Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Здесь, — сказала Улия. — Это мой район.

— Да? — Саня замялся. — Мы… мы к тебе идем, что ли?

— Мы и так у меня, — сказала Улия. — Я здесь живу.

— Что, на улице? — Саня как-то нервно хихикнул.

— И на улице тоже, — Улия крепче обняла его за талию. — Я хочу, чтобы ты мне спел.

Саня остановился. Развернул Улию лицом к себе; их глаза оказались на одном уровне. Саня был высокий — для людвы.

— Юля, — сказал он тихо. И уставился на ее губы.

Она смотрела, пытаясь понять, чего он хочет.

— Юлечка, — сказал он настойчивее и облизнул пересохший рот. Улия видела, как дернулось его горло — кажется, он проглотил слюну.

— Ну? — спросила она заинтересованно.

Тогда он набрал в грудь воздуха, точно как подворотня в ветреный день, и притянул к себе ее лицо. И губами взял её губы; она сперва удивилась, а потом ей понравилось.

Она обняла его крепко, как Шаплюска, но тот был бетонный и несчастный, а этот — счастливый, горячий и живой. Этот меньше зависел от воды и ветра, корней и сетей, этот хотел не покоя — чего-то другого, Улия не вполне могла понять, чего, однако порыв Парня нравился ей.

— Пойдем ко мне, — сказал Саня, когда его губы освободились. — Поймаем машину, у меня есть деньги…

— Зачем? — спросила Улия.

— Я тебе спою, — сказал он.

Улия сидела на чугунном поручне над большой развязкой. Движение текло в десять потоков, один над другим, по мосту, и под мостом, и по тоннелю, проложенному в земле, продуваемому теплым надземным ветром; Улия любила игру движения, любила чувствовать эту площадь во всей ее сложности и безостановочности, она всегда приходила сюда, желая обрести покой.

Сегодня она сидела на чугунном поручне, ей казалось, что глаза светофоров смотрят неодобрительно, но это ее веселило.

Почему-то Парень Саня очень напрягался, когда она пыталась честно отвечать на его вопросы. Поэтому она перестала отвечать, он успокоился, но не совсем. Он привел ее в не очень новый, но и не старинный дом, блочный, с намечающейся усадкой фундамента; нутро дома взволновалось, увидев Улию, однако она не стала говорить с ним, а проскользнула вслед за Саней в низкую ячейку, приспособленную для обитания людвы.

Саня не стал петь. Но она, подумав, решила, что песня может обождать; перед глазами ее снова стелились огни, снова вился ветер и дышал Город, а она, Улия, была счастливейшим его дыханием…

За тонкой стенкой проснулись. Саня сказал: ой, родители. Людва за стенкой не шумела, но в молчании ее Саня чуял недоброе.

На рассвете Саня выпустил ее — без единого слова. Нутро дома поджидало на лавочке у подъезда — сидело старушкой в платке. Нутро блочного дома сказало, что вольные порождения Города не путаются с людвой и что Улия испоганила себя. Улия ничего не сказала несчастному нутру холодного, проседающего блочного дома; через несколько минут она оказалась на чугунном поручне своей любимой площади-развязки и теперь смотрела, как играет, перекатываясь, быстрое бликующее мобильё.

Вот под мостом вспыхнула воспаленная точка. Мобильё столкнулось, людва выскочила наружу, там стояли крик и ругань, площадь подрагивала серой шершавой кожей, терпеливо переваривала аварию; миновали полчаса, потом час, движение все так же катилось в десять потоков, и только осколки стекла под мостом напоминали о затянувшейся ранке…

Веселье Улии, свобода и радость Улии понемногу сменялись пустотой и ожиданием.

Тебя что-то тревожит, предположил Шаплюск.

Ты когда-нибудь присматривался к людве, вопросом на вопрос ответила Улия.

Бесполезное занятие, сказал Шаплюск. Людва хороша, когда ее много и когда она движется. Тогда я чувствую, какая от нее исходит энергия, тогда над ней поднимаются надежды, будто пар, и красиво застревают в проводах… Так весенний поток в радужной пленке бензина пересекает целую улицу и пенно обрушивается в сточный колодец.

Улия поняла, что Шаплюск доволен. Что он сам себе представляется значительным и велеречивым.

И она снисходительно погладила его полусмытое объявление.

Нутро блочного дома спряталось, завидев ее.

Улия села на освобожденное нутром место — на лавочку у подъезда — и стала ждать, глядя на проходящую мимо людву.

Саня пришел в десять вечера. На нем был черный костюм, белая рубашка и съехавший набок галстук; он выглядел усталым и растерянным.

— Ты?!

— Ты обещал мне спеть, — сказала Улия.

— Но я… — Саня опустил руки. — Я думал… слушай, давай отойдем за угол.

Она послушно отошла с ним за серый угол, туда, где рядами стояло спящее мобильё; Саня смутился еще больше.

— Нет, — сказал он, будто сам себе. — Ну что я как трус… Послушай, кто ты такая, откуда ты взялась на мою голову?!

— Что тебя пугает? — спросила она терпеливо. — Я люблю, когда ты поешь. И еще мне нравится, когда ты меня целуешь. Что тут странного?

— Ты ненормальная, — сказал Саня шепотом.

— Если ты не хочешь, я не стану больше приходить, — сказала Улия. — Хотя мне будет грустно. Я бы хотела почаще бывать с тобой.

— Я бы тоже хотел, — признался Саня.

— Так чего же ты боишься?

— Я сказал родителям, что был со Светкой, — сказал Саня. — А Светка позвонила моим родителям и сказала… короче, я поругался с родителями, а Светку видеть не могу и остальную кодлу тоже. Что мне делать?

— Я не понимаю, — сказала Улия. Ей показалось, что в сбивчивых словах Парня слышится смазанное лопотание безличной людвы.

— Скажи, кто ты, — попросил Саня. — Кто бы ты ни была… Сирота, из приюта, без денег, без жилья… только скажи правду.

— Я вольное порождение Города, — сказала Улия.

— Бродяжка? Ты ведь не похожа на бродяжку…

Улия улыбнулась.

— Ты цыганка? Ты меня приворожила, да?

— Пойдем погуляем, — сказала Улия.

Саня тоскливо посмотрел вверх. На торце шестнадцатиэтажного блочного дома не было ни единого окна.

— Я с экзамена! Я второй тур прошел… Я думал — скажу родителям, они хоть подобреют…

— Ты не хочешь идти со мной?

Саня долго смотрел ей в глаза. Улия улыбалась.

— Ты ничегошеньки не понимаешь, — сказал Саня шепотом. — Я же в консу поступаю, это моя жизнь. Я же Светку люблю… любил… Что ты со мной сделала?

— Привет, — сказал Переул.

— Привет, — отозвалась Улия.

— А я видел, как ты с людвой шаталась по подворотням.

— Не с людвой, а с Парнем… И не твое дело.

Переул склонил голову к плечу, разглядывая Улию от макушки до пят; похлопал ладонью по кожаному сиденью:

— Прокатимся?

— Нет, — сказала Улия. И на всякий случай повторила тверже: — Нет.

Переул хмыкнул.

Из ямы перехода потянуло подземным ветром. Едва слышно.

— Не бойся, — сказала Улия. — Я ведь с тобой.

— Ты сумасшедшая, — повторил Саня безнадежно.

— Обычно они тупые, ничего не понимают, только узнают меня… Некоторые откликаются. У некоторых есть имена… Вон там на углу стоит Шаплюск. А через пять от него — Даюванн… У Шаплюска масляной краской написано «…ша плюс К…», у Даюванна было объявление «…даю ванн…», но его давно смыло.

— Слушай, ты сказки писать не пробовала? Классно получается.

— А светофоры зовутся по имени перекрестка. Трехглазые обычно глупее, зато и покладистее. С дополнительной секцией — зануды…

Крышка люка у тротуара приподнялась, оттуда выскользнула приземистая тень и метнулась через дорогу. Звякнул чугун.

Саня встал, пальцы его так впились в руку Улии, что она удивилась.

— Что это?! — спросил Саня, не спросил — пролепетал.

— Не бойся. Они не опускаются слишком низко, туда, где подземный ветер… Они живут под люками, иногда в подвалах.

Саня молчал.

— Чего ты боишься?

— Тебя, — сказал Саня. — Ты гипнотизерка?

— Я вольное порождение, — мягко повторила Улия. — Пойдем, я покажу тебе Город.

Его пальцы много раз готовы были выскользнуть, но она удерживала его за руку — бережно и крепко.

— Смотри, — говорила Улия. — Это старая часть. Нутро этих домов просто так не выйдет, нужно долго просить… Они много видели, потому прячутся от света. Под этой мостовой слоями лежат трамвайные рельсы, асфальт, булыжники, снова рельсы… А дальше лежат кости людей и лошадей, обломки оружия, пепел. Там прячутся прежние, но они совсем бессильны. Я видела всего однажды прежнее порождение, бесплотное, оно бродило по склонам реки, отыскивая место, где когда-то стоял его дом.

Саня нервно облизывал губы, но слушал. Не перебивал.

— Этот переулок — больной, видишь, какой выщербленный тусклый асфальт, какие темные дома. Там дальше — другая улица, здоровая и сытая людвой, там фонари с двумя головами, от них падает две тени. Эта улица ведет к маленькой развязке, но мы туда не пойдем — там вход под землю, пахнет подземным ветром… Пойдем подворотнями, вот так.

— Подворотнями… — будто сквозь сон повторил Саша. — Лучше не надо, там наркоманы.

— Снулая ночная людва? Не бойся, вот арка…

Они шагнули в темноту и вышли под свет фонаря не с двумя, а сразу с четырьмя головами; Саня начал озираться.

— Погоди… Где мы?! Это… другой район! Другой конец города!

— Город един, сказала Улия. — Пойдем, я покажу тебе…

Она провела его сквозь кирпичную стену, и сквозь еще одну, и вверх по бесконечной лестнице; над головой нависал чуть освещенный монумент, и в косых огнях прожекторов не разобрать было, то ли это всадник на лошади, то ли кормчий на корабле, то ли женщина со вскинутыми к небу руками.

— Куда ты?!

Здесь было немного людвы, но она не замечала ни Улию, ни Парня. Улия знала короткую дорогу наверх; через несколько минут они стояли, будто вознесенные огромной ладонью, а внизу под ними был Город, и Город смотрел на них.

Свет и движение. Жизнь. Гроздья горящих глаз. Бело-красные огни проспектов, голубовато-оранжевые атинии фонарей, миллионная людва в движении и в покое, зарево над горизонтом — в том отдалении, где Город не был доступен глазу, там, где Улия ощущала его, не видя. Сплошное марево точек-светлячков, река, лежащая в изгибах, отражающая свет набережных и огни паромов, мосты над водой и над асфальтом, колоссальное сердце вселенской жизни…

Саня молчал, все крепче сжимая ее ладонь. Она обернулась к нему; Саня стоял, глядя на Город, и по щекам у него, будто потоки фар по проспектам, бежали светящиеся капельки-слезы.

— Я… — шея его дернулась. Он закричал — сперва закричал, потом запел. Он пел, обернувшись к Городу, пел хорошо, а Улия слушала.

Утро они встретили на развалинах старого моста — на «быке», поросшем травой, с одиноким маленьким деревом, укоренившимся между камнями.

Кругом были только воздух и вода.

— Как мы здесь?.. — спросил Парень, но уже без удивления.

Мимо — совсем рядом, по новому мосту — прокатил пассажирский поезд.

— Я иногда прихожу к нему, — сказала Улия. — Приношу газеты и пластиковые стаканчики. Он думает, что газеты и стаканчики — символ жизни… Ты видишь, он давно уже мертвый. Но нутро его осталось. Наверное, он испугается тебя или побрезгует, не выйдет. У тебя нет пластикового стаканчика?

— Нет, — сказал Саня.

Они сели в траву и долго молчали, глядя на рассвет. Мимо по реке прошел катер, по новому мосту прошел еще один поезд.

— Почему они нас не видят? — спросил Саня. — Люди?

Улия пожала плечами:

— А надо?

— Значит, ты, — Саня запнулся, — значит, ты в городе вроде дриады?

— Кто такая дриада?

— Это как бы душа дерева… Живет в стволе…

— Нет у деревьев никакой души. Они тупые, глупее фонарей.

— Нет, — сказал Саня, кажется, обиженно. — Деревья весной цветут, распускаются, а осенью опадают. А фонари?

— Фонари, — Улия усмехнулась. — Попробуй как-нибудь постоять подольше рядом с фонарем. Лучше вечером. А еще лучше — перед рассветом. Впрочем… фонари вечером загораются, а утром гаснут — на этом заканчивается их сходство с деревьями.

Саня молчал, озадаченный.

По новому мосту прокатили два поезда в разные стороны.

— Я, кажется, голос сорвал, — сказал Саня. — Наорался.

Улия не ответила.

— Вчера мне казалось — завалю третий тур, и хоть с крыши вниз головой, — пробормотал Саня.

Улия на отвечала.

— А теперь, — продолжал Саня, помолчав, — послушай… Господи… Это же бред какой-то… или сон, такой прекрасный и страшный сон… Скажи, все это, Город… Ты… Ты мне снишься?

— Вот идет женщина, молодая, ведет за руку ребенка, она смеется, мальчик ей что-то рассказывает. Они не торопятся, наверное, гуляют. Вот остановились, чтобы купить мороженого. Видишь?

— Где?

— Вот, на углу, прямо перед нами… Она покупает шоколадное себе и фруктовое ребенку… Видишь? Смотри… Вот идет старушка, ей лет семьдесят или больше, в одной руке у нее, сумка с половинкой черного хлеба, в другой — поводок, она ведет маленькую дворнягу… Видишь? А вот два парня, они спешат… Наверное, студенты. А вот девчонки, школьницы, рассматривают витрину… Та, что постарше, поправляет воротничок той, что помоложе, сестры, наверное… Похожи… Обе белобрысые… Видишь? Посмотри, вот муж и жена, они о чем-то спорят. Посмотри, вот молодой мужчина катит коляску с младенцем… А вон какая красавица идет!.. А вот, посмотри, мужик какой-то печальный, неприятности у него или зуб болит… Видишь?

Они сидели на каменной скамейке, спиной к движению, лицом к текущей по тротуару людве. Саня все говорил и говорил, а Улия всматривалась, пытаясь увидеть то, чего не видела прежде.

Саня говорил, речь его была монотонна, как шорох шин по асфальту; за их спинами выплескивалась людва из дверей-гармошек, дрожали провода и перекликались сигналы. Улия зажмурила глаза: голова закружилась. Она на мгновение ощутила себя летящей вдоль гирлянды фонарей, летящей в точку, где обочины сходятся и никто не бывает несчастлив.

А когда она открыла глаза, сплошной поток людвы взорвался и рассыпался на блики и тени, на светлые лица — так ночное зарево распадается, если приглядеться, на миллионы играющих светлячков. Они шли мимо: молодые и старые, мужчины и женщины, старики и дети, смеющиеся и серьезные, печальные, усталые и торопливые, с сумками и налегке, раздраженные и беспечные.

Их было много, но каждый был сам по себе. Каждое лицо притягивало взгляд, будто огонек в темноте, и Улия смотрела — заворожено, как в пропасть.

— Нет, туда мы не пойдем. — Улия остановилась далеко на подступах к лестнице, ведущей под землю.

— Почему? — удивился Парень. — Я думал, ты мне метро тоже покажешь… Что-нибудь этакое: тени в тоннеле, рельсы поют…

— Там жилище подземного ветра, — сказала Улия. — Он враг всем, кто живет на земле.

Но людям-то он не враг…

Улия пожала плечами.

— Нет там никакого подземного ветра, — неуверенно сказал Саня.

— То есть это просто ветер, такой же, как на поверхности.

— Не такой же, — сказала Улия. — Ты его не видел, потому что ты людва.

— Я человек, — мягко сказал Саня. — И я хотел бы, чтобы и ты… тоже.

— Тоже — что?

Саня обнял ее за плечи. Она сперва напряглась, потом расслабилась.

— Не уходи, — прошептал Саня ей на ухо. — Не исчезай… Пожалуйста.

2.

Глубокой осенью улицы звучали по-другому. Не шершаво, как летом, и не приглушенно, как зимой; звонкий шум их расплывался, как отражение светофоров в подернутой рябью луже, как радужные пятна бензина, расцвечивающие мостовую мохнатыми яркими цветами.

Теперь она жила у Парня — в блочном доме с оседающим фундаментом. У Сани было фортепиано — инструмент, помогающий ему петь. Еще у него были и Мама, и Папа. Обоих связывали с Парнем невидимые нити, он скользил по ним, как по натянутым проводам, и сам того не понимал; никогда прежде Улия не видела, чтобы одно существо было связано с другим так ощутимо и прочно, как Мама и ее Парень.

По отношению к Улии Мама испытывала недоверие и страх.

— Почему она боится меня? — спрашивала Улия у Сани.

— Она вовсе не боится, — терпеливо убеждал он.

— Ей не нравится, что ты меня любишь.

— Она еще не привыкла. Как всякая мать…

Саня говорил «как всякая мать», и лицо его Мамы расплывалось перед глазами Улии, сливаясь с прочей людвой. Приходилось делать над собой усилие, чтобы разглядеть сперва ее руки, режущие хлеб на столе, потом передник в горошек, потом лицо, сосредоточенное и несчастное; Улии становилось жаль ее. Хотелось сделать что-нибудь, чтобы Санина мать наконец-то перестала бояться.

— Давайте я порежу, — сказала она однажды и попала в цель: Мама, просветлев, протянула ей хлеб и нож.

Хлеб был смешной на ощупь. Шероховатый и теплый. Улия провела по нему ножом, но корочка не поддалась так легко, как всегда поддавалась Маме. Улия удивилась и провела ножом еще раз, потом еще; хлеб упирался, надо было держать его крепче и сильнее налегать на нож.

— Юленька, — растерянно сказала Мама, — ты что же… Никогда не резала хлеб?

В этот момент хлеб разошелся наконец под лезвием ножа, и Улия не успела убрать с его пути указательный палец.

— Ты порезалась! — шепотом воскликнула Мама.

Улия смотрела на свою руку. Ранка такая тонкая, что ее не было видно. Если б не кровь — нипочем не разглядеть.

Появился Саня, набросился на Маму с упреками:

— Зачем ты ее заставляешь?! Нашла домработницу!

Мама покраснела от гнева. Улии стало смешно: Саня и Мама ссорились, как могли бы ссориться фонарь и его тень…

Когда Улия засмеялась, оба замолкли.

Саня не поступил в консерваторию.

В тот вечер, когда это стало совершенно ясно, они с Улией сидели на большом бульваре под каштанами. Машины сбивались в тугие пробки, рычали и сигналили, и регулировщик, серый солдатик часа пик, перекрывал им путь или выпускал на волю.

Саня молчал. Улия молчала тоже. С каждой минутой отчаяние становилось все легче. Отступало и рассасывалось, как дорожная пробка накануне ночи.

И ночь пришла. Саня и Улия опускались в омуты проходных дворов, ныряли из переулка в переулок, фонари мерцали, как сокровища на черном бархате, и отражались в негорьких слезах, застилавших веселые Санины глаза.

— Хорошо, что я не поступил, — говорил Саня. — Слава Богу, я счастлив. Потому что теперь я буду петь только для тебя. Для тебя. Мне не надо других слушателей. Только ты. Мы поженимся. У нас будут дети. Я найду работу, буду хорошо зарабатывать, открою свой бизнес… А по вечерам я буду петь для тебя. Здорово, правда?

Она кивала.

Утро они встретили на том же бульваре, на той же скамейке, только дымных пробок теперь не было, а были одинокие машины, шмыгающие туда-сюда, да еще светофор, мигающий желтым над тем местом, где прежде стоял регулировщик.

— Спой, — сказала Улия. — Спой о Городе.

Он улыбнулся. Еще не успев согласиться, глубоко вздохнул — так вздыхает птица, собираясь взлететь.

Саня запел — негромко и без слов. Улия и без слов узнавала усыпанные огнями склоны, цепь огней в зеркальной реке, потоки людвы и машин в стремнинах развязок, высокие и низкие дома, удерживающие небо над большим Городом…

Саня пел, и Улия вдруг вспомнила все, что было сказано этой ночью.

И поверила каждому слову.

Машин становилось все больше. Саня уже не пел, а просто сидел, держа Улию за руку; в доме напротив — на четвертом этаже — открылась форточка, пропуская чье-то любопытное лицо.

— Прошу прощения…

Улия и Саня разом повернули головы.

Неподалеку, у чугунной оградки, стояла Красная Машина с открытой дверцей. А в двух шагах от скамейки был человек в дымчатых — будто очень запыленных — очках.

Человек в Красной Машине не понравился Улии, зато после встречи с ним Саня стал больше петь. Он пел утром в ванной, днем за фортепиано, вечером в постели; Улия слушала, и ей казалось, что она летит вдоль улицы над осевой разметкой и фонари свиваются в огненные ленты справа и слева.

После нескольких дней счастливого ожидания Саня пришел домой возбужденный и пьяный, потрясая бумажкой, которую он называл контрактом; его родители были не то обрадованы, не то обеспокоены.

— Я буду петь, — объяснил Саня Улии. — Это настоящее везение, удача, да просто жар-птица в руки… У меня будут альбомы, я стану… Ты еще увидишь!

Он заснул, а Улия поднялась в темноте, отперла дверь без ключа и вышла в тесный коридор, где маялось на грязной лестничной клетке нутро блочного дома с просевшим фундаментом.

Чужие фонари едва заметно перемигнулись при ее приближении, провода напряглись и снова расслабились; улицы были пустынны, светофор с четырьмя секциями подобострастно вспыхнул зеленым. Улия вышла на середину большого проспекта и села на двойную линию разметки, уютно и привычно, будто на жердочку.

Теперь Саня будет много петь. Он счастлив. А значит, она счастлива тоже.

Она запрокинула лицо к фонарям; асфальт был теплый и мягкий. Улии захотелось лечь, она так и сделала бы, если бы совсем рядом — по третьей полосе — не пролетела черная тень, сопровождаемая шумом мотора.

Тень скрылась за горизонтом и тут же вернулась.

— Привет, — сказал Переул. За спиной его сидела на мотоцикле молоденькая обитательница башен-новостроек. — А я тебя не узнал.

— Привет, — сказала Улия, глядя мимо Новостроечки. — Что так, глаза подводят?

Переул усмехнулся:

— Ты стала похожа на людву. Еще немного — и я перестану замечать тебя.

— Твое дело, — сказала Улия, не подавая виду, что уязвлена.

— А покататься не зову, — сказал Переул. — Боюсь, откажешься.

Новостроечка засмеялась. Улия ушла.

Каждое утро за Саней приезжала Машина; Улия радовалась, и на то был повод. Прежде Парень частенько спускался во владения подземного ветра, и, сколько бы ни клялся потом, что ездил на трамвае или на автобусе, едва ощутимый запах от его волос и одежды пугал Улию.

Теперь за Саней приходила Машина, и Улия вздохнула спокойно.

Жизнь менялась. Все менялось с каждым днем; Улия верила, что это перемены к лучшему.

Спустя несколько месяцев Саня переехал в новую квартиру — в старом районе, на чахлой усталой улице, которая почему-то нравилась ему. Дом был кирпичный, нутро его сторонилось Улии, да и сама она не хотела бы сейчас сталкиваться ни с кем; память о недавней встрече с Переулом никак не желала выветриваться, обида не желала забываться.

Саня возвращался вечером, его привозила все та же Машина, но не пел больше. Он казался усталым и похудел. На пустой кухне не возились молчаливые Папа и Мама — они остались в блочном доме. Когда Сани не было — или когда он засыпал, что почти одно и то же, — Улия шла в свой прежний район поговорить с фонарями, почистить водостоки, приструнить спесивый светофор.

Шаплюск говорил, что мир гибнет. Что асфальт у его подошвы трескается, а на мостовой появляются такие глубокие выбоины, что движение скоро не сможет их преодолеть и застопорится навеки.

— Представь, — говорил Шаплюск, — движение превратится в неподвижность… Они будут стоять здесь, фары за фарами, ночью и днем, они врастут в асфальт, а кругом будет бесцельно кружить людва…

Улия смеялась над его страхами.

Зато Даюванн не желал теперь беседовать с ней.

— Людва, — говорил он презрительно.

Иногда ей хотелось ударить по его бетонному стволу.

Однажды утром (Саня уехал, как всегда, в свою загадочную Студию) Улия отправилась посидеть над новой, недавно запустившейся сложной развязкой.

Движение описывало восьмерки, струйками перетекало из ряда в ряд, четыре полных потока его сплетались косичками. Улия медленно шла по осевой, невидимая сквозь тонированные стекла, укрытая облаком душистого выхлопа. Движение, прежде цельное, теперь дробилось на отдельные машины; Улия видела каждую точку мозаики — и одновременно всю картину, тени и направления, блики и остановки, пульс газа и тормоза, ритм светофоров. Внизу на тротуарах перекатывались потоки людвы, вливались в огромный магазин на углу; слова и желания вились, подобно облачку, над скоплением многих голов. Людва заполняла открытое кафе, тонкими очередями тянулась к остановкам микроавтобусов…

В этот момент на плечо ее легла чья-то рука, и, оборачиваясь, она уже знала, кто это.

— Привет, девочка, — сказал Город.

Она впервые видела его так близко.

— Что нового? — спросил Город.

— Привет, — сказала Улия, когда голос вернулся к ней.

— Люблю смотреть на людву, — сказал Город. — Когда ее много. Когда она течет.

— Я тоже, — сказала Улия.

— Нет, — Город усмехнулся. — Ты — другое дело… Ты любишь смотреть на людву вблизи. Ты там, — он махнул рукой, указывая вниз, на реку людвы.

Улия молчала.

— Я не угрожаю тебе, — мягко сказал Город.

Улия молчала.

— Ты хороша, — сказал Город, внимательно разглядывая ее. — Ты красивейшее мое порождение. Будет жаль, если подземный ветер слизнет тебя, как обертку от мороженого…

— Нет, — быстро сказала Улия.

— Я не пугаю, — Город улыбнулся. — И не приказываю. Ты вольное порождение. Поступай, как знаешь. Но хочешь совет?

Она смотрела, не отрываясь, в его завораживающие глаза — вечное движение огней и теней, карусель чудовищной массы и мощи.

— Так ты хочешь услышать мой совет или все-таки оставить тебя в покое?

— Да, — сказала Улия, сдерживая дрожь. — Хочу.

— Ты не должна жить среди людвы, — сказал Город. — Оставь его.

— Ты заболела? — встревожился Саня.

— Я говорила с Городом, — сказала Улия. — Он прекрасный… Он — самое ужасное, что я когда-нибудь видела.

Саня помолчал. Сел рядом, не зная, что делать и что говорить. Обнял Улию за плечи:

— Неужели он может напугать? Мне казалось, наш Город…

И замолчал, сам понимая, какую ерунду говорит.

На кухне включился и громко заворчал холодильник.

— Юлечка… — тихо сказал Парень. — Ты ведь не покинешь меня?

— …Значит, ты никогда не умрешь? Ты бессмертная?!

— Город не умрет никогда.

Парень помрачнел:

— Город… Знаешь, бывает ведь всякое… войны… катастрофы…

Улия помотала головой, позволяя ветру поудобнее перехватить ее летящие волосы:

— Нет, Город не умрет… И я не умру. И ты.

— А я умру, — сказал Парень огорченно.

— Откуда ты знаешь? — удивилась Улия.

— Смеешься?

— Разрушенное тело еще ничего не значит, — сказала Улия. — Посмотри, этот мост… Его нет. Но он есть. Там, внизу, под бетонными плитами он слушает шум воды.

— Значит, я буду старый, — медленно сказал Парень, — а ты такая, как сейчас, да?

— Ты не будешь старый. — И Улия засмеялась.

В конце осени у Сани случился Концерт. В большой холодный зал набилось множество молодой людвы, их лица снова сливались перед глазами Улии, и это беспокоило ее.

Саня вышел на сцену первым, и Улия не узнала его. На нем была одежда, блестящая, как мокрый асфальт. Волосы, пересыпанные блестками, будто фальшивым снегом, стояли дыбом. Он спел всего несколько песен, и песни были другие. Людва в зале хлопала в ладоши и подпрыгивала в такт, и Улии только-только начало казаться, что она может полюбить эти песни тоже, как Саня ушел со сцены, а на место его высыпала из-за вертикальных полосок ткани горстка людвы в ярких костюмах, и людва в зале взорвалась криками, хлопками, топотом…

— Все прошло отлично, — сказал Саня вечером, от него пахло неприятно и резко, этот запах чем-то напоминал дыхание подземного ветра. — Недолго мне быть на подпевках.

— Ты пел мало и не очень правильно, — сказала Улия.

Саня пожал плечами и как-то странно улыбнулся.

С этого дня все пошло не так.

Все было по-прежнему — но не так.

Человек из Красной Машины походил на светофор со многими секциями. Рот его улыбался Улии, руки стряхивали пепел с толстой коричневой сигареты, глаза глядели на Саню, и Саня слушался их, как машины повинуются ритмичной смене цветных огней.

Человек из Красной Машины говорил то красиво и плавно, то отрывисто и жестко, то мягко и ласково. Он говорил «раскрутить», он говорил «ротация», он говорил «потребительская группа». Он говорил «выйдет толк», он говорил «пахать до кровавого пота», он говорил «выпустить на разогрев». За его словами был мрамор скользкой лестницы, распахивающиеся дверцы длинных плоских машин и множество блестящих туфель, ступающих из темноты на ковровую дорожку.

Санины песни передавали по радио. Его фотографии появились в газетах.

Саня подарил Улии плеер с наушниками. Его новые песни отдавали Красной Машиной и казались мертвыми, как пустой дом с выбитыми стеклами. Дом, в котором не зажигаются по вечерам светлячки.

— Ты ни черта не понимаешь! — раздраженно говорил Саня. — Не нравится тебе — зато нравится кое-кому другому! Шестая неделя в десятке — это за красивые глаза, что ли?

Людва тянула его назад, погружала в себя. Людва нарастала вокруг, как новостройки на пустыре, как торговые киоски у большой площади — разнообразная людва, большей частью молодая, шумная, ярко пахнущая, липнущая к Сане, как белые лоскутики объявлений липнут к фонарному стволу. Людва не обращала на Улию внимания, но, оставаясь рядом с Саней, она увязала в людве, как в разогретом асфальте.

Однажды Саня спросил, не хотела бы Улия пойти на курсы визажистов-гримеров.

— Мы могли бы работать вместе, — сказал Саня. — У меня была бы своя гримерша, мы бы вместе гастролировали, это так удобно…

Не совсем понимая, что от нее требуется, она пошла за ним в большой старый дом с высокими потолками, где пахло краской для лица. Людвы здесь было немного, но она отражалась в многочисленных зеркалах и казалась толпой; Улия, как ни старалась, не могла различить в этой пестрой массе ни единого лица. Они о чем-то спрашивали ее — за нее отвечал Саня; Саня горячился, говорил то высокомерно, то просительно, толкал Улию в бок, но она все равно не могла понять, чего от нее ждут. Наконец она устала и вышла на улицу, под песню колеблющихся на ветру проводов. Саня вышел следом, он был растерян и зол.

— Ну как так можно?! Знаешь, чего мне стоило уломать их, договориться… Это же самые крутые в городе курсы! Сюда на десять месяцев вперед…

Улия моргнула. Ей показалось, что еще секунда — и возмущенное Санино лицо сольется с прочей людвой на оживленной улице.

Она испугалась.

Мерно дышали вокзалы, качая людву из Города и в Город. Пульсировали бульвары, содрогались под тяжестью мосты. Вездесущая сеть проводов напрягалась, ловя слова и желания, и где-то на углу вздрагивал, предчувствуя недоброе, старый Шаплюск.

Однажды вечером Саня не вернулся домой.

— У меня работа до утра, — сказал он по телефону, и сквозь его голос в трубке слышался гул многих голосов и далекий женский смех. — Спокойной ночи.

Улия положила трубку и вышла на старую больную улицу. Тусклый растрескавшийся асфальт подрагивал под ее ногами, будто от озноба.

Рядом — в светлом пятне немого безответного фонаря — беззвучно остановился мотоцикл. Только не сейчас, устало подумала Улия.

— Не шарахайся, — сказал Переул. — Я не к тебе. Я к Мостовичке с малой развязки, но у нее неприятности: с утра до ночи пробки… Она не в духе.

— Она тебя отбрила? — спросила, глядя в сторону, Улия.

— Почти, — Переул вдруг искренне, по-дружески улыбнулся. — Как твоя людва?

— Прекрасно, — сказала Улия. — Как твоя Новостроечка?

Переул презрительно махнул рукой:

— Дура… Как все они, из новеньких.

Стихия Переула — полет, сходящиеся в точку линии обочин… лента спокойной сытой скорости… Вокруг не стало ничего отдельного — только целое, только Город, две полосы фонарей справа и слева, нежнейшая сеть проводов… Кирпичные стены сливались с ажурными оградками, а когда они взлетели на холм… Горящая огнем бело-красная колокольная дорога.

Был рассвет. Она сидела на перилах большого моста, за ее спиной катились взад-вперед страшные, пропахшие подземным ветром синие поезда.

Внизу тоже было течение, но другое. Вода пришла в Город, вода уходила из Города, так было всегда, вода отражала мосты, набережные и фонари, а потом уходила в никуда, за грань, за линию, где больше нет Города и, значит, нет ничего.

3.

Весенняя вода омывала дороги и тротуары, радужными потоками бежала вдоль бровки, звенела, обрушиваясь сквозь решетки водостоков. Под поверхностью города набухли коллекторы. Ветер играл на проводах, как Парень на своей гитаре.

Улия стояла у длинного, на много дверей входа, в кармане у нее был билет с красной полосой, а из-под ног простиралась вниз широченная лестница, по которой поднимались на Концерт возбужденные радостные люди.

Пестрый поток легко дробился на лица. Любое из них удивляло и притягивало. Шли девушки-студентки в смешных пушистых шапочках; развязные школьники задирали друг друга неокрепшими басами. Шли спортивного вида бабушки с внуками; шли, взявшись за руки, разного возраста супруги, озабоченные и беспечные, торопливые и медлительные, и все без исключения поглядывали на большую афишу у входа.