ее взял?

— На проспекте датским торгуют. «Туборг», черные банки по сорок рублей.

«Дался ему этот проспект!» — рассердился Фризе, но перебивать Кирпичникова не стал.

— Миха Чердынцев там частенько покупает. Может, Коля у него перехватил?

— Умница,— похвалил Фризе, подумав еще раз о том, что он явно недооценил собеседника. Похоже, что, пережив первый испуг от встречи со следователем и преодолевая похмелье, Кирпичников стал соображать получше.— Этот Чердынцев сегодня работает?

— На вызове. Скоро явится.

— Когда вы из Переделкина приехали, он был здесь?

— Нет. А вдруг Коля к нему в шкафчик залез? Приспичило!

— У вас это бывает? В чужой шкафчик?

— Да нет. За это можно не только по морде схлопотать,— мрачно усмехнулся санитар.— Но чтобы вы знали — если пиво «Туборг», у Михи такое пиво бывает.

— Банку не нашли. Свидетели видели, как Уткин пил, как упал. А банка пропала.

— Ни хрена себе! — Кирпичников присвистнул.— Это в анатомичке сказали, что пивко виновато?

Фризе кивнул:

— Датское. «Туборг». Послушай, Аркадий, а не подносили вам пиво в тех квартирах, куда вы сегодня ночью ездили?

— Куда там! На Большой Полянке, где бабушку брали,— коммуналка, считай, как нищие живут. На Комсомольском все строго, видать, персональный пенсионер умер, бывший большой начальник. Тоже все без шику. Пузырек «Пшеничной», правда, сунули. Что было, то было.

— А в Переделкино?

— В Переделкино? — санитар задумался, как будто уже забыл, как там было.— Богатый человек умер. Писатель. Весь дом в книгах. По фамилии Маврин.— Кирпичников покосился на дверь, за которой мертвецы дожидались вечного успокоения.

— Там не поднесли по баночке?

— Нет.

«Надо проверить,— подумал Фризе.— Язык у Аркадия Васильевича не больно-то поворачивается о поездке в Переделкино рассказывать».

И спросил:

— Может, Чердынцев уже вернулся?

— А кто его знает?

— Ты меня подожди,— строго сказал Фризе.— Ни шагу отсюда. Я задам Чердынцеву пару вопросов и вернусь.

Кирпичников равнодушно пожал плечами и вытащил из кармана пластинку жевательной резинки.

Тридцатилетний бородатый здоровяк, больше похожий на кооператора, чем на санитара из морга, натягивал на волосатые ноги джинсы-варенку.

— Ошиблись дверью, господин,— строго, но без хамства предупредил он следователя, остановившегося на пороге.

— Вы Чердынцев?

— Чердынцев. Михаил Ульянович.— Спокойный, уверенный в себе человек, совсем не похожий на спившегося Кирпичникова. Да еще краснощекий.

Фризе вошел в комнату, плотно закрыл за собой дверь, сел на большую железную скамью и только после этого представился.

Никакие чувства не отразились на лице санитара. Он слегка поднял брови, не торопясь надел джинсовую куртку на меху и, застегнув многочисленные «молнии», сел напротив Фризе.

— Вы знаете о смерти Уткина?

— Знаю.

— От кого?!

— Я, гражданин прокурор, не люблю в прятки играть. Вас интересует, не продал ли я Уткину баночное пиво? Не продал. И сам он без моего разрешения не брал.

Чердынцев встал, подошел к ряду давно не крашеных, облезлых шкафчиков, нашел в связке нужный ключ и открыл дверцу. Там висела пара белоснежных халатов и какое-то белье. На верхней полке стояли несколько банок «Туборга».

— Сколько? — спросил Фризе.

— Шесть. Позавчера я купил десять. Четыре выпил.

— Где покупали?

— На проспекте, в кооперативном киоске.

— Своих приятелей не угощали пивом?

— Хотите спросить, не травил ли? Не травил и не угощал. И приятелей у меня здесь нет. Сослуживцы.

— Значит, не угощали.

— Продавать — продавал,— уточнил Чердынцев.— Но очень давно. В декабре. Всего две банки. У такой шпаны, как «Кирпич», даже большие деньги не держатся! А Уткин жмется, на красивую подругу все тратит.

Фризе усмехнулся — кличка «Кирпич», хотя ее происхождение было очевидно, как нельзя точно соответствовала облику санитара, с которым он только что беседовал.

— Пустые банки от этой партии куда выбросили? — Фризе кивнул на шкафчик.

Чердынцев в ответ только хмыкнул, дескать, что за вопрос?

— Куда? — повторил следователь.

— За моргом свалка.

Фризе подумал, что на всякий случай надо будет попросить оперативников еще раз поискать пустые банки. А вдруг?

— У вас еще вопросы? — поинтересовался Чердынцев. Он достал из кармана куртки часы с браслетом и мельком взглянул на циферблат, надевая их на руку.

— Вопросов нет, а банки с пивом придется изъять на исследование. Вы уж извините.

— Извините?! — впервые за весь разговор в голосе Михаила Ульяновича послышалось живое человеческое чувство — раздражение.— Пиво-то денег стоит. А вы одним махом кучу денег из кармана вынимаете.

— Из кармана вы сами вынули, когда пиво покупали,— миролюбиво сказал Фризе.— Да не беспокойтесь, мы все банки откупоривать не станем. Пару откроем, остальные вернем. Я вам телефон оставлю. Позвоните завтра. Может быть, и из этих двух в кувшинчик перельем, придете, выпьете.

Но Чердынцев так расстроился, что даже не заметил иронии.

— Расписку напишете?

— Конечно. Сейчас найду понятых и все оформим.

Отправляясь на розыск понятых, Фризе заглянул в комнату заведующего, предупредить Кирпичникова, чтобы ждал, но санитара в комнате не оказалось. Не было его и около морга. И никто не смог сказать, куда он подевался.

После того, как в присутствии понятых Фризе оформил изъятие на анализ шести банок пива «Туборг», он взял у заведующего домашний телефон Кирпичникова и набрал номер.

— Але,— откликнулся детский голос, но тут же трубку взяла женщина и сердито спросила:

— Кого надо?

— Аркадия.

— Кто его спрашивает?

— Товарищ.

— Не приходил с работы,— сердито отрезала женщина и бросила трубку.

— С какой-нибудь длинноногой завихрился,— прокомментировал заведующий.— Они ребята вольные и при деньгах.

— Что значит «вольные»?

— А то и значит! Сутки отдежурил и трое — гуляй. Никакая жена не проконтролирует, если деньжата в кармане водятся, да колеса в наличии.

— У Кирпичникова есть машина? — перебил Фризе велеречивого собеседника.

— Есть. «Жигули».

Фризе сразу вспомнил испитое невыразительное лицо санитара.

— Как же он ездит? Он ведь с напарником на каждом дежурстве водку пьет! И помногу.

Заведующий нахмурился и стал похож на обиженного боксера:

— Про дежурства у меня сведений нет, а клиенты не жалуются. Я имею в виду родных и близких,— тут же поправился он. Потом секунду помолчал, поиграл брелоками и улыбнулся доброй улыбкой: — Вы разве не знаете, товарищ следователь, сколько пьяных за руль садится?!

— Номер его машины помните? — на всякий случай спросил Фризе.

— Помню. Двадцать два двенадцать. В «Иллюзионе» однажды кинокомедия под таким названием шла. «Машина 22-12». Не смотрели? Очень старая.

— И не слышал. Буквы на номере не помните?

— Буквы не помню. А цвет — красный.

«Ну, что ж,— подумал Фризе,— можно и покинуть эту гнусную обитель смерти».

Несколько раз в течение дня Фризе звонил домой Кирпичникову, но Аркадий Васильевич так и не появлялся. Мать,— следователь выяснил, что женщина, каждый раз снимавшая трубку, мать санитара,— то ли понятия не имела, где обретается ее сын, то ли не хотела говорить. «Да кто его знает, где он?! — меланхолично твердила она.— Небось, на работе».

Не появился Кирпичников дома и вечером. Фризе не мог себе простить, что так ошибся в парне. С первого взгляда санитар показался ему недалеким пьянчужкой, затюканным жизнью парией, а он — владелец «Жигулей», денежный, весьма состоятельный человек. И следователя не побоялся ослушаться ради какой-то — если верить заведующему моргом — длинноногой прелестницы.



ВЫСТРЕЛ ДУПЛЕТОМ



Алина Максимовна, как только открыла дверь, сразу почувствовала, что в доме не все в порядке: обычно, когда она входила с мороза в прихожую, ее захлестывала волна теплого, еще хранящего аромат любимых «мажи» воздуха, и от этого делалось на душе легко и спокойно. А сейчас в лицо ей ударил ледяной сквозняк. И едва ощутимый запах дешевых сигарет.

«Боже, что случилось?! — с тревогой подумала Алина Максимовна и в нерешительности остановилась на пороге.— Неужели воры?»

Первым побуждением было желание броситься в дом посмотреть — что они там натворили? Но она удержалась. Чутко прислушалась, затаив дыхание. В доме стояла тишина. Лишь в кухне неразборчиво бубнило радио.

Маврина не была трусихой — только осторожной и, как большинство неглупых женщин, расчетливой. И эта расчетливость подсказала ей — если, разбив окно, залезли воры, они могут быть еще в доме. Алина Максимовна осторожно отступила назад, стараясь не допустить щелчка, повернула ключ в замке и бегом побежала к калитке.

Через полчаса дачу осматривал наряд милиции.

— Что же вы, хозяюшка, сигнализацию не включили? — попенял Мавриной молодой худенький капитан, осматривая распахнутое настежь окно в «гостевой» комнате. Воры просто выдавили стекло и открыли шпингалеты. Ветер уже успел нанести на синий вьетнамский ковер снежные холмики. Алина Максимовна промолчала, ей и в голову не пришло думать в такой день о сигнализации. Капитан понял неуместность своего вопроса и сказал:

— Извините.

Осмотр он провел быстро и толково — снял отпечатки следов на паркете, нашел два чинарика от «Примы». Один — на кухне, другой — на снегу, перед окном. Алину Максимовну он попросил внимательно осмотреть дом и постараться установить, что пропало. Но посмотрев, как она собирает в спальне вываленное из шкафа на пол белье и платья, махнул рукой:

— Вы, хозяюшка, не торопитесь. Утро вечера мудренее — мы уйдем, а вы завтра утречком не спеша все проверите. И принесете нам список пропавшего, со всеми приметами.

Алина Максимовна улыбнулась. Эта «хозяюшка», да и вся манера говорить — участливо-снисходительно — явно были с «чужого плеча» и никак не соответствовали всему облику капитана, скорее похожего на пианиста, чем на милиционера из пригородного отделения.

Единственное, что смогла определить Маврина сразу,— это пропажа нескольких бутылок водки из холодильника. Французский коньяк и виски в баре, в кабинете покойного мужа, стояли нетронутыми.

— Алкоголик,— вынес приговор один из милиционеров.— Ради выпивки и старался. В прошлом месяце на дачу к Шестинскому забрался мужик — три дня прожил. Пока всю водку не выпил и припасы не подъел.

— Что же коньяк и виски остались? — спросила Алина Максимовна.— Да и не ищут среди одежды водку,— добавила она, вспомнив разговор в спальне.

— Среди белья он, наверное, деньги искал,— объяснил капитан.— Многие так прячут. А французский коньячок, хозяюшка, штука приметная, с ним по городу не походишь.

Маврина хотела возразить, но сдержалась. Ей не терпелось поскорее остаться одной, присутствие посторонних, разговоры, расспросы утомили ее. Капитан, почувствовав ее состояние, сказал:

— Ну, что, ребята, двинемся? — и попросил, обратившись к Алине Максимовне: — Вы уж, если в город уедете, сигнализацию включите.

— Я никуда не уеду,— сказала Маврина и посмотрела на разбитое окно.

Капитан смутился:

— У вас кусок фанеры найдется? Мы сейчас забьем…

— Не надо. Я утром все сделаю сама. А сейчас закрою комнату на ключ.

— Да вы не беспокойтесь, воры не вернутся,— сказал капитан.— Мы тут шуму наделали. Кто ж второй раз полезет! Такого в моей практике не бывало.

Милиционеры уехали. Алина Максимовна медленно обошла все комнаты, с грустью разглядывая следы пребывания посторонних — воров и милиции. Она так любила свою дачу — ее тепло и уют, созданный за долгие годы, старательно подобранную мебель, радующие глаз пейзажи на стенах, а теперь все показалось ей чужим. Ею овладело такое ощущение, что в любой момент здесь опять может появиться посторонний, неприятный, незваный. Разрушилось так остро живущее в ней чувство принадлежности этого дома ей, только ей. Покойный муж относился к даче равнодушно: ему было удобно здесь работать, но не больше. Ему было удобно работать и в номере гостиницы, и в самолете во время дальнего перелета. Он с улыбкой рассказывал, что в послевоенное время в Лефортовской одиночке написал лучшие страницы романа.

Алина Максимовна проверила запоры на дверях, заглянула в «гостевую», через окно которой залезли воры, секунду помедлила, глядя на запорошенный снегом ковер — не убрать ли от греха подальше? И, оставив все как есть, решительно повернула ключ в замке.

Спать Алина Максимовна постелила себе в кабинете мужа, на большом кожаном диване. Она разделась и уже собиралась лечь, когда вдруг вспомнила про ружье, подаренное мужу еще на шестидесятилетие — в то время они праздновали свой медовый месяц. Ружье прекрасной штучной работы, бокфлинт — стояло в шкафу рядом с другими ружьями. Невольно залюбовавшись серебряной насечкой, она чуть помедлила, потом достала из письменного стола коробку патронов и зарядила ружье. С легким щелчком защелкнулся замок. Насколько помнила Алина Максимовна, из этого ружья ни разу не стреляли. Маврин охоту не любил. Ружье она положила рядом с диваном. Подумала: приму душ. Ей казалось, что душ поможет отделаться от преследовавшего в последние часы чувства брезгливости.

В ванной комнате она сбросила накинутый на голое тело халат и внимательно рассмотрела себя в зеркало. Усталое, но красивое лицо, длинная шея, покатые плечи с гладкой бархатистой кожей.

Приняв душ, она зашла на кухню, достала из холодильника бутылку молока и с удовольствием выпила стакан.

Сквозь сон она услышала, что кто-то пытается отворить балконную дверь. Алина Максимовна с трудом разлепила веки и увидела на балконе человека. Алина Максимовна нашарила ружье, притянула к себе, потом, стараясь ничего не задеть, не скрипнуть пружинами, села, направила стволы на дверь и выстрелила дуплетом.



БЕРТА



У следователя прокуратуры Владимира Петровича Фризе была любовница Берта Зыбина. По укоренившейся у нас традиции не называть вещи своими именами, среди близких друзей Владимира Берта именовалась приятельницей. О существовании «приятельницы» Берты знали в прокуратуре все. И в первую очередь сам районный прокурор Олег Михайлович, потому что Берта жила на одной лестничной площадке с Олегом Михайловичем. Прокурор с Бертой был хорошо знаком. Ее все в доме знали. Во-первых, приятельница Фризе была очень красивая, во-вторых, очень высокая — метр восемьдесят восемь. И, главное,— заслуженный мастер спорта Берта Зыбина играла в сборной страны по баскетболу.

Первое время, встречая своего подчиненного, выходящего из соседней квартиры, Олег Михайлович смущался. Но постепенно привык и нередко даже предлагал Фризе, когда у следователя автомобиль был в ремонте, прокатиться до работы на своей персональной машине. Но тот всегда отказывался. На вопрос прокурора «почему?» Владимир Петрович туманно отвечал: «Чтобы не давать лишнего повода».

Постепенно прокурор так освоился с тем, что следователь Фризе время от времени — когда Берта не была на сборах и не выезжала на соревнования — становился его соседом, что даже заглядывал «на огонек». Правда, имея в запасе какой-нибудь сугубо производственный благовидный предлог. На самом деле ему было приятно посидеть с молодежью, выкурить ароматную голландскую сигару, которые привозила Берта своему приятелю из заграничных турне, пригубить хорошего датского ликера. В отличие от прокурора, его супруга ни разу к Берте не заглядывала, заявив «раз и навсегда», что случится это не раньше, чем Фризе и Зыбина вернутся из загса.

— Володя,— сказал однажды Олег Михайлович, раскурив сигару,— вы с Бертой такая хорошая пара. Жду не дождусь, когда погуляю на вашей свадьбе.

— Да, Володя, почему бы не доставить Олегу Михайловичу такое удовольствие? — сказала Берта и покраснела.

Фризе нахмурился.

— Не раньше, чем эта девушка прекратит бегать с мячом на публике.— Несколько секунд он помолчал, а потом добавил: — Спорт убивает женственность.

Берта фыркнула и ушла на кухню.

— Вы не правы, Володя,— тихо сказал прокурор.— Берта — само воплощение женственности.

У Фризе чуть не сорвалось с языка: «Ну и женились бы вы на ней сами!»

Обидное замечание о женственности посеяло в душе Берты червячок сомнения, и когда, просидев в прокуратуре до позднего вечера в бесполезных попытках разыскать так неожиданно исчезнувшего санитара Кирпичникова, Фризе пришел к ней, он застал подругу на диване с книжкой, которую она читала вслух.

— Чего это ты разучиваешь? — спросил он, не очень-то вслушиваясь в бормотание подруги.— Может быть, подкормишь уставшего прокурора?

— Сам, сам, сам,— пробормотала Берта, не отрываясь от книги.

Фризе остановился посреди комнаты и прислушался.

— «Я настраиваюсь на ежедневную — ежедневную энергичную — энергичную половую жизнь и сейчас и через десять лет, и через тридцать лет, и в сто лет. И через десять лет, и через тридцать лет, и через пятьдесят лет у меня будут рождаться здоровые крепкие долголетние дети…»

— Чего, чего это будет у тебя рождаться через пятьдесят лет? — с изумлением спросил Владимир.

— «И через тридцать лет, и через пятьдесят лет я буду молодая, юная, прекрасная красавица…» — продолжала бубнить Берта, не обращая внимания на его вопрос.

Фризе подошел ближе и протянул руку за книгой.

— Дай-ка мне взглянуть.

Берта отодвинула книгу.

— «Я очень люблю мужскую ласку, мужская ласка мне приносит огромное наслаждение. Я очень люблю любовные игры со своим любимым мужем. Мне очень нравится, когда мы голенькие в постели, я так люблю поиграть — поласкаться со своим любимым. Мне очень, очень приятно от его прикосновения, мне очень приятно, когда он нежно погладит мои груди…— Фризе сумел, все-таки, вырвать книгу, но, похоже, Берта знала текст наизусть, потому что продолжала: — Мне очень приятно его прикосновение к соскам, когда он целует соски».

Книга была толстая, в красивом коленкоровом переплете. Называлась она «Животворящая сила».

— Что это за порнография?! — изумился Фризе.

— Никакая не порнография! Рекомендована Минздравом. Неплохо бы и тебе выучить пару настроев. «На долголетнюю мужскую красоту», например. И «против курения».

— Нет, вы только послушайте! «Мне иногда хочется встать на четвереньки, чтобы любимый ввел свой мальчик в меня — в талисманчик, погладил бы руками всю спину…» И это не порнография?! Мы у себя в прокуратуре завели уголовное дело на продавцов такой дребедени и на владельцев видеосалонов, которые гоняют порнуху, а ты…

Он недоговорил. Берта вырвала у него книгу и крикнула:

— Ну и сиди в своей дурацкой прокуратуре! И нечего мне талдычить про то, что спортсменки не женщины, что у них нежности ни на грош.— Она уткнулась в подушку и заплакала.

Фризе осторожно сел рядом с ней на диван, провел рукой по мягким темным волосам. Берта дернула головой, отстраняясь. Он нагнулся и шепнул ей в ухо:

— Эх, ты, дылдочка моя, шутки не понимаешь. Да нежнее тебя нет…— он хотел сказать — «ни одной женщины», но и тут не удержался от шутки и произнес: «Ни одной баскетболистки в мире».

Берта зарыдала в голос.

С трудом ему удалось успокоить свою подругу. Все еще всхлипывая, крепко прижавшись к Владимиру, Берта спрашивала:

— Ты, правда, считаешь меня нежной? Я нежнее, чем другие?

— Нежнее, нежнее. Ты — самая, самая.

— А откуда ты знаешь?

— Ниоткуда. Просто знаю.

— А девочки говорят: нежность — ерунда. Она на площадке мешает. И про меня в «Советском спорте» писали: «мужественный игрок», му-жест-вен-ный! Значит — не женственный!

— Девчонки твои — дуры. Из зависти говорят. А корреспондента пожалеть надо, у него просто словарный запас беден.

Кто-то позвонил несколько раз в квартиру, но они не открыли.

— Наверное, Михалыч,— сказала Берта и вопросительно посмотрела на Фризе.

— Обойдется,— отмахнулся он, целуя ей шею и щеки.

Было два часа ночи, когда Берта вдруг вспомнила:

— Володька! А ведь ты вечером пришел голодный.— И пошла на кухню готовить ужин.

Утром, когда Фризе собрался на службу, Берта спала. Чтобы не разбудить ее, Владимир не стал молоть кофе, выпил растворимого. Перед уходом заглянул в спальню — не проснулась ли? Берта спала и по одеялу рассыпались ее волосы. Что и говорить, утренний сон у нее был крепок. На полу, недалеко от кровати, валялась книга в зеленой обложке — причина вчерашних горьких слез. «Помоги себе сам»,— было написано на обложке.— «Метод СОЭВУС — метод психокоррекции».

«А что? Забавная книжка,— подумал Фризе и улыбнулся.— Почти Декамерон. Там загоняли дьявола в ад, здесь — мальчика в талисманчик. Где проходит граница между наукой и пошлостью?»

В прокуратуру он пришел веселый. Уже в коридоре, унылом и холодном, Фризе перехватила секретарша из приемной прокурора Маргарита.

— Сам спрашивал.

Владимир посмотрел на часы: без десяти девять. «Не иначе, какой-нибудь сюрприз»,— подумал Фризе.