Побрел в метро, благо недалеко. И только войдя в него, понял, что забыл надеть капюшон и промок до нитки. Наплевать, на душе было горько и пусто.
Во хмелю слегка
Лесом правил я.
Не устал пока,
Пел за здравие.
И умел я петь
Песни вздорные:
«Как любил я вас,
Очи черные…»
То плелись, то неслись,
То трусили рысцой,
И болотную слизь
Конь швырял мне в лицо.
Только я проглочу
Вместе с грязью слюну,
Штофу горло скручу
И опять затяну:
«Очи черные,
Как любил я вас…»
Но прикончил я
То, что впрок припас.
Головой тряхнул,
Чтоб слетела блажь,
И вокруг взглянул,
И присвистнул аж.
Лес стеной впереди — не пускает стена,
Кони прядут ушами, назад подают…
Где просвет, где прогал — не видать ни рожна.
Колют иглы меня, до костей достают.
Коренной ты мой,
Выручай же, брат!
Ты куда, родной,
Почему назад?!
Дождь — как яд с ветвей
Не добром пропах.
Пристяжной моей
Волк нырнул под пах.
Вот же пьяный дурак, вот же налил глаза.
Ведь погибель пришла, и бежать не суметь.
Из колоды моей утащили туза,
Да такого туза, без которого смерть.
Я ору волкам:
«Побери вас прах!..»
А коней пока
Подгоняет страх.
Шевелю кнутом,
Бью крученые,
И ору причем:
«Очи черные…»
Храп, да топот, да лязг,
Да лихой перепляс —
Бубенцы плясовую играют с дуги.
Ох вы, кони мои, загублю же я вас,
Выносите, друзья, выносите, враги!
…От погони той
Вовсе хмель иссяк,
Мы на кряж крутой
На одних осях,
В хлопьях пены мы,
Струи в кряж лились,
Отдышались, отхрипели
Да откашлялись.
Я лошадкам забитым,
Что не подвели,
Поклонился в копыта
До самой земли,
Сбросил с воза манатки,
Повел в поводу…
Спаси бог вас, лошадки,
Что целым иду.
На следующий день он заболел – температура под сорок, лающий кашель. Ломало, выкручивало. «Грипп», – понял он.
«Мы древние, испытанные кони»[48]
В горячем бреду спал целыми днями. Просыпался от того, что мокрый – хоть выжимай! И еще от каких-то кошмаров и ужасов. Отдышавшись, еле приходил в себя. Дрожавшими, слабыми пальцами набирал Ленин номер. В Люберцах никто не подходил, а на Берсеневке говорили, что ее нет, а когда будет – не знаем. Он просил передать, что звонил. Что волнуется и очень ждет от нее звонка. Его терпеливо выслушивали и вежливо отвечали, что обязательно передадут.
Мы древние, испытанные кони.
Победоносцы ездили на нас,
И не один великий богомаз
Нам золотил копыта на иконе.
И рыцарь-пес и рыцарь благородный
Хребты нам гнули тяжестию лат.
Один из наших, самый сумасбродный,
Однажды ввез Калигулу в сенат.
Но Лена так и не позвонила.
Бег иноходца
Оклемался Туров через месяц, а слабость была еще долго, вдобавок холодный пот по спине, дрожащие, влажные руки. Да и настроение было паршивей некуда.
Как-то вечером позвонил старый друг Вова Градов. Ржал как конь, орал, как все клево, Туров болезненно морщился.
– Слушай, – перебил его Туров. – А ты не знаешь, что с Ленкой? Совсем пропала с радаров. – Старался говорить спокойным и ровным, равнодушным голосом. Получалось, кажется, плохо.
Я скачу, но я скачу иначе,
По камням, по лужам, по росе.
Говорят: он иноходью скачет,
Это значит — иначе, чем все.
Но наездник мой всегда на мне,
Стременами лупит мне под дых.
Я согласен бегать в табуне,
Но не под седлом и без узды.
Если не свободен нож от ножен,
Он опасен меньше, чем игла.
Вот и я оседлан и стреножен,
Рот мой разрывают удила.
Мне набили раны на спине,
Я дрожу боками у воды.
Я согласен бегать в табуне
Но не под седлом и без узды.
Мне сегодня предстоит бороться.
Скачки. Я сегодня фаворит.
Знаю, ставят все на иноходца,
Но не я — жокей на мне хрипит.
Он вонзает шпоры в ребра мне,
Зубоскалят первые ряды.
Ох, как я бы бегал в табуне…
Там не под седлом и без узды.
Пляшут, пляшут скакуны на старте,
Друг на друга злобу затая,
В исступленье, в бешенстве, в азарте,
И роняют пену, как и я.
Мой наездник у трибун в цене,
Крупный мастер верховой езды.
Ой, как я бы бегал в табуне,
Но не под седлом и без узды.
Нет, не будут золотыми горы,
Я последним цель пересеку.
Я ему припомню эти шпоры,
Засбою, отстану на скаку.
Колокол!.. Жокей мой на коне,
Он смеется в предвкушенье мзды.
Ох, как я бы бегал в табуне,
Но не под седлом и без узды.
Что со мной, что делаю, как смею?!
Потакаю своему врагу.
Я собою просто не владею,
Я прийти не первым не могу!
Что же делать остается мне?
Вышвырнуть жокея своего
И бежать, как будто в табуне.
Под седлом, в узде, но без него.
Я пришел, а он в хвосте плетется,
По камням, по лужам, по росе…
Я впервые не был иноходцем,
Я стремился выиграть, как все.
– Лыжа? – оживился Градов. – Как не знать – знаю! Все-таки подруга дней моих суровых, ха-ха!
Козел отпущения
– И где она, – напрягся Туров, – ты в курсе?
– Конечно, я в курсе! А ты – нет? А я думал, что у вас…
– Не твое дело! – отрезал Туров. – Ну говори!
В заповеднике, вот в каком — забыл,
Жил да был козел рога длинные.
Хоть с волками жил не по-волчьи выл,
Блеял песенки все козлиные.
И пощипывал он травку, и нагуливал бока.
Не услышишь от него дурного слова.
Толку было с него, правда, как с козла — молока,
Но вреда, однако, тоже никакого.
Жил на выпасе он возле озерка,
Не вторгаясь в чужие владения,
Но заметили скромного козлика
И избрали в козлы отпущения.
Например, медведь, баламут и плут
Обхамит кого по-медвежьему,
Враз козла найдут, приведут и бьют
По рогам ему и промеж ему.
Не противился он, серенький, насилию со злом,
А сносил побои весело и гордо.
Сам медведь сказал: «Ребята, я горжусь козлом,
Героическая личность козья морда!»
Берегли козла, как наследника.
Вышло даже в лесу запрещение
С территории заповедника
Отпускать козла отпущения.
А козел себе все скакал козлом,
Но пошаливал втихомолочку
Как-то бороду завязал узлом,
Из кустов назвал волка сволочью.
А когда очередное отпущенье получал
(Все за то, что волки лишку откусили),
Он как-будто бы случайно по-медвежьи зарычал,
Но внимания тогда не обратили.
Пока хищники меж собою дрались,
В заповеднике крепло мнение,
Что дороже всех медведей и лис
Дорогой козел отпущения.
Ускакал козел да и стал таков.
«Эй вы, бурые, — кричит, светло-пегие!
Отниму у вас рацион волков
И медвежие привилегии.
Покажу вам козью морду настоящую в лесу,
Распишу туды-сюды по трафарету.
Всех на роги намотаю, всех по кочкам разнесу,
Всех ославлю по всему я белу свету.
Не один из вас будет землю жрать,
Все подохните без прощения.
Отпускать грехи кому — мне решать,
Это я — козел отпущения».
В заповеднике, вот в каком — забыл,
Правит бал козел не по-прежнему.
Он с волками жил и по-волчьи взвыл,
И рычит теперь по-медвежьему.
А козлятушки-ребятушки засучили рукава
И пошли шерстить волчишек в пух и клочья.
А чего теперь стесняться, если их глава
От лесного льва имеет полномочия.
Ощутил вдруг он остроту рогов
И козлиное вдохновение.
Росомах и лис, медведей, волков
Превратил в козлов отпущения.
– Да свалила она, – почему-то расстроился Градов. – Насовсем свалила. Замуж вышла. За южка из Белграда, дружбана моего старинного, Слободана. Помнишь, я про него говорил? Не помнишь? Странно… Ну да, я их и познакомил! Тур, ну как ты не помнишь? – повторил Градов, и голос его оживился. – Смешной такой, тощий, в очочках. Ножки как палочки. Да, смешной… А вообще-то классный чувак! Хоть и биолог!
Баллада о волчьей гибели
Воцарилось молчание.
– Тур! Ты меня слышишь? – обеспокоенно спросил Градов. – Эй, чувачок! Ты вообще здесь?
– Я здесь, – глухим голосом ответил Туров. – А мне… она ничего не передавала?
Словно бритва рассвет полоснул по глазам,
Отворились курки, как волшебный Сезам,
Появились стрелки, на помине легки.
И взлетели стрекозы с протухшей реки
И потеха пошла в две руки.
Мы легли на живот и убрали клыки.
Даже тот, даже тот, кто нырял под флажки,
Чуял волчие ямы подушками лап,
Тот, кого даже пуля догнать не могла б,
Тоже в страхе взопрел, и прилег, и ослаб.
Чтобы жизнь улыбалась волкам — не слыхал.
Зря мы любим ее, однолюбы.
Вот у смерти — красивый широкий оскал
И здоровые, крепкие зубы.
Улыбнемся же волчьей улыбкой врагу,
Псам еще не намылены холки.
Но — на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки!
Мы ползли, по-собачьи хвосты подобрав,
К небесам удивленные морды задрав:
Либо с неба возмездье на нас пролилось,
Либо свету конец и в мозгах перекос…
Только били нас в рост из железных стрекоз.
Кровью вымокли мы под свинцовым дождем
И смирились, решив: все равно не уйдем!
Животами горячими плавили снег.
Эту бойню затеял — не бог — человек!
Улетающих — влет, убегающих — в бег…
Свора псов, ты за стаей моей не вяжись,
В равной сваре за нами удача. Волки мы!
Хороша наша волчья жизнь.
Вы — собаки, и смерть вам — собачья.
Улыбнемся же волчьей ухмылкой врагу,
Чтобы в корне пресечь кривотолки.
Но — на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки!
К лесу! Там хоть немногих из вас сберегу,
К лесу, волки! Труднее убить на бегу!
Уносите же ноги! Спасайте щенков.
Я мечусь на глазах полупьяных стрелков
И скликаю заблудшие души волков.
Те, кто жив, — затаились на том берегу.
Что могу я один? Ничего не могу.
Отказали глаза. Притупилось чутье.
Где вы, волки, былое лесное зверье?
Где же ты, желтоглазое племя мое?!
Я живу. Но теперь окружают меня
Звери, волчьих не знавшие кличей.
Эти псы — отдаленная наша родня,
Мы их раньше считали добычей.
Улыбаюсь я волчьей улыбкой врагу,
Обнажаю гнилые осколки.
Но — на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки!
Глупый вопрос!
– Тебе – нет. – Голос у Градова стал потухший, расстроенный. – А что, должна была?
МОЙ ГАМЛЕТ
Туров усмехнулся.
«Водой наполненные горсти…»[49]
Водой наполненные горсти
Ко рту спешили поднести.
Впрок пили воду черногорцы
И жили впрок — до тридцати.
А умирать почетно было
От пуль и матовых клинков
И уносить с собой в могилу
Двух-трех врагов, двух трех врагов.
Пока курок в ружье не стерся,
Стреляли с седел и с колен.
И в плен не брали черногорца —
Он просто не сдавался в плен.
А им прожить хотелось до ста,
До жизни жадным, — век с лихвой,
В краю, где гор и неба вдосталь.
И моря — тоже — с головой.
Шесть сотен тысяч равных порций
Воды живой в одной горсти…
Но проживали черногорцы
Свой долгий век до тридцати.
И жены их водой помянут,
И спрячут их детей в горах
До той поры, пока не станут
Держать оружие в руках.
Беззвучно надевали траур,
И заливали очаги,
И молча лили слезы в травы,
Чтоб не услышали враги.
Чернели женщины от горя,
Как плодородные поля.
За ними вслед чернели горы,
Себя огнем испепеля.
То было истинное мщенье.
Бессмысленно себя не жгут!
Людей и гор самосожженье
Как несогласие и бунт.
И пять веков как божьей кары,
Как мести сына за отца
Пылали горные пожары
И черногорские сердца.
Цари менялись, царедворцы,
Но смерть в бою всегда в чести…
Не уважали черногорцы
Проживших больше тридцати.
Мне одного рожденья мало,
Расти бы мне из двух корней…
Жаль, Черногория не стала
Второю родиной моей.
– Да нет. Ничего она мне не должна. Спи спокойно. Ладно, Вова. Бывай.
Мой Гамлет
– Эй, Тур, – разволновался приятель. – А у вас действительно было все… Ну… так серьезно?
– Да брось! – делано рассмеялся Туров. – И вообще – хватит об этом! – И помолчав, добавил: – А ты все-таки редкая сволочь, Градов.
Не дожидаясь ответа, Туров медленно и осторожно повесил трубку. Югослав. Слободан, верно? «Хороший чувак», – повторил он вслух и почему-то заплакал.
Я только малость объясню в стихе,
На все я не имею полномочий…
Я был зачат, как нужно, во грехе,
В поту и в нервах первой брачной ночи.
Да, знал я, отрываясь от земли:
Чем выше мы, тем жестче и суровей;
Я шел спокойно прямо в короли
И вел себя наследным принцем крови.
Я знал — все будет так, как я хочу.
Я не бывал внакладе и в уроне.
Мои друзья по школе и мечу
Служили мне, как их отцы — короне.
Не думал я над тем, что говорю,
И с легкостью слова бросал на ветер.
Мне верили и так, как главарю,
Все высокопоставленные дети.
Пугались нас ночные сторожа,
Как оспою, болело время нами.
Я спал на кожах, мясо ел с ножа
И злую лошадь мучал стременами.
Я знал, мне будет сказано: «Царуй!»
Клеймо на лбу мне рок с рожденья выжег.
И я пьянел среди чеканных сбруй,
Был терпелив к насилью слов и книжек.
Я улыбаться мог одним лишь ртом,
А тайный взгляд, когда он зол и горек,
Умел скрывать, воспитанный шутом.
Шут мертв теперь… «Аминь! Бедняга Йорик!»
Но отказался я от дележа