Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Безуспешно.

Тем временем с фермы пригнали потрепанный грузовик. С него сгрузили лестницы, старенького доктора и носилки.

В этот момент Гидеон, видимо, принял какое — то решение. Он с силой оттолкнулся от нижнего провода, который уже сыпал голубыми искрами, перекувырнулся и остался висеть головой вниз на последней стропе, колотя ботинками воздух в каком-нибудь метре от провода. Трудно сказать определенно, но казалось, он пострадал не особенно серьезно. Он раскачивался вверх — вниз, словно мертвый ягненок, свисающий с крюка в лавке мясника.

При виде этого зрелища дети истерически завопили, а потом принялись безобразно ржать. Заки бил себя по коленке, сгибаясь в три погибели и задыхаясь от хохота. Он скакал на месте, визжа, словно мерзкая обезьяна.

Что такое мог увидеть сверху Гидеон, что заставило его вытянуть шею и присоединиться к детскому смеху? Возможно, от прилива крови к голове он слегка повредился в рассудке. Его лицо покраснело, как свекла, язык вывалился, густые волосы свисали вниз, и только ноги отчаянно колотили воздух.

8

В небе прошла вторая эскадрилья. Дюжина железных птиц ослепительно сверкнула в небе во всей своей жестокой красоте. Они летели узким клином, от их гнева сотрясалась земля. Они скрылись на западе, и вновь воцарилась тишина.

Старенький доктор сел на носилки, зажег сигарету, окинул взглядом толпу, солдат, носящихся детей и подумал: «Ну что ж, посмотрим, как оно все обернется. Будь что будет. Жарко сегодня, однако».

Гидеоном овладел еще один приступ бессмысленного хохота. Он бил ногами, описывая неровные круги в пыльном небе. Кровь отливала от конечностей и устремлялась к голове. Глаза выкатились из орбит. Мир заволокло тьмой. Вместо алого сияния перед глазами у него закружились пурпурные пятна. Язык не помещался во рту. Дети расценили это как насмешку.

— Вверх-вниз, Пиноккио, — завопил Заки, — кончай пялиться на нас, лучше учись ходить на руках.

Шейнбаум хотел ударить мерзавца, но поймал только воздух, потому что тот проворно отскочил в сторону. Старик подошел к белокурому командиру, и они о чем-то заспорили. Парень был вне опасности, так как висел достаточно далеко от кабеля, но спасать его все же надо, и поскорее. Не стоило затягивать комедию. Лестницы не помогут: парень висит слишком высоко. Надо попытаться передать ему нож и убедить перерезать последнюю стропу и свалиться в растянутое внизу полотно.

Помимо всего прочего, это было стандартное упражнение из программы подготовки парашютистов. Главное — действовать быстро, потому что ситуация становится унизительной. Не говоря уже о детях. Коротенький офицер стянул рубашку и завернул в нее нож. Гидеон протянул руки вниз и попытался поймать сверток. Тот пролетел прямо у него между рук и плюхнулся на землю. Дети прыснули. Только после еще двух неудачных попыток Гидеон умудрился поймать рубашку и достать из нее нож. Движения его были медлительны и вялы от прилива крови. Он прижал лезвие ножа к щеке, чтобы почувствовать прохладное прикосновение стали. Это было блаженство. Он открыл глаза и увидел перевернутый мир.

Все казалось очень смешным: грузовик, поле, отец, солдаты, дети и даже нож у него в руке. Он состроил рожу банде ребятишек, хохотнул и погрозил им ножом, словно пытаясь что-то сказать. Если бы они могли посмотреть на себя отсюда сверху — перевернутые кверху ногами, копошащиеся, как испуганные муравьи, — они бы тоже посмеялись с ним. Однако смех обернулся тяжелым кашлем — Гидеон задохнулся, и его глаза наполнились слезами.

9

Гидеоновы ужимки вызвали у Заки приступ демонической радости.

— Он плачет, — заорал он, жестоко хохоча. — Гидеон плачет, смотрите, у него слезы текут, Пиноккио — герой, штаны с дырой. А мы все видели, а мы все видели.

Еще одна оплеуха Шимшона Шейнбаума прошла мимо цели.

— Заки, — смог выдавить Гидеон глухим, прерывающимся от боли голосом. — Я прибью тебя, я тебя придушу, чертов ублюдок.

Внезапно он хихикнул и замолчал.

Дело было плохо. Он не смог сам перерезать стропу, и доктор опасался, что если парень провисит так вниз толовой еще немного, то потеряет сознание. Нужно срочно найти какое-то другое решение. Нельзя, чтобы этот проклятый спектакль продолжался до самого вечера.

Так что грузовик кибуца прогромыхал через поле и остановился там, где указал Шимшон Шейнбаум. Две лестницы поспешно связали вместе, чтобы достать до нужной высоты, и взгромоздили в кузов грузовика, поддерживая пятью парами сильных мужских рук. Легендарный белокурый герой начал карабкаться наверх. Но стоило ему добраться до места соединения лестниц, как раздался зловещий треск и дерево начало прогибаться под его тяжестью. Офицер, довольно крупный мужчина, остановился в нерешительности, а потом все-таки решил отступить, чтобы можно было связать лестницы более прочно. Он спустился обратно в кузов, отер пот со лба и важно произнес:

— Подождите, я думаю.

И тут в мгновение ока, прежде чем его смогли остановить, прежде чем его вообще заметили, маленький Заки взобрался на лестницу, миновал скрепу и, словно обезумевшая обезьянка, взлетел на самую верхнюю перекладину, в руке у него оказался нож — где, черт побери, он его взял? Он принялся сражаться с туго натянутой стропой. Все задержали дыхание — казалось, притяжение не имеет над ним власти: он скакал на верхней перекладине лестницы, ни за что не держась, беззаботный, проворный, гибкий, умелый.

10

Жара молотом стучала в голове у висящего юноши. Глаза уже заволакивало мраком. Дыхание почти остановилось. В последнем проблеске сознания он увидел прямо перед собой своего мерзкого братца и почувствовал у себя на лице его дыхание. Он слышал его запах. Он видел грязные зубы, выступавшие у него изо рта. Панический страх охватил его, словно он посмотрел в зеркало и увидел чудовище. Кошмар отнял у него последние силы. Он ударил куда — то в воздух, промахнулся, смог развернуться, схватил стропу и подтянулся наверх. С раскинутыми руками он кинулся на провод и увидел синюю вспышку. Знойный ветер продолжал истязать долину. Сцена потонула в реве третьей эскадрильи.

11

Статус осиротевшего отца всегда окружает человека аурой благородного страдания. Но Шейнбауму не было никакого дела до своей ауры. Потрясенные люди молча проводили его до столовой. Он понимал, что должен сейчас быть рядом с Раей.

По дороге он увидел маленького Заки, сияющего, напыжившегося — настоящего героя. Его окружали другие ребятишки: еще бы, он почти спас Гидеона. Шимшон положил дрожащую руку на голову своего сына и попытался что-то сказать. Губы его задрожали, и голос пресекся. Он протянул руку и неуклюже погладил взъерошенную пыльную копну волос. Первый раз в жизни Шимшон Шейнбаум погладил ребенка. Он прошел еще несколько шагов, в глазах у него потемнело, и старик рухнул на клумбу.

День независимости клонился к закату, хамсин стих. Свежий морской бриз обдувал раскаленные стены. Ночью на лужайки падет обильная тяжкая роса.

О чем говорит бледное кольцо вокруг луны? Обычно оно предвещает хамсин. Завтра жара вернется. Сейчас май, за ним придет июнь. По ночам ветер колышет кипарисы, словно пытаясь утешить их в мгновение тишины между двумя волнами зноя. Ветер приходит, и уходит, и снова возвращается. И так всегда.

Пол Теру. Свора

Когда от торговца пришло сообщение, что у него есть подходящий ребенок, Раты отправились домой, облачились в трико и серьезно и методично занялись любовью, словно имитируя вожделенное зачатие. После, изможденные, сорвав с себя одежды, Арвин и Хелла лежали в прозрачном аквариуме балкона, который сами спроектировали для своей квартиры, и радостно болтали о ребенке, обещанном торговцем. Собственно, это он называл себя торговцем. Скорее всего, он просто хорошо знал тех, кто хотел избавиться от ребенка, — не менее страстно, чем они жаждали его купить.

Цвет их обнаженной кожи отливал тревогой — и дело было не в костюмах, от которых они только что освободились. Над западными пригородами садилось солнце — далекая синяя горная гряда была не более чем мираж, сотканный из низких облаков поднятой в воздух пыли, которые превратили заходящее солнце в бесформенный бриллиант цвета запекшейся крови. Оно подарило их голым телам цветущее здоровое сияние, словно насмехаясь над их стерильностью. Большинство их друзей уже давно носили в себе вирус и — хоть это и было нелегко — обзавелись детьми со стороны. Только от того, что тест дал положительный результат, свет для Ратов сошелся клином на ребенке.

Они уже восемь раз получали извещение, так что занятия любовью стали привычным ритуалом, однако каждый раз что-нибудь обязательно шло не так. Но сейчас надежда билась, как пойманная птица, хотя и риск был огромен: они знали, что придется ехать на ту сторону реки, переправиться через этот дурацкий мост на Восточный берег.

Бросив сердитый взгляд на мокрое трико, лежавшее на кровати, как шкура освежеванного животного, Хелла сбросила его на пол. Высокопарным тоном, из-за которого ее нагота выглядела жалкой, она произнесла: «Господи, хоть бы сейчас все получилось. — И, помолчав, добавила, словно вознося молитву из одного-единственного слова: — Пожалуйста».

— Все будет хорошо, — отозвался Арвин.

Хелла знала, что он скажет дальше: это повторялось уже много раз.

— Я смогу все проверить, — сказал он.

Это было испытание — просто еще одно испытание. Дети в продаже были всегда, но никто не мог гарантировать, что они здоровы. У одних обнаруживались паразиты, у других наркотики в крови; одни были просто больны, другие оказывались умственно отсталыми или психически неустойчивыми. У многих не было никаких бумаг — торговцы уже дважды пытались подсунуть Ратам контрабандных детей. Никому нельзя было доверять. Именно поэтому Арвин решил обзавестись собственным маклером и решительно отказался от услуг тех предпринимателей, которые, прослышав, что Раты сделали запрос, тут же через сеть завалили их предложениями.

Когда Хелла сказала ему, что придется отправиться на ту сторону, он даже не поморщился, как делали все их друзья при мысли о Восточном береге.

— Это там, в пригородах, — сказала Хелла.

Арвин ничего не ответил; она поняла, что в голове у него зреет какой-то план. План нужен всегда. Полиция на Восточном берегу набиралась из местных по контракту, но это было еще полбеды. Многие пригороды были объявлены закрытой зоной, словно гетто, и могли представлять опасность для нормальных людей. По нынешним временам денежную ценность сохраняли только люди: одни ценились дорого, другие не очень, но за ребенка можно было отдать все, что угодно.

Перспектива обзавестись ребенком придала Ратам мужества. За ребенка можно было рискнуть перебраться через мост. Они сознавали всю незаконность того, что собирались сделать: то, что они планировали, было, по сути, похищением. Но ребенок был для них всем, и дело не только в стерильности: ребенок означал будущее.

Они никому не сказали о торговце. О Восточном береге и без того знали все. Друзья были в курсе: предыдущие восемь неудачных попыток были дежурным объектом соболезнований и темой для разговоров на вечеринках. Даже постоянные «Вы знаете, нам привезли одного из Польши», «А Голдсоны достали такого в Мексике» — уже не выводили их из себя. Можно подумать, что разговор шел о щенках. Ратов, у которых их перебывал не один десяток, уже тошнило от домашних животных, и вечно визжащая свора давно перестала их радовать.

Их не обескураживали даже многочисленные проблемы с приемышами — у Бенсов румынская девочка через год оказалась переносчиком инфекции, и ее пришлось уничтожить; у Фериксов мальчик Игорь из России застрелился в мотеле прямо в свой двенадцатый день рождения; все эти истории о детях, сбежавших на Восточный берег и превратившихся там в бродяг, которые называли себя Скелетами, или сквоттеров,[20] известных как Тролли.

— Я могу провести тест на эпилепсию, определить вирусы, отследить наследственные заболевания, диагностировать депрессию и потенциальные дисфункции, сделать сканирование мозга, выделить переносчика инфекции, — сказал Арвин. — Ты же знаешь, от меня ничего не скроется.

Он действительно верил в свои тесты. Оставалось лишь найти ребенка, который соответствовал бы всем требованиям. Все эти приборы и инструменты всегда означали только одно: разочарование. Пять раз он тщательно проверял детей в конторах торговцев и всякий раз обнаруживал дисфункции или органические нарушения. А у тех двоих просто не оказалось документов.

Арвин был инженером по светооборудованию, Хелла — архитектором. Их квартира, занимавшая целый этаж шикарной высотки Кингсбери, была красива и просторна, но ей недоставало топота детских ножек. У них обоих нашли вирус, но это еще ничего не значило — он не был смертельным. Половина всех, кого они знали, тоже были заражены. Конечно, это причиняло определенные неудобства: стерильность, потеря зубов… зато новые протезы не доставляли никаких хлопот.

— Что это? — вдруг воскликнул Арвин, поспешно натягивая халат, — инстинктивная реакция голого человека на резкий звук.

Кто-то звонил, пронзительный пип-пип скальпелем распорол тишину.

— Это мой телефон, — ответила Хелла, протягивая руку и нажимая кнопку ответа. — Да?

— Мне нужны Раты, — сказал голос в трубке. — Это Док.

— Торговец, — прошептала Хелла Арвину одними губами, потом увеличила громкость динамика и спросила: — Все еще в силе?

— Даже быстрее, чем я думал. Можете приехать завтра. Скажем, в шесть?

Это было как гром среди ясного неба, весь мир словно окунулся в безмолвие. Лицо Арвина застыло бледной маской сомнения.

— Почему так быстро? — спросила Хелла в ответ на подозрительный взгляд Арвина.

— Мост будет свободен, и вам будет проще найти нас.

— Мы не станем искать вас, — внезапно заявил Арвин, обращаясь к маленькой бесстрастной трубке телефона. — Вы сами найдете нас — в Элмо. На автостоянке возле вокзала. Мы будем на красном пикапе.

В трубке воцарилось молчание, потом озадаченный голос спросил:

— На каком еще пикапе?

— В нем мои приборы. Я хочу сделать несколько тестов.

— Может, вы все-таки выйдете на поверхность?

— В Элмо, — отрезал Арвин.

Последовало не столько даже молчание, сколько густая, пропитанная почти слышимым испугом пауза. Казалось, на том конце провода кто-то очень тихо совещается не то сам с собой, не то с кем-то еще, — долгая шепчущая тишина.

— О’кей, — сказали наконец в трубке.

— Откуда ты знаешь Элмо? — уже потом поинтересовалась Хелла.

— Я бывал там лет двадцать назад. Наша уборщица жила в Элмо. Тогда это были трущобы. Думаю, там все не так уж изменилось.

С моста Восточный берег показался им более зеленым, плотно застроенным и безлюдным, чем двадцать лет назад. Их снова переполняла надежда. Впереди над горизонтом вставало солнце — все тот же пыльный бриллиант, который они созерцали вчера вечером с балкона, только перевернутый, огромная лепешка сияющей пыли медленно возносилась в окружении облаков, казавшихся утомленными и несвежими. Но там были деревья, и высокая трава, и дома в старом стиле, и заборы были низкими и не щерились, как оскаленные пасти; а еще были пустые улицы — и, вопреки ожиданиям, никаких дикарей и Скелетов.

— Прямо как дома, — пошутил Арвин.

Хеллу всегда нервировали его шутки: это означало, что он не смотрит на дорогу.

Тем временем они доехали до конца эстакады; шум мотора, отражавшийся от росших на обочине деревьев, внезапно прекратил барабанить по стенкам пикапа, и появилось новое приглушенное эхо — от необитаемых, лишенных окон домов, выглядевших как глухие крепостные стены. Там, где они меньше всего ожидали его увидеть, возле парапета набережной и знака, указывавшего дорогу на Элмо, обнаружился пропускной пункт с полицейским в придачу. Арвин сбросил скорость и почти подполз к шлагбауму.

— Привет! — Офицер оказался довольно дружелюбным, но даже не попытался поднять защитный стальной сетчатый барьер. В свое время такими останавливали танки, бронетранспортеры и уличных торговцев.

Полицейский улыбнулся и сделал шаг назад, чтобы разглядеть номера. На жетоне было выгравировано его имя: Силли. В контрактной полиции он явно оказался по случаю. Ботинки у него были грязные, а жетон слегка погнут. Эти новички всегда работали сверхурочно: платили им гораздо хуже, чем государственным служащим.

Однако Арвина присутствие полицейского успокоило, особенно когда он вышел из пикапа и увидел ребенка.

Он сидел в будке КПП на низенькой табуретке, но даже так его ножки не доставали до земли. С какой-то маниакальной жизнерадостностью он колотил пятками по дереву, выколупывая на стене надпись: ЧОРТОВЫ ПСЫ.

— Куда направляетесь?

Арвину не хотелось разговаривать. Он помедлил с ответом, глядя на ребенка и чему-то улыбаясь.

— Я вас спрашиваю ради вашего же блага, — произнес полицейский.

— В Элмо. А что, здесь есть ограничения на передвижение?

— Сегодня нет. Но будьте осторожны. — Дулом автомата он указал на заднюю часть пикапа. — Груз есть?

— Нет, я пустой, — ответил Арвин. — Я смотрю, у вас появился маленький помощник.

При этих словах лицо ребенка неожиданно потемнело, а пухлые губы раздвинулись, обнажая выступающие зубы. Это были совсем новые зубы, едва выросшие; они теснились во рту и казались слишком большими и чужими.

— Ну да, — сказал полицейский и взмахом руки отпустил их.

Выехав на поверхность, они увидели местных — это были дети, скорее всего, отпрыски Скелетов и Троллей. И в мусоре они не копались, как почему-то принято было считать внизу. Они выглядели как нормальные дети с той стороны реки, просто вышедшие поиграть на улицу, хотя, пожалуй, были гораздо младше. Хелла слышала жуткие истории о торговцах, которые хватали их прямо на улице под лозунгом: «Мы не похищаем, а спасаем». И тогда бесплодные семьи получали склонных к насилию, больных и не поддающихся контролю приемышей, которых потом все равно отбирали и уничтожали.

— Я постараюсь все сделать побыстрее, — сказал Арвин, заруливая на стоянку. К ним уже спешила целая толпа.

Мужчину в рубашке и брюках цвета хаки (вероятно, это была военная униформа старого образца) окружал десяток детей, в основном мальчиков, не старше двенадцати-тринадцати лет. Некоторые провожали Арвина и Хеллу внимательными и тревожными взглядами, пока те въезжали на стоянку и парковались. Остальные играли. Один из мальчиков был в наушниках и держал в руках джойстик от игровой приставки. Почти все шумели и громко кричали: собственно, по их еще не сломавшимся голосам Хелла и смогла определить возраст. Зубы у всех были слишком большими и неровными, они не помещались во рту. Самым отвратительным Хелле показалось в них именно это: взрослые зубы в маленьких десятилетних челюстях.

Арвину сразу не понравился этот чужак, окруженный детьми, словно хозяин цирка — своими уродцами, но Хелла при виде малышей, таких внимательных и шаловливых, похожих на тех маленьких собачек, которые у них были, вновь почувствовала прилив надежды.

— Я Док, — сказал мужчина в хаки, проталкиваясь вперед через толпу детей. — Документики можно?

Он был старше, чем они ожидали, — наверное, даже слишком стар, чтобы быть отцом кого-нибудь из детей, но никогда нельзя знать наверняка.

Пока Арвин показывал документы, мальчик с тонкими зеленоватого оттенка волосами подобрался поближе и не отрываясь смотрел на телефон, висевший у него на запястье. У него зубы тоже не помещались во рту; когда он смотрел на Арвина, они торчали вперед, словно у бульдога.

— Я на открытой линии, — предупредил Арвин, показывая телефон. — Давайте сюда ребенка. Я должен сделать несколько тестов.

Док уселся на скамейку и достал собственный телефон. Несколько детей не сводили с него глаз.

У самого взрослого — не старше тринадцати — были длинные волосы; огромные, словно снятые с кого-то другого дорогие ботинки были ему велики, и рубашка доходила до колен, словно платье. Рядом стояла маленькая девочка. Не глядя на нее, он потянулся назад и крепко схватил ее за руку. Затем медленно повернулся и насмешливо уставился на нее в упор, словно ожидая, что она закричит от боли. Малышка сжала зубы и сморщилась, но промолчала.

Док видел, что происходит, но ничего не сказал.

Детям явно было жарко и скучно и хотелось пить, они нетерпеливо переминались с ноги на ногу. Хелла подумала о чужой воле, которая удерживала здесь их всех, и вспомнила ребенка на КПП, выцарапывающего ЧОРТОВЫ ПСЫ на стенке полицейской будки.

— Эти все тоже на продажу? — спросила она.

Она сказала это очень тихо, чтобы услышал только Док, но стоявший рядом с ним мальчик тоже расслышал. Он со свистом втянул воздух сквозь сжатые зубы и бросил на нее быстрый взгляд, полный такой злобы, что от испуга у Хеллы перехватило дыхание.

— А вот и ваш, — сказал Док.

Взгляд Хеллы перебегал с одного зубастого малыша на другого, когда она почувствовала, что кто-то схватил ее за ногу. Посмотрев вниз, она увидела совсем маленького мальчика. У него были удивительно яркие глаза, он пытался обнять ее и тянул вверх свои маленькие ручки. Ребенок был крупнее, чем она ожидала, но все-таки гораздо младше других детей и от этого казался прелестным и трогательным.

— В отличной форме, — услышала она голос Дока. — Метис. Родители не могут содержать его. Им нужны деньги. Три года — отличный возраст.

И снова у нее в голове промелькнуло: «Кто мы такие, чтобы так вот распоряжаться чужой судьбой?» А потом в воображении возникла картина детской, для которой они уже купили кроватку, высокий стульчик, весы, лошадь-качалку, целый шкаф игрушек, подушки, одеяльца и чучела животных, — все это напоминало об их неоднократных попытках обзавестись ребенком. Хелла знала, что всегда была сентиментальной. Думая о ребенке, она всегда представляла, как будет его кормить, одевать, ласкать, учить ходить и говорить. Ему оказалось именно три, и это был знак — к ним пришел тот самый ребенок, которого они начали искать три года назад, когда избавились от своих последних животных.

— Превосходный экземпляр. Можете проверять его, сколько душе угодно, — сказал Док. — Так оно даже лучше. Он будет более контактным, когда вырастет.

Арвин согласно кивал, речи Дока были вполне разумны.

— У него и документы есть, — сказал тот. — А если результаты тестов вас не устроят, можно будет отменить сделку.

Арвин сделал знакомый жест, который для Хеллы означал: «Что мы теряем?»

Ребенок был достаточно чистый и казался игривым и дружелюбным, в это теплое утро на нем были легкая рубашка и шорты. Но и у него были зубы. Когда дитя поцеловало Хеллу, Арвин машинально сделал шаг вперед, чтобы защитить ее, но его жена обняла ребенка и сама поцеловала его в щечку. Мучительная жалость охватила ее, но она попыталась мысленно отстраниться от ребенка, чтобы не привязаться к нему раньше времени. Если он пройдет все тесты, можно будет…

— Как его зовут? — спросил Арвин.

Прежде чем Док успел раскрыть рот, ребенок произнес: «Меня зовут Корбен». Он слышал, понимал, реагировал! Он забыл закрыть рот, и внутри поблескивали огромные зубы.

— Я хочу поехать домой с вами. Я хочу, чтобы ты была моей мамочкой.

Хелла выдернула руку и подтолкнула его к Арвину. Она знала, что ему не терпится начать тесты.

Арвин с сомнением поглядел на ребенка.

— Ему три? А выглядит старше — лет на шесть как минимум.

— Да, великоват для своего возраста, — согласился Док. — Я, пожалуй, заберу ваши телефоны.

— Погоди-ка, — воскликнул Арвин и инстинктивно прикрыл рукой запястье.

— И как насчет перечислить мне денежки?

— Да что происходит? — вскричал Арвин.

Страх тяжелым молотом ударил ему в голову. Что-то явно шло не так.

Маленький мальчик вцепился ему в руку и выхватил из нее телефон. Арвин оглянулся: Хеллу тоже окружили, а Док стоял и довольно улыбался, будто хозяин, натравивший собак на бродягу.

— Нет! — взвизгнула Хелла. При виде окруживших ее ртов и глаз она похолодела от ужаса. Казалось, ее вопль возымел действие: зубастые детки и их воспитатель, толкаясь, бросились врассыпную. На стоянку, сигналя, заруливала полицейская машина.

Металлический голос из мегафона велел: «Всем назад!» Тот самый офицер с КПП, Силли, распахнул двери бронированного автомобиля, и Арвин с Хеллой забрались внутрь. Теперь парень казался еще неопрятнее, чем раньше, коленки на брюках вытянулись и блестели, значок на шлеме облупился.

— Я же вам говорил быть поосторожнее, — проворчал он.

— Как вы нас нашли? — благодарно спросил Арвин.

— Думаете, это было очень трудно?

Они все еще благодарили его, когда над спинкой переднего сиденья показалась головка малыша. Словно почувствовав их взгляд, он обернулся и в упор посмотрел на Арвина. Меж пухлых губ блеснули огромные зубы. Это окончательно убедило Арвина, что перед ними тот самый ребенок, который качался на табуретке в полицейской будке на КПП.

— Подождите, там на стоянке остался наш пикап, — вспомнил Арвин.

Полицейский ничего не ответил. Машина медленно ехала по улице меж высоких молчаливых зданий, зиявших пустыми глазницами окон.

— Куда вы нас везете?

Арвин еще не успел договорить, когда офицер обернулся к нему: «Слушайте-ка…»

Мальчик на переднем сиденье грубо оборвал его: «Заткнись!»

Арвин не сразу понял, что он обращался к полицейскому. В его голосе было столько ярости, что тот вздрогнул и судорожно вцепился в рулевое колесо.

— Извините, — сказал полицейский. — Он — босс.

Они ехали дальше. Кругом царила полная разруха. От домов остались одни руины, в мостовой недоставало целых кусков; насколько хватало глаз, не было ни одного дерева, ни единого клочка зелени. Все деревья были выкорчеваны, словно в припадке бешеной ярости, и явно не на дрова — кругом валялись поломанные сучья и целые стволы. Траву местами вытоптали, местами вытравили или выжгли, — казалось, здесь пронеслась орда бесчинствующих варваров, настолько бессмысленно и безжалостно все кругом было изничтожено.

Пейзаж нес печать ужаса и насилия: сломанные знаки, поваленные фонарные столбы, разбитые окна, всюду на стенах огромными буквами нацарапаны бранные слова и странные надписи:

КРЫСЬИ ПРАВИЛА, ЧОРТОВЫ ПСЫ, ЯНГСТЕРЫ,[21] АПАСНЫИ УРОДЫ, ПАЩАДЫ НИ БУДИТ и БАЙЦЫ.

Арвин понял, что бормочет про себя эти названия, только когда Хелла попросила его перестать.

Впереди показался большой склад с выбитыми окнами. В каждом из них виднелось по ребенку, а в некоторых торчало сразу по нескольку человек, старавшихся разглядеть, что творится на улице.

Огромные ворота распахнулись, пропуская машину; внутри Арвин увидел Дока. Тот сидел на нелепом маленьком стульчике, окруженный детьми. Когда полицейский вышел из автомобиля, тот демонстративно отвернулся. Двери машины открыли, едва не выломав; дети, вооруженные копьями, сделанными из заостренных железных прутов, смеясь, тыкали ими в Арвина и Хеллу. Те, протестуя, выбрались из машины.

Мальчик с тонкими волосами, одетый в длинную, как платье, рубашку, держал пистолет. Его голос прозвучал резко и надтреснуто:

— Почему ты не завязал им глаза?

Полицейский слегка поклонился и ответил почтительно и словно извиняясь:

— Повязки пугают их.

— Завязать им глаза! — приказал ребенок. — Чертовы псы!

Мягко, словно пытаясь успокоить расшалившихся детей, Док спросил:

— Мне позвонить насчет выкупа?

— Пошел вон! — рявкнул мальчик из автомобиля и повернулся к Хелле. Последнее, что она увидела, когда вонючий мешок опустился ей на лицо, были огромные кривые взрослые зубы во рту ребенка. Она услышала свой голос, произнесший там, на стоянке: «А эти тоже на продажу?»

Кто-то хрипло завизжал: «Вон! Вон! Оставьте нас в покое! Пощады не будет!»

Во тьме мешков, испуганные и не в силах шевельнуться, Арвин и Хелла услышали, как двое мужчин, бормоча, вышли за дверь, которая с грохотом захлопнулась за ними. Свет померк, а потом послышался тихий звук, от которого у них волосы встали дыбом. Дети подходили поближе. Хелла чувствовала их мокрые личики и слышала горячее жадное дыхание, со свистом вырывавшееся сквозь зубы, как у собак, взявших след.

Потом она услышала, как детский голосок произнес: «Вот эта моя!» — и закричала, когда в нее вцепились маленькие пальцы.

Мишель Турнье. Осел и вол

Вол

Осел — поэт, в буквальном и горделивом смысле этого слова, пустозвон и болтун. Вол, в свою очередь, не говорит ничего. Он молчалив, задумчив и почти всегда медитирует. Ничего не говорит, зато много думает. Он размышляет и пережевывает воспоминания. Его голова тяжела и массивна, как булыжник, и в ней толкутся бесконечные образы прошедших веков. Самые почтенные восходят ко временам Древнего Египта. На первом месте стоит бык Апис: рожденный девственной телкой, зачавшей от небесной молнии; с полумесяцем во лбу и грифом на спине. Под языком его скарабей, и живет он в храме. Вряд ли вола с таким багажом впечатлит какой-то там бог, родившийся в хлеву от девы и Святого Духа!

Он вспоминает. Он видит себя совсем молодым телком. Он выступает в процессии приуроченной к сбору урожая и посвященной богине Кибеле, украшенный виноградными гроздьями, окруженный смеющимися толстыми силенами и девушками с корзинами спелого винограда.

Он вспоминает. Черные осенние поля. Медленный труд источающей пар земли, распростершейся в ожидании плуга. Друг и брат, с которым он делит ярмо. Теплый уютный хлев, окутанный покрывалом ночи.

Ему снится корова. Истинная богиня-мать в облике животного. Нежность ее лона. И в глубине этого живого, щедрого рога изобилия мягко ворочается голова идущего в мир малыша — теленка. Ласковое розовое вымя, брызжущее молоко.

Вол знает, что все это — он, что он несет в себе память мира, и знает, что в этом предназначение его спокойной, неподвижной и незыблемой, как гора, природы — охранять это присно совершающееся чудо — труд Девы и рождение Младенца.

Рассказ Осла

Пусть моя белоснежная шерсть вас не обманывает, говорит осел. Когда-то я был чернильночерным, с белой звездочкой во лбу — все понимали, что это знак моего высокого предназначения. Она все еще там, где и была, только ее больше не видно, потому что весь я стал белым. Это похоже на усыпанное звездами ночное небо, бледнеющее перед лицом зари. Старость окрасила меня всего в цвет звезд, и в этом я тоже вижу знак или знамение. В общем, благословение Божье.

Это все потому, что я стар. Очень стар. Мне, наверное, лет сорок — для осла это почти невероятно. Будь я ослиным старейшиной, это было бы не так удивительно. Впрочем, и это тоже был бы знак.

Меня называют Кади Шуйя. Это требует некоторых разъяснений. Еще в годы детства хозяева примечали тот ореол мудрости, что выгодно отличал меня от других ослов. Серьезное, глубокомысленное выражение моих глаз не могло оставить их равнодушными. Вот почему они прозвали меня Кади, ведь каждый знает, что у нас в стране кади одновременно и судья, и священник — иными словами, некто, отмеченный сразу двумя видами мудрости. И все же я оставался ослом, смиреннейшим и нижайшим из детей земли, и потому они просто не могли дать мне столь почтенное имя, не присовокупив к нему что-нибудь смешное и нелепое. Отсюда взялся Шуйя, что значит «маленький, презренный и незначительный». Так я и стал Кади Шуйя, мелким кади, которого хозяева, конечно, звали иногда Кади, но все больше Шуйя, что, видимо, говорило об их несравненном чувстве юмора…

Хозяин мой — человек бедный. Долгие годы я пытался смириться с этим и найти в своем положении хоть что-то приятное. Но не тут-то было: моим соседом и конфидентом оказался осел богача. Хозяин мой из небогатых крестьян. Прямо за забором его поля располагалась роскошная усадьба. Там проводил самые жаркие месяцы лета иерусалимский купец с семьей и родственниками. Его осла звали Иавул, это был великолепный зверь, раза в два больше и толще меня; шерсть у него была благородносерого цвета и отливала шелком. Когда он гордо выступал, наряженный в сбрую из красной кожи и зеленого бархата, под богато расшитым седлом, с медными стременами, разноцветными помпонами и маленькими, нежно звенящими колокольцами — это было царское зрелище. Я изо всех сил притворялся, что нахожу этот карнавал весьма нелепым. Я отлично помнил, какие страдания ему пришлось претерпеть в детстве, чтобы превратиться в такое чудо. Я видел, как он истекал кровью, когда на его шкуре бритвой вырезали инициалы и герб хозяина. Я видел, как кончики его ушей безжалостно сшили вместе, чтобы они стояли торчком, подобно рогам, а не свисали печально по обеим сторонам головы, как у меня, а ноги туго бинтовали, чтобы они стали прямее и стройнее, чем это положено нормальному ослу. В этом все люди: тем, кого они любят и кем гордятся, они всегда причиняют больше боли, чем тем, кого ненавидят и презирают.

Но у Иавула были и преимущества, на которые так просто не начхать, и к состраданию, которое я всегда считал долгом ему выказывать, всегда примешивалась тайная зависть. Он жил в превосходном чистом стойле и жрал овес и ячмень каждый день. А эти кобылы! Вы не поймете суть вопроса, пока не увидите, с каким бесподобным высокомерием лошади относятся к ослам. На самом деле они к нам вообще никак не относятся: с их точки зрения, мы стоим внимания не больше, чем какие-нибудь мыши или тараканы. А кобылы вообще хуже всего — надменные, неприступные… настоящие гранд-дамы! Конечно, взгромоздиться на кобылу — мечта любого осла: это была бы отличная месть жеребцам с их большими игрушками. Но разве может осел соревноваться с конями на их территории? Однако у судьбы всегда припрятана еще одна карта в рукаве. Она даровала некоторым членам ослиного рода самые удивительные и замечательные привилегии. Ключ к этим привилегиям — мул. Что такое мул? Это положительная, прилежная и покладистая скотинка (к этим прилагательным на «п» можно добавить еще «пассивная», «постоянная» и «послушная», — ох, постараюсь держать в узде свою слабость к аллитерациям). Мул — король песчаных дорог, скользких склонов и речных бродов. Спокойный, непоколебимый, неутомимый, он…

А в чем, вы спросите, секрет всех этих добродетелей? Секрет в том, что он избавлен от смятения любви и мук продолжения рода. Мулы стерильны. Чтобы получить маленького мула, нужен папочка осел и мамочка кобыла. Вот почему некоторым ослам — и Иавулу в том числе — повезло стать отцами мулов (самое высокое сословие в нашем обществе) и мужьями кобыл.

Я не слишком озабочен по части секса, если у меня и есть какие-то амбиции, то они направлены в другую сторону. Однако должен признаться, что иногда по утрам при виде Иавула, утомленного и пьяного от наслаждения, плетущегося домой после своих рыцарских подвигов, я начинал сомневаться в справедливости мироздания. Жизнь меня никогда не баловала. Вечно избитый, в синяках, на спине вьюки тяжелее меня самого, живот набит колючками — какому, спрашивается, идиоту взбрело в голову, что ослы без ума от колючек? Они что, не могут хотя бы раз в жизни дать нам попробовать овса или клевера — просто, чтобы почувствовать разницу! — ведь, в конце концов, мы все равно идем на корм воронам, когда падаем от усталости на обочине дороги и ждем, чтобы милостивая смерть пришла и положила конец бессмысленным страданиям! Да-да, именно воронам: мы хорошо знаем, в чем разница между грифами и воронами в последний час. Видите ли, грифов интересует только падаль. Пока последний вздох не отлетел от ваших уст, о грифах можете не беспокоиться; каким-то образом они знают, как обстоят дела, и терпеливо ждут — на почтительном расстоянии.

Но вороны… Это просто черти — они являются, когда вы еще только наполовину мертвы, и едят вас заживо, начиная с глаз…

Я тут вам это все рассказываю, чтобы вы лучше поняли состояние моего духа в тот зимний день, когда я вместе с хозяином прибыл в Вифлеем — это такой маленький городок в Иудее.

Вся провинция стояла на ушах, потому что Император приказал произвести перепись населения и каждому ее жителю пришлось вместе с семьей отправиться туда, откуда он родом, чтобы там зарегистрироваться. Вифлеем — всего лишь большая деревня, притулившаяся на вершине холма. Его склоны покрыты маленькими садами, и каждый окружен стеной из уложенных насухо камней. По весне и в нормальные времена здесь, вероятно, совсем неплохо, но сейчас, в начале зимы и со всей этой суетой вокруг переписи, я, ей-богу, скучал по Джеле, нашей родной деревне.

Господину с женой и двумя детьми повезло найти пристанище на большом постоялом дворе, гудевшем от наплыва посетителей, словно улей. Сбоку от главного здания стояла какая-то развалюха, где, наверное, раньше хранили провизию. Между ними был узкий проход, ведущий в никуда, с дырявой крышей: просто охапки тростника, кое-как набросанные поверх поперечных балок. Под этим ненадежным кровом было несколько яслей для скотины, принадлежавшей постояльцам; мокрая земля была засыпана соломой. Вот туда-то меня и поставили, рядом с волом, только что выпряженным из телеги. Стесняться тут нечего, так что скажу: таких крупных и рогатых я всегда боялся. Готов допустить, в них нет и тени зла, но, к сожалению, у зятя моего хозяина был один такой, и мне довелось свести с ним знакомство. Во время пахоты зятья часто помогали друг другу в поле, и для этого запрягали нас вместе, хотя закон это недвусмысленно запрещает. На самом деле это очень мудрый закон: с моей точки зрения, мало что может сравниться с работой в такой вот команде. У вола от природы свой шаг — весьма неспешный — и свой ритм — весьма постоянный. Он тащит шеей. Осел — как и лошадь — тащит крупом. Он работает толчками, то налегая, то сдавая. Лучше заковать его в кандалы, чем запрягать вместе с волом: это отнимает у него все силы, которых, если уж говорить начистоту, и так немного.

Но той ночью о пахоте речь не шла. Сарай оккупировали путешественники, которых не пустили в гостиницу, и я сильно подозревал, что надолго нас в покое не оставят. И правда, вскоре в наше временное стойло проскользнули мужчина и женщина. Мужчина был немолод и смахивал на мастерового. Он громко скандалил, оповещая всех и каждого, что если уж он притащился в Вифлеем для переписи, то только потому, что его род — ни много ни мало двадцать семь поколений — восходит аж к царю Давиду, который сам изволил во время оно родиться тут, в Вифлееме. Народ смеялся ему в лицо. Возможно, к нему отнеслись бы лучше, заметь кто-нибудь, что его молоденькая жена смертельно устала и вдобавок сильно беременна. Набрав с пола соломы и обворовав нас на пару охапок сена из яслей, он соорудил между мной и волом нечто вроде ложа и уложил на него молодую женщину.

Мало-помалу каждый нашел себе место, и воцарилась тишина. Время от времени женщина тихонько стонала; из ее кротких жалоб мы узнали, что мужчину звали Иосиф. Тот, как мог, утешал ее, и так мы узнали, что женщину звали Марией. Не знаю, сколько прошло часов, так как я, по-видимому, задремал. Когда я проснулся, меня охватило необъяснимое чувство, что что — то сильно изменилось — не только у нас в закутке, но везде, даже в небесах, сиявших сквозь прорехи в крыше мириадами звезд. Великое безмолвие самой длинной ночи в году пало на землю, и казалось, что, боясь нарушить его, земля остановила бег своих вод и небо затаило дыхание. Ни единой птицы на деревьях. Ни одной лисицы в полях. Ни крота в траве. Орлы и волки — все, кто имел когти и клювы, — сидели и ждали, урча животами от голода и вперив взор в темноту. Даже светлячки прикрыли свои лампадки. Время уступило место святой вечности.

И тут внезапно, в мгновение ока, случилось что-то невообразимое. Неодолимая волна радости прокатилась по земле и небу. Плеск бесчисленных крыл возвестил, что небесные посланники устремились во всех направлениях. Ослепительное пламя прочертившей небо кометы залило хлев трепещущим светом. Хрустальный смех ручьев и величественный хохот рек коснулись нашего слуха. В иудейской пустыне песчаные струйки щекотали бока дюн. Гром ликования поднимался в терпентинных чащах и сливался с глухими овациями совиного уханья. Вся природа торжествовала победу.

Что же случилось? Да в общем-то ничего. Слабый крик раздался из темноты, с теплого хрустящего ложа, — крик, который не могли издать ни мужчина, ни женщина. Это был тихий плач новорожденного. В следующий миг посреди стойла возникла колонна света: то был архангел Гавриил, Иисусов ангел-хранитель. Он вступил в должность, так сказать, сразу по прибытии на место. Сейчас же дверь отворилась, и в хлев вошла служанка с постоялого двора, придерживая на бедре таз с теплой водой. Ничтоже сумняшеся, она преклонила колена и принялась купать младенца. Затем она натерла его солью, чтобы придать коже упругость, спеленала и передала Иосифу, который возложил его на колени в знак того, что отец принимает сына в свой род.

Надо отдать Гавриилу должное, его работа была безупречна. Я его глубоко уважаю: за последний год ни одна травинка не выросла под ногами Иисуса без его соизволения. Именно он сообщил Марии, что она станет матерью Мессии. Именно он развеял сомнения доброго старины Иосифа. И именно он немного позже отговорил трех царей-волхвов возвращаться с докладом к Ироду и устроил побег нашей маленькой семейки в Египет. Но что-то я забегаю вперед. В тот момент он играл роль церемониймейстера, распорядителя празднеств, несколько нелепого в этом бедном непритязательном хлеву, который по его воле преобразился, подобно тому, как дождь становится радугой под лучами солнца. Собственной персоной он отправился будить пастухов, пасших свои стада неподалеку. Первым делом, как и можно было ожидать, он их порядком напугал. Но потом, громко смеясь, чтобы приободрить несчастных, объявил, что принес небывалое известие, и велел идти ко хлеву. Ко хлеву? Это показалось им странным, но и немало успокоило этих простых парней.

Когда они ввалились внутрь, Гавриил заставил их встать полукругом и подходить к младенцу по одному, преклоняя колено в знак почтения и робко желая ему добра и счастья. А между прочим, для этих молчаливых людей, привыкших разговаривать только с луной да с собакой, связать несколько слов была не шутка. Подходя к яслям, они подносили в дар плоды своего труда — створоженное молоко, маленькие слитки козьего сыра, масло из овечьего молока, оливы из Галгалы, плоды сикоморы, финики из Иерихона, но ни мяса, ни рыбы у них не было. Говорили они о своих скромных бедах, о чуме, о паразитах, да о прочих болезнях скота. Гавриил именем Младенца благословлял их и обещал защиту и помощь.

Я тут сказал ни рыбы, ни мяса. Один из пастухов как раз вышел вперед с маленьким ягненком, едва ли четырех месяцев от роду, на плечах. Он встал на колени, сгрузил свою ношу на солому, затем снова выпрямился во весь рост. Селяне признали в нем Сила Самарянина, отшельника-пастуха, известного среди простых людей своей мудростью. Обитал он совсем один со своими собаками и овцами в пещере неподалеку от Хеврона. Все знали, что за просто так он свою глушь не покинет, и потому, когда архангел подал ему знак говорить, прислушались со вниманием.

— Господи, — начал он, — кое-кто говорит, что я ушел в горы, потому что ненавижу людей. Это неправда. Не ненависть к людям, но любовь к тварям сим малым сделала меня отшельником. А тот, кто любит животных, должен защищать их от злобы и алчности людской. Истинно говорят, я не такой, как другие крестьяне. Я не продаю и не убиваю моих овец. Они дают мне молоко, а я делаю из него сливки, сыр и масло. Я ничего не продаю. Я беру себе то, в чем нуждаюсь, а остальное — большую часть — отдаю беднякам. Если сегодня я послушался ангела, который разбудил меня и указал на звезду, так это потому, что смута в сердце моем, и недовольно оно ни тем, как живут люди, ни тем, как отправляются обряды веры. К несчастью, той смуте уже не один год, быть может, идет она от начала времен, и великие потрясения понадобятся, чтобы хоть что-то изменилось. Не те ли потрясения случились этой ночью? Вот о чем пришел я спросить тебя.

— Именно они и случились, — заверил его Гавриил.

— Начну с жертвоприношения Авраамова. Чтобы проверить крепость веры его, Господь велел ему принести Исаака, сына его единородного, в жертву всесожжения. Послушался Авраам. Он взял сына своего и поднялся на гору в земле под названием Мориа. И спросило дитя: «Отче, мы принесли дрова, мы принесли огонь и нож, и все, что потребно для жертвы, но агнца всесожжения не взяли мы с собой?» Дерево, огонь, нож — вот, Господи, проклятые знаки судьбы человеческой!

— Будут и другие, — ответствовал Гавриил печально, и в мыслях его возникли молоток, гвозди и венец из терний.

— Тогда Авраам возвел алтарь, сложил на него дрова, связал Исаака и возложил его поверх дров. И поднес нож к белому, как цветы лилеи, горлу ребенка.

— И ангел пришел, — прервал его Гавриил, — и остановил его руку. То был я.

— Ну разумеется, добрый мой ангел, — сказал Сил. — Но Исаак так никогда и не оправился от ужаса при виде родного отца, занесшего нож над его горлом. Синий пламень на лезвии ножа ослепил его, и зрение его так и осталось слабым на всю жизнь, а под конец он совсем ослеп. Вот почему сыну его Иакову удалось обмануть отца и сойти за своего старшего брата Исава. Но не это беспокоит меня. Почему ты не удовлетворился тем, что воспрепятствовал убиению дитяти? Неужели непременно нужна была кровь? Ведь ты, Гавриил, принес Аврааму младого ягненка, который и был убит и принесен в жертву всесожжения. Неужто Господь не мог обойтись без смерти в то утро?

— Допускаю, что Авраамова жертва и была неудавшейся революцией, о которой ты говорил, — пожал Гавриил плечами. — В следующий раз мы учтем все недостатки.

— Мы можем, — сказал Сил, — углубиться далее в священную историю и проследить тайную страсть Яхве до самого источника. Вспомните Каина и Авеля. Каждый из братьев занимался своим делом. Каждый приносил Богу плоды своего труда. Каин пахал землю, он приносил в жертву зерно и фрукты, в то время как Авель подвизался пастухом и жертвовал молодых ягнят и их нежный жир. И что же произошло? Яхве отвернулся от даров Каина и принял то, что принес Авель. Почему? Из каких соображений? Я вижу тут только одну причину: потому что Яхве ненавидит овощи и любит мясо. Да, Бог, которому мы поклоняемся, безнадежно плотояден!

— И в этом качестве мы его и почитаем. Вспомни иерусалимский храм во всем его блеске и величии, это святилище блистающей божественности. Знаешь ли ты, что в определенные дни он утопает в потоках дымящейся крови, словно скотобойня? Его жертвенный алтарь сделан из огромной глыбы едва обтесанного камня с рогоподобными выступами по углам, пересеченной многочисленными канавками для стока крови невинных животных. По большим праздникам священники превращаются в мясников-убийц и вырезают целые стада. Быки, козлы, бараны, целые стаи голубей — все бьются в предсмертной агонии. Их расчленяют на мраморных столах, а внутренности бросают в медные жаровни. Весь город окутан дымом. Иногда, когда ветер дует с севера, смрад от жертв доносится даже до моей горы, и стада охватывает паника.

— Сил Самаряиин, — отвечал ему Гавриил. — Ты хорошо сделал, что пришел сегодня взглянуть на Младенца и поклониться Ему. Жалобы твоего сердца, полного любви к братьям нашим меньшим, будут услышаны. Я сказал, что жертва Авраама была неудавшейся революцией. Так вот, очень скоро Отец опять отдаст Сына на заклание. И клянусь тебе, на сей раз ни один ангел не посмеет остановить Его руку. Отныне по всему миру, от горних высот до малейшего из островов, затерянных в океане, в каждый час дня до скончания времен кровь Сына будет течь на алтари ради спасения человечества. Взгляни на это дитя, что спит сейчас в яслях, — осел и вол хорошо делают, что греют его своим дыханием, ибо он — агнец истинный. Отныне и навек не будет больше ни один из них принесен в жертву, ибо вот Агнец Божий, вот единственная жертва in saecula saeculorum.[22]

— Иди с миром, Сил. В знак новой жизни возьми с собой барашка, которого принес в дар. Ему повезло больше, чем тому, Авраамову: он засвидетельствует перед всем стадом, что отныне и вовек ни одна капля крови его рода не прольется на алтари Бога.

По окончании ангельской речи словно круг молчания очертил то ужасное и величавое событие, о котором поведал Гавриил. Каждый, как мог, пытался представить, на что будут похожи новые времена. Но тут внезапно раздались жуткий звон цепей и ржавый скрип, сопровождаемые нелепым, истошным, рыдающим хохотом. То был ваш покорный слуга, то был громогласный рев осла в стойле. А что вы хотели, терпение мое было на исходе. Так больше продолжаться не могло. Нас опять забыли: я внимательно выслушал все, что тут говорилось, и не услышал ни слова об ослах.

Все рассмеялись — Иосиф, Мария, Гавриил, пастухи, Сил-отшельник, вол, который вообще ничего не понял, даже Младенец, который радостно засучил ножками в своей набитой соломой колыбельке.

— Не беспокойся, друг, — сказал Гавриил. — Ослов не оставят без внимания. Уж ты-то можешь не волноваться по поводу жертвоприношений. Еще ни один жрец никогда не возлагал на жертвенный камень осла. Слишком много чести было бы для вас, мои бедные скромные друзья. И все же велики ваши добродетели, избитые, голодные, усталые от непосильной ноши дети Божьи. Не думайте, что страдания ваши укрылись от ока архангела. Вот, например, Кади Шуйя, я определенно вижу нагноившуюся ранку у тебя за левым ухом. День за днем хозяин тычет тебя туда стрекалом. Он думает, что боль может подкрепить твои угасающие силы. Ох, мой бедный мученик, всякий раз, когда он так делает, я страдаю вместе с тобой.

Архангел указал своим сияющим пальцем на мое ухо, и мгновенно глубокая незаживающая ранка, не укрывшаяся от его взгляда, закрылась.

Более того, покрывшая ее новая кожа оказалась такой плотной и толстой, что теперь ей не было страшно никакое стрекало. Я радостно затряс головой и испустил еще один пронзительный победоносный крик.

— Воистину вы, смиренные и добрые соратники людей, — продолжал Гавриил, — обретете награду и безмерную славу в той великой истории, что берет начало сегодня.

— Однажды в воскресенье — грядущие поколения назовут его Вербным — апостолы найдут ослицу с осленком, на которых никто из людей еще не садился, в селении Вифания возле горы Елеонской. Они отвяжут их и набросят одежды свои осленку на спину, и Иисус воссядет на него и въедет в Иерусалим чрез Золотые врата, самые прекрасные из городских врат. Возвеселятся люди и приветствуют пророка из Назарета криками «Осанна сыну Давидову!». И осленок будет ступать по ковру из цветов и пальмовых ветвей, которые люди будут бросать на камни мостовой. А мать-ослица, семеня в хвосте процессии, станет кричать всем и каждому: «Глядите, это мое дитя! Мое дитя!» — ибо никогда еще мать-ослица не была так горда.[23]

Вот так вот в первый раз за всю историю человечества кто-то подумал и о нас, ослах, кто-то отвлекся на минутку от дел, чтобы обратить внимание на наши теперешние страдания и грядущие радости. Но, чтобы это случилось, архангелу пришлось сойти с небес. Внезапно я почувствовал, что больше не один, что меня приняла большая рождественская семья. Я больше не был никому не нужным и никем не понятым изгоем. Что за дивную ночь мы провели все вместе в блаженном тепле нашего бедного убежища! А как поздно мы проснулись на следующее утро! И какой чудный был завтрак!

Вот ведь пакость!

Эти богачи всегда лезут куда ни попадя. Они ненасытны и хотят завладеть всем, что видят, даже самой бедностью. Кому могло прийти в голову, что это несчастное семейство, приютившееся между волом и ослом, зачем-то понадобится царю? Я сказал, царю? Нет, целым трем, настоящим владыкам с Востока, для полного счастья! И вдобавок эта возмутительная выставка слуг, животных, балдахинов…

Пастухи уже отправились по домам. Безмолвие вновь объяло нашу несравненную ночь.

И вдруг тихие деревенские улочки наполнились шумом и гамом. Бряцание уздечек, скрип ремней, лязг оружия; золото и пурпур, мерцающие в свете факелов; громкие крики и команды на каких-то варварских языках. И самое удивительное: силуэты животных со всех концов земли, соколы с Нила, борзые, зеленые попугаи, великолепные лошади, даже верблюды с далекого юга. Почему бы им и слонов было не притащить?

Поначалу мы тоже высыпали наружу и изумленно глазели на все это. В мирной палестинской деревне еще никогда не было такого зрелища. Надо отдать им должное: когда речь зашла о том, чтобы украсть у нас Рождество, средств они не пожалели. Но, в конце концов, много хорошо — тоже плохо. Мы ушли внутрь и забаррикадировали дверь, в которую тут же принялись колотить снаружи. Маленьким людям нечего ждать добра от великих мира сего. Лучше уж убраться подобру-поздорову. Не один нищий и не один осел получали побои из-за подобранного на дороге медяка только потому, что в это время изволил проезжать какой-нибудь князь!

Именно так смотрел на происходящее мой хозяин. Суматоха разбудила его, он быстренько сгреб в охапку семью и добро и стал локтями прокладывать себе дорогу в наш незамысловатый вертеп. Хозяин всегда был себе на уме и не тратил время на слова. Поэтому, даже не потрудившись открыть рот, он отвязал меня и вывел из деревни еще до того, как цари вошли в нее.

Ньябуло Ндебеле. Смерть сына

И наконец мы забрали тело. Среда. Похороны в субботу — времени в обрез. Мы иссякли. Опустошены. Похороны еще только предстоят. Надо найти в себе силы на скорбь. Прежде просто не было времени горевать. Прежде было лишь смятение и замешательство. И только теперь — горе. Ведь что такое горе как не осознание утраты?

Вот почему, когда мы наконец забрали тело, Бунту сказал: «Ты понимаешь, что наш сын умер?» И я поняла. А до тех пор осознание смерти нашего первого и единственного ребенка полностью вытеснилось усилиями забрать его тело. Даже о тех чудовищных событиях, о причине его гибели, мы не думали. Все мысли подчинились оглушающему потоку событий: мольбам, письмам, телефонным звонкам, телеграммам, консультациям у адвокатов, попыткам «войти в контакт» с «влиятельными особами», переговорами с похоронными бюро, всей этой бесконечной ходьбе и езде по инстанциям. Это и казалось самым важным — утомительные подробности, затмившие цель (какой бы она ни была ужасной): каждая частность оборачивалась дверью, а стоило ее отпереть, как перед нами вставала новая дверь. Сами того не сознавая, мы отвлеклись на вонь скунса, не заметив, что же он, собственно, сделал.

Кроме того, мы с Бунту обнаружили, что за эти две недели отдалились друг от друга. Впервые за все время нашего супружества мы стали воспринимать друг друга как нечто само собой разумеющееся. Он был рядом. Он рядом. И будет рядом. Но когда Бунту сказал: «Ты понимаешь, что наш сын умер?» — эти слова внезапно снова нас сблизили. Ведь именно в этот миг мы оба по-настоящему отдались горю: словно наши легкие опять заработали как раз в тот момент, когда мы уже начали задыхаться. И стал вырисовываться некий смысл.

Мы поняли. Мы осознали, что с нами происходило еще что-то, кроме этих страшных событий. Да, мы отдалились друг от друга. Однако отчуждение, овладевшее нами как раз в то время, когда мы должны были быть вместе, странным образом показалось мне утешительным. Да, утешительным, — а почему, я не понимала.

Загвоздка была в том, что я все время знала, что так или иначе, а тело нам придется выкупить. Я все знала заранее. Знала, что этим кончится. И когда этим кончилось, Бунту не смог поднять на меня глаза. Потому что, услышав в первый раз, что за тело нашего ребенка придется заплатить полиции или правительству, он воскликнул: «Только через мой труп!»

«Только через мой труп! Только через мой труп!» — повторял он снова и снова.

Но, в конце концов, заплатить все же пришлось. Нам выдали расписку в полиции. Буквально навязали. Это, мол, их «защитит». Таков закон, сказали они.

Мне кажется, забрать тело можно было и раньше. Поначалу я растерялась — ведь когда твой муж держится героем, положено гордиться. Но в глубине души его негодование показалось мне неуместным. Какой смысл возмущаться, если все, что мне нужно, — это тело моего ребенка? Что будет, если Бушу все равно придется отступить? Что тогда будет? Что будет с ним? Со мной?

Почти все эти две недели все усилия Бушу, друзей и родственников, адвокатов и газетчиков сводились к тому, чтобы изъять тело нашего мальчика, не унижаясь до выкупа. «Это, — повторял он, — основной принцип».

Почему я не могла понять, в чем мудрость этого принципа? Ужаснее всего, по-моему, были мысли о том, что в полиции могут вытворять с телом моего сына. Как они хлопочут, вскрывая его, «чтобы установить причину смерти».

Захочу ли я взглянуть на тело, когда мы наконец его получим? Чтобы увидеть новые увечья вдобавок к тем, что «послужили причиной смерти»? А какая мать откажется посмотреть на тело сына, спросят люди. Но кое-кто скажет: «Это от горя». Она убита горем.

«А все-таки…» — пробормочут они. А старики добавят: «Странная нынче молодежь пошла».

Но откуда им знать?.. Не в том ведь дело, что я не хотела видеть тело сына, — просто я боялась столкнуться с ужасами, которые рисовало мне воображение. Меня преследовала мысль о том, как бессмысленно создавать что-либо в этом мире. И впрямь, какой смысл?.. В этом теле растет ребенок. Ребенок растет и вырастает, превращается во что-то, что можно увидеть и потрогать. А потом он уходит, а я остаюсь дома одна и жду его. Ну какой во всем этом смысл?!

Откуда им знать, что «вскрывая труп, чтобы установить причину смерти», они вспороли и мою плоть? Мое чрево?

А молоко, еще не иссякшее? Что насчет него? Какой во всем этом смысл?

По-моему, даже Бунту не почувствовал, что его «основной принцип» был для меня в то время чем-то слишком смутным, слишком бесформенным, чем-то таким, чему я лишь отчаянно жаждала придать форму тела моего сына. Кажется, он до сих пор еще не понял.

Помню одно субботнее утро, когда Бунту еще только за мной ухаживал. Мы шли по городу, взявшись за руки, и рассматривали витрины. Впрочем, нет, даже не рассматривали — мы тогда почти ничего не замечали, так были поглощены друг другом. Все на этих витринах было лишь поводом сказать друг другу что-нибудь еще.

Мы заметили трех девчонок, сидевших на тротуаре. Они ели рыбу с чипсами из одного пакета — купили ее тут же рядышком, в португальском кафе. Бунту сказал: «Я тоже хочу рыбы с чипсами». «Увидел — вот и захотел! — воскликнула я. — Ну и жадный же у меня парень!» Мы рассмеялись. До сих пор помню, как крепко он сжал мою руку. С какой силой!

И тут шедшие навстречу двое белых мальчишек бросились к девочкам, и один, ни слова не сказав, выбил ногой пакет из рук у той, которая его держала. Второй мальчишка пнул упавший пакет. Девочка встала и затрясла рукой, словно пытаясь стряхнуть боль. Потом сунула руку под мышку, как будто надеялась эту боль выдавить. А мальчишки, смеясь, пошли своей дорогой. Куски рыбы и чипсы остались валяться на тротуаре и мостовой, точно севшие на мель лодки посреди пересохшей реки.

— Пусть только попробуют сделать такое с тобой! — сказал Бушу, еще раз сжав мою руку. Мы пошли дальше, словно овцы, не раз видавшие, как их товарищей выводят из стада на бойню. Нам оставалось лишь запомнить этот случай и смиренно ждать, когда наступит наш черед. Бушу помрачнел. Выражение его лица никак не вязалось с этими словами ободрения. Какое — то время мы шли молча. А потом я заметила, что рука его обмякла. Он будто утратил решимость и теперь держал меня за руку только потому, что так положено, а не из уверенного чувства, что он имеет на это право.

И очень скоро выпал случай испытать его слова на деле. Удивительная штука судьба — умеет вложить в слова такой смысл, о котором сказавший их и понятия не имел. Тот день до сих пор стоит у меня перед глазами — день, когда я поняла, как легко слова любви могут быть растоптаны, расшвыряны, точно чипсы с рыбой на тротуаре, брошены на произвол судьбы, словно лодки посреди пересохшей реки. Мир вокруг нас оказался слишком враждебен — клятвам любви в нем не было места. В любой момент под давлением обстоятельств клятва может обратиться в ничто. И любовь умерла. Ибо нельзя подвергать слова любви испытаниям.

В тот день мы с Бунту и погрузились в молчание. Нет, мы, конечно, по-прежнему разговаривали друг с другом и смеялись, но больше никогда не позволяли себе слов, которые могут потребовать проверки на деле. Бунту сознавал это. Он знал, как хрупки слова. И стремился заместить слова поступками, дающими надежду на искупление.

В тот же день, тем же субботним утром, на той же прогулке по городу навстречу нам показался какой-то толстый бур с женой и двумя детьми. Они надвигались на нас с Бунту со зловещей решимостью. Бушу попытался оттащить меня в сторону, но не успел. Бур с силой оттолкнул меня, словно расчищая дорогу для своего семейства. Помню, я чуть не врезалась в витрину дома моды.

Опомнившись, я бросила взгляд на удаляющееся семейство, на отца и мать, ведущих детей за руки. Ради кого-то из этих детей меня и ударили. Помню еще, что, несмотря на слезы, хлынувшие из глаз и застлавшие семейство буров и все вокруг, я отчетливо видела и ощущала, что на самом деле вспыхнуло у меня внутри: жажда отмщения.

Но на том все и кончилось. «Тварь!» — только и выдохнул Бунту. И в этот миг я почувствовала, как собственная моя боль рассеивается облачком дыма. И на месте этой боли зарождается мучительное желание пожертвовать собой ради Бунту. Что было тому причиной — бессилие, скрытое в его выкрике; прозвучавшее в нем отчаяние? Попытка хоть так заполнить тишину потрясения? Наверняка этот случай запал ему в душу, ведь он впервые понял, что не способен отвечать за свои слова.

Вот потому-то в тот же день, придя домой к Бунту и оказавшись наедине с ним, я впервые отдалась ему. Вернее, сама ему предложила. Почему? Из какого-то смутного желания что-то исцелить в нем? Как бы то ни было, мы никогда не обсуждали этот случай. Никогда. В тот день мы похоронили его во мне заживо. Придется ли когда-нибудь вытащить его на свет? Не знаю, тогда я лишь смутно ощущала и понимала, что ключи от склепа — только у меня одной. Это было три года назад, за год до свадьбы.

Причина смерти? Однажды вечером я вернулась с работы совершенно измотанная: сначала был репортаж об очередных жертвах полиции на Восточном Ранде, потом я помчалась обратно в иоханнесбургскии офис, к пишущей машинке, чтобы перенести сцены насилия на бумагу, а потом пришлось еще составлять отчет, чтобы не выбиться из графика. Домой я вернулась поздно и обнаружила во дворе целую толпу. И это были только те, кому не нашлось места внутри. Я перепугалась. Что случилось? Не расспрашивая тех, кто толпился снаружи, я стала пробиваться в дом. Узнавая меня, люди сразу уступали дорогу.

Потом до меня донесся голос матери. Она кричала так, что перекрывала весь этот шум. А когда увидела меня, заголосила еще громче. «В чем дело, мама?» — спросила я, в ужасе и каком-то еще непонятном отчаянии пытаясь обнять ее. Но она оттолкнула меня с такой свирепой силой, что я даже растерялась.

— Какую беду я на тебя навлекла, доченька! — воскликнула она. И тут другие женщины в комнате тоже запричитали. Вскоре весь дом наполнился плачем и жалобами. Какой ужасный звук! Сколько боли! Я уже поняла все — но мне надо было знать. И надо было за что-нибудь ухватиться. Я снова потянулась к матери — уже не для того, чтобы ее утешить. Что бы она ни сделала, как бы это ни было страшно, больше не имело значения. Мне необходимо было обнять ее просто из-за всей этой боли, скрутившей всех вокруг в один тугой узел. Мне нужно было стать частью этого узла, но при этом я хотела понять, что же произошло.

В конце концов мы с матерью дотянулись друг до друга и крепко сомкнули объятия. Когда я наконец разжала руки и огляделась вокруг, мне внезапно представилось, как вся эта боль мало — помалу вскипает гневом. Гневом, который нужно держать в узде лишь потому, что сейчас важнее другое — разделить общую беду.

Неторопливо и с удивительным для самой себя спокойствием я начала выяснять, что же все — таки произошло. Как будто по привычке собирала информацию для репортажа.

Это случилось днем, когда полицейские, патрулировавшие в нашем квартале, принялись палить наугад по улицам со своих бронемашин. Стоит ли описывать то, чего я не видела своими глазами? Как это так получилось, что ребенок умер именно тогда, когда полицейские и солдаты начали стрелять наугад по домам, по всему, что движется? Пулей разбило стекло в одном из наших окон. Тогда моя мать, приглядывавшая за внуком, пока я была на работе, перепугалась. Она схватила ребенка и побежала к соседям. И только добежав до соседской двери, заметила, что одеяльце, в которое завернут ребенок, мокрое. Она увидела, что ее руки в крови, потом поняла, что прижатый к груди сверток не шевелится… И обвинила себя в гибели внука.

Потом, во время очередного объезда, полицейские обнаружили толпу, собравшуюся у нашего дома. Они ворвались внутрь и увидели, что случилось. Сначала они вытащили мою мать на улицу и стали угрожать, что заберут ее, если она расскажет, как было дело. Та пообещала молчать. Но тогда они вернулись и забрали тело ребенка. И как им только в голову пришло, что это их спасет от разоблачения?

В тот вечер я особенно приглядывалась к Бунту. Он словно вдруг постарел. Мы стояли с ним вдвоем, обнявшись, посреди спальни. Целуя его, я заметила, как его лицо, еще вчера такое тонкое, внезапно стало одутловатым.

И в этот миг меня вновь охватил знакомый порыв, тот самый, что всегда приходил, когда я чувствовала, что Бунту грозит какая-то опасность, — порыв что-то дать ему, чем-то с ним поделиться. Лицо у него было, как у человека, пытающегося взять себя в руки и овладеть ситуацией. Но понятно было, что это ему не по плечу. Это выражение лица было хорошо мне знакомо. Оно появлялось всякий раз, когда Бунту сталкивался с силой, бесконечно его превосходящей, — силой, которая наверняка сметет его, но он должен хотя бы делать вид, что борется. Я крепко прижалась к его груди, словно пытаясь раствориться в нем… словно вдвоем мы могли бы противостоять этой силе.

— Не волнуйся, — сказал он. — Не волнуйся. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы восстановить справедливость. Все. Даже если придется подать в суд на полицию!

Я не ответила, и он тоже умолк.

И молчание это было мне знакомо. Но в тот момент я поняла еще кое-что: надо как-то разомкнуть эти объятия.

Подать в суд на полицию? Я слушала, как Бунту излагает свои планы.

— Юрисконсульт. Вот кто нам нужен, — сказал он. — Я кое-кого знаю в Претории.

И, пока он говорил, я чувствовала, как остывает вспыхнувший было жар близости. Когда Бунту опять умолк, пламя угасло. Я высвободилась из его объятий — медленно, но решительно. И зачем только он все это говорил?

Позже, когда все его планы пойдут прахом, ему придется заговорить снова: «Только через мой труп! Только через мой труп!»

Я промолчала. Я понимала, что должна просто ждать: он сам все почувствует и в конце концов склонится перед суровой правдой жизни.

У нас есть свой дом, можно было бы сказать. Чем не прекрасная жизнь для молодой супружеской пары? Я — журналистка, Бушу — сотрудник отдела кадров на американском заводе сельскохозяйственных машин. Он ездил в Штаты и вернулся, полный радужных надежд. Мы мечтали вместе. Мы с Бушу вместе старались построить идеальный дом. Сколько раз мы листали «Фемину», «Космополитен», «Дом и сад», «Автомобиль», как будто и впрямь надеялись, что и наша жизнь когда-нибудь заблестит глянцем этих журналов! Сколько времени мы проводили, разглядывая витрины! Но уже совсем по-другому, чем в ту субботу, за год до свадьбы. Теперь мы были заняты не друг другом, а вещами, которыми мечтали когда-нибудь украсить свой дом: мебелью, холодильниками, телевизорами, видеомагнитофонами, стиральными машинами и даже пылесосами, — всеми мыслимыми и немыслимыми вещами, сулящими безбедную, комфортную жизнь.

Особенно когда я носила нашего сына. И чего только Бунту не покупал в эти месяцы! А когда мальчик родился, Бунту купил новую машину. Семья, сказал он, должна путешествовать со всеми удобствами.

Вся жизнь Бунту сосредоточилась вокруг малыша. Ребенок еще не родился, а Бунту уже начал наводить справки в частных школах для белых. Туда, и только туда, он отдаст учиться своего сына, продолжателя его рода.

Мечты!.. Удивительно, как часто чудовищные сцены из моих репортажей терялись из виду за глянцевыми журналами наших мечтаний, как легко я забывала, что этот лоск и блеск — просто стряпня бульварных писак, торгующих мечтами в те самые дни, когда вся земля охвачена смертью. Но слова и образы бывают так сильны, что подчас убеждают и самих своих создателей.

Бунту выпало на долю долгое испытание. Каждый день он вставал рано утром и шел дальше и дальше по следу, ведущему к телу нашего сына. Я хотела ходить вместе с ним, но стоило мне собраться, всякий раз он качал головой:

— Нет, это мой долг.

Но каждый вечер он возвращался с пустыми руками. День проходил за днем, а нам так и не удавалось выяснить, где же тело нашего сына. И мало-помалу меня стали терзать нетерпение и злость. А Бунту считал нужным подробно рассказывать мне о событиях каждого дня. Я его ни о чем не спрашивала. Думаю, это была просто реакция на мое молчание.

Однажды вечером он сказал:

— Вышло постановление, чтобы нам вернули тело.

А в другой раз:

— Мы подали прошение министру юстиции.

Или вот еще:

— Я предполагал встретиться с начальником службы безопасности. Прождал целый день. А уже под вечер мне сказали, что он примет меня завтра, если выкроит время. Тянут резину.

Или так:

— Газеты подняли целую бурю протестов. Особенно твоя. Правительство не сможет закрыть на это глаза. Надо только подождать еще немного.

И так далее. Каждое утро он вставал и уходил. Иногда один, иногда с друзьями. Но возвращался, потерпев очередное поражение, всегда один.

Нужны ли мне были все эти новости о министрах, прошениях и службе безопасности? Да, и еще как. Но беда в том, что, когда Бушу рассказывал о своих усилиях, я слышала только слова. И чувствовала его затаенные сомнения, невысказанную потребность в ободрении и поддержке. Я видела перед собой человека, который встает каждое утро и уходит не на борьбу, а на поиски чего-то такого, что он сможет найти только вместе со мной.

Всякий раз, когда он возвращался, я говорила с ним одними глазами. И он отвечал. А мне не приходилось даже раскрывать рот. И в результате я впервые в жизни ощутила в себе огромную силу — силу, с которой я могу заставить его сделать все, что угодно. И он не сможет сопротивляться до тех пор, пока не заставит мои глаза умолкнуть и не пробудит мой голос.

Итак, он должен был доказать, что чего-то стоит. А я, оставаясь одна, училась хранить беспощадное молчание. Сможет ли он доказать, что чего-то стоит, сам, без меня? Сумеет ли? И в эти дни я наконец поняла, чего именно всегда от него хотела. Я поняла, почему старалась вобрать его в себя всякий раз, когда чувствовала его уязвимость.

Я хотела, чтобы он не боялся бояться. Разве это не придало бы ему сил? Отдавался ли он хоть когда-нибудь своим чувствам? И разве тяготы жизни в этой стране — не призыв к мужчинам быть героями? Не должны ли они быть героями, даже если не всегда понятно, против кого и как вести войну? Должны.

Вот именно поэтому мне так часто казалось, что Бунту недостает душевных сил. На самом деле ему не хватало опыта борьбы, который рождается из смиренного приятия страха, а затем — только затем! — из потребности ему сопротивляться.

А я? Я в каком-то смысле никогда не боялась бояться. Привилегия слабого пола. Мне с детства полагалось визжать при виде ползущего по потолку паука. А при виде пробежавшей по полу мыши — вскакивать на стул.

Потом опять появились бронемашины. За несколько дней до того, как нам вернули тело. Я сидела дома с матерью, когда за окном взревели моторы. На улице поднялась беготня, послышались крики. Те же бронемашины, которые я не раз видела в командировках. Они пять раз промчались по нашей улице взад-вперед, расшвыривая наугад канистры со слезоточивым газом. На четвертый раз попали в наш дом. Канистра разбила второе окно, и весь дом наполнился удушливым едким дымом, так хорошо мне знакомым. Задыхаясь, мы выбежали во двор, на воздух.

Значит, вот как погиб мой ребенок? Может, это были те же самые солдаты? Только теперь взялись за дело вплотную? Или это новые солдаты взялись за дело вплотную? Смеялись ли они, уезжая? Может, они тоже расчищали дорогу для своих семейств? Какую дорогу?



Неужели этот дом — наш? Нет, не может быть. Это всего лишь крохотное гнездышко, беззащитное перед кровожадными хищниками. Свадебные фотографии на стенах вдруг показались бессмысленными. Фотографии с выпускного бала, фотографии с дней рождения, снимки родственников, пышные пейзажи… Все, что имело отношение к людям в нашем доме, вдруг утратило смысл. Ведь достаточно одного такого налета, чтобы все перечеркнуть, отнять все, что прежде имело значение. Мы отчаялись, мы стали жить одним днем. Я чувствовала себя затравленной жертвой.