От костров к нему подходят собаки. Они смотрят на незнакомца с любопытством, но без страха. Правда, и не без некоторой опаски — чуя свою судьбу и направляясь к ней мерной поступью. Пилигрим останавливается и поворачивается, глядя на приближающихся собак
Их штук десять, а то и двенадцать. Они останавливаются ненадолго, но не уходят.
Один пес начинает медленно махать хвостом.
Очевидно, пилигрим что-то говорит ему, поскольку пес подходит ближе и приветствует его, изогнувшись и вытянув шею, глядя на освещенное кострами лицо.
Человек нагибается, потом садится на корточки. Протягивает вперед обе ладони. Достает из-под рясы дорожный мешок.
Собаки льнут к нему все ближе, дрожа от возбуждения и даже залезая лапами друг на друга.
Что он дает им? Определенно еду, поскольку псы яростно набрасываются на нее, скуля и выпрашивая еще, пока не опустошают весь мешок.
Горожане, сидя у костров, оборачиваются и молча смотрят. Они наверняка ненавидят этого человека и кипят от злости — давать еду псам! Но никто не говорит ни слова.
Похоже, они знают пилигрима. Собаки, во всяком случае, знают его точно.
Он поворачивается и идет к центру площади, где в полном одиночестве лежит скорбящий пес. Он так и не встал и даже не шевельнулся во время кормежки.
Собака поднимает голову, но остается лежать, растянувшись на животе. Они смотрят друг на друга. Пилигрим встает на колени.
Что тут стряслось? Что-то явно случилось. Что?
Пес не шевелится. Человек протягивает руку. Собака опускает голову, не двигаясь с места.
Пилигрим подходит к ближайшей группе попрошаек и открывает кошелек. От группы отделяется мальчик и, взяв головню, следует за пришельцем, который возвращается к собаке.
Благодаря свету от факела теперь можно рассмотреть лицо пилигрима.
На макушке у него маленькая шапочка. В длинных волосах темно-рыжего цвета, характерного для уроженцев Тосканы, поблескивают седые пряди. Борода, подстриженная по моде, введенной королями Франции и Испании, аккуратно очерчивает челюсти, щеки и рот. Большие, широко расставленные глаза, а нос… Будь он статуей или картиной, можно было бы сказать, что нос у него в стиле Лоренцо Великолепного. Пилигрим и вправду похож на Медичи, вернувшегося, чтобы заявить права на свой город. Каждое его движение, каждый жест исполнены королевского величия, словно он рожден, чтобы повелевать.
Под пристальным взглядом мальчика пилигрим снимает сутану и расстилает ее на земле рядом с собакой.
Садится, достает из кармана длинной вязаной куртки альбом. И карандаш.
Мальчик подходит поближе. Факел пылает, отбрасывая свет на страницу, лежащую на коленях у странника.
Пилигрим начинает рисовать».
«Я видел этот рисунок, — прочел Юнг. — К своему горю и изумлению, я видел его. На нем изображены голова, шея и передние лапы несчастной собаки. А еще там нарисована зверски изуродованная рука с куском хлеба.
Надпись под рисунком сделана, очевидно, позже, его знаменитым зеркальным почерком. Вот она:
Рука флорентийской женщины — написана при свете факела в ночь на шестое февраля 1497 года. Пес остался с ней. Умер к утру. Рукав у женщины из темно-синей хлопчатобумажной ткани. Одна пуговица деревянная.
Это была моя первая встреча с Леонардо».
5
Прошло десять минут, а Юнг все также тупо смотрел на страницу.
Леонардо.
Ну конечно! О ком еще мог писать Пилигрим во Флоренции, в пятнадцатом веке?
В его книге о да Винчи наверняка есть репродукция этого рисунка — первого оригинального творения Леонардо, увиденного Пилигримом, судя по его заключительным фразам. Возможно, именно тогда он впервые увидел знаменитую зеркальную систему письма художника.
Юнг выключил лампу. Заря разгорелась и угасла. Взошло солнце.
Он замерз, читать больше не хотелось. Юному Анджело придется подождать. «На сегодня мне вполне хватит встречи с Леонардо», — подумал Карл Густав.
Юнг поднял воротник халата и обхватил себя руками, скорбя о женщине, которая умерла четыреста пятнадцать лет назад.
Одна пуговица деревянная.
Он глянул на открытую страницу, словно ждавшую, чтобы ее перевернули.
Нет. Не сейчас. Только не сегодня.
Взяв стакан с виски, Юнг встал и подошел к окну. Неужели Эмму не разбудила вся эта суматоха?
Странная мысль… Почему-то он вообразил, что она видела то, о чем он читал. Слышала завывание ветра, цокот копыт, лай собак, смотрела на пляшущие тени…
И вместе с тем ему казалось, что описанная сцена разворачивается у него перед глазами, точно он сам выглянул в окно и увидел фигуру шагающего к свету пилигрима. Леонардо.
Юнг услышал, как за открытой дверью по коридору прошла служанка.
Святые угодники! Как ее зовут? Как же ее зовут? Она была новенькая. Фрау Эмменталь наняла ее всего неделю назад. Как он мог забыть ее имя? Она так вежливо представлялась ему по восемь раз на дню! Улыбаясь, кланяясь, повторяя нежным голоском: «Меня зовут… Меня зовут… Меня зовут…»
— Кто ты, черт побери?
Она несла поднос с хлебом и горячим шоколадом для Эммы — и остановилась у двери как вкопанная, ничего не понимая. Доктор говорил, но явно не с ней.
Девушка всмотрелась в сумеречный коридор, пытаясь понять, к кому он обращается.
— Я, сэр?
— Да, ты.
— Я Лотта, герр доктор. Шарлотта, ваша новая служанка. Фрау Эмменталь…
— Ах да… — А дальше что? Он чувствовал себя дурак-дураком. — Я видел тебя раньше?
Еще глупее.
— Да, герр доктор. Я уже целую неделю работаю у вас.
— А шоколад на кухне еще есть?
— Да, сэр.
Лотта, покачивая медвяной косой, прошла мимо него, поставила поднос на библиотечный стол среди кучи книг и тихонечко испарилась.
Часы пробили семь.
Какой теперь сон? Хлеб, шоколад — не спеша и с удовольствием побриться — я постригу усы! — понежиться в ванне, а потом прямиком к Пилигриму.
Наливая в чашку шоколад, Юнг улыбнулся. Какой образ! Прямиком к Пилигриму, даже не одевшись! Надо же — опять пошел снег…
Отхлебнув из чашки, Юнг закрыл глаза и представил, как он, обнаженный и окутанный паром, вылезает из ванны и идет под снегопадом.
Я возьму с собой блокнот, это уж непременно. И ручку. И еще, возможно, посох.
Посох. Точно!
Идеальный образ голого пилигрима.
6
В музыкальной комнате, названной так потому, что она была оборудована для пациентов, проходивших курс лечения музыкой, было двадцать одно окно. Семь, семь и еще семь. Узкие и длинные. В девять часов утра Юнг читал дневник Пилигрима. Он стоял в музыкальной комнате спиной к двери, которая вела в коридор. Снег за окнами падал так, будто тучи разбрасывали пенсы — громадные белые пенсы тех времен, когда они были размером с наручные часы. Юнг смутно помнил их.
Двое часов тикали вразнобой.
В углу стояло большое пианино, с открытой, словно в ожидании, крышкой. Виолончель в кожухе притулил ась к стене забытая и заброшенная. Три невидимые скрипки отдыхали в футлярах на трех\' золоченых креслах.
Неужели никто не придет?
У стены сгрудились пюпитры, обмениваясь сплетнями: «Вы слышали?.. А вы знаете?..» Две флейты, гобой и кларнет, тоже в футлярах, стояли на полке — а на другой, под ними, аккуратной кучкой лежали партитуры Баха и Моцарта. «Концерт для пианино ля-минор» Шумана стоял, повернутый к стене. В углу помещают торчало ухо великана, которое оказалось арфой.
Юнг попросил фройляйн Унгер зарезервировать музыкальную комнату. Позвонив суперинтенданту, секретарша Юнга отправилась в палату 306 и передала Кесслеру, чтобы мистера Пилигрима привели вниз в девять часов.
Сейчас двадцать минут десятого. Может Кесслер что-то недопонял? Или фройляйн Унгер дала ему неверные указания? Юнг рассматривал картинки и страницы, разложенные на столе длиной в милю. Если он сядет за стол, самое ярко освещенное окно окажется у него за спиной.
Стол длиною в милю. Или полмили. В общем, очень длинный. Измерять его настоящую длину не имело смысла. Весь фокус в том, чтобы произвести на пациента впечатление — поразить его гигантскими размерами реальности.
Что касается света, Юнг вовсе не намеревался приводить Пилигрима в замешательство и заставлять его гадать, кто именно сидит перед ним. Но когда Юнг заговорит, голос его должен быть бестелесным. Он хотел непосредственно встретиться с Пилигримом опосредованным способом, то есть провести вербально-образный ассоциативный тест. Юнг обожал парадоксальные фразы, такие как непосредственный контакт опосредованным способом. Звучит, возможно, бессмысленно, но на самом деле это совершенно точное описание теста. Вот они, перед вами: слово — объект образ. Что вы можете из них сотворить?
Фуртвенглер подтрунивал над техникой, которую изобрел Юнг — вернее, изобретал методом проб и ошибок. Юнг говорил отдельные слова, короткие фразы, междометия — бум! бум! бум! — а пациент должен быть отвечать первое, что приходит в голову. Иногда Юнг ничего не говорил, а лишь показывал картинки — рисунки, фотографии, репродукции — и ждал реакции. Молчание больного, как успел усвоить Юнг, могло быть столь же красноречивым, как и его слова.
Нервничая, сам не зная почему, Юнг подошел к пианино и сел.
Что?
Что-нибудь простое. Мамину колыбельную, например… Если только он вспомнит. Пальцы бродили по клавишам, но мелодия ускользала. Быть может, на самом деле Юнгу не хотелось ее вспоминать. Он начал просто брать аккорды.
И вдруг услышал голос Кесслера:
— Там никого нет. Мы опоздали. Наверное, он ушел.
Юнг встал.
— Доброе утро, — сказал он по-английски.
Кесслер щелкнул каблуками и кивнул. Пилигрим молча сидел в кресле-каталке.
Юнг, улыбаясь, вышел вперед.
— Вы наверняка слышали музыку. Быть может, на пианино играли призраки? Вы верите в привидения, мистер Пилигрим?
Пилигрим отвел взгляд.
Юнг щелкнул Кесслеру пальцами.
Санитар кивнул и удалился, закрыв за собой дверь.
Юнг сел за стол длиною в милю.
— Не хотите подъехать поближе?
Пилигрим не шевельнулся.
— У меня есть тут кое-что интересное.
Пилигрим молча закрыл глаза. Очевидно, он слушал музыку.
— Я смотрю на руку, — сказал Юнг. — Не мою. Другого человека.
Никакой реакции.
— Женскую руку.
Тикали часы.
Солнечный луч подполз по полу к Пилигриму и ткнулся, словно зверушка, носом в кожаные шлепанцы, потом в брюки, колени.
— Я думаю, вы видели эту руку, — невозмутимо продолжал Юнг. — Женскую руку с согнутыми пальцами…
Он подождал. Потом добавил:
— … держащую…
В окна забился ветер.
«Кто-то хочет войти», — подумал Пилигрим.
Юнг помахал листком бумаги, пытаясь привлечь внимание пациента.
— Это всего лишь рисунок. Не настоящая рука.
Он по-прежнему говорил небрежным тоном, как бы подразумевая, что все это не важно. Я просто хотел вас развлечь.
Глаза у Пилигрима расширились, как у сонного кота, который якобы спит, однако подглядывает сквозь щелочки.
Юнг помахал листком взад-вперед.
— Вы боитесь бумаги, мистер Пилигрим? Страниц? Альбомов? Рисунков? — Юнг взял другие бумаги и потряс их так, как будто стряхивал пыль с одежды. — Вам страшно? да? А если да, то почему?
Он положил все листки, кроме одного.
Пилигрим опустил голову и уставился на свои руки, лежащие на коленях..
— На этом рисунке, мистер Пилигрим, — продолжал Юнг, — художник не случайно выбрал для изображения именно руку. Как по-вашему, почему он это сделал? В чем причина?
Эта рука прекрасна.
— Вы не забыли, что я сказал? Пальцы руки немного согнуты и держат…
Согнуты. Держат.
Пилигрим открыл рот, шевеля губами, как будто пытался что-то сказать. Но не издал ни звука.
Юнг встал и подошел к креслу-каталке поближе. Пилигрим увидел туфли доктора, края брюк и белый расстегнутый халат. К халату был прижат лист бумаги. Пустой. Просто пустой лист.
Там ничего нет.
Он врет.
Никакой руки. Ничего.
Ничто держит ничто.
Юнг начал переворачивать лист.
Жест был таким медленным, что Пилигрим не сразу понял. По комнате промчался легкий ветерок — сквозняк, — и бумага заколыхалась, ослепляя его.
Пилигрим закрыл лицо рукой.
— Мистер Пилигрим!
Юнг шагнул еще ближе и опустил поднятую руку Пилигрима. Их движения напоминали хореографическую миниатюру, а сам доктор и его пациент — танцоров, исполняющих разные па.
Юнг вложил лист бумаги в руку Пилигрима.
— Посмотрите на него, — мягко проговорил он. — Не бойтесь. Просто взгляните.
Пилигрим медленно склонил голову. Поднял лист бумаги, сфокусировал на нем взгляд.
Сначала он смотрел на рисунок совершенно бесстрастно. Потом нагнул голову еще ниже и зарыдал.
Юнг подождал немного и спросил:
— Вот видите? Вам нечего бояться, мистер Пилигрим. Все хорошо.
Он забрал листок, обошел вокруг стола и сел, не выпуская картинку.
Репродукция из альбомов Леонардо называлась «Изучение женских рук. 1499».
Одна рука, с чуть согнутыми пальцами, держала другую.
7
«Сон. Все тот же дым. Те же костры. Огонь, похоже, горит повсюду. Сейчас он горит в комнате.
Страцци съежился у камина, грея руки. Герардини стоял у окна, глядя на продуваемую всеми ветрами площадь. Пилигрим ушел, мальчик с факелом тоже. Пес остался лежать, прижав уши к голове, положив длинную серую челюсть на лапы. Ветер теребил шерсть у него на загривке и хвосте.
Герардини закрыл глаза, но видения не исчезли. Под веками плясали тени — быть может, машущие руки? Кто-то машет рукой… Зачем? На прощание?
Герардини поднял правую руку. Пальцы тронули оконное стекло. Холодное.
Помаши в ответ!
— Все нормально, — повернувшись, сказал Страцци. Попрощайся.
Прощай.
Голова собаки откинулась набок. Она умерла».
Весь нескончаемый и трудный рабочий день Юнг с нетерпением ждал этого момента — момента, когда он сможет дальше читать дневник Пилигрима.
Но что же он читает? То, что казалось реальностью в предыдущем отрывке, было теперь названо сном.
Сон.
В этом сновидении, как выяснилось, два человека наблюдали сцену убийства на площади. Один из них юноша, о котором Пилигрим говорил во сне. Юношу кто-то рисовал, а звали его, по словам леди Куотермэн, Анджело Герардини.
Неужели это был только сон? Вообще все? Или же Пилигрим, если он и вправду медиум, порой говорит чужими голосами в состоянии, которое он называет сном? Называет — имея в виду нечто другое. Озарения, обрывки реальности. Душевное расстройство. Чужие голоса, вторгающиеся в его реальность. Если человек, спрятавшись в укромном уголке, подслушивает разговоры внедрившихся в сознание людей, значит, у него явные симптомы шизофрении. Его мозг словно дом, где хозяйничают мародеры, в то время как беспомощный хозяин смотрит со стороны.
А потом все увиденное и услышанное внезапно всплывает в памяти.
Итак — сон.
«Дым от горящего дерева… Более едкий, чем от масляной лампы. Более пряный, чем дым от благовоний, курящихся в разинутой дверной пасти церкви Святой Марии. Более резкий, чем запах угля, тлеющего в жаровне. Запах горящего дерева. Смолы. Воска. Герардини невольно вспомнил леса на Флорентийских холмах над городом. Горит, все горит… Все перед глазами пылает огнем.
Открылась дверь. Его обдало сквозняком, напоенным благоуханием. Кто-то вошел.
— Добро пожаловать! — сказал Страцци. — Мы вас не ждали.
Герардини открыл глаза. В стекле он видел отражение факелов из галереи — ослепительные оранжево-золотистые языки. Чей-то силуэт — нет, не силуэт, а тень медленно гасила эти огни, продвигаясь вперед, пока не закрыла дверной проем.
Он хотел повернуться, но не мог. Не надо! Кто-то пришел их убить?
Не надо!
Герардини потянулся за кинжалом, спрятанным за поясом камзола.
— Я развел огонь, — как будто издалека донесся голос Страцци.
Тень вернулась к двери и закрыла ее.
— Я пришел, — сказал некто.
Тень сняла плащ. Воздух взвихрился, лизнув плечи Герардини.
Налили вино. Кто-то выпил. Бокал вернулся на место и был наполнен вновь.
— Давно я вас не видел.
Голос был густым и пряным от только что выпитого вина.
Посмотри на него! Ты должен!
Герардини повернулся. Свет костров, струившийся с площади в окно, сорвал с комнаты пелену, и чудовищная ясность — почему чудовищная? — придала всему, что скрывалось в тени, внезапный цвет и объем.
Перед ним стоял человек в бордовом камзоле со стоячим воротником, вышитым и расстегнутым, открывавшим рубашку со множеством складок. Все застежки на одежде сияли серебром.
Это был пилигрим. Леонардо.
Шагнув вперед, он положил свой альбом на подоконник — в раскрытом виде, с рисунком руки умершей женщины и умирающей собаки. Альбом лежал так, что Герардини ясно видел эти образы, очерченные быстрыми, четкими линиями искусного рисовальщика. Герардини закрыл глаза. Одного взгляда было достаточно, чтобы картина врезалась в память навсегда.
Леонардо подошел поближе и склонился, улыбаясь и заглядывая Герардини в глаза. Свободная рука, без бокала — огромная, как показалось юноше, — погладила щеки Герардини, сперва одну, потом другую.
Страцци стоял в стороне, глядя, как мог бы смотреть на орла, склонившегося над добычей, — со страхом и в то же время с восторгом, вызванным точностью движений хищника. Леонардо, не отпуская ладони от правой щеки Герардини и поглаживая влажные кудри юноши, слегка нагнул его голову в бок и смачно поцеловал в губы.
— Я уж думал, что никогда больше тебя не увижу. Сколько мы не виделись? Год? Полтора?
Герардини не мог ответить.
Волосы и борода Леонардо были надушены. Корень ириса, розмарин, что-то еще… Он положил два пальца на губы Герардини. Его тело прижалось крепче, еще крепче — правое бедро высунулось из-под камзола, коснувшись паха юноши и раздвигая ему ноги, как стадо пасущихся животных раздвигает на лугу траву.
Герардини вздрогнул и попытался увернуться, но оконный переплет не давал ему пошевелиться.
Леонардо раздвинул губы юноши и сунул ему в рот свои пальцы, отдающие привкусом надушенных перчаток.
— Помнишь, как мы играли в дочки-матери и как ты сосал мои пальцы, а я гладил тебя по голове?
Он запахнул камзол и подошел к большому комоду, где были свалены его книги и эскизы.
Страцци глянул на Герардини, пожал плечами и отвернулся.
Леонардо рылся в ящиках, выдвигая их один за другим и все больше раздражаясь.
Два свежих сосновых полешка в камине вспыхнули так, как это бывает во сне, когда события происходят сами по себе, вне времени и пространства. Если поленья подбросил Страцци, то когда?
С площади снова донесся стуккопыт. По случаю масленицы стражу усилили отрядом всадников с палаццо Веккио. На кавалеристах были невзрачные мундиры. Савонарола! Никакого золота и пурпура, которые так любил Медичи, — только блеклые мундиры цвета хаки да серые монашеские рясы. На стальных саблях плясали смутные отблески луны.
Она тоже появилась из ниоткуда. Очевидно, ее пригнал ветер, развеяв серые каменные замки облаков, и…
— Вот! Нашел.
Леонардо смел со стола все безделушки, подвинул лампы и положил длинный альбом в кожаном переплете. Листая тяжелые страницы, он бормотал:
— Ты узнаешь их и вспомнишь… Вот они! Здесь я учил тебя искусству обольщения… палец за пальцем, волосок за волоском… Да? Ты их вспомнишь!
Страцци смущенно поежился у камина.
Герардини подошел поближе, глядя, как руки Леонардо порхают над страницами. Сколько мальчиков и юношей погребены под его мелками и карандашами, чернилами и красками! И Страцци среди них. Десятки и десятки тел между обложками. Каждая линия отмечена присущей Леонардо страстной жаждой совершенства, страстным желанием уловить все детали. Пиши с натуры. Пиши саму вещь. Забудь учителей. Единственный учитель — реальность.
Герардини уставился на собственный профиль с опущенными глазами. Его спина, от плеч до ягодиц. Обнаженная. Его ступни. Руки. Рот. Пальцы.
И в сидячей позе: одна нога вытянута, рука покоится на груди, гениталии на виду, глаза полузакрыты. Голова слегка склонилась набок, волосы разметались по плечам, губы дышат, как живые, точно он вот-вот уснет.
Леонардо глубоко вздохнул. Перевернул страницу и помахал над ней рукой, словно отгоняя пелену или тень. Герардини заметил, что на глаза его навернулись слезы.
Юноша посмотрел на страницу, протянул руку и провел пальцами по контурам изображенной там фигуры, как будто эти контуры могли сохранить тепло.
Воздух всколыхнулся. Затрепетали свечи. Дверь открылась и закрылась. Страцци вышел из комнаты. Герардини был наедине с портретом брата — и рука, создавшая этот образ, лежала у него на плече».
Юнг закрыл глаза.
«Портретом брата…»
Ясно. Значит, на рисунке не сам Анджело, а его брат. Эта история — или фантазия, или сновидение, чем бы она ни была — сделала неожиданный поворот.
И я пойду туда, куда она меня поведет.
Но как быть с мозгом, породившим эти сцены? Как проникнуть в сознание Пилигрима? И как помочь ему справиться с фантазиями, ставшими реальнее самой действительности? Реальнее мира, существующего здесь и сейчас. Мира, от которого Пилигрим бежал в безмолвие и хотел бежать в небытие.
«Иными словами, — подумал Юнг, закрыв дневник, — как мне вернуть его сюда, если он категорически не желает здесь быть? Что же касается сейчас — судя по его записям, сейчас для Пилигрима существует исключительно в прошлом. Что ж… — решил он, вставая, — это моя работа. Да. Моя работа. Только как ее сделать?»
8
На прошлое Рождество Эмма Юнг купила мужу фотоаппарат — игрушку, как она говорила. «Каждому ребенку нужна хотя бы одна игрушка на Рождество, — написала она на открытке, — и я дарю ее самому младшему и любимому из своих детей».
Так она его воспринимала. Конечно, он был гением — но ведь то же самое можно сказать о восьмилетнем Моцарте. «Если подумать, — сказала она как-то фрау Эмменталь, когда они лущили летом горох, — именно то, что Карл Густав сохранил в себе ребенка, и делает его гением. Он видит, мечтает и изумляется как дитя — без тени сомнения. Он знает, что он знает. И знает, чего не знает. Это явный признак гениальности: не бояться собственного невежества».
Фотоаппарат «Кодак» был типа гармошки. «Мой аккордеон, — говорил Юнг. — Сыграть тебе что-нибудь?»
Восьмого мая 1912 года, в среду, Юнг выглянул во время завтрака в окно и увидел в саду нарцисс.
— В саду расцвел нарцисс! — объявил он Эмме. — Как только доем, пойду и сфотографирую его.
— Не обольщайся, Карл. Один нарцисс погоды не делает. Надень галоши и шарф, когда пойдешь на улицу. Тебе некогда болеть, а мне некогда с тобой нянчиться.
— Слушаюсь, мэм! — Юнг улыбнулся жене и сжал ее руку.
— Мэм? — удивилась Эмма. — Что такое «мэм»?
— Так говорят в Англии, обращаясь к пожилыми мудрым женщинам. Сокращение от «мадам» — выдумка англичан, чтобы их язык отличался от французского, который они не переваривают. Или делают вид, что не переваривают. Англичане воруют все свои слова и вносят в них очень тонкие изменения — хотя, если честно, эта тонкость весьма похожа на кулак, сунутый тебе под нос. Они сохраняют написание, но коверкают произношение или произносят так же, зато пишут иначе. А иногда проделывают и то, и другое. Как, например, в слове «мадам». Мэ-эм. Ха! Как будто овца отбилась от стада. «Мадам» для них чересчур по-французски. Ужасно иностранное слово! Безумно претенциозное!.. С другой стороны, они запросто пользуются словом «ambuscade» (сидеть в засаде (англ.)) и произносят его на певучий, как флейта, французский манер, хотя и пишут через «а» вместо «е».
— Все это очень интересно, Карл. Спасибо за лекцию. — Эмма поставила кофе на стол и промокнула губы. — А почему ты выбрал именно слово «ambuscade»?
— Как это — почему?
— Почему ты выбрал в качестве примера «сидеть в засаде»?
— Просто первое слово, которое пришло мне на ум. Не знаю…
— Я бы на твоем месте задумалась об этом. И не без тревоги.
— Тревоги? Какого черта? Это же просто слово.
— Это не просто слово, а опасное явление. Предупреждение. Симптом, демонстрирующий твое душевное состояние. Или же твое отношение к бедному нарциссу в снегу. Ты сидишь здесь и замышляешь выйти в сад, чтобы снять ни о чем не подозревающее создание. Ведь снять — синоним слова «сфотографировать», верно? Но у него есть и другое, довольно-таки двусмысленное значение… «Сегодня утром Карл Густав снял Нарцисса!» Боже мой! Что мне, бедной, делать?
Эмма улыбалась, и Юнг отвечал ей тем же. Но когда она посерьезнела, он по-прежнему продолжал улыбаться..
— А с другой стороны, — сказала Эмма, протягивая ему спички, — быть может, где-то в глубине души ты боишься, что кто-то притаился во тьме и хочет тебя схватить. Подумай об этом. Ладно, я пошла заниматься твоим Савонаролой- а ты иди снимай свой нарцисс.
Выйдя в сад и тут же зачерпнув в галоши кучу снега, Юнг сказал нарциссу, что хочет только сфотографировать его, а вовсе не срезать для вазы.
— Не бойся, — произнес он вслух.
Эмма, глядевшая в окно, увидела, как шевельнулись его губы. «Опять он за свое! Снова разговаривает с неодушевленными предметами! — Она невольно улыбнулась. — Еще один неоспоримый признак гениальности».
В клинике Юнг увидел леди Куотермэн, идущую по саду.
«Черт! С ней мистер Пилигрим. Я не смогу сейчас попросить у нее дневник».
Парочка брела по гравийным дорожкам к сосновой рощице, мимо статуи Психеи и бюста Августа Фореля на пьедестале. Доктор Форель обеспечил клинике Бюргхольцли мировую славу. Его репутация была непоколебима, хотя, по мнению Юнга, старик исчерпал свои возможности и ему пора было уйти на покой. Форель беспрестанно посещал клинику, надоедая персоналу ненасытной жаждой вмешиваться во все процессы. «Вы не понимаете того-то и того-то! — вещал он. — Неужто до вас и правда не доходит? Вы не видите, к чему приведет такое лечение? К катастрофе!» Врачам приходилось часами отстаивать свое мнение.
Леди Куотермэн вела Пилигрима по лужайке, полого спускавшейся вниз, к навесу, под которым стояла ее машина. Она вела себя с ним, как нежная мать. Наблюдая за ними, Юнг пришел к выводу, что с таким же успехом они могли быть любовниками.
Пилигрим был с ног до головы укутан в пальто, из-под которого торчали хвосты бесчисленных шарфов. Поля сдвинутой набок фетровой шляпы затеняли удлиненное лицо. Одной рукой он поддерживал шляпу, а второй вцепился в локоток леди Куотермэн так, словно боялся упасть.
Юнг догнал их возле Психеи.
— Доброе утро. Не возражаете, если я составлю вам компанию?
Сегодня Сибил ему не улыбалась.
— Если угодно, — сказала она.
Вид у нее был такой, будто она не спала неделями. Лицо побледнело. Под тонким слоем пудры просвечивали голубые тени. В глазах, словно у загнанного животного, плескался страх. Она боялась дневного света.
— Здравствуйте, мистер Пилигрим, — настойчиво повторил Юнг. — Утренний моцион? Так вы, англичане, это называете, верно?
— Да, доктор Юнг, — ответила Сибил. — Как ваше самочувствие?
Юнг заверил маркизу, что чувствует себя отлично, добавив, что захватил с собой фотоаппарат.
— Я сфотографировал после завтрака нарцисс, — сказал он. — Первый в этом сезоне. Явный признак, что весна не за горами. Не сегодня-завтра они распустятся повсюду.
— Надеюсь, — откликнулась Сибил. — Этот бесконечный снег начинает меня угнетать. Не представляю, как вы его выносите.
Юнг посмотрел на Психею.
Она была изваяна из мрамора, и ей это шло. На фоне снега Психея казалась почти бестелесной, как привидение, склонившееся над замерзшим прудом в обрамлении тоненьких березок. крылья, похожие на крылья бабочки, были покрыты льдом.
— Белое, белое, все белое, — пробормотал Юнг.
— Да, — отозвалась Сибил. — Белое. — И спросила: — Можем мы где-нибудь присесть на минутку, доктор? Тут скамейки есть? Не знаю почему, но я еле стою на ногах.
— Скамейка есть — вон там, за доктором Форелем. — Юнг пошел вперед. — Возможно, вы устали из-за высоты. Мы как-никак в горах, и людям с непривычки здесь трудно дышать. Особенно тем, кто живет в низинах.
— Верно. Я как-то об этом не подумала.
— Мы находимся на высоте почти тысяча четыреста футов над уровнем моря. Садитесь, пожалуйста.
Сибил посторонилась, давая Юнгу возможность смахнуть со скамейки снег носовым платком. Он был без перчаток. На шее у него висел фотоаппарат.
«Эта штука выглядит как мертвая. птица», — подумал Пилигрим.
Когда скамейка была очищена от снега, Сибил села, Пилигрим примостился рядом с ней.
Юнг, отступив на шаг, невольно залюбовался ими, испытывая одновременно какое-то тревожное чувство. Леди Куотермэн явно была нездорова или же чем-то сильно удручена, а упорное молчание Пилигрима начинало Юнга раздражать. С другой стороны, они были такой красивой парой! Сидят себе в заснеженном саду, а Психея у них за спиной задумчиво смотрит на заледенелый пруд …
Внизу Юнг увидел еще одну фигуру, направляющуюся к дверям клиники.
Арчи Менкен, его американский коллега.
«Интересно, что бы он сказал о дневниках Пилигрима? подумал Юнг. — Скорее всего: «Бросьте! Это всего лишь бред расстроенного сознания, Карл Густав. Не пытайтесь найти смысл в безумии».
Юнг вновь посмотрел на сидящую пару и спросил:
— Вы не против, если я вас щелкну? Вы так великолепно смотритесь вдвоем! Я хотел бы запечатлеть это на память. Исключительно для себя, разумеется. Такой чудесный день! Солнце, снег… И фотография друзей. Могу я вас так называть?
Сибил посмотрела на Пилигрима.
— Ты не возражаешь, если тебя сфотографируют? — спросила она..
Пилигрим отвел глаза, как ребенок, которому велели вести себя прилично..
— Да, пожалуйста, — сказала леди Куотермэн. — Дивный будет снимок. На память для всех нас.
Арчи Менкен, стоявший у окна в своем кабинете, мельком глянул на троицу в саду. Потом покачал головой и подошел к столу. У него своих забот хватает. Бог с ним, с Карлом Густавом, и его причудами.
Арчи был учеником Уильяма Джеймса. Лекции Джеймса в Гарварде произвели на Менкена неизгладимое впечатление, однако преданность наставнику связала его по рукам и ногам, лишив всякой инициативы. Все, что он думал и делал, в том числе и для своих пациентов, было окрашено заповедью учителя: «Есть только то, что есть. Больше ничего нет».
Его мнение о графине Блавинской было очень простым: «На Луне жизни нет, Вернитесь домой!» Пилигриму он говорил примерно так: «Вы достигли безмолвия, которое искали в смерти, оставшись в живом потоке сознания. Заговорите — и делу конец!» Пилигрим загадочно улыбался в ответ, думая про себя, что живой поток сознания холоден, как лед.
Что же касается отношения Арчи к Юнгу, то он восхищался страстностью Карла Густава, однако считал, что ее не мешало бы направить в более практическое русло. Совсем еще молодой, Менкен даже не осознавал, насколько его собственная «страстность» зависит от наставлений ментора. Он и говорил-то его словами. Менкен вечно — и в записях, и в разговорах цитировал фразы Джеймса «есть только то, что есть и «поток сознания», демонстрируя тем самым, что до сих пор остался учеником, хотя мог бы стать настоящим психоаналитиком. Джеймс вот уже два года как умер, но для Менкена он словно сидел в соседней комнате, ожидая, когда к нему обратятся за консультацией.
Юнг доводил Арчи до бешенства своим бесконечным потворством фантазиям пациентов.
— Наша работа, — раздраженно заявил, как-то Арчи, — состоит в том, чтобы вернуть их в нормальное общество, а не разделять с ними их мании! Спуститесь с Луны, Карл Густав! Верните Блавинскую в тот мир, где правит сила тяжести и где люди живут, а не мечтают о жизни!
О Пилигриме он как-то сказал Юнгу следующее:
— Вы наслаждаетесь его дилеммой! Вы от нее балдеете! Вы украли его у Йозефа, который мог бы вылечить беднягу, поскольку вам невыносима мысль о том, что кто-то другой будет упиваться этими скрытыми Sturm und Drang («Буря и натиск», литературное движение в Германии 70-80-х гг. 18 века), которые довели Пилигрима до попытки самоубийства и немоты. Вы как ребенок, который завидует, когда другие играют с куклой. Если кукла заговорит, она должна заговорить на ваших условиях, но не сама по себе! И уж тем более не благодаря кому-то другому. В каком-то смысле вы чудовище, Карл Густав! Мое — вот ваше любимое слово! Господи Иисусе! Клянусь, вы скорее дадите ему умереть, чем ожить в руках у Йозефа или у меня, например!.
Доводы приводились на повышенных тонах, то есть, попросту говоря, Арчи орал во весь голос. Юнга это пленяло в Арчи больше всего. «Дерзкий мальчишка, легко возбуждающийся юнец… Почти всегда на грани интеллектуального оргазма…»
К восьмому мая, в тот день, когда Юнг сфотографировал Сибил Куотермэн и Пилигрима, между двумя врачами осталось мало невысказанного. Что же до Йозефа Фуртвенглера, там вообще не о чем было говорить. Он захлопнул перед Юнгом дверь, и все дела.
Но Юнг не слышал безмолвия, попросту его не признавал, поскольку каждый «безмолвный» час, который он проводил с Пилигримом, был наполнен — по мнению Карла Густава — такими же содержательными беседами, как и с любым пациентом, способным говорить. Они молча обсуждали состояние Пилигрима, музыку, которую он любил слушать на «Виктроле» (Марка граммофона), виды из окон клиники, его любовь к вину и отвращение ко многим блюдам. А также его упорное нежелание надевать галстуки в полоску. С точки зрения Юнга, пристрастия человека, пусть даже выраженные только жестом, были равноценны вербальному общению. Что же до нюансов, то опущенный взгляд, пожатие плечами, перемена позы вполне заменяли прилагательные. Сообщения передавались не словами, а отношением. Юнг считал, что наблюдать — такая же работа, как и слушать. Менкен этого не понимал.
Юнг успел полюбить Пилигрима — и за его отказ говорить, и за раздражение, с которым тот относился к допросам психиатров. Когда Пилигрим поправится и вернется в Англию, клиника без него опустеет. Если он поправится, конечно.