Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Высоцкий Владимир

Нерв (Стихи)



ОТ СОСТАВИТЕЛЯ

Эта книга — не песенник. Хотя, составляя ее и перечитывая стихи Владимира Высоцкого, я все время слышал его голос. За каждой строкой слышал, за каждым словом. И даже тогда, когда встречались абсолютно незнакомые стихи, все равно где-то далеко в глубине возникала и звучала мелодия. И голос Высоцкого звучал, голос, который продолжает жить… Давно уже замечено, что когда умирает известный человек, то число его «посмертных друзей» сразу же начинает бешено расти, в несколько раз превышая количество друзей реальных, тех, которые были при жизни. И объяснить это явление, в общем-то можно: ведь всегда находятся люди, жаждущие погреться в лучах чей-нибудь славы — хотя бы и посмертной. Тем более что обладатель этой славы уже не в силах никому возразить, не в силах что — либо опровергнуть. Поэтому и витийствуют в табачном дыму застолий новоявленные «близкие друзья» и «закадычные приятели», поэтому они и «вспоминают»: «Шли мы как-то с Владимиром Высоцким по Басманной…», или: «Забегаю это я однажды к Высоцкому, а он мне говорит…», или — еще хлеще: «А с Володькой мы были — водой не разольешь!..». Я знаю, как много таких «вспоминателей» объявилось теперь у Высоцкого. Ну да бог с ними, пусть потешаться!.. Я — не о них. Я — о том, что у Высоцкого и у его песен и в самом деле великое множество истинных, серьезных друзей! Тех самых друзей, ради которых он работал и для которых жил. Наверное, у каждого человека, знакомого с песенным творчеством Владимира Высоцкого, есть, так сказать, «свой собственный Высоцкий», есть песни, которые нравятся больше других. Нравятся потому, что они чем-то роднее, ближе, убедительнее. «Свой Высоцкий» есть и у меня. Был такой вроде бы неплохой фильм — «Вертикаль». Был и прошел. А песни, написанные Высоцким для этого фильма, остались. Были еще фильмы, были спектакли, которые «озвучивал» Высоцкий, и очень часто песни, созданные им, оказывались как бы на несколько размеров больше самого фильма или спектакля. Каждый раз у этих песен начиналась своя отдельная (и очень интересная!) жизнь. Они сразу же шли к людям, шли, будто бы минуя экран или сцену. И особенно ясно это понимаешь, когда вслушиваешься в песни, написанные Владимиром Высоцким о войне…



Почему все не так?
Вроде все как всегда:
То же небо, опять голубое,
Тот же лес, тот же воздух и та же вода,
Только он не вернулся из боя.


Он молчал невпопад и не в такт подпевал
Он всегда говорил про другое,
Он мне спать не давал, он с восходом вставал,
А вчера не вернулся из боя.


То, что пусто теперь, — не про то разговор,
Вдруг заметил я: Нас было двое…
Для меня словно ветром задуло костер,
Когда он не вернулся из боя.


Нам и места в землянке хватало вполне,
Нам и время текло для обоих…
Все теперь одному, только кажется мне,
Это я не вернулся из боя.



На мой взгляд, песня «Он не вернулся из боя» — одна из главных в творчестве Высоцкого. В ней, помимо интонационной и психологической достоверности, есть и ответ на вопрос: почему поэт, человек, который по своему возрасту явно не мог принимать участия в войне, все-так пишет о ней, более того — не может не писать? Все дело в судьбе. В твоей личной судьбе, которая начинается вовсе не в момент рождения человека, а гораздо раньше. В личной человеческой судьбе, которая никогда не бывает чем-то отдельным, обособленным от других людских судеб. Она, твоя судьба, — часть общей огромной судьбы твоего народа. И существуешь ты на земле, продолжая не только собственных родителей, но и многих других людей. Тех которые жили до тебя. Тех, которые когда-то защитили твой первый вздох, первый крик, первый шаг по земле. Песни Высоцкого о войне — это, прежде всего, песни очень настоящих людей. Людей из плоти и крови. Сильных, усталых, мужественных, добрых. Таким людям можно доверить и собственную жизнь, и Родину. Такие не подведут.



Сегодня не слышно биенья сердец.
Оно для аллей и беседок.
Я падаю, грудью хватая свинец,
Подумать успев напоследок:


«На этот раз мне не вернуться.
Я ухожу — придет другой.
Мы не успели, не успели, не успели оглянуться,
А сыновья, а сыновья уходят в бой».



Именно так и продолжается жизнь, продолжается общая судьба и общее дело людей. Именно так и переходят от родителей к детям самые значительные, самые высокие понятия… У Владимира Высоцкого есть песни, которые чем-то похожи на роли. Роли из никем не поставленных и — более того — никем еще не написанных пьес. Пьесы с такими ролями, конечно, могли бы быть написаны, могли бы появиться на сцене. Пусть не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра. Но дело в том, что ждать до завтра Высоцкий не хотел. Он хотел играть эти роли сегодня, сейчас, немедленно! И поэтому сочинял их сам, сам был режиссером и исполнителем. Он торопился, примеряя на себе одежды, характеры и судьбы других людей — смешных и серьезных, практичных и бесшабашных, реальных и выдуманных. Он влезал в их заботы, проблемы, профессии и жизненные принципы, демонстрировал их способ мыслить манеру говорить. Он импровизировал, увлекался, преувеличивал, был дерзок и насмешлив, дразнил и разоблачал, одобрял и поддерживал. И причем все это он делал так талантливо, так убедительно, что иные слушатели даже путали его с теми персонажами, которых он изображал в своих песнях. Путали и — восторгались. Путали и — недоумевали. А Высоцкий вроде бы и не обращал на это никакого внимания. Он снова и снова выходил на сцену, продолжая сочинять и петь свои — всегда неожиданные, разноплановые, злобные — «песни — роли». И в общем-то это уже были не роли, а скорее, — целые пьесы со своими неповторимыми характерами, непридуманными конфликтами, точно выстроенным сюжетом. Исполняя их, Высоцкий мог быть таким грохочущим, таким штормовым. И бушующим, что людям, сидящим в зале, приходилось, будто от сильного ветра, закрывать глаза и втягивать головы в плечи. И казалось: еще секунда — и рухнет потолок, и взорвутся динамики, не выдержав напряжения, а сам Высоцкий упадет, задохнется, умрет прямо на сцене… Казалось: на таком нервном накале невозможно петь, нельзя дышать! А он пел. Он дышал. Зато следующая его песня могла быть потрясающе тихой. И от этого она еще больше западала в душу. Высоцкий только что казался пульсирующим сгустком нервов, вдруг становится воплощением возвышенного спокойствия, становился человеком, постигшим все тайны бытия. И каждое слово звучало по-особому трепетно:



Я поля влюбленным постелю,
Пусть поют во сне и наяву!
Я дышу — и, значит, я люблю!
Я люблю — и, значит, я живу!



Высоцкий пробовал себя в разных интонациях, он искал для своих «пьес» все новые и новые краски, новые детали, и поэтому его песни имеют несколько авторских вариантов, изменений, сокращений. И в этом — тоже он, Высоцкий, — его натура, его неудовлетворенность собой, его способ творчества. Можно сказать, что дверь в его «творческую лабораторию» была постоянно распахнута. Он был весь на виду. Со всеми своими удачами и неудачами, находками и проколами, сомнениями и убежденностью. Он написал много песен. И, конечно, не все они ровные. Но это всегда неровность дороги, ведущей к постижению истины, к открытию людей и, значит, — к открытию самого себя. Он никогда не пел свои песни свысока, никогда не стоял над зрителями, над слушателями. И эстрада (впрочем, также, как и сцена и съемочная площадка) была для него не пьедесталом, а местом, откуда его просто-напросто лучше видно и лучше слышно. А еще она была местом его работы. Работы — с полной отдачей. На износ. Всегда и во всем… Много раз я слышал, как его песни исполняли и другие порою очень хорошие певцы. Не могу сказать, что эти певцы недостаточно старались. Нет, они вкладывали в каждую песню все свое умение, весь свой темперамент и опыт! А песня всё равно получалась какой-то другой, разученной, вероятно на прокат. Она — будто одежда с чужого плеча — то морщила на спине, то жала в груди, а то вообще расползалась по швам. И дело тут даже не в своеобразной исполнительской манере Высоцкого. Ведь в конце концов любую манеру можно скопировать. Манеру можно, а душу — нельзя… Он был невероятно популярен. Достать билет на его выступление было намного труднее, чем «пробиться» летом в сочинскую или ялтинскую гостиницу. Но если для нормальных людей Владимир Высоцкий был своим, был близким, необходимым и любимым актером, то для мещанствующих снобов он, прежде всего, был «модным». Я ненавижу публику так называемых «престижных» премьер. Не всю, конечно, публику, а ее самодовольную (кстати, не такую уж и малочисленную) — снобистскую часть. Ненавижу типов которые появляются на премьерах вовсе не потому, что в каждом первом спектакле (или концерте) есть, как в рождении ребенка, какая-то щемящая торжественность, соединение боли и радости, достигнутого и недостижимого. Нет, быть на премьере — для снобов не самое главное, для них главное — попасть туда! Попасть, чего бы это ни стоило, «отметится», хотя бы только для того, чтобы после обзвонить «не попавших»: «Как, вы не были?! Ну-у, многое потеряли!.. Там была такая-то с таким-то… И это был… И та… Нет, честное слово, жалко, что вас не было! Мы, например, всегда ходим…» Именно такие мещанствующие снобы распускали о Высоцком нелепые, почти фантастические сплетни и слухи, и в то же самое время заискивали и лебезить перед ним. О, как им хотелось, чтобы он — Высоцкий — стал бы для них «своим в доску», «рубахой-парнем», закадычным «дружком-приятелем»! А он ненавидел мещан. И снобов — презирал. Любых. Недаром у него есть горькая и злая песня, которая заканчивается такими словами:



Не надо подходить к чужим столам,
И отзываться, если окликают.



Однако когда Владимира Высоцкого окликали не снобы, а люди — просто люди, — он поворачивался к ним охотно, поворачивался всем корпусом и отзывался всем сердцем! Вспомните, к примеру, его «сказочные песни». Те самые, которые он писал для «Алисы в стране чудес», для кинофильма «Иван да Марья» и просто так — для себя. Дети, общаясь со взрослыми, моментально распознают, кто из взрослых с ними — на равных, а кто только «прикидывается» ребенком. Так, вот сочиняя свои «детские сказочные песни», Владимир Высоцкий ребенком никогда не прикидывался. Он просто был им. За хриплым напряженным голосом и жесткой манерой пения до поры до времени скрывалась восторженная и добрая ребячья душа, прятался человек, гораздый на выдумку и озорство, умеющий верить в чудо и создавать его…



Догонит ли в воздухе, или шалишь,
Летучая кошка летучую мышь?
Собака летучая — кошку летучую?…



Эти «вечные вопросы» детства задает себе Алиса, и слезы ее текут конечно же — в «слезовитый океан»… А вот как трогательно и вместе с тем категорично звучит серенада влюбленного соловья-разбойника из другой — более взрослой — сказки:



Входи, я тебе посвищу серенаду,
Кто тебе серенаду еще посвистит?
Сутки кряду могу до упаду,
Если муза меня посетит.


Я пока еще только шутю и шалю.
Я пока на себя не похож,
Я обиду стерплю,
Но когда я вспылю,
Я дворец подпалю,
Подпилю,
Развалю,
Если ты на балкон не придешь…



Ну, кто, по-вашему, сможет устоять перед такими доводами влюбленного? Да никто на свете!.. В одной из «сказочных песен» Высоцкий задает вопрос, удивительный по своей «детскости» и мудрости:



…что остается от сказки потом,
После того, как ее рассказали?…



А действительно — что? Могу сказать: когда я впервые услышал эти песни, у меня долго не проходило какое-то особенное ощущение свежести, улыбки, доброты. И я еще больше поверил в истину: даже тогда, когда в начале сказки все «страшно, аж жуть!», в конце ее все страхи обязательно исчезают, там непременно светит солнце, и торжествует добро! Так что, после того как сказку рассказали, остается многое. В том числе и чисто профессиональное уважение к Высоцкому. Ведь по этим стихам видно, как радостно он работал над ними, буквально «купаясь» в тьме! Я даже вижу, как он улыбается, записывая лихие, частушечные, виртуозно сделанные строки:



Много тыщ имеет кто
Тратьте тыщи те.
Даже то, не знаю что,
Здесь отыщите…



Так поют скоморохи на сказочной ярмарке. А вот как начинается песня царских глашатаев:



Если кровь у кого горяча,
Саблей бей, пикой лихо коли.
Царь дарует вам шубу с плеча
Из естественной выхухоли…



Такого раскованного и — одновременно — точного обращения со словом, непринужденного владения разговорными интонациями в стихах добиться очень трудно. А Высоцкий добивался. Но он умел быть не только добрым. И не только покладистым. Когда некоторые «весьма специфические» зарубежные доброхоты пробовали его «на излом», то Высоцкий, оставаясь самим собой, разговаривал с ними жестко и однозначно. Родину свою в обиду он не давал никому. Помню, как в октябре 1977 года группа советских поэтов приехала в Париж для участия в большом вечере поэзии. Компания подобралась достаточно солидная: К. Симонов, Е. Евтушенко, О. Сулейменов, Б. Окуджава, В. Коротич, М. Сергеев, Р. Давоян. Был в нашей группе и Владимир Высоцкий. Устроители вечера явно сэкономили на рекламе. Точнее, она отсутствовала напрочь! И конечно же нам говорили: «Стихи?! в Париже?! абсурд!.. вот увидите — никто не придет!..» Мы увидели. Пришли две с половиной тысячи человек. Высоцкий выступал последним. Но это его выступление нельзя было назвать точкой в конце долгого и явно удлинившегося вечера. Потому что это была не точка, а яростный и мощный восклицательный знак!.. Так кем же он все-таки был — Владимир Высоцкий? Кем он был больше всего? актером? поэтом? певцом? Я не знаю. Знаю только, что он был личностью. Явлением. И факт этот в доказательствах уже не нуждается… Высоцкий продолжает свою жизнь. Его сегодня можно услышать в городских многоэтажках и сельских клубах, на огромных стройках и на маленьких полярных станциях, в рабочих общежитиях и в геологических партиях. Вместе с нашими кораблями песни Высоцкого уходят в плаванья по морям и океанам нашей планеты. Вместе с самолетами взмывают в небо. А однажды даже из космоса донеслось:



Если друг оказался вдруг
И не друг и не враг, а так.
Если сразу не разберешь,
Плох он или хорош.
Парня в горы тяни — рискни.
Не бросай одного его.
Пусть он в связке одной с тобой.
Там поймешь, кто такой…



Эту песню пел звездный дуэт космонавтов в составе В. Коваленка и А. Иванчекова. И надо сказать, что здесь все было на высоте — и песня, и исполнение!.. Лучшие песни Владимира Высоцкого — для жизни. Они друзья людей. В песнях этих есть то, что может поддержать тебя в трудную минуту, — есть неистощимая сила, непоказная нежность и размах души человеческой. А еще в них есть память. Память пройденных дорог и промчавшихся лет. Наша с вами память…



…но кажется мне, не уйдем мы с гитарой
На заслуженный, но нежеланный покой…



Правильно написал!


/Роберт Рождественский/


ПЕСНЯ ПЕВЦА У МИКРОФОНА[1]



Я весь в свету, доступен всем глазам.
Я приступил к привычной процедуре:
Я к микрофону встал, как к образам,
Нет-нет, сегодня — точно к амбразуре.


И микрофону я не по нутру
Да, голос мой любому опостылет.
Уверен, если где-то я совру,
Он ложь мою безжалостно усилит.


Бьют лучи от лампы мне под ребра,
Светят фонари в лицо недобро,
И слепят с боков прожектора,
И жара, жара[2].


Он, бестия, потоньше острия.
Слух безотказен, слышит фальшь до йоты.
Ему плевать, что не в ударе я,
Но пусть, я честно выпеваю ноты.


Сегодня я особенно хриплю,
Но изменить тональность не рискую.
Ведь если я душою покривлю,
Он ни за что не выправит кривую.


На шее гибкой этот микрофон
Своей змеиной головою вертит.
Лишь только замолчу, ужалит он.
Я должен петь до одури, до смерти.


Не шевелись, не двигайся, не смей.
Я видел жало: ты змея, я знаю.
А я сегодня — заклинатель змей,
Я не пою, а кобру заклинаю.


Прожорлив он, и с жадностью птенца
Он изо рта выхватывает звуки.
Он в лоб мне влепит девять грамм свинца.
Рук не поднять — гитара вяжет руки.


Опять не будет этому конца.
Что есть мой микрофон? Кто мне ответит?
Теперь он — как лампада у лица,
Но я не свят, и микрофон не светит.


Мелодии мои попроще гамм,
Но лишь сбиваюсь с искреннего тона,
Мне сразу больно хлещет по щекам
Недвижимая тень от микрофона.


Я освещен, доступен всем глазам.
Чего мне ждать: затишья или бури?
Я к микрофону встал, как к образам.
Нет-нет, сегодня точно — к амбразуре.



МЫ ВРАЩАЕМ ЗЕМЛЮ

Из дорожного дневника



Ожидание длилось, а проводы были недолги.
Пожелали друзья: «В добрый путь, чтобы все без помех».
И четыре страны предо мной расстелили дороги,
И четыре границы шлагбаумы подняли вверх.


Тени голых берез добровольно легли под колеса,
Залоснилось шоссе и штыком заострилось вдали.
Вечный смертник — комар разбивался у самого носа,
Превращая стекло лобовое в картину Дали.


И сумбурные мысли, лениво стучавшие в темя,
Всколыхнули во мне ну попробуй-ка останови.
И в машину ко мне постучало военное время.
Я впустил это время, замешанное на крови.


И сейчас же в кабину глаза из бинтов заглянули
И спросили: «Куда ты? на запад? вертайся назад…»
Я ответить не мог: по обшивке царапнули пули.
Я услышал: «Ложись! берегись! проскочили! бомбят!»


И исчезло шоссе — мой единственный верный фарватер.
Только елей стволы без обрубленных минами крон.
Бестелесный поток обтекал не спеша радиатор.
Я за сутки пути не продвинулся ни на микрон.


Я уснул за рулем. Я давно разомлел до зевоты.
Ущипнуть себя за ухо или глаза протереть?
Вдруг в машине моей я увидел сержанта пехоты.
«Ишь, трофейная пакость, — сказал он, удобно сидеть».


Мы поели с сержантом домашних котлет и редиски.
Он опять удивился: «Откуда такое в войну?
Я, браток, — говорит, — восемь дней как позавтракал в Минске.
Ну, спасибо, езжай! будет время, опять загляну…»


Он ушел на восток со своим поредевшим отрядом.
Снова мирное время в кабину вошло сквозь броню.
Это время глядело единственной женщиной рядом.
И она мне сказала: «Устал? Отдохни — я сменю».


Все в порядке, на месте. Мы едем к границе.
Нас двое. Тридцать лет отделяет от только что виденных встреч.
Вот забегали щетки, отмыли стекло лобовое.
Мы увидели знаки, что призваны предостеречь.


Кроме редких ухабов ничто на войну не похоже.
Только лес молодой, да сквозь снова налипшую грязь
Два огромных штыка полоснули морозом по коже,
Остриями — по мирному кверху, а не накренясь.


Здесь, на трассе прямой, мне, не знавшему пуль, показалось,
Что и я где-то здесь довоёвывал невдалеке.
Потому для меня и шоссе, словно штык, заострялось,
И лохмотия свастик болтались на этом штыке.



Песня о моем старшине



Я помню райвоенкомат.
«В десант не годен. Так-то, брат.
Таким как ты, там невпротык…» и дальше — смех.
«Мол, из тебя какой солдат,
тебя — так сразу в медсанбат…»
А из меня такой солдат, как изо всех.


А на войне, как на войне.
А мне и вовсе, мне — вдвойне.
Присохла к телу гимнастерка на спине.
Я отставал, сбоил в строю.
Но как-то раз в одном бою,
Не знаю чем, я приглянулся старшине.


Шумит окопная братва:
«Студент, а сколько дважды два?
Эй, холостой! А правда графом был Толстой?
И кто евоная жена?…»
Но тут встревал мой старшина:
«Иди поспи, ты ж не святой, а утром — бой».


И только раз, когда я встал
Во весь свой рост, он мне сказал:
«Ложись!..» — и дальше пару слов без падежей.
«К чему те дырка в голове?!»
И вдруг спросил: «А что, в Москве
Неужто вправду есть дома в пять этажей?…»


Над нами шквал. Он застонал,
И в нем осколок остывал,
И на вопрос его ответить я не смог.
Он в землю лег за пять шагов,
За пять ночей, и за пять снов,
Лицом на запад и ногами на восток.



Черные бушлаты

Посвящается Евпаторийскому десанту



За нашей спиною остались паденья, закаты,
Ну хоть бы ничтожный, ну хоть бы невидимый взлет!
Мне хочется верить, что черные наши бушлаты
Дадут нам возможность сегодня увидеть восход.


Сегодня на людях сказали: «Умрите геройски!»
Попробуем, ладно, увидим, какой оборот.
Я только подумал, чужие куря папироски:
Тут кто как сумеет, мне важно увидеть восход.


Особая рота — особый почет для сапера.
Не прыгайте с финкой на спину мою из ветвей.
Напрасно стараться, я и с перерезанным горлом
Сегодня увижу восход до развязки своей.


Прошлись по тылам мы, держась, чтоб не резать их сонных,
И тут я заметил, когда прокусили проход:
Еще несмышленый, зеленый, но чуткий подсолнух
Уже повернулся верхушкой своей на восход.


За нашей спиною в шесть тридцать остались, я знаю,
Не только паденья, закаты, но взлет и восход.
Два провода голых, зубами скрипя, зачищаю.
Восхода не видел, но понял: Вот-вот и взойдет.


Уходит обратно на нас поредевшая рота.
Что было — не важно, а важен лишь взорванный форт.
Мне хочется верить, что черная наша работа
Вам дарит возможность беспошлинно видеть восход.



Высота



Вцепились они в высоту, как в свое.
Огонь минометный, шквальный
Но снова мы лезем, хрипя, на нее
За вспышкой ракеты сигнальной.


Ползли к высоте в огневой полосе,
Бежали и снова ложились,
Как будто на этой высотке все-все
Дороги и судьбы скрепились.


И крики «Ура!» застывали во рту,
Когда мы пули глотали.
Шесть раз занимали мы ту высоту,
Шесть раз мы ее оставляли.


И снова в атаку не хочется всем,
Земля — как горелая каша.
В седьмой — мы возьмем ее насовсем.
Свое возьмем, кровное, наше.


А может, ее стороной обойти.
Да что мы к ней так прицепились?!
Но, видно, уж точно все судьбы-пути
На этой высотке скрестились.


Все наши деревни, леса, города
В одну высоту эту слились.
В одну высоту, на которой тогда
Все судьбы с путями скрестились.



Альпийские стрелки[3]



Мерцал закат, как блеск клинка,
Свою добычу смерть искала.
Бой будет завтра, а пока
Взвод зарывался в облака
И уходил по перевалам.


Отставить разговоры.
Вперёд и вверх, а там —
Ведь это наши горы,
Они помогут нам.
Они помогут нам!


А до войны вот этот склон
Немецкий парень брал с тобой.
Он падал вниз, но был спасен,
А вот сейчас, быть может, он
Свой автомат готовит к бою.


Отставить разговоры.
Вперёд и вверх, а там —
Ведь это наши горы,
Они помогут нам.
Они помогут нам!


Ты снова здесь, ты собран весь.
Ты ждешь заветного сигнала.
А парень тот — он тоже здесь,
Среди стрелков из «Эдельвейс».
Их надо сбросить с перевала.


Отставить разговоры.
Вперёд и вверх, а там —
Ведь это наши горы,
Они помогут нам.
Они помогут нам!



Расстрел горного эха



В тиши перевала, где скалы ветрам не помеха, помеха,
На кручах таких, на какие никто не проник, никто не проник,
Жило-поживало весёлое горное, горное эхо.
Оно отзывалось на крик, человеческий крик.


Когда одиночество комом подкатит под горло, под горло,
И сдавленный стон еле слышно в обрыв упадет, в обрыв упадет,
Крик этот о помощи эхо подхватит, подхватит проворно,
Усилит и бережно — в руки своих — донесет.


Должно быть, не люди, напившись дурмана и зелья, и зелья,
Чтоб не был услышан никем громкий топот и храп, топот и храп,
Пришли умертвить, обеззвучить живое, живое ущелье,
И эхо связали, и в рот ему всунули кляп.


Всю ночь продолжалась кровавая злая потеха, потеха,
И эхо топтали, но звука никто не слыхал, никто не слыхал…
К утру расстреляли притихшее горное, горное эхо,
И брызнули слезы, как камни, из раненых скал…
И брызнули слезы, как камни, из раненых скал…



Разведка боем



Я стою и все стоят, построясь…
Только добровольцы — шаг вперед.
Нужно провести разведку боем.
Для чего? Кто ж сразу разберет.


Кто со мною? С кем идти?
Так, — Борисов, так, — Леонов,
И еще этот тип
Из второго батальона!


Мы ползем, к ромашкам припадая.
Ну-ка, старшина, не отставай!
Ведь на фронте два передних края:
Наш, а вот он, их передний край.


Кто ж со мною? С кем идти?