Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Журнал «День и Ночь»

№ 3 2009

Василий Шукшин

Как я понимаю рассказ

Написано для еженедельника «Литературная Россия» и опубликовано в нём 20 ноября 1964 года.
Начну с кино, как ни странно. Всякое зрелище, созданное художником ради эстетического наслаждения, есть гармония красок, линий, света, тени, движения. Главное — движения. Мёртвым искусство не бывает. А движение не бывает кособоким, кривым, ибо это уже не движение, а развал на ходу.

Кино. Зрелище несколько грубоватое, потому что тут налицо психоз в массовости восприятия. Совсем не одно и то же, когда в зрительном зале сидят десять человек или пятьсот. Но никого это не страшит. Человек идёт в кино и с удовольствием отдаётся захватывающей силе этого властного искусства, и чувствует себя соучастником какого-то массового «подсматривания», и ему нисколько не мешает сосед, который плачет рядом или смеётся. Они даже как-то роднее становятся оттого, что вместе переживают одно и то же.

Но вот неумолимый закон. Как только в фильме начинает выбиваться какая-нибудь его составная часть, как только обнаруживается, что зрелище утратило движение, скособочилось и затопталось на месте, так кино сразу теряет свою магическую силу и начинает раздражать. Раздражает ложная значительность, отсутствие характеров у героев, их грустная беспомощность перед лицом всех сидящих в зале, ложь, выдуманная психология, сочинённые в кабинетах ситуации — всё, что не жизнь в её стремительном, необратимом движении. Такое ощущение возникает, будто при тебе избивают кого-то слабого, а ты связан ремнями. И горько, и больно, и стыдно.

В произведении искусства всё на месте, всё в меру, и даже всего как будто чуть-чуть мало. Всякий раз, когда я начинаю смотреть «Чапаева», я как будто начинаю бежать (прямо до галлюцинации). И удивительно хорошо от этого упоительного чувства. И всякий раз, когда фильм подходит к концу, я обнаруживаю с грустью, что бежал слишком скоро, радость кончилась, моё движение прекратилось.

Теперь о рассказе. Совсем разные явления — кино и рассказ. А законы, по которым сработаны хорошие фильмы и рассказ, одни.

Мне нравится в хорошем рассказе деловитость, собранность. Ведь что такое, по-моему, рассказ? Шёл человек по улице, увидел знакомого и рассказал, например, о том, как только что за углом брякнулась на мостовой старушка, а какой-то ломовой верзила захохотал. А потом тут же устыдился своего дурацкого смеха, подошёл, поднял старушку.

Да ещё оглянулся по улице — не видел ли кто, как он смеялся. Вот и всё. «Иду сейчас по улице, — начинает рассказывать человек, — вижу, идёт старушка. Поскользнулась — бряк! А какой-то верзила кэ-эк захохочет…» Так, наверно, он будет рассказывать. А если бы он начал так: «Я проснулся сегодня в каком-то подавленном состоянии. Ночью кошмары какие-то снились — звери какие-то…» — «Выпил вчера?» — поинтересуется знакомый рассказчика. Что он должен ответить? «Я ему про старушку, а он мне — про „выпил“! При чём тут я? Старушка за углом упала». Так, что ли? Или как? Хуже всего, когда возникает такой вот вопрос: ты о чём? Почему-то, когда иной писатель-рассказчик садится писать про «старушку», он — как пить дать! — расскажет, кем она была до семнадцатого года. А читателю и так ясно — девушкой или молодой женщиной. Или он на двух страницах будет рассказывать, какое в тот день, когда упала старушка, было утро хорошее. А если б он сказал: «Утро было хорошее, тёплое. Стояла осень», читатель, наверно, вспомнил бы в своей жизни такое утро — тёплое, осеннее. Ведь нельзя, наверно, писать, если не иметь в виду, что читатель сам «досочинит» многое.

В данном случае я говорю не о длиннотах, которые могут быть не длиннотами, а всё о том же законе движения. Рассказ тоже должен увлекать читателя, рождать в душе его радостное чувство устремления вослед жизни или с жизнью вместе, как хотите. А ритм жизни нашей (xx века) довольно бодрый. Тут тебя так и спросят: «Ты о чём?» Я не знаю, что такое «телеграфный стиль», знаю, что такое скучный рассказ. А должно быть интересно, вот и всё.

Если в зрительном зале сидят пятьсот человек, они сразу обнаружат, что скучно. С рассказом сложнее. Один человек всегда найдёт минутку усомниться. «Может, я не понял?» Иногда действительно не понимает. Но часто не понимается, по-моему, что писатель (рассказчик) — это обыкновенный человек, тот самый, который встретил на улице знакомого и захотел рассказать тот или иной случай из жизни. (Это другое дело — какой случай его поразил.) Всё просто. Но вот как дело доходит до письменного стола или до пишущей машинки, так всё опрокидывается в яму, которая именуется «творческими муками». Ищутся начала, концы, завязки, развязки, подвязки… Можно сделать так, а можно совсем иначе. Но как же так? Ведь если старуха упала на мостовой, это не значит, что она может в рассказе немножко взлететь вверх. Не фотография, не натурализм, не бытописательство, не упрощенчество, но житейски правдивое явление: старушка надает вниз, а не вверх. Вверх — это оригинально, такого ещё не было, но придумано. За столом. В «муках творчества». А придумывать рассказ трудно. И, главное, не надо.

Ну а вывод авторский? А отношение? А стиль автора? А никто и не покушается ни на вывод, ни на смысл, ни на стиль. Попробуйте без всякого отношения пересказать любую историю — не выйдет. А выйдет без отношения, так это тоже будет отношение, и этому тоже найдётся какое-нибудь определение, какой-нибудь «равнодушный реализм». Ведь известно, что даже два фотографа не могут запечатлеть один и тот же предмет одинаково, не говоря уже о писателе, у которого в распоряжении все средства живой жизни. Другое дело, что нет и писателя без искренней тревожной думы о человеке, о добре, о зле, о красоте… Это так. Поэтому нельзя, наверно, чтобы писатель-рассказчик отвлекался от своего житейского опыта в сторону «чисто» профессиональную. В стороне «чисто» профессиональной легче запутать следы, скрыть, что тебе, собственно, нечего рассказать. Опять же старушка может взлететь вверх.

Мастерство есть мастерство, и дело это наживное. И если бы писатель-рассказчик не сразу делал (старался делать) это главным в своей работе, а если главным оставалась его жизнь, то, что он видел и запомнил, хорошее и плохое, а мастерство бы потом приложилось к этому, получился бы писатель неповторимый, ни на кого не похожий. Я иногда, читая рассказ, понимаю, что рассказ писался для того, чтобы написать рассказ. И радовался человек, и волновался, и «искал слово», и просил, чтоб в квартире было тихо, а зачем? Старуха упала, а ему наплевать, он уже забыл, что она упала, тут уж пошли — капель тенькающая, солнце в мареве, туманы в разводах. И всё это само для себя. А всё должно бы служить старухе, её «делу», и вовсе не много этого надо. Она ж упала, бедная, а несла, небось, яйца в кошёлке и расколола, а дома сын яичницу ждёт — на работу торопится, скандал будет… Человеческие дела должны быть в центре внимания рассказа. Это не роман — места мало, времени мало, читают на ходу. Кроме того, дела человеческие за столом не выдумаешь. А уж когда они попадают, наконец, на стол в качестве материала, тут мало, наверно, укрепиться мужеством и изгонять всё, что отвлекало бы внимание читателя от их сущности. Дела же человеческие, когда они не выдуманы, вечно в движении, в неуловимом вечном обновлении. И, стало быть, тот рассказ хорош, который чудом сохранил это движение, не умертвил жизни, а как бы «пересадил» её, не повредив, в наше читательское сознание.

Владимир Высоцкий

Памяти Василия Шукшина



Должно быть, он примет не знал, —
Народец праздный суесловит, —
Смерть тех из нас всех прежде ловит,
Кто понарошку умирал.


Коль так, Макарыч, — не спеши,
Спусти колки, ослабь зажимы,
Пересними, перепиши, Переиграй, —
останься живым.


Но, в слёзы мужиков вгоняя,
Он пулю в животе понёс,
Припал к земле, как верный пёс
А рядом куст калины рос —
Калина красная такая.


Смерть самых лучших намечает —
И дёргает по одному.
Такой наш брат ушёл во тьму! —
Не поздоровилось ему, —
Не буйствует и не скучает.


А был бы «Разин» в этот год
Натура где? Онега? Нарочь?
Всё — печки-лавочки, Макарыч, —
Такой твой парень не живёт!


Вот после временной заминки
Рок процедил через губу:
Снять со скуластого табу —
За то, что он видал в гробу
Все панихиды и поминки.


Того, с большой душою в теле
И с тяжким грузом на горбу, —
Чтоб не испытывал судьбу, —
Взять утром тёпленьким в постели!


И после непременной бани,
Чист перед богом и тверез.
Взял да и умер он всерьёз —
Решительней, чем на экране.

1974


Василий Шукшин

…зная Вас как активного «разинца»

В воспоминаниях Н. М. Зиновьевой встречается описание одного интересного разговора В. М. Шукшина с сестрой: «…он вымеривал хозяйскую комнату со сжатыми кулаками и говорил: „Я — Стенька Разин!“ А я ему: „Так Стенька Разин — бунтарь“. — „А я и есть бунтарь, я ищу правду на земле“»[1] Образ Степана Разина, безусловно, является сквозным не только для творчества, но и для жизни В. М. Шукшина. Он владел писателем с детства, проявляясь в играх, разговорах с родными и товарищами, неотступно следовал за Шукшиным-режиссёром, начиная с 1966 г. (первая заявка на литературный сценарий фильма о Разине) и до самого конца жизни (1 августа 1974 г. В. М. Шукшин из р. п. Клетский отправил телеграмму директору к/с «Мосфильм» Н. Т. Сизову с просьбой о начале работы по фильму о Разине). Шукшин и сам стал в итоге наравне с мятежным атаманом, героем ненаписанной и неснятой «Разиниады» — многолетней борьбы за экранизацию романа о Степане.

К решению образа Разина В. М. Шукшин подходил основательно. Тщательно изучал все доступные документы о восстании, работал в архивах, музейных фондах. Не мог он, конечно, обойти вниманием и родину атамана — Донскую землю. Впервые В. М. Шукшин приехал на Дон весной 1966 г., и главной целью его поездки стали родная для Разина станица Старочеркасская и Новочеркасский музей истории донского казачества. В музее Шукшин подробно изучал вооружение и одежду донских казаков. Здесь он познакомился с Лидией Андреевной Новак, ставшей на многие годы его консультантом по разинской эпохе. Л. А. Новак (р. 1924) — участник Великой Отечественной Войны, в 60-70-е гг. — заведующая отделом досоветского периода, затем — заместитель директора по научной работе Новочеркасского музея истории донского казачества. Л. А. Новак — крупный специалист по донскому казачеству, неоднократно выезжала на археологические раскопки Кагальницкого казачьего городка под Константиновском, где, по предположению историков, Степан Разин находился некоторое время после персидского похода, а позже сюда же вернулся после поражения под Симбирском. В 1971 г., во время следующего приезда Шукшина в Новочеркасск, Л. А. Новак показала режиссёру Кагальницкий городок, объездила с ним несколько аксайских станиц в поисках мест будущих съёмок. А в перерыве между приездами на Дон В. М. Шукшин вёл переписку с Лидией Андреевной: просил уточнить некоторые детали, рассказывал о собственных находках.

В процессе работы над собранием сочинений В. М. Шукшина мне, редактору-составителю тома, содержащего эпистолярное наследие алтайского писателя, удалось связаться с Л. А. Новак: я надеялся на публикацию имеющихся у неё писем Шукшина. Лидия Андреевна пошла навстречу и, вместе с другими материалами, выслала фотокопию одного из писем. Письмо это, правда, уже публиковалось в газете «Комсомолец»[2] (г. Ростов-на-Дону) (затем статья перепечатана в «Молодёжи Алтая» (1975, 26 сентября), но в сокращении. И вот теперь, с разрешения Л. А. Новак, есть возможность ознакомиться с письмом целиком, без купюр. Слова, не законченные В. М. Шукшиным, развёртываются, авторская орфография и выделение отдельных слов в тексте сохраняются. Дата указана со слов Л. А. Новак.

Читая письмо, ещё раз удивляешься, с каким напором, настойчивостью, В. М. Шукшин вёл поиски материала о Степане Разине, как с готовностью шёл по любому следу, могущему привести к новой информации о Разине и, возможно, новому восприятию образа легендарного казачьего атамана. Эта его сверхчувствительность ко всему «разинскому» проявлялась в разных жизненных ситуациях и отмечалась многими. Фотограф А. Ковтун, сопровождавший В. М. Шукшина во время его поездки на Дон на съёмки фильма «Они сражались за Родину» в мае 1974 г., вспоминал об одном довольно характерном случае. «…В Клетском произошёл забавный случай. В киоске я увидел марку, на которой был изображён бородатый крестьянин. Подписи на ней не было, а поскольку он был похож на Степана Разина, я предложил Ванину разыграть Шукшина, который как раз готовился к съёмкам фильма „Степан Разин“. Вот, мол, Василий Макарович, фильм ещё не снят, а марку уже выпустили. Розыгрыш сработал на сто процентов — реакция Шукшина была по-детски восторженной, а когда я, не выдержав, признался, что это шутка, Василий Макарович ещё раз взглянул на марку и сказал: „А что, похоже!“»[3] Этот случай, как и многие другие, ещё одно свидетельство того, насколько глубоко Шукшин вжился в образ своего героя. Уверен: не забери смерть в октябре 1974 г. В. М. Шукшина, мы бы увидели на экране того Разина, которого он скрывал в самом себе с детства, и в праве на существование которому так долго отказывали столичные «бояре».



Дмитрий Марьин.

Москва, октябрь 1968 г.





Уважаемая Лидия Андреевна!

Получил Ваше письмо. Отвечаю из больницы (воспаление лёгких), поэтому не смогу быть обстоятельным в ответе, как хотелось бы.

Дела наши (зная Вас как активного «разинца») — в общем, хорошие. По весне, должно быть, «поднимемся». Материалы, интересные для Вашего музея, конечно, будут (они уже есть). И, конечно же, всё наиболее ценное мы сможем передать потом в Ваше распоряжение.

Есть возможность заинтересовать кинодокументалистов — снять док. [ументальный] фильм «По местам Разина», «Степан Разин» или как ещё (к юбилею[4]). Как только буду немного свободен, так займусь этим. С Вашего позволения, буду говорить, что работники музея ист.[ории] Донского казачества помогут тем, кто займётся этой работой. Вообще, если бы страна возможно более широко отметила 300-летие восстания, мы бы имели право считать, что внесли в это доброе дело посильный вклад. Давайте будем поддерживать связь. Об авторе того письма[5].

Разыскивал его работник госбезопасности и нашёл где-то на северном Урале (в лагере) чуть ли не с 15-летним сроком заключения. Рецидивист. Всю историю с находкой, конечно, выдумал. (Но выдумал поразительно точно!) На прямые вопросы об этом вилял («што-то такое помню…»), вразумительного, конечно, сказать ничего не мог. Чёрт!



С уважением В. Шукшин

Денис Давыдов

И камень вековой…


<br> Бородинское поле <br> Элегия <br>

Умолкшие холмы, дол некогда кровавый!
Отдайте мне ваш день, день вековечной славы,
И шум оружия, и сечи, и борьбу!
Мой меч из рук моих упал. Мою судьбу
Попрали сильные. Счастливцы горделивы
Невольным пахарем влекут меня на нивы…
О, ринь меня на бой, ты, опытный в боях,
Ты, голосом своим рождающий в полках
Погибели врагов предчувственные клики,
Вождь гомерический, Багратион великий?
Простри мне длань свою, Раевский, мой герой!
Ермолов! я лечу — веди меня, я твой:
О, обречённый быть побед любимым сыном,
Покрой меня, покрой твоих перунов дымом!


Но где вы?.. Слушаю… Нет отзыва! С полей
Умчался брани дым, не слышен стук мечей,
И я, питомец ваш, склонясь главой у плуга,
Завидую костям соратника иль друга.





<br> Романс <br>
Не пробуждай, не пробуждай
Моих безумств и исступлений,
И мимолётных сновидений
Не возвращай, не возвращай!
Не повторяй мне имя той,
Которой память — мука жизни,
Как на чужбине песнь отчизны
Изгнаннику земли родной.
Не воскрешай, не воскрешай
Меня забывшие напасти,
Дай отдохнуть тревогам страсти
И ран живых не раздражай.
Иль нет! Сорви покров долой!..
Мне легче горя своеволье,
Чем ложное холоднокровье,
Чем мой обманчивый покой.



Сергей Филатов

Думы о государстве

1. О серьёзности вопроса

Не знаю, с какой ноги пошло, но приклеился прочно к шукшинским героям ярлык «чудики». Кто-то из них выступает сразу в роли и прокурора, и исполнителя наказания собственной тёщи, потому что скупа, ворчлива, да и вообще запилила донельзя; кто-то вечный двигатель изобретает, потому что должен же кто-то, в конце концов, его изобрести; кто-то Разина из дерева вырезает — ну, близок ему Разин по духу, свой он, крестьянин; кто-то церковь талицкую хочет реставрировать, потому что — просто красиво… а кто-то и о государстве серьёзно задумывается:


«Я оглядывался вокруг себя и думал: „Сколько всего наворочено! А порядка нет“. Так постепенно я весь проникся мыслями о государстве»
(В. Шукшин. Штрихи к портрету).


Чудно? Да не очень. Ведь все живём, все оглядываемся и видим, — что такое вокруг происходит; сознательно ли, машинально ли видим. И понимаем — нет, «что-то не так в датском королевстве». И даже догадываемся, что именно не так. Да и почему не так догадываемся. Но вопрос встаёт — а стоит ли об этом вслух говорить, стоит ли вообще серьёзно задумываться?

Тут то и натыкаемся:


«…Зря ты всё это, честное слово. Послушай доброго совета: не смеши людей. У тебя образование-то какое?»
(В. Шукшин. Штрихи к портрету).


И это «у тебя образование-то какое?» звучит, подобно вопросу из сказки о стойком оловянном солдатике — «а паспорт у тебя есть?» Имеешь ли ты право о государстве думать? Кто ты такой, в конце концов? Да и ответ готов:


«уродился в бедной крестьянской семье девятым по счёту. Само собой, ни о каком образовании не могло быть речи. Воспитания тоже никакого. Нас воспитывал труд, а также улица и природа. И если я всё-таки пробил эти пласты жизни над моей головой, то я это сделал сам. Проблески философского сознания наблюдались у меня с самого детства…
…Когда я научился читать, я много читал, хотя наживал через это массу неприятностей себе. Отец, не одобряя мою страсть, заставлял больше работать. Но я всё же урывал время и читал. Я читал всё подряд, и чем больше читал, тем больше открывались двери, сильнее меня охватывало беспокойство»
(В. Шукшин. Штрихи к портрету).


Пробить пласты… тяга к чтению, тяга к познанию… Похвально? Наверное. К сожалению, так уж наша жизнь устроена, не всегда и не у всех возможность учиться есть. Но если сильно захотеть, да старание к тому приложить… Для сравнения:


«…А мне действительно некогда. Столько дел, что приходишь домой, как после корчёвки пней…
…Учиться, как там ни говори, а всё-таки трудновато. Пробел-то у меня порядочный в учёбе. Но от других не отстану. Вот скоро экзамены. Думаю, что будут только отличные оценки»
(Из письма В. Шукшина матери).


И параллельно:


«…Недавно у нас на курсе был опрос: кто у кого родители, т. е. профессия, образование родителей студентов. У всех почти писатели, артисты, ответственные работники и т. п. Доходит очередь до меня. Спрашивают: кто из родителей есть?
Отвечаю: мама.
— Образование у ней какое?
Два класса, отвечаю. Но понимаете, она у меня не меньше министра»
(Из письма В. Шукшина матери).


Как-то невольно вспоминается знаменитое — «каждая кухарка…» А почему бы нет?.. Но снова задумываешься — стоит ли, не стоит? А дальше что? А каков итог будет?


«— Пугачёва ведут! — кричал он. — Не видели Пугачёва? Вот он — в шляпе, в галстуке!.. — Князев смеялся. — А сзади несут чявой-то про государство. Удивительно, да? Вот же ещё: мы всю жизнь лаптем шти хлебаем, а он там чявой-то про государство! Какой ещё! Ишь чяво захотел!.. Мы-то не пишем же! Да?! Мы те попишем! Мы те подумаем!.».
(В. Шукшин. Штрихи к портрету).


Итог плачевный. Словно сказали Князеву ласково так: «Чудак ты, Коля, на букву „м“?.. Живи, как все, и радуйся, и не суйся со свиным-то рылом в калашный ряд. А о государстве и без тебя есть, кому задуматься да позаботиться».

2. Об очевидности

Но шукшинский герой искренне убеждён в своей правоте, да ведь и взаправду правота эта верна, а потому никак понять не может он, — отчего же все вокруг не видят очевидного. Всё же — так просто и ясно:


«Я с грустью и удивлением стал понимать, что мы живём каждый всяк по себе — никому нет дела до интересов государства, а если кто кричит об интересах, тот притворяется. Всё равно ему своё дороже, но он хочет выглядеть передовым и, тем самым, побольше урвать».
(В. Шукшин. Штрихи к портрету).


Ты говоришь о том, о чём думают все. И в то же время все смотрят на тебя, как на идиота, как на князя Мышкина, наконец, зачем?.. Зачем говорить об очевидном, если не очень-то это нужно, не очень удобно всем, не проще ли сделать вид, что всё происходит, как надо, как задумано.

Однако Князева «клинит», — он прав, а значит, и не успокаивается, а старается докопаться до причин, до истоков существующего положения дел:


«Я видел, как разбазаривают государство: каждый старается на своём месте. „И, тем не менее, — думал я, — государство ещё всё же живёт. Чем же оно живёт? — продолжал я размышлять. И пришёл к такому выводу: структурой“»
(В. Шукшин. Штрихи к портрету).


И что же это за структура такая особенная? Почему бы вместе с Князевым не попробовать в этом разобраться:


«Структура государства такова, что даже при нашем минимуме, который мы ему отдаём, оно ещё в состоянии всячески себя укреплять. А что было бы, если бы мы, как муравьи, несли максимум государству! Вы только вдумайтесь: никто не ворует, не пьёт, не лодырничает — каждый на своём месте кладёт свой кирпичик в это грандиозное здание…»
(В. Шукшин. Штрихи к портрету).


И вдумаемся, как нас призывает к тому шукшинский герой. И что же мы имеем, какую картину?


«Когда я вдумался во всё это, окинул мысленно наши просторы, у меня захватило дух. „Боже мой, — подумал я, — что же мы делаем! Ведь мы могли бы, например, асфальтировать весь земной шар! Прорыть метро до Владивостока! Построить лестницу до луны!“»
(В. Шукшин. Штрихи к портрету).


Утрировано, но образно. Результаты — грандиозные! И самое интересное, что ничего нелепого в этих рассуждениях Князева нет, как, впрочем, и нового тоже. Но есть очевидное.

3. О целесообразности

И эта очевидность целесообразна. Скажем, как это государство построено? Точнее, как целесообразно строить его? Вот трактовка Князева:


«Глава первая: схема построения целесообразного государства. Государство — это многоэтажное здание, все этажи которого прозваниваются и сообщаются лестницей. Причём этажи постепенно сужаются, пока не останется наверху одна комната, где и помещается пульт управления.
…Представим себе… это огромное здание — в разрезе. А население этажей — в виде фигур, поддерживающих этажи. Таким образом, всё здание держится на фигурах»
(В. Шукшин. Штрихи к портрету).


Здание, которое держится на «фигурах», то есть на нас с вами. Картина вполне зримая. И, повторюсь, — ничего нелепого. Напротив, всё стройно и продуманно. Более того, далее статичная картина здания-государства в трактовке шукшинского героя обретает свою динамику:


«Для нарушения общей картины представим себе, что некоторые фигуры на каком-то этаже — „х“ — уклонились от своих обязанностей, перестали поддерживать перекрытие: перекрытие прогнулось. Или же остальные фигуры, которые честно держат свой этаж, получат дополнительную нагрузку, закон справедливости нарушен»
(В. Шукшин. Штрихи к портрету).


Здесь, пожалуй, следует обратить внимание на один из ключевых моментов:


«Нарушен также закон равновесия — на пульт управления летит сигнал тревоги. С пульта управления запрос: где провисло? Немедленно прозваниваются все этажи… Люди доброй воли плюс современная техника — установлено: провисло на этаже „у“»
(В. Шукшин. Штрихи к портрету).


То есть Князев определяет самую суть государства, его предназначение. Согласно этому, государство — это инструмент регулирования общественных взаимоотношений во имя общественного же блага и общественного порядка. То есть, государство — для людей.

4. О реалиях

Но каждый мастер, выбирая инструмент, старается максимально подогнать его под себя: чтоб держать было удобно, чтобы мозолей не натереть, чтобы работа в радость была… да и доход приносила. И вряд ли он при этом задумывается над тем, а что, если этот инструмент возьмёт в руки другой мастер, удобно ли ему будет?

То есть, говоря языком шукшинского героя, фигуры, наиболее осознающие, что государство есть инструмент, с помощью которого регулируются общественные взаимоотношения, начинают подгонять его всяк под себя на каждом из этажей «х». Причём, чем выше, чем ближе к «пульту», — тем больше возможностей подгонки, тем удобнее ухватиться за ручку управления и манипулировать ею в своих, большей частью, корыстных интересах. То есть этот общественный инструмент приспосабливается под себя, а значит, под себя приспосабливаются и усилия всех остальных фигур на всех нижних этажах «х», поддерживающих общую структуру. Вот и провисает сразу на многих этажах «у», либо эти фигуры получают дополнительную нагрузку.

Не зря же Князев в своей «модели» говорит о «людях доброй воли» и как бы предупреждает:


«Я понял, что одна глобальная мысль о государстве должна подчинять себе все конкретные мысли, касающиеся нашего быта и поведения»
(В. Шукшин. Штрихи к портрету).


Заметьте, такое понимание должно быть у каждой фигуры, образующей каркас здания-государства, на каждом этаже. Возможно ли это? Скорее, — нет, чем — да.

Потому-то и «современная техника», точнее выверенная чиновничья машина, настроена таким образом, что фиксирует не эти провисания на этажах «у», а скорее, — появление на них таких вот Князевых и других ему подобных, как элементов, по крайней мере, чужеродных и вредных для всей конструкции. То есть, в реальности, в отличие от идеальной «князевской модели», — одни люди посредством государства призваны обслуживать других, находящихся ближе к пульту: люди для «государства».

Происходит не только утрата первоначального смысла, но и вполне осознанная подмена причины следствием: вместо «государство — для людей» — «люди — для государства».

5. О парадоксе

Вся парадоксальность ситуации в том, что говорить серьёзно об очевидном, чревато. И чревато, прежде всего, для самого говорящего. Ибо сколь бы ни прав был он в своих мыслях, всё к одному приходит:


«Даже непонятно: такие дела надвигаются, вот уж и побежали в страхе, и не дураки побежали, и не самые робкие — чем-чем, а робостью Фрол не грешил, — ну? А как дадут разок где-нибудь, тогда чья очередь бежать? И мысль второпях обшаривала всех, кто попадался в памяти… Ну, Иван Черноярец, Фёдор, Ларька, Мишка, Стырь — такие лягут, лягут безропотно многие и многие… А толк-то будет, что ляжем?»
(В. Шукшин. Я пришёл дать вам волю).


Действительно, будет ли толк? — словно говорит с нами Шукшин голосом Князева, Степана Разина, вкладывает все свои тревоги и сомнения в их мысли и думы. Ведь чем дальше, тем ясней, тем виднее становится и другое очевидное:


«Видел Степан, но как-то неясно: взросла на русской земле некая большая тёмная сила — это притом не Иван Прозоровский, не Семён Львов, не старик митрополит — это как-то не они, а нечто более зловещее, не царь даже, не его стрельцы — они люди, людей ли бояться?.
Но когда днём Степан заглядывал в лица новгородским, псковским мужикам, он видел в глазах их тусклый отблеск страшной беды. Оттуда, откуда они бежали, чёрной тенью во всё небо наползала всеобщая беда.
Что это за сила такая, могучая, злая, мужики и сами тоже не могли понять. Говорили, что очутились в долгах неоплатных, в каббале… Но это понять можно. Сила же та оставалась неясной, огромной, неотвратимой, а что она такое?.».
(В. Шукшин. Я пришёл дать вам волю).


Нужно слово, чтобы назвать эту силу. Но слова не находится у Степана, только внутреннее чутьё подсказывает:


«…Пока есть там эта сила, тут покоя не будет, это Степан понимал сердцем. Он говорил — „бояре“, и его понимали, и хватит. Хватит и этого. Они, собаки, во многом и многом виноваты: стыд потеряли, свирепеют от жадности… Но не они та сила».
(В. Шукшин. Я пришёл дать вам волю).


Если не бояре, не стрельцы, не царь… то кто?..

6. Сказать слово

И вот это-то «кто?» не даёт покоя Князеву, тревожит его:


«И я, разумеется, стал писать. Я не могу иначе. Иначе у меня лопнет голова от напряжения, если я не дам выход мыслям»
(В. Шукшин. Штрихи к портрету).


Не даёт покоя и Разину, он тоже прислушивается к себе, пытаясь «понять» это слово, произнести его:


«Степан лежал на кровати в шароварах, в чулках, в нательной рубахе… Не спалось. Лежал, устроив подбородок на кулаки, думал свою думу, вслушивался в себя: не встревожится ли душа, не завещуетли сердце недобро…»
(В. Шукшин. Япришёл дать вам волю).


Хотя он уже действует, неосознанно действует, ибо мочи боле нет, прижало совсем. Да не в этом ли наши беды, что сначала делаем, потом задумываемся, может быть, наоборот стоит, сначала задуматься, да назвать это слово.

Но успеть ли, дадут ли назвать его:


«„Разина“ закрыли… Но всё же душа не потому ноет. Нет. Это я всё понимаю. Есть что-то, что я не понимаю. Что-то больше и хуже».
(Из письма В. Шукшина к В. Белову).


Почему-то перед глазами последний кадр из «Печек-лавочек», Шукшин сидит на Пикете, босой, напряжённо смотрит в даль. И уже не Князев, не Разин, а сам Шукшин думает:


«Та сила, которую мужики не могли осознать и назвать словом, называлась — государство»
(В. Шукшин. Я пришёл дать вам волю).


Слово сказано. Оно, как говорится, — не воробей…

Галина Ульянова

Физик Александр Гекман

Из рассказа «Упорный»
Из немецкой республики Поволжья в 1941 году и позднее было выслано один миллион двести тысяч немцев. Девяносто пять тысяч — в Алтайский край. В том же году 57 немецких семей, около трёхсот человек, приехали в Сростки. Сначала всех приезжих размещали в школе (сегодня — главное здание музея-заповедника В. М. Шукшина), потом местные жители разбирали их в свои дома. Некоторые семьи жили в бригадных колхозных избушках, которых на территории села было четыре. Словом, перебивались, как могли, ждали и надеялись, что это ненадолго, и весной им разрешат вернуться домой, в Саратовскую область. Но разрешения не последовало, потому приходилось устраиваться на новом месте, привыкать к суровому климату и ещё более суровым условиям труда, к дисциплине военного времени…

Основная часть немецких семей жила в Сростках в районе Низовки. Пять немецких семей в 1944 году заселены, по воспоминаниям Ангелины Ивановны Шефер, на Бикет, в трёх километрах от села. Жили в землянках, вырытых прямо в горе, с одним маленьким окном. В таких тесных помещениях ютилось по нескольку человек.

Этот опасный участок Чуйского тракта требовал постоянного ухода и внимания, особенно зимой. Рабочие, в основном женщины, так как мужчины были «призваны» в трудармию, выходили на дорогу в пять часов утра, расчищали снег, посыпали песком и мелким гравием, чтобы часам к восьми — девяти тракт был в рабочем состоянии. О мытарствах депортированных немцев можно писать много, но… это отдельная история.

Подробнее об одной семье, которая сыграла значительную роль в жизни В. М. Шукшина. «Знаменитый немец» — так можно назвать Александра Ивановича Гекмана, учителя физики Сростинской средней школы. В феврале 1948 года в Сростки приехала учительская семья: Александр Иванович Гекман — физик, его жена Зинаида Ивановна Ковязина — математик. Они прожили в селе до августа 1960 года и оставили о себе добрую память. Многие поколения детей, которым посчастливилось учиться у них, до сих пор, вспоминая родную школу, называют в числе любимых и уважаемых учителей, в первую очередь, Александра Ивановича и Зинаиду Ивановну.

В конце 80-ых годов З. И. Ковязина написала и прислала в музей свои воспоминания.

«…Мой муж, Гекман Александр Иванович, умер в мае 1970 года. Почти с первого дня войны он воевал на Южном фронте связистом, был тяжело контужен, а в 1945 году демобилизовался для продолжения учёбы в пединституте города Новосибирска (начинал учёбу в Саратовском пединституте, оттуда его взяли в армию в феврале 1940 года). Встретилась я с ним в Новосибирском пединституте в 1946 году. Мы поженились…»

Начали работу в Сростинской средней школе с февраля 1948 г. Работали в дневной и вечерней школах, но всё это было в одном здании. (Главное здание музея В. М. Шукшина, авт.)

…В. Шукшину разрешили посещать уроки математики, физики и химии в дневной школе, по возможности, и вечерней. Эти предметы давались ему, конечно, трудно, но он занимался упорно. Занимались у нас дома и в школе. Это был удивительный человек и ученик. Мы, учителя, поражались его трудолюбию, поэтому, естественно, возникало желание помочь ему. Посещая мои уроки математики в дневной школе, он всегда подходил и спрашивал после урока, где было что-то неясно, и не стеснялся учащихся класса, хотя был старше их на 6–7 лет…

Мой покойный муж очень часто беседовал с Васей Шукшиным, они уважали друг друга, поэтому не случайно Шукшин приходил к нам советоваться о поступлении в институт кинематографии.

Впоследствии мой муж стал одним из персонажей рассказа Шукшина «Упорный». Этот рассказ опубликован впервые в «Литературной России» 2 марта 1973 года.

«Учитель физики, очень добрый человек, из поволжских немцев, по фамилии Гекман, с улыбкой слушал возбуждённого Моню… Смотрел в чертёж. Выслушал.

— Вот! — сказал он молодой учительнице с неподдельным восторгом. — Видите, как всё продумано! А вы говорите… — И повернулся к Моне. И потихоньку, тоже возбуждаясь, стал объяснять:

— Смотрите сюда: я почти ничего не меняю в вашей конструкции, но только внесу маленькие изменения. Я уберу (он выговаривал „уперу“) ваш жёлоб и ваш груз… А к ободу колеса вместо жёлоба прикреплю тоже стержень — вертикально. Вот… — Гекман нарисовал своё колесо и к ободу его „прикрепил“ стержень. — Теперь я к этому вертикальному стержню прикрепляю пружину… Во-от. — Учитель и пружину изобразил.

— А другим концом…

— Я уже такой двигатель видел в книге, — остановил Моня учителя. — Так не будет крутиться.

— Ага! — воскликнул счастливый учитель. — А почему?

— Пружина одинаково давит в обои концы…

— Это ясно?! Взяли ваш вариант: груз… Груз лежит на жёлобе и давит на стержень. Но ведь груз — это та же пружина, с которой вам всё ясно: груз так же одинаково давит на стержень и на жёлоб. Ни на что чуть-чуть меньше, ни на что чуть-чуть больше. Колесо стоит.

Это показалось Моне чудовищным.

— Да как же?! — вскинулся он. — Вы что? По жёлобу он только скользит — жёлоб можно ещё круче поставить, — а на стержень падает. И это одинаково?! Моня свирепо смотрел на учителя. Но того всё не оставляла странная радость.

— Да! — тоже воскликнул он, улыбаясь. Наверно, его так радовала незыблемость законов механики. — Одинаково! Эта неравномерность — это кажущаяся неравномерность, здесь абсолютное равенство…

— Да горите вы синим огнём с вашим равенством! — горько сказал Моня. Сгрёб чертёж и вышел вон».

Пожалуй, все, кто учился в те годы в Сростинской средней школе, когда физику в старших классах вёл Александр Иванович Гекман, с особой теплотой вспоминают о нём. Урокоы его всегда ждали, а не боялись, как уроков некоторых педагогов, хотя тоже талантливых по-своему. Умный и талантливый учитель умел объяснить труднейшие законы механики, возникновения электрического тока просто и понятно, на всю жизнь.

Вспоминается такой эпизод. Однажды на уроке в седьмом классе проходили тему: «Электричество». У доски стоял слабый ученик Витя Бедарёв. (Кстати сказать, в жизни он потом стал хорошим электриком). На столе приборы, с помощью которых надо объяснить, как электрический ток, образуясь в одном из них, попадает в другой. Задача оказалась непосильной для мальчишки. Гекман начинает нервничать, лицо его краснеет, но он упорно хочет, чтобы парень понял. А когда Александр Иванович сердился, то говорил с сильным немецким акцентом, примерно так: «Опъясни мне, как он (ток) отсюда попадает сюда? Што, понимаешь, он выскакивает бес штаноф из эта катушка и бежит в эта катушка?» Было смешно, но такие ситуации запоминались на всю жизнь, а самое интересное то, что становилось понятно, как электрический ток передаётся на расстоянии.

Может быть, тем, кто связал свою жизнь с математикой и физикой, на пути встречались преподаватели более умные и талантливые. Не знаю. Мне лично не довелось.

В школе постоянно работал кружок под руководством Александра Ивановича. Мальчишки конструировали самолёты, пароходы, летающих змей и многое другое и занимали в районе и крае призовые места.

Вспоминает один из бывших учеников Сростинской средней школы Шефер Вольдемар (в селе его зовут — Володя): «Наверно, он (Гекман) плохо знал русский язык или ещё почему, но часто употреблял слово „присобачить“, когда что-то мастерил». (В значении: приспособить, прикрепить — авт.). Может быть, ему просто нравилось это ёмкое, интересное слово.

Учащиеся старших классов 1960–1961 учебного года первого сентября испытали огромное разочарование, если не сказать больше. Вместо любимого учителя в класс вошла молодая учительница — физик. К этому долго не могли привыкнуть…

Семья Гекман переехала в рабочий посёлок Павловск Алтайского края, а ещё раньше туда уехали из Сросток три учительские семьи. Именно там, зимой 1963 года, состоялась встреча молодого режиссёра и писателя В. М. Шукшина с любимыми учителями.

В воспоминаниях Зинаиды Ивановны читаем: «…И вот в феврале мы увидели афишу о приезде в РДК группы молодых кинорежиссёров и в том числе — В. М. Шукшин. Мы, все сростинцы, собрались на эту встречу, заранее приобретя билеты. Но приезд этой группы задержался из-за бурана часа на три, все мы ждали, это было в один из воскресных дней. И вот сообщение: приехали. Начали выходить один за другим кинорежиссёры с кинобанками, и, наконец, наш Василий. Мы все со своими детьми сидели на стульях вдоль стены и по команде Степана Мартыновича Чекушкина (бывшего учителя физкультуры Сростинской средней школы) встали и сказали: „Здравствуйте, Василий Макарович!“.

Он был так удивлён и растерян, что выронил свои кинобанки, они покатились по залу, а он обнимал и целовал нас, не находя слов от радости.

Поговорив со своим руководителем, (не помню, кто был), стал выступать первым перед зрителями, хотя в плане было не так, это было для того, чтобы осталось время поговорить с нами…

И вот всё его выступление сводилось к тому, что он рассказывал не о своей работе, а о том, что он встретил здесь неожиданно своих учителей, тех, кто учил его, и тех, с кем работал. Рассказал некоторые эпизоды своей учёбы и сдачи экзаменов и говорил о своей благодарности нам, как он уважал и ценил нас, что дали ему дорогу в жизнь… И вот мы собрались после его выступления в одной из комнат РДК и больше часа беседовали. Он интересовался всем: как мы живём, как работаем, что нам мешает, как со здоровьем, был внимателен к каждому слову. Тут и сфотографировали нас… После отъезда он посылал нам весточки иногда».

В. М. Шукшин сказал как-то, что ему «везло на умных и добрых людей». Именно такими были эти замечательные педагоги, которые оставили существенный след в судьбе и жизни будущего писателя. А неожиданная и приятная встреча 1961 года врезалась, видимо, настолько, что десять лет спустя появился рассказ, и любимый учитель назван своим именем, под своей фамилией, выписан почти документально… Жаль только, что сам Александр Иванович не дожил до первой публикации произведения и не высказал своего отношения к творчеству одарённого ученика…

Юрий Беликот Наталья Солженицына

Марковна для Аввакума или Что осталось на рабочем столе Солженицына



3 августа исполнился год, как он покинул Россию. На сей раз — физически. Бесповоротно. Ибо духовно он её никогда не покидал — ни тогда, ни, тем более, сейчас. Невольник сталинского Гулага, ещё не написавший того, что ему предстояло написать, мог ли он предвидеть, что 16-го мая 2009-го года на сцене Пермского театра оперы и балета разразится (в данном случае, это единственно верное, очистительное слово) премьера оперы «Один день Ивана Денисовича»? А ведь мог. Солженицына мало знают как поэта. Но в лагере, словно в предчувствии пульсирующих токов будущей повести, с которой в Отечестве нашем начнётся отсчёт попранной Истины, его настигнут строки:



Выходим, клокоча, выходим, проклиная,
До самых звёзд безжалостных всё вымерзло, всё ярко, —
И вдруг из репродуктора, рыдая,
Наплывом нанесёт бетховенское largo…



Опера!.. Её уже «наносило». Из клубящегося Времени, в дымный разрыв которого в том же темпе (largo — это медленно) будет удаляться и удаляться в финале премьеры телогреечная фигурка Ивана Денисовича. Я попытался взглянуть на неё глазами вдовы писателя — Натальи Дмитриевны Солженицыной, сидевшей в зале от меня неподалёку. Вот так же — руки за спину, будто поддерживая поясницу, шёл Александр Исаевич в одном из последних телевизионных репортажей о нём. В разрыв какого Времени он уходил? Одновременно в прошлое и будущее?.. Потому что они часто меняются местами. В каком веке живёт протопоп Аввакум? В XVII-м или во всех последующих? Возможно, в ХХ-м столетии он перевоплотился в Александра Исаевича Солженицына.

Но у Аввакума была Марковна, спросившая его: «Долго ли нам, Петрович, ещё идти?» И был ответ: «Марковна, до самыя до смерти». Но был и ответ ответа: «Добро, Петрович, ино ещё побредём».

Иногда думается: не прозвучало бы этого ободрения Марковны, не существовало бы и дальнейшего пути Аввакума. Вот такой Марковной и видится мне Наталья Дмитриевна Солженицына (до замужества Светлова).

— Его Бог по жизни ведёт. Через лагерь провёл. От рака спас. Женщину поменял…

Это сказал мне Виктор Петрович Астафьев.

Ю. Б. Наталья Дмитриевна, я понимаю, что касаюсь сейчас тонких материй, но позвольте спросить: «А если бы Бог не поменял женщину?.. Есть ли у вас ощущение, что ваш с Александром Исаевичем союз был неизбежен?»

Н. С. У нас с Александром Исаевичем, действительно, было ощущение, что наш союз благословлён свыше. Говорить об этом, наверное, было бы нескромно, если бы не дети. Вот в детях мы чувствовали благословение Божье. Они выросли в счастливой семье и все, кто их встречает, сразу это по ним видят. Так что нам с Александром Исаевичем друг с другом повезло. Ещё и потому, что мы вместе работали. Работа — его форма жизни. А я была влюблена в эту работу. Для меня ничего лучшего нет и сейчас. По первоначальному образованию мы оба математики. Но оба поменяли профессию. Я стала и редактором, и историком, и критиком. Это произошло по жизни — потому что нас выслали из страны и там, за границей, работать в качестве математика не представлялось возможным. Но не только поэтому. Всё, что я могла и знала, я хотела вложить в работу Александра Исаевича. Так что с моей стороны не было никакой жертвы и самоотверженности. Это просто была счастливая жизнь.

Ю. Б. В своей книге «Александр Солженицын и читающая Россия» Наталья Решетовская, первая жена Александра Исаевича, приводит такой эпизод: «…я не выдержала. — Тебе не нужна жена, тебе не нужна семья! На что Солженицын отвечает: — Да, мне не нужна жена, мне не нужна семья, мне нужно писать роман…» На ваш взгляд, если бы творческий путь Александра Исаевича продолжился с Натальей Решетовской, этот путь был бы другим, во всяком случае, не таким, какой сейчас для нас важен?

Н. С. Трудно судить в сослагательном наклонении. Но исходя из того, что в жизни Солженицына уже назрело на момент нашего знакомства… Ведь этому предшествовали, по крайней мере, шесть лет фактического его разрыва с Натальей Алексеевной. По сути, они мучились друг рядом с другом, реально вместе не живя. Для всех окружающих формально их союз ещё существовал, но сам Александр Исаевич называл ту жизнь «кишкомотательством». Он уезжал из дома, чтобы писать. Он бежал от Натальи Алексеевны, чтобы поработать в каком-нибудь уединённом и спокойном месте. И ясно, что при таком раскладе его сил не хватило бы на долгое время. И потом, всё-таки, это же не рациональный выбор: с этой женщиной мне плохо, а с этой будет хорошо. Когда мы встретились, то вообще никто никаких вопросов не задавал. Это был такой… пожар!

Ю. Б. Расскажите о пожаре… В чём причина «возгорания»?

Н. С. Нас познакомила наша общая подруга Наталья Ивановна Столярова. Замечательная женщина. Она умерла 25 лет назад, но я и по сей день с ней сверяюсь: что бы она подумала или сказала в той или иной ситуации. Она — чуть старше Александра Исаевича, отличалась исключительно живым, динамичным характером, и мы, несмотря на разницу в возрасте, очень дружили. Наталья Ивановна — дочь революционера Столярова и эсерки Наташи Климовой — одной из участников взрыва на Аптекарском острове, когда пытались убрать Столыпина. Столыпина не взорвали, но 26 человек, находившихся в его приёмной, укокошили. Наталья Ивановна родилась за границей — её родители-революционеры вынуждены были туда перебраться — и в 30-х годах прошлого века ещё совсем молодой девушкой она приехала в СССР. Её, конечно, довольно быстро посадили. Она отсидела 10 лет, потом страшно мыкалась, была «в минусе» — ей нигде нельзя было жить, и на работу не брали, а это ещё хуже, чем в лагере, потому что там, по крайней мере, была гарантированная пайка. Но потом, когда началась хрущёвская оттепель, Столярова смогла приехать в Москву и стала секретарём Ильи Эренбурга, вдобавок ко всему она свободно владела французским. Вот так она сделалась заметной и красивой частью московского «ландшафта». Познакомилась я с ней в доме Надежды Яковлевны Мандельштам. Александр же Исаевич был не москвич, литературный быт у него был очень тяжким, потому что ему приходилось возить туда-сюда и прятать то, что он писал, и Наталья Ивановна решила найти ему ещё новых помощников. Александр Исаевич дал мне одно-второе-третье поручение. И довольно скоро, после того, как мы начали вместе работать, и вспыхнул этот пожар. А дальше он уже никогда не потухал.

Ю. Б. Создаётся впечатление, что Солженицын был из тех, кто чётко знал о своём предназначении — не только писательском, но и общественно-историческом. Порой кажется, что он даже провидел свой путь от начала до конца. Иначе не написал бы ещё в 1940-м году на обороте фотографии молодожёнов в день регистрации брака с Натальей Решетовской: «Будешь ли ты при всех обстоятельствах любить человека, с которым однажды соединила жизнь?» Здесь явно делается смысловое ударение на словосочетании «при всех обстоятельствах». Значит, уже тогда внутренняя природа его всё предчувствовала, что должно произойти в дальнейшем?

Н. С. Интересное наблюдение. Мне известна эта надпись, но никогда не приходило в голову обратить внимание на этот поворот, о котором вы сейчас сказали. Возможно, Александр Исаевич уже многое знал из своего пути. Не в деталях, конечно, но, во всяком случае, у него была готовность отдаться целиком своему предназначению. И замеченный вами акцент, действительно, свидетельствует как раз об этом.

Ю. Б. Узнав, что я должен с вами встречаться, вот какое сообщение прислал мне по электронной почте один из красноярских писателей: «Светлова — женщина, безусловно, самоотверженная. Прожить столько лет с диктатором (а в том, что Солженицын — диктатор, я почему-то не сомневаюсь)!» Вы действительно жили с диктатором?

Н. С. Это очень распространённое мнение и даже понятно, откуда оно берётся, но ничего общего с действительностью не имеет. Да, Александр Исаевич — человек целеустремлённого склада, готовый жертвовать многим ради той задачи, которая перед ним стоит, поставлена судьбой. Он был убеждён: то, что он делает, — необходимо. И хотел, чтобы близкие добровольно разделяли его жизненный труд, но никогда и ни к чему не принуждал ни меня, ни детей. Наш союз потому и удался, что всё, что я делала, было совершенно свободным, не под нажимом, а оттого, что я разделяла это стремление как счастье, что мы, пусть медленно и трудно, но движемся к намеченной цели. Вопреки молве, Александр Исаевич был человеком, очень прислушливым к критике. Спросите наших детей: мы спорили с ним бесконечно и даже — до сильного повышения голоса! Я, вообще, большая спорщица. О чём? Относительно художественных ли вещей, публицистических ли, или — тактики поведения, потому что мы оказались на Западе, и в этом другом мире нужно было понять, что делать, а чего не делать? Но прислушлив он был не только ко мне. Если его удавалось убедить, он отступал от своей точки зрения. Солженицын не был диктатором совершенно. Просто обладал сильным характером.

Ю. Б. Однажды я услышал почти комплимент. Я написал повесть «Изба-колесница», которая долго скиталась по разным изданиям, прежде чем с благословения Романа Солнцева увидеть свет в журнале «День и ночь». Один из моих друзей, её прочитавший и даже размноживший, сказал: «Ну, ты прямо как Солженицын — ни тем, ни другим!» Вот это «ни тем, ни другим!» — действительная ли черта Александра Исаевича, когда любые компромиссы, были, в принципе, невозможны и оставалось только одно правило — «жить не по лжи»?

Н. С. Как сказано у Александра Исаевича в главах о Столыпине, всегда самая трудная линия — средняя. Радикализм, любой — и левый, и правый, никогда ни к чему хорошему не приводит. Он только разрушает. А самое трудное — это хоть сколько-нибудь созидать. Тот, кто созидает, не может быть радикалом. Но радикалы любого толка хотят, чтобы все непременно становились под их знамёна. Александр Исаевич вовсе не был «ни тем, ни другим» — всю его жизнь пронизывала одна сердечная и изнуряющая любовь: к России. Он хотел сделать так, чтобы было лучше России, а не той или иной партии. А партии презирал — всякие.

Ю. Б. Когда вы вернулись в Россию, многие представители нашей интеллектуальной элиты возлагали большие надежды, что Александр Исаевич возглавит патриотическое движение. Временами казалось: так и происходит. Его выступления по телевидению, где он давал советы далеко «не постороннего», вселяли в этом смысле надежду. А потом передачи прервались, и Солженицын ушёл в творческий затвор.

Н. С. Он не ушёл в затвор — у него отняли микрофон. Его просто-напросто выгнали с нашего телевидения! Его даже не предупредили, что следующего эфира не будет. 13-я передача, уже записанная, не пошла в эфир. Её запретили. Что касается его возможной объединительной роли по отношению, как вы сказали, патриотической оппозиции, то, если разобраться, никакой оппозиции-то и не было. На самом деле, все эти ребята, как правые, так и левые, к сожалению, не способны были объединиться. А вот что-то делить — это пожалуйста. Каждый хочет, чтобы было точно по нему. А если чуть-чуть не точно, уже раскалываются. Как Ленин в своё время: раскалываться, раскалываться и ещё раз раскалываться! Но зато потом: «Есть такая партия!» И, если вернуться в наше время, то никакой формообразующей силы мы тут не застали.

Ю. Б. Речь ведь даже шла о том, чтобы Александр Исаевич стал президентом России?

Н. С. Когда мы ехали из Владивостока до Москвы, об этом говорили многие, но это, конечно, утопия. Во-первых, никто никогда такого бы не допустил. Уже тогда это в России решали те, кто воротил деньгами и ставил себе угодных, как и всюду в мире. В этом смысле за Александром Исаевичем никого бы не было. А во-вторых, существовал закон, по которому человек, избирающийся в президенты, должен жить в России подряд в течении десяти лет. И потом вы не учитываете возраст. Солженицын вернулся на Родину далеко не молодым человеком. Интересно другое. Александр Исаевич написал ведь очень серьёзную работу — «Как нам обустроить Россию?».

Ю. Б. Я её читал…

Н. С. Конечно. Но вы наверняка читали тогда, когда она вышла. Однако если бы вы её перечитали сейчас, вы бы увидели, что в ней не только наперёд описано всё то, что произошло со страной на наших глазах. Там есть и вторая часть, где даётся чёткая модель строения государства, как Солженицын его себе представлял. В это и сейчас ещё не поздно вникнуть, но никто этого не делает — я уж не говорю о том, чтобы попытаться взять на вооружение. Так что, скажите: что возглавлять-то, если люди не разделяют твоих взглядов? «Это не важно, главное — политическая борьба, главное — сегодня взять власть!», — вот их фанатичная цель. Ну, возьмёте вы власть. А что будете делать на следующий день? Об этом никто не хочет думать. А Александр Исаевич много потратил на это усилий и времени.

Ю. Б. Ещё находясь в СССР, во время своего 50-летия, Солженицын отвечал всем, поздравлявшим его: «Моя единственная мечта — оказаться достойным надежд читающей России». Я знаю, что он не любил давать интервью. Потому что в «книгах всё написано!» Но парадокс — в другом: достойна ли Россия, читающая ныне донцовых и марининых, произведений Солженицына?

Н. С. То, что сегодня Россия читает донцовых и марининых, вполне закономерно. Весь мир читает донцовых и марининых. Если есть свобода и можно выбирать, большинство, как это, может быть, ни прискорбно, делает свой выбор в их пользу.

Ю. Б. Но, согласитесь, до некоторых пор такого «Жёлтого колеса» в России не было?

Н. С. Да, оно покатилось по стране на наших глазах. Но, во-первых, большевики не давали выбора. С одной стороны, не публиковали ничего «жёлтого». С другой — была неплохая фантастика, наша и зарубежная. Большевики следили, чтобы западную фантастику переводили хорошую. И был сплошной Василий Ажаев с его сочинением «Далеко от Москвы» — невозможной псевдопатриотической жвачкой, читая которую, все понимали, что это полная мура. И поэтому, когда появлялась какая-то правда (не только из-под пера Солженицына), опубликованная или нет, конечно, это был как глоток свежего воздуха, и люди с жадностью его ловили. Но мы ведь с вами не знаем (никто такой статистики не вёл), какой процент населения читал этот самый самиздат? Вот читали Солженицына, но не читали Маринину, потому что её не было как таковой.

Ю. Б. Зато теперь «Жёлтое колесо» прокатилось по мозгам «дорогих россиян» с такой одурью, что своим ободом изрядно выпрямило их извилины. Да так, что стало видно: Солженицын ещё сильно не прочитан.

Н. С. Конечно, не прочитан. И не только он. Даже — Булгаков, за произведениями которого, казалось бы, охотились. Кто в конце 80-х Булгакова прочёл, тот и прочёл. А сейчас уже не читают. Но такая ситуация — почти во всём мире. В Америке тоже поглощают литературу «из супермаркетов». Если усреднённому человеку дать выбор, он не будет себя утруждать. А читать Солженицына не так легко. Это — душевный труд.

Ю. Б. Мне кажется, одна из причин, почему «читающая Россия» не оправдывает надежд Александра Исаевича, — в том, что он говорит с ней тем ярким, старорусским языком, который сам когда-то в себе выработал. Он с этим языком и вернулся в Россию, а Россия уже говорила на другом языке — унифицированном, замусоренном иностранными словами. Вот, предположим, я знаю, что вам, Наталья Дмитриевна, приходится быть не только редактором, но и корректором книг Солженицына, потому что теперешние корректоры начинают «править» его язык. Допустим, в своих лагерных стихах он пишет: «Я обернусь к нему огрубнувшим лицом». Или у него есть глаголы «усовершить», «огоркнуть». Или, скажем, выступая в Госдуме, он употреблял слово «земство». И казался архаиком. Телеоператоры выхватывали физиономии депутатов — как снисходительно-скептически они ухмылялись. Не считаете ли вы, что Александр Исаевич нёс в себе одну Россию, а она расшиблась о другую — подменённую?

Н. С. Не совсем так. Солженицын вырос в Ростове на Дону, где язык был достаточно плоским и выхолощенным. В средней России, и особенно на севере, язык более сочный. Александр Исаевич очень любил русский язык и много им занимался. Он составил «Словарь языкового расширения». И, кстати, ни одного слова не выдумал, включил туда слова, которые либо были в употреблении ещё совсем недавно, либо те, которые русский язык сам позволяет рождать. Он исключительно гибкий и в нём возможны сочетания корня с очень разными приставками и суффиксами. И с корректорами у меня проблемы совсем иного рода. Они слова-то редко правят. Правят синтаксис. Понятно, почему. Хотят действовать точно по правилам, а Солженицын всегда говорил, что, когда слишком много запятых, этот понаставленный частокол создаёт те паузы и препинания, которых у него нет. Он хотел, чтобы это не мешало ритму прозы. Или наоборот: ставил интонационную запятую — здесь должна быть пауза, но она не предусмотрена правилами. Но это, опять-таки, общемировой процесс. Повсюду языки скукоживаются, как шагреневая кожа. Остаётся ядро, а то, что чуть-чуть вне, всё языковое богатство, — отбрасывается. Не самим языком, а его носителями. Язык превращается в простое средство коммуникации. Очень жаль, что так. Этому следует сопротивляться. И солженицынский «Словарь языкового расширения» к этому и призван. На самом деле, всем понятно, что такое «огоркнуть». Или — «огрубнувшим лицом». В данном случае суффикс «н» передаёт оттенок, которого нет в привычном «огрубевшим».

Ю. Б. Последняя премия Фонда Солженицына присуждена Виктору Астафьеву. У многих возникает вопрос: «Почему не при жизни того и другого, учитывая их человеческую и творческую приязнь?»

Н. С. Тут, на мой взгляд, всё достаточно ясно. И Виктор Петрович, и Александр Исаевич — почти ровесники. Астафьев моложе на пять лет. Но фактически не моложе, потому что они оба — участники Великой Отечественной войны. Те, кто не воевал и кто воевал, — это уже разные поколения. Смотрите: два больших русских писателя. Они по отношению к обществу в некотором роде находятся на одном уровне. И возникла бы некая неловкость, как если б, скажем, Тургенев наградил премией Гоголя, потому что у Тургенева деньги были, а у Гоголя нет. Мы обсуждали кандидатуру Астафьева буквально с первого года, как Александр Исаевич учредил премию. Но получилось бы неловко. Такая премия, при жизни учредителя, всё-таки подразумевает, что тебе вручает её некий патриарх. Но по отношению к Астафьеву Солженицын — не патриарх. А после кончины Александра Исаевича мы первую же премию присудили Астафьеву (посмертно). Единогласные решения у нас случаются не всегда, но тут все члены жюри с этим согласились. Потому что это был правильный момент: соединить два эти имени — Солженицына и Астафьева.

Ю. Б. Известно, что Александр Исаевич был одним из тех, кто глубоко сомневался в авторстве «Тихого Дона». Об этом он говорил в предисловии к работе Ирины Медведевой-Томашевской «Стремя „Тихого Дона“», вышедшей в своё время в Цюрихе: «Но то, что не Шолохов написал „Тихий Дон“, доступно доказать любому литературоведу, и не очень много положив труда: только сравнить стиль, язык, все художественные приёмы „Тихого Дона“ и „Поднятой целины“». На самом деле, независимо от Солженицына, когда я читал шолоховские произведения, меня посещали ровно такие же мысли. Но сейчас, я слышал, нашли какие-то рукописи, свидетельствующие, что автор «Тихого Дона» — Шолохов? Это не поколебало убеждение Солженицына, что «Тихий Дон» написан другим человеком? Или он пересмотрел своё отношение к Шолохову?

Н. С. Наоборот. Вообще, надо сразу оговорить, что Александр Исаевич всегда считал «Тихий Дон», особенно первое его издание, до последующих правок, гениальной книгой, и об этом никто не спорит. Солженицын вырос на юге России, где в те годы подавляющим — и нескрываемым — было убеждение, что Шолохов — не автор «Тихого Дона», что он эту рукопись нашёл или она попала к нему какими-то иными путями. Конец слухам положила угроза «судебной ответственности» для сомневающихся, напечатанная в «Правде» в марте 1929-го, — тогда не шутили. Вы спрашиваете о неких недавно найденных рукописях, которые предложено считать черновиками «Тихого Дона» с правкой Шолохова. Публикация этих рукописей подарила текстологам долгожданную возможность анализа, который несомненно приблизит нас к истине. Похоже, публикаторы напечатали рукопись на свою голову! Уже представлена в Интернете текстологическая работа питерского исследователя, поэта и переводчика Андрея Чернова, скрупулёзно анализирующая эту правку. На множестве примеров Чернов убедительно показывает, что Шолохов — не автор, а имитатор, переписчик чужого текста. Но если в конце концов авторство Шолохова и повсеместно будет признано мистификацией — это никак не изменит, а напротив — возведёт на должную высоту величие изначального текста «Тихого Дона».