Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Глава первая

МИХАЛЫЧ

28 июля 1980 года

Квартира была похожа на вагон метро в час пик. Люди теснились у столов, протискивались курить на балкон. Все раскрасневшиеся, возбужденные. Высокий мальчишка уступил место женщине средних лет с тарелкой и фужером. Та обняла его, расцеловала и всхлипнула. Парень сделал тоскливое лицо, позволяя себя целовать, и, слегка задев Михалыча, вышел на балкон. Там достал сигарету и закурил как взрослый.

—    Ну что? Давайте нальем, у кого не налито... — развязно заговорил армянского вида пожилой мужчина. Все задвигались, выполняя его команду.

—    Вот ведь что мы не говорим, друг другу... вот ведь что важно! — продолжил армянин.—Любой из нас, я например, может подсчитать, кто пойдет за гробом. Ну, скажем, за моим...

—Тьфу на тебя! Что ты такое говоришь! — зашипела женщина с тарелкой.

—А вот не надо бояться! Ну, кто, кроме жены? Сыновья, их жены, внуки, скажем короче — семья. Семья, друзья, сослуживцы, ну человек сто, ну двести. А он не мог сказать, он не знал того, что мы сегодня увидели,—вот и вся разница.

—    Все он знал! — вдруг вырвалось у Михалыча.

Все обернулись, но армянин закончил:

—    Да даже если знал, какая разница? Нет его — не спросишь. Но вот я точно не думал, то есть думал, но такого... Земля ему пухом!

Все, не чокаясь, выпили, закусили и снова загудели.

Была та стадия поминок, когда это уже просто пьянка. Люди, устав плакать, устав от горя, которое нельзя вместить и принять, общаются, как больные под анестезией, не чувствуя боли, испытывая пусть короткое, но облегчение.

Слова о смерти, о вечном уже не касаются реальности — это просто пьяное философствование. Мужчины приобнимают малознакомых женщин, говорят о работе, о деньгах, о том, что давно не виделись и встречаются только на похоронах: «А кстати нальем!», «Я хочу сказать!»...

Михалыч пошел внутрь квартиры. Везде толпились и гудели. Он протиснулся на кухню, выглянул в распахнутое окно. Напротив—какое-то разрушенное огромное мрачное здание, похожее на руины Брестской крепости. Михалыч отвернулся и столкнулся с тихой женщиной, которая тоже смотрела на здание напротив.

«Его мама... как же ее зовут?» — он стал вспоминать сведения, с которыми работал чуть больше года назад. НИИХИММАШ — странное слово. Это институт, где она работала, почему-то подсказывала память вместо имени.

—    Ваш сын... он прекрасный человек! — вырвалось у Михалыча.

—Да. Вот так...—кивнула женщина из НИИХИММАШа. Она продолжала смотреть в окно.—Он очень не любил его. — Она указала на красные развалины. — Сюда во время войны упала бомба, и не стали восстанавливать. Это же костел. Сейчас там — бог знает... — склад? Там сварка по ночам мигает... Он не любил.

«Нина!» — вспыхнуло в мозгу Михалыча.

—    Нина! — окликнул женщину пожилой важный мужчина с рядами орденских планок на пиджаке. — Иди к гостям. Это же неприлично. И не реви при людях. — Он всхлипнул. — А то я тоже сейчас буду.

—    Да, да, Сеня. Да, да. А вы закусывайте. — Она обращалась снова к Михалычу. — Здесь—то же, что и там, — она указала на длинный кухонный стол, заставленный посудой и закуской, отвернулась и послушно пошла за мужчиной.

«Мать — Нина. А Семен — отец... Ну конечно! Он же был Семеныч. Родители. Как же им повезло, такой сын. Что я несу?! — спохватился Михалыч. — Повезло... Похоронили они его сегодня... Все равно повезло, повезло, повезло... как им всем здесь повезло. Да и мне...»

Михалыч вышел из кухни и заглянул в комнату-кабинет.

Люди в пиджаках и черных рубашках. И все перекрикивают друг друга:

—    Да он бы выгнал нас всех отсюда! Это же дом! Надо было в «Арагви» или в ВТО...

—    Он бы сказал: «Ребята! Хорош ныть, вы! Пейте, и все! Чего вы устроили вообще!»

—    Сказал бы, не сказал бы — все теперь. Я хочу взять отсюда что-нибудь. Может, книгу... или вот.

—Да он с ним работал! Положи на место! Это как гусиное перо у Пушкина. Ничего не трогай вообще. Это кабинет. Это святое место.

Михалыч узнал говорящего и поспешил выйти из кабинета, чтобы тот его не узнал. В коридоре он столкнулся с двумя мужчинами его возраста.

—    А ты кто?

Михалыч почувствовал угрозу.

—    Я ухожу уже...

—    А это не ответ.

—    Позвольте познакомиться документально. — Это говорил седой очень крепкий мужчина. Он слегка толкнул в грудь Михалыча и припер его к стенке.

«Зря я влез в тост армянина», — понял Михалыч.

Второй, еще крепче, очень коротко стриженный, был спокойный, но угроза от него исходила еще большая.

—    Коллега! На задании? — тихо заговорил он. — А я смотрю, не понимаю, кто ж такой? Не ест, не пьет, ни с кем не разговаривает, да еще весь такой нарядный.

Он ловким движением извлек из нагрудного кармана Михалыча удостоверение.

Действительно. Все в квартире были в черном, а на Михалыче — белая рубашка и галстук.

«Дурак же я! Но ничего, с удостоверением он будет повежливее».

Но все произошло наоборот — хороший боксерский удар от «стриженого». Михалыч не успел отклониться и треснулся затылком об стену. В глазах — темно и только искры.

—    Бехтеев Виктор Михайлович! Так ты сюда из Узбекистана приехал? Сука!

Седой добавил в солнечное сплетение. Старался незаметно, но люди вокруг тревожно задвигались.

—    Иуда! Что ж ты делаешь?

Михалыча подхватили и потащили к выходу. Кто-то пинал его, но он не отвечал. Выкатились к лифту из квартиры, поволокли к лестнице. Прошли несколько пролетов. Стриженый сунул назад в карман Михалычу удостоверение.

—    Что ж вы делаете, суки? Человек умер, а вы к нему в дом. Совесть и у вас должна быть.

—    Должна... — Михалыч заправил рубашку.

Седой и еще двое спустились на площадку. Михалыч легко увернулся от очередной плюхи. Он уже был в порядке, и мужчины это почувствовали.

—    Я вообще сам нарвался, но вы уж лучше идите-ка...

Мужчины, поняв, что боксерской грушей этот гэбэшник больше не будет, потянулись наверх.

Выйдя из подъезда, Михалыч кивнул милиционерам, сдерживающим натиск толпы, то ли любопытных, то ли действительно людей, которые имели к происходящему какое-то отношение. Те козырнули и с любопытством еще долго смотрели вслед странному полковнику КГБ. Действительно странному. Входил гэбэшник как гэбэшник — чистый, опрятный, козырнул удостоверением, а вышел помятый и весь в известке. Может, выпил лишнего?

Михалыч же протиснулся сквозь толпу скорбящих поклонников и бесцельно побрел по переулкам в сторону центра. То ли от изнуряющей духоты, то ли от полученной оплеухи у него кружилась голова. Он добрел до лавочки, опустился и поставил портфель рядом с собой. На соседнем здании красовался адрес: «Тишинская площадь».

* * *

Михалыч приехал в Москву три недели назад вместе с большой группой сотрудников Узбекского КГБ для усиления московских органов на время Олимпиады. Со всего Союза в Москву ехали и эмвэдэшники, и армейцы, и, конечно, комитетчики. В основном их использовали на патрулирование. Михалычу выдали «гражданку» — костюм с эмблемой Олимпиады на нагрудном кармане и белую спортивную трикотажную куртку—олимпийку. На дежурство он надевал костюм и прогуливался в паре или в тройке с московскими старшинами или сержантами милиции старшим наряда. И хотя ему, полковнику, было это не по чину, он был очень доволен.

Еще в Ташкенте, узнав, что командирован в Москву, он решил: «Ну, значит, судьба снова встретиться с Владимиром Семеновичем Высоцким». Сам не отдавая себе в этом отчет, последний год Михалыч хотел этого. Не очень понятно, зачем, что говорить, какой найти повод. Как сделать? Так, чтобы это произошло само собой — случайно на улице? А может, наоборот, официально вызвать его на беседу? Многими часами, уже в Москве, он прокручивал в голове возможное развитие такой беседы. Даже садился за стол и набрасывал в блокноте ключевые точки разговора, но... Но не находил главного — цели их встречи. Зачем она Высоцкому? Зачем она самому Михалычу? Он просто чувствовал—нужно.

Повод был. После того что произошло год назад, Михалыч ждал каких-то решений в свой адрес: пенсия, выговор, перевод, ну хоть что-то... Отчеты были готовы, все готово—или для передачи дела, или для сдачи в архив. Ничего! Тишина. А через месяц—отпуск с путевкой на всю семью на сорок пять суток в Сухуми. Перед отъездом он зашел оформить проездные бумаги и у себя на столе обнаружил документ, напечатанный на бланке председателя комитета по Узбекистану: «Все материалы по делу Высоцкого уничтожить».

Внизу стояла фамилия председателя, но подписи не было. Это значило, что и от этой бумаги нужно избавиться. Михалыч закрылся у себя в кабинете. Все документы по этому делу лежали у него. Несколько часов он засвечивал фотопленки, рвал бумаги, размагничивал кассеты, но, вернувшись из Сухуми, сообразил, что уничтожил не все. На работу он пришел тогда налегке, портфель оставил дома, а там в одном из отделений осталось несколько листов дела еще с поездки в Бухару. Никакой особой важности они не имели, но как повод для встречи...

Этот портфель лежал сейчас рядом на лавке. Его содержимое и привело Михалыча на поминки. Он решил все отдать родным.

В Москве Михалыч бывал довольно часто и всегда жил в гостинице «Пекин» на Маяковке — очень удобно: рядом метро, все близко. Несколько маршрутов до магазинов, до главка, до аэропорта он знал и думал — это и есть Москва. Однако на сей раз его и всех ташкентских поселили в студенческом общежитии МАИ по четыре человека в комнате, и Михалычу открылась совсем другая Москва. Не такая эффектная, но какая-то настоящая, родная. С детскими площадками, лавочками у подъездов, конечными остановками трамваев, с рынками, с домино и детскими колясками. Огромная Москва, живая.

В центре за три недели Михалыч не был ни разу. Они патрулировали в районе института имени Курчатова. Тут не было ни спортсменов, ни иностранцев. На инструктаже сказали, что здесь находится ядерный реактор и надо, чтобы был порядок... Михалыч сутками через сутки топтался рядом с этим реактором, метрах в двухстах от проходной. Нарушителей все не было.

И вдруг на вечернем разводе перед корпусом общаги объявили, что с завтрашнего дня дежурство по усиленному варианту—подъем в шесть ноль-ноль.

«Что случилось?»

«Почему?»

— Возможны провокации.

Все разошлись по комнатам. Вдруг, уже засыпая, Михалыч услышал знакомый голос, доносившийся с улицы. Он выглянул в окно и увидел внизу толпу людей, стоящих вокруг лавочки у входа. Все молча слушали ЕГО.

Михалыч спешно оделся и спустился вниз. Со всех сторон собирались люди, в том числе и его сотрудники, которые недавно были с ним на разводе. Все уже знали то, чего Михалыч еще не знал. Утром умер Высоцкий.

«И что мне с этим делать?» — подумал Михалыч. Он открыл портфель, расстегнул молнию и вынул из папки первый попавшийся документ — протокол очной ставки по делу Леонида Фридмана.

В просторном кабинете с широким, забранным решеткой окном, за которым был виден минарет, сидели Михалыч, сотрудник технического отдела Паша и помощник Михалыча—Кибиров.

Паша вставил шнур от микрофона в гнездо магнитофонной приставки «Нота-2», постучал пальцем по микрофону — индикатор на магнитофоне дернулся.

Рука Паши щелкнула по клавише, и пленка натянулась.

—    Готово.

Михалыч, прищурясь, посмотрел на Нуртузу.

—    Нуртуза Музафаровна! Знаком ли вам этот человек?

Нуртуза — полная узбечка, с «халой» на голове и густо накрашенными глазами, всхлипнула и еле слышно выдавила:

—    Я плохо понимать по-русски...

—    А как же вы кассиром работаете? — изумился Михалыч. —Хорошо, Кибиров, спроси на узбекском.

Кибиров перевел на узбекский. В ответ Нуртуза зарыдала, но очень быстро взяла себя в руки и торжественно сообщила:

—    Да. Знаком немного.

—    Кто это?

—    Это Леонид из филармонии. Не знаю точно отчества, администратор.

—    Ах, Леонид! А вам знакома эта женщина?

Не успел Михалыч закончить вопрос, как Фридман вскочил со стула и, зажав рукой микрофон, вскричал:

—    Я хочу сделать письменное признание!

Михалыч, не ожидавший такого фокуса, твердо осадил:

—    Прямо вот так сразу? Нет. У нас следственное мероприятие — очная ставка. Поставьте микрофон на место.

—    Я хочу сделать признание до мероприятия, до очной ставки...

—    Понимаю. Вы как бы хотите признаться не под грузом улик, собранных следствием, а вот так — от души, от раскаяния. Явка с повинной. Хорошо. Но хотя бы из вежливости ответьте. Знакома ли вам Нуртуза Музафаровна?

Раскрасневшийся Фридман поставил микрофон на место и сдавленным голосом произнес:

—    Знакома.

—    Ну слава богу! — радостно воскликнул Михалыч. — Подписывайте здесь и здесь. — Он протянул протокол Фридману. — И вы, уважаемая, тоже.

Нуртуза, вдруг поменяв тон на официальный, резким голосом произнесла:

—    Я тоже хочу сделать этот... Чистосердечный признания.

—    Да что ж за день-то такой? — веселился Михалыч. — Пусть пишет. — Он подмигнул Кибирову. — А я отведу Леонида Борисовича. Идем.

Они вышли из кабинета, миновали секретаря и очутились в длинном широком коридоре.

—    Но я же хотел написать... — залепетал Фридман на ходу.

—    На хрен мне твое чистосердечное, когда все доказано, ты не знаешь?

С Михалычем здоровались проходящие мимо сотрудники. Он слегка кивал им в ответ.

—    Простите, а куда мы?—озадачился Фридман.

—    У-у-у! Леня! А теперь тебе долго не будут говорить куда, зачем. Статья серьезная.

Они зашли в небольшой тамбур с часовым в погранформе. Михалыч показал удостоверение, и часовой открыл дверь. Оказались на второстепенной лестнице, Михалыч пропустил вперед Фридмана, и они начали спускаться. Дверь за ними с грохотом закрылась. Фридман вздрогнул и остановился.

—    Иди! Иди! — подтолкнул его Михалыч.

—    Но я даже никого не предупредил.

—    Вот за это не волнуйся. Предупредят, сообщат...

Фридман схватил Михалыча за руку чуть ниже локтя и заискивающе зашептал:

—    Но я же сам.

—    Конечно, сам. — Михалыч резко освободил руку. — Мы, правда, тоже немного поработали. Огромное учреждение потело, чтобы впаять какому-то Фридману десятку. ГЪра родила мыттть! Или родила? Как правильно?

—    Не знаю.

—    Гастролеров твоих под эту статью — это интересно. Такой сигнал, понятный всем. Тогда другие сюда и за миллионы не поедут. Тогда и ты мне не нужен со своим чистосердечным.

Михалыч бодро шел по коридору с глухими дверьми без надписей, но с номерами.

—    Так ведь я... Кто ж со мной теперь работать будет после всего этого?

—    Работать? Ну, ты нахал, конечно. Не работать, а расхищать социалистическую собственность. Работать! Я с тобой буду работать! И ты мне каждую копейку, которую спер, отработаешь! Ну так как?

Михалыч резко остановился и в упор посмотрел на Фридмана. Леня почувствовал: от того, что он сейчас скажет, зависит его дальнейшая судьба. Он пытался понять, чего ждет от него Бехтеев. Пауза затягивалась. Он осторожно, как будто на ощупь, начал:

—    Осенью хотели солистов Ленинградского мюзик-холла, но это пока не точно.

Михалыч, не дослушав, повернулся и продолжил движение.

—    Но я хочу помочь! Я искренне хочу, — взмолился Фридман, едва поспевая за ним.

—    Мюзик-холл, Леня, это не помощь, это насмешка.

Они приближались к еще одному часовому, стоящему в конце коридора.

—    Я могу кого угодно, любого из народных, большие коллективы. Я просто не знаю, какой уровень вас интересует.

—    Высокий. — Михалыч развернул удостоверение часовому.

—    Высоцкий? — испуганно переспросил Леня.

Часовой со скрежетом распахнул дверь.

—    Хорошая кандидатура. — Михалыч прошел вперед, оказавшись в широком светлом холле.

—    Извините, Виктор Михайлович! Вы сказали — Высоцкий? — спросил Фридман, заглядывая в глаза Михалыча.

—    Нет, Леня, это ты сказал — Высоцкий.

Михалыч толкнул тяжелую дверь и пропустил Фридмана вперед. Неожиданно для себя Леня оказался на улице. Ташкентское солнце ослепило его, и он зажмурился.

Михалыч же возвращался в свой кабинет, где остались Кибиров и кассир Бекмамбетова.

Он давно понял, почему ему, полковнику КГБ по Узбекистану, дали задание раскрутить дело о злоупотреблениях в филармонии. Во-первых, это не его уровень. Во-вторых, плевать всем было на филармонию, на артистов и тем более на звезд. Надо было уколоть руководство республиканского МВД, в чью компетенцию входили такого рода преступления. Дело необычное, ответственное. Ошибаться нельзя. Доказательства требовались явные. Не просто сообщения сексотов или анонимные письма трудящихся. Нужна была неопровержимая доказательная база. Громкое дело, а значит, и громкое имя.

И это было самым уязвимым местом в работе, которую предстояло сделать Михалычу. Знаменитость — это всегда связи, знакомства. Михалыч не раз испытывал на себе давление. Рано или поздно у подследственных находились родственники или друзья на самом верху. В Узбекистане вообще все чьи-то родственники или друзья. Начинались звонки, неофициальные беседы, иногда даже угрозы. Фигура союзного масштаба привлечет и заступников союзного масштаба. И как поведет себя руководство Михалыча, неизвестно. Могут и сдать и его самого, и его сотрудников, скажут: перестарались!

И вот — выход есть! Высоцкий знаменит на всю страну, но у него дурная репутация. Песни его не залитованы, плюс он скандалист, плюс его крутят «вражеские голоса». За такого никто заступаться не рискнет. И кто подсказал? Фридман! Уж на кого-ко-го, а на него Михалыч точно не рассчитывал. Поначалу Фридман представлялся Михалычу сильным и решительным соперником.

Ведь по материалам предварительных проверок Фридман воровал «в особо крупных». В его дела были вовлечены десятки людей. В определенных кругах про него ходили легенды. Однако то, что увидел Михалыч, разочаровывало. Фридман оказался жалким, трусливым и просто глупым.

Это никак не сочеталось с преступными схемами, которые стали известны Михалычу.

Схема первая. Мертвые души. Приезжает артист с аккордеонистом, а в отчетах—с оркестром. Гостиница, проезд, питание, концертные ставки. К отчетам прикреплялись авиабилеты, которые администраторы выпрашивали у прилетевших граждан в аэропорту. Те отдавали. Зачем человеку, который вернулся из отпуска, билет? А тут можно приятному молодому человеку помочь.

В ведомостях расписывались сами, администраторы только ручки меняли для конспирации. В гостиницах за бутылку коньяка получали справки на те фамилии, что в авиабилетах, и все шито-крыто. Человек пятнадцать провели как оркестр — и можно жить.

С обратными билетами вообще не заморачивались. Прикладывались якобы копии якобы писем на коллективные билеты и писали: «оплата наличными». Деньги на все брались из концертной выручки.

Схема вторая. Перекупщики. Занижалась цена билета, и отдавались они по два номинала спекулянтам, а те перед концертом драли со зрителей еще больше. В кассе-то билетов нет.

Схема третья. «Полупустой зал». То есть в реальности аншлаг, а в отчете — «двести билетов не продано», а иногда и пятьсот. Ну не пошли зрители, не получилось у Аркадия Райкина зал собрать — вот они и остались, непроданные билеты. Комиссия собиралась, посчитала. «Серьезная комиссия» — директор зала, работник филармонии, контролер народный. Все расписались и бланки непроданных билетов приложили.

Но чтобы зал все-таки был полным, продавались на эти якобы пустые места билеты другой серии. Какой зритель смотрит на цифры в билетах? Надо только быстренько после продажи билетов фальшивые корешки сжечь, которые в кассе остались, и все хорошо. Пятьсот билетов по два-три рубля—деньги!

Но Фридман и компания пошли еще дальше. Они не показывали в отчетах целые концерты. Устраивалось три концерта в одном зале, а отчитывались только за последний; выручку за этот последний концерт и несли в банк. Этот способ практиковался только с близкими знакомыми. Чтоб не брякнул где-нибудь гастролер, что вот, три аншлага подряд. Отавное, такое можно было делать только с популярными артистами, которые по хорошей цене входных билетов могли собрать в одном месте не один полный зал, а два-три. Таких по пальцам пересчитать во всем Советском Союзе. Но у Лени подобные актеры были. И несколько раз в году он «бомбил» Узбекистан по-крупному.

Глава вторая

ЛЕНЯ ФРИДМАН

28 июля 1980 года

Леонид Фридман сидел на трибуне «Лужников», наблюдая соревнования по легкой атлетике.

«Ничего не видно. Вокруг люди бывалые — бинокли, подзорные трубы и даже фотоаппараты. Но вот что отсюда можно снять? Просто интересно. Точки красные, синие, белые... Сказали, что чудный сектор, все, мол, увидишь, прыжки в длину, спринт увидишь. О чудо! Во-первых, никто не прыгает, а даже если бы и прыгал, то не видно. Яма для прыжков в длину отсюда — желтый квадратик, как плитка кафельная в сортире. На метр дальше, на метр ближе — отсюда все равно».

—    Удружил Эдик! Спасибо! — буркнул себе под нос Леня. — И не уйдешь ведь. Все сидят, чего-то ждут. Вдруг встали, заорали. Спринт. Одна восьмая финала. Чего орать-то? За бинокли схватились. Спорт — это не для всех! — подытожил Леня Фридман и сел на место.

Эдик хороший парень, но циник. Леня позвонил ему позавчера прямо из Домодедово.

—    Слышал? Володя умер!

—    Слышал...

—    Такие деньги ушли, — вздохнул Эдик. — Ладно, ты в Москве? На Олимпиаду пойдешь?

—    Конечно, если возможность будет.

—    Давай встретимся, дам тебе билеты. Люди просили, потом отказались. Не пропадать же.

—    А сколько?

—    А сколько тебе надо?

—    Я в смысле денег...

—    Так отдам. Все равно пропадают. Детям рассказывать будешь. Фанты попьешь. Ъл где сейчас?

—    Я прилетел только что.

— Устраивайся и звони. Может, кого-то подыщем тебе. Сейчас здесь кого угодно можно зарядить. Давай у Володи на панихиде встретимся, я тебе билеты отдам, и, может, с кем-то сразу перетрем.

В театре во время прощания с Володей Эдик отдал билеты на этот же день на восемнадцать часов, и с кладбища Леня помчался в Лужники.

Москву такой, какой она была в эти дни, он не видел никогда, хотя в Москве по делам бывал часто.

У Ваганьковского кладбища все было перекрыто, и Леня дошел пешком до Пресни и там сел на пятый троллейбус. В салоне человек десять, не больше, и милиционер. Это в пять-то часов вечера, да еще и на стадион центральный едет! Колбасы в магазинах море, очередей нет, фанта в розлив даже в Домодедово —люди в банки трехлитровые, в бидоны, в чайники наливают, как квас. Кругом пусто, жарко и чисто, как в Ташкенте в июле.

Лене стало почему-то тоскливо и муторно. Хотя как это — «почему-то»? Володя умер! Да нет. Не только. Зря он вспомнил про Ташкент. Зря!

* * *

июль 1979 года, Ташкент

После допроса у Бехтеева Леня бродил по Ташкенту несколько часов. Оглядывался — не следят ли? Иногда казалось, что следят, иногда понимал, что со страху кажется. Что делать? Сдавать Володю невозможно — и не сдать тоже. Как вести себя, когда «закрывают», Леня, конечно, знал. Не первый день работал. Еще на целине, где он был в студотряде, он начал устраивать концерты и возить агитбригады. Главное — молчать. Не брать на себя лишнего и от своего не отказываться. Получить свою пятерку. Помогут. И семью не оставят, и на зоне устроят: или в библиотеку, или хлеборезом. А выйдешь — вернут в дело. За хорошее поведение выпустят пораньше. Все понятно. Леня был готов к худшему, поэтому так и радовался, когда получалось. Получалось до этого дня двадцать лет. Но что делать сейчас-то? Если выпустили —значит, следят. А главное, им нужен Володя. Володя — святой человек.

И вдруг как будто кто-то Леню услышал там, наверху. Володя не приедет! Новость, которая еще неделю назад не просто огорчила бы Леню, — раздавила бы. Любая отмена — это катастрофа. А тут тридцать концертов. Огромные деньги. И Леня не один: десятки распространителей, директоров ДК, руководство филармонии. Все лишаются денег, и больших денег. Билеты были проданы сразу, как только объявлены концерты. В дирекции филармонии лежало огромное количество коллективных заявок, их даже никто и не считал. Пять тысяч билетов он отдал спекулянтам сразу за деньги. С ними шутить нельзя—могут и зарезать. И вдруг отмена! Конец! Амба!

Но сейчас это было спасение.

—    Володя не приедет, — заявил его администратор Паша Леонидов по телефону.

—    Это точно? — переспросил Леня.

—    Куда точнее! — Паша бросил трубку.

Леня плюхнулся в кресло и тихо засмеялся. Никто не виноват, просто отмена.

Сразу родился план: заявление за свой счет — и к морю. А пока всех обзвонить и все отменить. Все, что готовил два месяца. Раздать деньги. Будут потери, да и хрен бы с ними. Все легко и просто. Телефонная книжка—и прямо из кабинета:

—    Алло! У нас проблема с Высоцким. Не приедет.

—    Как? Ты смеешься? Все продано!

—    А что делать? Все мы люди.

Несколько часов не выпуская телефон из рук, Леня вышагивал по кабинету, обзванивая людей, связанных с гастролями. Вдруг он почувствовал чье-то присутствие и резко оглянулся. Бехтеев стоял в кабинете за его спиной и разглядывал афиши и портреты артистов на стенах.

«Как это он так тихо вошел?» — Леня растерялся лишь на секунду и продолжил давать указания в трубку еще громче и уверенней, чем раньше.

—    Убытки! Какие у тебя убытки?! Убытки — это когда у тебя что-то было, а потом не стало. А Высоцкого у тебя как не было, так и нет... А вот ты пойди и купи своему бухгалтеру коробку конфет за три рубля, и она тебе все объяснит, и вот это и будут твои убытки—три рубля. Вот их-то я тебе и возмещу.

Леня продолжал говорить по телефону и одновременно пытался понять, на что так пристально глядел Бехтеев.

Сам он настолько привык к своему кабинету в филармонии, что не обращал внимания на кучи театрального реквизита, костюмы, музыкальные инструменты, афиши и фото. Все это давно уже стало не фоном, а скорее обоями, хотя было на что и на кого посмотреть.

По молодости Леня Фридман собирал афиши с фотографиями тех, с кем работал. Любил он фотографироваться в обнимку с речевиками, дирижерами, солистками, ну и, конечно, со звездами. Развешивал фото и дома, и здесь, на рабочем месте. Обычно посетители благоговейно читали каракули звезд и мечтательно вздыхали. Просили рассказать о знаменитых Лёниных гастролерах. Леня не отказывался и рассказывал, а точнее—безбожно врал, потому что рассказывать-то было нечего. Встретил, поселил в гостиницу, привез в зал, отдал деньги, проводил, сфотографировался. Все! Но Лёнина фантазия плюс юмор, плюс страстное желание слушателей (перепроверять уж точно никто не будет) — и рождались многочасовые рассказы о незаконнорожденных детях, любовницах, творческих планах...

Бехтеев смотрел на фото Лени и Володи, которое висело над креслом с 1971 года. Они познакомились, когда Театр на Таганке был на гастролях в Ташкенте. Фридман только перебрался из Красноярска в Ташкент. Деньги были нужны страшно. Он снимал квартиру, посылал деньги матери и беременной жене. А место, ради которого он приехал, все не освобождалось. Леня прорвался после спектакля в гримерку к Володе и предложил перед спектаклями работать концерты. Володя устало улыбнулся, а его свита попыталась вытолкнуть Леню наружу. Уже из коридора Фридман выкрикнул: «Вас очень хотят! Завтра утром...»

Володя рассмеялся и, как Гагарин, сказал:

— Поехали!

Вдвоем они объездили все маленькие городки вокруг Ташкента—Чирчик, Заркент, Чанги, Перкент... Работали в обеденные перерывы на заводах и полях. Такого покладистого гастролера, каким был Володя, даже в мечтах представить себе было невозможно. Он не ругал плохие дороги и машины, не жаловался на усталость, не требовал больше денег. Но главное, он относился к Лене как к старинному приятелю или даже как к младшему брату.

Леня выложил ему всю свою жизнь, все проблемы и планы. А тот вместо советов и сочувственных кивков пошел в филармонию и устроил Леонида Фридмана главным администратором. А на приеме в ЦК комсомола Узбекистана договорился, чтобы Леню поставили на очередь в комсомольский кооператив. Никто и никогда так не относился к Лене Фридману. Ему все приходилось делать самому, рвать зубами, рисковать, лебезить, а тут... На, возьми! А когда Леня промямлил:«А как же я вас отблагодарю?», тот ответил: «Сына Владимиром назови!» Родилась, правда, дочь.

Фото, на которое смотрел Бехтеев, сделал корреспондент многотиражки Ташкентского университета за кулисами их же ДК. Володя улыбался, а Леня как кол проглотил. Фото — это же доказательство, что был концерт, а его как бы и не было. Когда Володя отошел в сторону, Леня договорился с фотографом, что за двадцать рублей купит у него пленку, а тот обещал не публиковать снимок. Надул. Пленку отдал, а фото опубликовал.

.. .Михалыч оторвал взгляд от фотографии:

—    Предупредил? Ты его предупредил, сука?!

—    Вы про меня слишком хорошо думаете, Виктор Михайлович! — горько усмехнулся Леня.

—    Почему отмена?

—    Не знаю. Я не с ним разговаривал. То ли болен он, то ли запил.

—    Слушай меня, Леня. — Михалыч аккуратно взял Фридмана за воротник рубашки. — Если он не приедет—я тебя закрою. Срок-то помнишь? Десятка! Мало тебе? Я добавлю. Ты понимаешь, что все запущено? Люди себе дырки на погонах сверлят!

—    Но ведь я согласен. — Фридман даже не попытался освободиться. — Я все сделаю! Но если его нет — я-то при чем?

Михалыч отпустил воротник и отошел к столу.

—    Звони ему! Обещай денег добавить. Скажи, что кирдык тебе. Может, пожалеет? А тебе действительно кирдык. И врать не надо. Звони!

Михалыч подвинул аппарат ближе к Фридману.

—    Я ночью позвоню. Его днем дома не бывает. — Леня достал носовой платок и обтер лицо. — Ночью!

фанты, затем поднял затекшее тело и направился под трибуну к выходу, где было прохладно и стояли автоматы с газированной водой. Покопавшись в кармане, извлек мелочь. Прокашлявшись, автомат налил теплой воды без сиропа. Леня одним глотком влил в себя содержимое и пересчитал оставшуюся мелочь. Пятаки на метро, двушка—позвонить и еще газировочки. Кому бы позвонить? Лене захотелось с кем-нибудь поговорить. Хотелось снять с себя груз. Интересно, где сейчас Паша Леонидов?

Глава третья

ПАВЕЛ ЛЕОНИДОВ

28 июля 1980 года

Он уже неделю не спал. То Володя болел — Паша караулил. А когда Володя умер, вообще не до сна стало. Теперь надо было все организовывать. Не планировать, не рыдать, не причитать, а делать.

Кому? Паше! Кому ж еще? Семеро с ложкой, а он один с сошкой.

Кто не дал отвезти Володю в морг? Паша держал оборону, пока не приехал Володин отец. Молодец! Все понял, не орал, не истерил. Просто все выслушал, подошел к врачам и сказал:

— Я отец! Я отказываюсь от вскрытия. Что подписать?

Потом началось... Паше пришлось записывать в блокнот:

1.    Свидетельство о смерти получить.

2.    Некролог дать.

3.    Всех обзвонить.

4.    Продукты достать. Горе горем, а жрут все! И еще как жрут!..

«Кстати, — Паша вспомнил о соли. — Нужна соль, если в доме покойник. Много соли, чтобы не сыро было и не воняло. Да хрен знает зачем. Короче, нужна соль». Дал рубль детям — есть соль.

5.    Место на кладбище. Взял отца — поехали. На Новодевичьем нельзя. Понятно куда—на Ваганьково. Ударили из тяжелой артиллерии: обзвонили «верхний» круг знакомых, подключили друзей: есть место! И какое место!

6.    Поминки организовать.

7.    Катафалк, венки, автобусы...

Нет, конечно, все всё делали, но только если их пнуть и сказать: «Иди туда и сделай это. Вот тебе задание от сих до сих».

А тошно так, хоть караул кричи. Никогда так не было. Да еще жара....

Зашел к Володе в спальню. Насыпал в таз соли. Он лежит на кровати, и вроде даже и не он. Слезы из глаз, полный нос соплей.

Выскочил в ванную. Давай сморкаться.

«Опа! Бритвы Володиной нет. Коробка есть, а бритвы нет. Все же свои? А вот тебе на...»

Сказал родителям: «Уберите все! Это же ваше теперь». А они: «Нам ничего не надо, Паша, у нас сын умер».

А у него, у Паши, никто не умер? Еще как умер! Как жить ему теперь? Вся же жизнь, лет семь — только Володя! Только дела его — концерты, деньги, алименты, визы, бабы, лекарства...»

Надо было бежать в театр. Там тоже командиров тьма, а солдат нет. Как привезем Володю?

«Прощаться будем столько, сколько надо! Надо неделю — будет неделя!» — это вещал вещун известный, замдиректора. Вокруг труппа. Слушают, кивают.

«Хоть бы ленточку траурную к портрету в фойе приделали. Хоть бы зеркала завесили. Эх... А как вы на собраниях против него глотки драли! Напомнить?»

Паша забежал к директору и главному режиссеру. Эти хоть что-то делают. Оба плачут, но делают.

8.    Милицейское оцепление.

9.    Перекрыть движение транспорта.

—    А тело я привезу двадцать восьмого. Гроб вечером завезу на Грузинскую, а утром часов в шесть на реанимобиль и сюда. Со Склифом договорились уже. Там Володины друзья, — закончил Паша в дирекции.

Он ушел из театра довольный. Все будет достойно! Провод ят Володю! Уже решили, кто будет выступать. Как людей впускать, как выгонять. Портрет на сцене сделают большой, карточку увеличат. Такая грустная-грустная карточка. Повесят над сценой, будет он смотреть со сцены в зал грустно и задумчиво. Музыка будет из динамиков. Справимся!

Вахтера нет — тоже поминает. Пошел по коридорам, по лестницам.



* * *



Год назад Паша шел по этому же коридору с директором театра. Приходилось идти немного боком, так как коридор был узкий, а Фомич двигался как ледокол по фарватеру — грудь вперед.

Сейчас будет перерыв. Подойдите, если он согласен, я подпишу. Может, мы как-нибудь вместе?..Нет! У нас и так непростые отношения.

Ледокол вышел на лестницу и проплыл мимо курилки. Все встали. Он кивнул не глядя, прошел через портретное фойе и подошел к двери в зал. Здесь он немного сдулся и, перед тем как заглянуть внутрь, приложил палец к губам.

А то Паша не понимал, что надо тихо. Хоть он и администратор, личный секретарь... и еще черти кто, но уж, как вести себя во время репетиции, знает. Паша через голову Фомича заглянул в зал. На освещенной сцене стоял помост для «Пугачева», и несколько уставших актеров с цепями в руках помогали ввестись на роль Хлопуши молодому актеру Юре Чернову.

Актеры равнодушно, но достаточно технично выполняли свои мизансцены, легко удерживая Юру на цепях. Юра же, наоборот, работал на всю катушку. Вдруг в центре пустого зрительного зала зажглась настольная лампа. Актеры остановились, для них это был сигнал — ведь за столиком с лампой сидел главный режиссер театра. Юра, лишенный страховки, не поняв, что надо остановиться, тяжело дыша, упал на четвереньки. Актеры сочувственно заулыбались. Из-под лампы послышался усталый голос:

—    Вы, Юрий, выполняете рисунок, и только. Но пока, знаете ли, это пародия на одного чересчур великого артиста.

Все замерли, потому что знали: когда Отавный говорит во время репетиции тихо и подчеркнуто вежливо, а тем более на «вы» — будет буря. Она и не заставила себя ждать. Так же тихо и подчеркнуто вежливо, но чтоб слышно было всем, режиссер спросил:

—    А почему актер работает без костюма?

Помощник режиссера ответила из-за кулис в микрофон:

—    Костюм шьют. Не можем же мы дать ему штаны Высоцкого...

Режиссер взял в руки свой микрофон и на весь театр загремел:

—    Это как понимать? В театре нет и не может быть штанов Высоцкого! В театре есть костюм Хлопуши! Немедленно переоденьте артиста! Принесите реквизит! Все должно быть как на спектакле!

Паша от крика скривился, как от зубной боли.

—    Давайте я потом с ним поговорю? — шепнул он Алексею Фомичу на ухо.

Фомич тоже отшатнулся от двери.

—    Давайте! А я потом подпишу.

—    Алексей Фомич, но вы же обещали.

—А что я обещал?—Алексей Фомич взглянул на Пашу, как будто видел его в первый раз. — Я обещал встретиться с вами. Вот мы встретились. Но после вчерашнего собрания труппы... Вы же понимаете, что ситуация изменилась. И потом, а почему вы? Пусть он сам приходит и разговаривает.

—    Он болен. Ему и в Париж-то надо, чтоб подлечиться.

—    Зря тратите время. Вот, пожалуйста. —Алексей Фомич указал на выходящего из зала режиссера, а сам деловито устремился на служебную половину.

Паша ни за что не подошел бы, он побаивался Главного и знал, что тот его недолюбливал, но деваться было некуда, и он поклонился как бы почтительно. Склонил голову и одними губами шепнул: «Здрастьте, семьдесят семь!» Это Володя его научил: «Если не помнишь имени и отчества, говори: „Здрастьте, семьдесят семь!“, только тихо. Даже если человека зовут Захар Спиридонович, он-то помнит, как его зовут, и твои „семьдесят семь“ он услышит как „Захар Спиридонович“. В общем, как надо, услышит». Паша делал так иногда, и получалось, но не сейчас.

«Семьдесят семь» остановился, выдержал паузу и внятно ответил:

—    И вам здравствовать, девяносто девять!

Паша готов был провалиться на месте.

Довольный произведенным эффектом, режиссер подошел к нему вплотную.

—    Как он?

—    Все хорошо! — залепетал Паша. — Спасибо, он в больнице.

—    «Все хорошо! Он больнице!» — передразнил Главный. — Вы уж разберитесь, «хорошо» или «в больнице»? Это, знаете ли, не всегда одно и то же. Передайте Владимиру, что я всегда его жду. Я всегда... — он немного замялся. — Впрочем, все он знает сам.

Они стояли некоторое время напротив друг друга и как-то хорошо молчали. И Паша решился.

—    А можно я позвоню ему прямо сейчас, в отделение? Вы поговорите.

Главный внимательно посмотрел на Павла. Потом полез в задний карман брюк и загремел мелочью.

—    Обязательно позвоните! — Он протянул двухкопеечную монету. — Вот. Автомат у метро. — Он развернулся и пошел в Ты же сторону, что и Фомич. Паша в задумчивости подбросил монетку, разжал кулак — «орел».

Вот тогда-то все и началось. Так лежал бы себе Володя в больнице, глядишь, все бы было иначе. Хотя...

Позвонил Паша, конечно, не из телефона-автомата, а с вахты театра. Назвался директором Таганки. Минут десять в трубке были слышны крики нянечки, шелест бумаги и какое-то громыхание. Паша уже подумал, что не позовут. «Может, все же не надо?» — подумал он, но тут в трубке послышалось:

—    Я тебя слушаю, Павел.

—    Как ты догадался, что это я? Привет!

—    Ты один знаешь, что я здесь. Ну?...