В начале марта Вирджиния обнаружила, что беременна.
Элис Уокер
Месть Ханны Кемхаф
Недели через две после того, как я поступила в ученье к тетушке Рози, к нам пожаловала одна совсем старая женщина, укутанная в полдюжины шалей и юбок. Она чуть не задыхалась под всеми этими одежками. Тетушка Рози (ее имя произносили на французский лад — Рози) тут же заявила, что знает имя гостьи, ибо видит его словно начертанным в воздухе: Ханна Кемхаф, член общины Восточной Звезды.
Гостью аж оторопь взяла. (Да и меня тоже! Это потом я узнала, что у тетушки Рози заведена подробная картотека чуть не на всех жителей нашего округа, и хранит она ее в длиннющих картонных коробках под своей кроватью.) Миссис Кемхаф засуетилась и спросила, не знает ли тетушка Рози еще чего-нибудь про нее.
На столе перед тетушкой Рози стояла здоровенная посудина, вроде аквариума для рыб. Только никаких рыб там не было, и вообще ничего не было — одна вода. Так по крайней мере мне казалось. Другое дело — тетушке Рози. Не зря ж она так пристально вглядывалась во что-то на самом донышке, пока гостья терпеливо дожидалась ответа. Наконец тетушка Рози пояснила, что беседует с водой, и вода поведала ей, что наша гостья только выглядит старой, на самом же деле она вовсе не старуха. Миссис Кемхаф поддакнула, так, мол, оно и есть, и поинтересовалась, не знает ли тетушка Рози, отчего она выглядит старше своих лет. Этого тетушка Рози не знала и попросила гостью саму рассказать об этом. (Замечу кстати, что миссис Кемхаф с самого начала была вроде как не в своей тарелке — видимо, стеснялась моего присутствия. Но после того, как тетушка Рози пояснила, что я учусь у нее гадальному ремеслу, она понимающе кивнула, успокоилась и перестала обращать на меня внимание. Я же постаралась стушеваться как могла, сжалась в комочек, где сидела, с краешку стола, всем своим видом давая понять, что уж кого-кого, а меня нечего стесняться или бояться.
— Это случилось во времена Великой депрессии… — начала миссис Кемхаф, беспокойно ерзая на стуле и оправляя многочисленные шали, от которых ее спина казалась горбатой.
— Да, да, — подхватила тетушка Рози, — вы тогда еще были совсем молоденькой и хорошенькой, просто загляденье.
— Откуда вы знаете? — поразилась миссис Кемхаф. — Так-то оно так, да только к тому времени я уже пять лет как была замужем, и было у меня четверо ребятишек, а муж, что называется, не дурак погулять. Замуж-то я выскочила ранехонько…
— Вы сами были еще дитя, — вставила тетушка Рози.
— Ну да. Мне об ту пору только двадцатый годок пошел, — согласилась миссис Кемхаф. — Ох и тяжкое было времечко — и у нас тут, и по всей стране, и, должно статься, во всем мире. Само собою, никаких телевизоров тогда и в помине не было, откуда нам было знать-то, так это или нет. По сю пору не знаю, додумались до них уже тогда или нет еще. А вот радио у нас имелось — еще до депрессии мой благоверный выиграл в покер. Потом, правда, как приперло, продали мы его, чтобы было на что еды прикупить.
Короче, мы кой-как перебивались, покуда я кухарила на лесопилке. Поди-ка настряпай капусты на двадцать мужиков да напеки кукурузных лепешек. А платили мне за то два доллара в неделю. Но вскорости лесопилку прикрыли, что ж до моего благоверного, так он задолго до того уже без работы сидел. Тут-то и начался настоящий голод. Нам самим-то все время хотелось есть, а ребятишки до того ослабели, что я общипывала капустные листья со стеблей, не дожидаясь, пока завяжутся вилки. Все шло в ход — и листья, и кочерыжки, и корни. А когда мы и это подъели, у нас ровным счетом ничегошеньки не осталось.
Как я уж сказывала вам, нам неоткуда было знать, по всему миру было так же худо или только у нас, — телевизоров-то не было, и радио свое мы продали. Но всех, кого мы знали в нашем округе Чероки, крепенько прихватило. Не иначе как поэтому правительство ввело продуктные талончики — их выдавали всякому, кто мог доказать, что он голодает. Получив те самые талончики, вы отправлялись в город, в особое место, где выдавали не более, чем положено, топленого сала, и кукурузной муки, и красной фасоли — да-да, кажется, то была красная фасоль. А наши дела к тому времени, как я уже сказывала, стали хуже некуда. Вот тут-то мой благоверный и настоял, чтобы мы пошли туда. До чего у меня душа не лежала — слов нет сказать, а все потому, что я завсегда была чересчур гордая. У моего папаши — может, слышали? — была самая большая в округе Чероки плантация цветного горошка. И мы отродясь ни у кого ничего не просили. Так-то. А тем временем моя сестрица Кэрри Мэй…
— Отчаянная была девчонка, если память мне не изменяет, — вставила тетушка Рози.
— Не девчонка — сущий порох! — отозвалась миссис Кемхаф. — Так вот, она об ту пору обосновалась на Севере. В Чикаго. Работала там у белых. Хорошие, видать, были люди: отдавали ей свою старую одежу, и она посылала ее нам. Вещи хоть куда, право слово. То-то мне радости было! А так как об ту пору настали холода, то я оделась сама в те самые одежки, и мужа приодела, и ребятишек. Теплющие были вещи — как-никак для Севера, где, сами знаете, полно снега, вот они и грели, что твоя печка.
— Это та самая Кэрри Мэй, которую потом прикончил какой-то гангстер? — спросила тетушка Рози.
— Она самая, — нетерпеливо подтвердила гостья, ей, видно, не хотелось отвлекаться от своей истории. — Собственный муж и порешил.
— Ах ты господи! — сокрушенно воскликнула тетушка Рози.
— Так вот, нарядила я своих в одежки, что сестрица прислала, и, хоть в животах у нас урчало от голодухи, мы, расфуфыренные в пух и прах, прямиком отправились просить у правительства то, что нам причиталось. Даже у моего мужа, чуть, бывало, приоденется, сразу гордости прибавлялось. А я тем паче — как припомню, до чего богато жилось нам в доме отца, так нос задираю выше некуда.
— Вижу зловещую, бледную тень, что нависла над вами в том путешествии, — произнесла тетушка Рози, так пристально вглядываясь в воду, словно невзначай обронила туда монету и сейчас пыталась разглядеть ее на дне.
— И впрямь бледная, зловещая тень нависла над нами, — подхватила миссис Кемхаф. — Прибыли мы на место, видим, там уже выстроилась долгая очередь, и в той очереди — все наши приятели. По одну сторону здоровенной кучи продуктов стоят белые, среди них и такие, у кого водятся денежки. А по другую — черные. Потом, между прочим, я слышала, будто белым выдавали и бекон, и овсянку, и муку вдобавок, ну да что сейчас об том толковать. А дальше вот как дело обернулось. Как только знакомые завидели нас в наших красивых, теплых обновках — на самом-то деле никакие это были не обновки, а самые что ни на есть обноски, — все в один голос закричали, мол, мы совсем спятили, раз так вырядились. Только тут я смекнула, что неспроста все в очереди для черных оделись вроде оборванцев. Даже те, у кого дома была приличная одежа, уж я-то знала это доподлинно. С чего бы это? — спрашиваю мужа. А он тоже не знал. Ему, петуху этакому, вообще ни до чего дела не было — только б покрасоваться. Тут на меня жуткий страх накатил. Один из малышей заревел, за ним остальные, передалась им, видно, моя тревога. Насилу их угомонила.
Муженек мой тем временем начал строить куры другим женщинам, а я, надо сказать, пуще смерти боялась потерять его. Вечно он меня язвил, называл гордячкой. Я обычно отвечала, что так и надо себя держать. Больше всего я боялась осрамиться перед другими людьми — знала, что в таком разе он непременно бросит меня.
Так стояла я в очереди, авось, думаю, белые, которые распоряжаются выдачей продуктов, не обратят внимания на мою красивую одежу, а коли обратят, то увидят, до чего голодны мои ребятишки и до чего мы все жалкие. Тут я гляжу: мой муж завел разговоры с одной бабешкой, с которой, видать, давно уже снюхался. Поглядели б вы, как она была одета! Мало того, что нацепила на себя всякую рвань и замаралась с головы до пят, так еще выставила напоказ свое грязное исподнее. Глядеть тошно. Каково ж было видеть, как мой муженек вьется вкруг нее вьюном, пока я стою в очереди, чтобы разжиться едой для четверых наших малюток. Небось он не хуже моего знал, какие наряды остались дома у этой твари. Она завсегда одевалась лучше меня и даже лучше многих белых женщин. Поговаривали, будто она водила к себе мужчин за деньги. Видать, кому приспичит, готов платить даже во время депрессии.
В этом месте миссис Кемхаф сделала паузу и глубоко вздохнула. Затем продолжала:
— Наконец подошел мой черед, и я оказалась перед стойкой, за которой стояла молоденькая дамочка. Фасолью там пахло — спасу нет, а уж при одном виде свежих кукурузных лепешек слюнки у меня так и потекли. Гордячкой-то я была, но ведь не привередой же. Мне только хотелось получить хоть чего-нибудь для себя и своих ребятишек. Вот я и стояла перед ней, а голодные малыши уцепились за мой подол, только я старалась держаться как можно лучше и старшенькому велела не горбиться — не милостыню же пришла просить, а то, что причитается мне по праву. Я ведь не какая-нибудь там побирушка. Так вот, знайте, что сотворила эта куколка с большими голубыми глазами и желтыми волосенками, эта деточка: она взяла мои талоны, смерила взглядом меня, и моих детей, и моего мужа — с чего это, мол, вы все так вырядились, брезгливо осмотрела талоны, словно они были заляпаны грязью, и… отдала их старику, завзятому картежнику, что стоял в очереди позади меня. «Судя по вашему виду, Ханна Лу, вы не нуждаетесь в продуктах, которые здесь выдают», — сказала она. «Но мои дети голодны, мисс Сэдлер», — возразила я. «По их виду этого не скажешь, — отрезала она. — Проходите. Здесь есть люди, которые действительно нуждаются в нашей помощи». В очереди за мной захихикали, загоготали, а эта маленькая белая куколка тоже вроде как усмехнулась, прикрыв рот ладошкой. Старому картежнику она отвалила вдвое против того, что ему полагалось. А мне с детишками — ничего, хоть подыхай с голодухи.
Как только до моего супружника и его крали дошло, что случилось, они так и покатились со смеху. Он быстренько подхватил ее пакеты со жратвой, целую кучу пакетов, помог ей запихать все это в чей-то автомобиль, и они на пару, прямо в том же драндулете, и укатили. С тех пор я не видела ни его, ни ее.
— Их обоих смыло с моста при наводнении в Тюника-Сити, не так ли? — спросила тетушка Рози.
— Смыло… — кивнула миссис Кемхаф. — Сперва мне хотелось, чтобы кто-нибудь навроде вас помог мне поквитаться с ним, но нужда в том отпала сама собою.
— А потом?
— Потом я вконец пала духом. Кто-то подвез меня с ребятишками до дому. Когда я вышла, меня мотало из стороны в сторону, как пьяную. Дома я уложила детей в постель. Они у меня были славные, послушные и не доставляли много хлопот, хоть и плохо соображали от голода.
Глубокая печаль отразилась на лице нашей гостьи, которая до сих пор казалась сдержанной и бесстрастной.
— Сперва заболел и помер один, за ним другой… А спустя дня три или четыре после той истории ко мне заявился старик картежник и поделился остатками еды, которую он получил. Еще немного, и он все равно спустил бы все это, проиграл в карты. Господь внушил ему сострадание к нам; а так как он знал наше семейство и знал, что муж бросил меня, то сказал, что рад нам помочь. Но было поздно — дети совсем ослабели. Один только господь и мог их спасти, но господу было не до нас, мало ль у него дел, к примеру, пора было заняться судьбой той подлой маленькой куколки — на ближнюю весну была назначена ее свадьба.
Слезы набежали на глаза миссис Кемхаф.
— Моя душа так и не оправилась от унижения, как и сердце не оправилось от мужней измены, как тело не оправилось от голода. В ту зиму я начала хиреть, и год от году мне становилось все хуже и хуже, пока не сломалась вконец. Вот тогда-то я и потеряла свою гордость и навроде той шлюхи, что увела моего мужа, начала подрабатывать в публичном доме. Потом, сама не знаю как, пристрастилась к выпивке — очень уж, видно, хотелось забыться. Разом постарела и стала такой, какой видите меня сейчас. Лет пять тому назад меня потянуло в церковь. Меня заново причастили, так как я боялась, что первое причастие потеряло силу. Но покоя я так и не обрела. По ночам мне снятся кошмары про ту куколку, и всякий раз мерещится, будто она опять, под общее глумление, топчет мою душу и усмехается, прикрывшись ладошкой.
— Есть способы исцелить душу, — молвила тетушка Рози, — точно так же, как есть способы сломать ее. Но даже мне не под силу сделать и то и другое одновременно. Если мне удастся снять с вас бремя позора, то придется переложить его на кого-то другого.
— Не об исцелении души я забочусь, — ответила миссис Кемхаф. — С меня довольно того, что все эти годы я несла свой позор и что господь, ничего не ведающий о наших горестях, прибрал к себе и моих детей, и мужа. Срок, что мне отпущен, я проживу до конца, стерпевшись с горечью, что день за днем копится в моем сердце. Но я бы померла спокойно, если бы знала, что по прошествии стольких лет эта куколка получила по заслугам.
Неужто такова воля господня, чтобы все эти годы она была счастлива, а я несчастна? Разве это справедливо? Это просто ужасно.
— Не тревожьтесь об этом, сестра, — произнесла тетушка Рози мягко. — По милости Богочеловека я могу управлять сверхъестественными силами. Эту способность мне даровала сама Великая Владычица. Если вам больше невмоготу выносить взгляд той злодейки, если он преследует вас даже во сне, то Богочеловек, говорящий со мной от лица Великой Владычицы, поразит злодейку слепотой. Если она посмела поднять на вас руку, эта рука отсохнет. — В ладони тетушки Рози оказался маленький кусочек олова, некогда блестящий, а сейчас словно изъеденный оспой, почернелый и тусклый. — Видите этот металл? — спросила она.
— Вижу, — ответила миссис Кемхаф, охваченная любопытством. Она взяла олово в руки и потерла его.
— Точно таким же образом у этой злодейки почернеет та часть тела, которую вы хотели бы уничтожить.
— Вы моя истинная сестра. — С этими словами миссис Кемхаф вернула кусочек металла тетушке Рози и добавила: — Я отдала бы все, что имею, только б она перестала усмехаться, прикрываясь ладошкой.
Миссис Кемхаф достала потрепанный бумажничек.
— Что именно досаждает вам более всего — ладонь или смеющийся рот?
— И то и другое.
— За рот или за руку, на выбор, — десять долларов. А за то и другое вместе — двадцать.
— Пусть тогда будет рот, — сказала миссис Кемхаф. — Его я вижу отчетливей всего в своих снах. — И она положила бумажку в десять долларов на колени тетушке Рози.
— Вот как мы поступим, — начала тетушка Рози, приблизясь почти вплотную к миссис Кемхаф и обволакивая ее вкрадчивым, как у докторов, голосом. — Сперва приготовим особое снадобье, которым издавна пользуются в нашем деле. В его состав входит несколько волосков известной вам особы, обрезки ее ногтей, немного мочи и кала, что-нибудь из одежды, пропитавшейся ее запахом, и щепоть кладбищенского праха. И тогда, ручаюсь, эта женщина не переживет вас дольше, чем на шесть месяцев.
Казалось, обе дамы напрочь забыли обо мне, но тут тетушка Рози повернулась и сказала:
— Тебе придется пойти с миссис Кемхаф к ней домой и научить ее читать заклятие. Покажешь ей также, как ставить черные свечи и как призывать себе на помощь Смерть.
Тетушка Рози подошла к шкафу, где хранились ее многочисленные припасы: заговорные масла, экстракты, приносящие удачу или неудачу, сушеные травы, свечи, притирания и порошки. Она достала две большие черные свечи и вручила их миссис Кемхаф. Еще она дала ей небольшой кулечек с порошком, который следовало сжигать на столе, как на алтаре, во время чтения заклятий. Я должна была научить ее правильно ставить свечи, предварительно омыв их в уксусе, дабы они очистились надлежащим образом.
Тетушка Рози наставляла нашу гостью: девять суток кряду, по утрам и вечерам, следует запалять свечи, жечь порошок и читать заклятия, стоя на коленях, сосредоточив все свои силы, чтобы ее призыв дошел до Смерти и до Богочеловека. А пред Великой Владычицей нашей поможет лишь заступничество Богочеловека. Тетушка Рози обещала в свой черед повторять заклятие. По ее словам, обе их мольбы, читаемые одновременно и с благоговением, не смогут не тронуть Богочеловека. И он скинет цепи со Смерти, дабы она могла низринуться на маленькую куколку. Но произойдет сие не сразу — Богочеловек должен сперва выслушать все молитвы-заклятия.
— Мы раздобудем все необходимое: волосы, ногти, одежду и прочее, — продолжала тетушка Рози, — и добьемся, чтобы ваше заветное желание исполнилось. Года не пройдет, как мир будет избавлен от злодейки, а вы — от ее ухмылки. Не угодно ли вам еще чего-нибудь, что сделало бы вас счастливой прямо сегодня? — спросила тетушка Рози. — Всего за два доллара.
Миссис Кемхаф покачала головой.
— С меня довольно того, что ее конец наступит еще до истечения года. Что касаемо счастья, то оно все равно не дается в руки, ежели знаешь, что оно покупается или продается за деньги. Пускай я не доживу до того дня, когда смогу увидеть плоды вашей работы, тетушка Рози, но коль я обрету утраченную гордость и поквитаюсь за причиненное мне зло, то сойду в могилу и отправлюсь в вечность с гордо поднятой головой, и могила не покажется мне ни узкой, ни тесной.
Высказав все это, миссис Кемхаф распрощалась и, преисполненная чувства собственного достоинства, покинула комнату. Казалось, будто в эту минуту к ней вернулась ее молодость; многочисленные шали спадали с ее плеч с величавостью тоги, и над седыми волосами заструилось сиянье.
Тебя заклинаю я, Богочеловек. О всемогущий, тягостным испытаниям подвергли меня недруги, осквернили имя мое, оболгали меня. Мои благие побуждения и благородные поступки обернулись худом. Позор пал на мой дом, а на детей моих — проклятье и жестокие муки. Тех, кто был дорог мне, они оклеветали, подвергли сомнению их добродетель. О Богочеловек, ниспошли на врагов моих кары, о коих молю я тебя.
Пусть южный ветер опалит и иссушит их тела, не ведая сострадания. Пусть северный ветер выстудит в жилах их кровь и лишит их тела силы, не ведая снисхождения. Пусть западный ветер относит прочь дыхание их жизни, и пусть от его дуновений у них выпадут волосы и ногти, искрошатся кости. Пусть восточный ветер помрачит их рассудок, сделает незрячими их глаза, лишит силы их семя, дабы не могли они больше плодиться.
Заклинаю отцов и матерей из всех грядущих поколений не вступаться за них пред великим престолом. Пусть чрева их жен несут плод лишь от чужаков, и пусть иссякнет их род. Пусть их младенцы родятся на свет недоумками и с недвижными членами, и пусть проклинают они тех, кто зачал их. Пусть недуги и смерть неотступно преследуют их. Пусть не ведают они процветанья в делах, пусть гибнут в полях их посевы, а коровы, и овцы, и свиньи, и весь прочий скот подыхает от бескормицы и жажды. Пусть ураган срывает кровли с их домов, пусть громы, молнии и ливни врываются в их жилища. Пусть обрушатся основания их домов, а потоки воды не оставят от них и следа. Пусть солнце не дарует им тепло животворных лучей, а только иссушает и опаляет зноем. Пусть луна не дарует им благостного покоя, а только глумится над ними и отнимает последние крохи рассудка. Пусть предательство друзей лишает их силы и власти, золота и серебра. Пусть сокрушают их враги, пока не запросят они пощады, в коей им будет отказано. Заклинаю: да позабудут уста их сладость человеческой речи, пусть языки их окостенеют и пусть воцарится вкруг них запустение, свирепствуют мор и смерть. О Богочеловек, молю тебя сделать так, ибо они смешали с прахом меня, лишили доброго имени, разбили сердце мое и заставили проклинать день своего появления на свет. Да будет так!
Этой молитвой постоянно пользовались заклинатели и обучали ей, но поскольку я не знала ее на память, как тетушка Рози, то шпарила прямо по книге Зоры Нил Херстон «Мулы и люди». Мы вместе с миссис Кемхаф повторяли ее, стоя на коленях. Вскоре мы так поднаторели в омывании свечей в уксусе, зажигании их и коленопреклоненных молениях, будто много лет только этим и занимались. Меня потрясала исступленность, с которой миссис Кемхаф молилась, — она подносила стиснутые кулаки к закрытым глазам и впивалась зубами в запястья, как делают женщины в Греции.
Судя по метрическим данным, Сара Мэри Сэдлер, та самая дамочка-куколка, родилась в тысяча девятьсот десятом году. Когда разразилась Великая депрессия, ей только-только перевалило за двадцать. В тридцать втором она вышла замуж за некоего Бена Джонатана Холли, владельца плантации, большого древесного склада и доставшихся ему в наследство нескольких бакалейных лавчонок. Весной шестьдесят третьего года ей исполнилось пятьдесят три. Было у нее трое детей — один сын и две дочери. Сын без особых успехов занимался торговлей готовым платьем, а дочери, сами став матерями, довольно быстро забыли родной дом.
Супруги Холли жили в шести милях от города в просторном доме. Миссис Холли увлекалась стряпней и собиранием древностей, а также любила коротать время с цветными женщинами, судача о здоровье своего супруга и внучат. Все это мне удалось выпытать у полупьяной кухарки из дома Холли, вредной, скрюченной от подагры старушонки, которая в молодые годы выносила и вскормила своим молоком одного смуглокожего малого, тоже Холли, ставшего впоследствии проповедником и обосновавшегося по воле родных в Морхаузе.
— Мне кажется, я могла бы узнать от этой служанки все, что нам надо, и достать через нее обрезки ногтей, — сказала я тетушке Рози. Я надеялась, что мне удастся напоить эту сварливую старушенцию до нужного состояния, ибо она питала особое пристрастие к мускателю и к тому ж не скрывала своей неприязни к хозяйке. Однако довести ее до кондиции оказалось непросто; мне никак не удавалось вызвать ее на откровенный разговор, а от денег уже почти ничего не осталось.
— Так дело не пойдет, — сказала как-то под вечер тетушка Рози. Сидя в машине, она наблюдала, как я выводила кухарку из бара «Шесть вилок». — Мы уже ухлопали шесть долларов на мускатель, а толку никакого. Нельзя полагаться на пустомель и запивох, — продолжала тетушка Рози. — Попробуй лучше уговорить миссис Холли собственноручно дать нам все необходимое.
— Форменное безумие! — воскликнула я. — Разве можно ее посвящать в то, что против нее же затевается наговор? Да она просто взбесится или перетрусит до смерти.
Тетушка Рози в ответ только фыркнула.
— Правило номер один — изучение субъекта. Запиши это в своих мятых бумажках.
— Другими словами?
— Будь прямой, но не при напролом.
По дороге к плантации Холли меня осенило: дай-ка я притворюсь, будто разыскиваю какого-то человека. Потом я додумалась до более хитрого, как мне показалось, хода. Я поставила «бонневиль» тетушки Рози в углу просторного двора, на котором росли камелии и мимозы. По настоянию тетушки Рози я в тот день нарядилась в длинное, до пят, платье пламенно-оранжевого цвета, при каждом шаге оно отчаянно шуршало и пузырями вздувалось вокруг ног. Миссис Холли, в обществе молоденькой чернокожей красотки, расположилась на ступеньках задней веранды. При виде моего сногсшибательного наряда они просто-напросто обалдели.
— Ой, миссис Холли, я лучше пойду, — обронила девушка.
— Не дури! — одернула ее матрона. — Наверное, эта светлокожая африканка просто заблудилась и ищет дорогу. — Она потихоньку подтолкнула девушку локтем, и они обе прыснули.
— Добрый день, — поздоровалась я. — Как поживаете?
— Прекрасно, а вы? — отозвалась миссис Холли, девушка же молча вытаращилась на меня. До моего появления они о чем-то шушукались, тесно сблизив головы, но, как только я заговорила, выпрямились, точно по команде.
— Я ищу человека по имени Джосия Хенсон. — (Я могла бы добавить, но не добавила, что это имя беглого раба, прототипа дяди Тома в романе Гарриет Бичер-Стоу.) — Скажите, он не здесь живет?
— Ужасно знакомое имя, — произнесла черная девушка.
Дама же была явно озадачена моим вопросом — она и слыхом не слыхивала о человеке по имени Хенсон. И тут я вдруг как выпалю:
— А вы случайно не миссис Холли?
— Я самая, — улыбнулась она, собирая в складки подол своего платья.
Миссис Холли оказалась седеющей блондинкой с пепельным, не тронутым загаром лицом. Я обратила внимание на ее руки с толстенькими, тупыми и изнеженными пальцами.
— А это моя… моя подруга Кэролайн Уильямс.
Кэролайн небрежно кивнула.
— Я слышала, будто старина Джосия где-то здесь…
— Но мы его не видели, — перебила ее миссис Холли. — Мы здесь пригрелись на солнышке, сидим себе, лущим горох.
— Вы кто — светлокожая африканка? — не удержалась Кэролайн.
— Нет, я ученица миссис Рози, гадалки.
— Зачем это вам? — удивилась миссис Холли. — По-моему, такая симпатичная девушка, как вы, могла бы подыскать себе лучшее занятие. О тетушке Рози я наслышана с детства, но все говорят, что гадание — сущая че… я хочу сказать, глупо верить в такие вещи. Вот мы с Кэролайн, к примеру, совсем не верим. Правда, Кэролайн?
— П-правда.
Молодая так решительно прикрыла своей ладонью руку пожилой дамы, словно желала мне сказать: «Убирайся отсюда и не смущай слух белых людей этаким вздором». И в тот же миг из кухонного окошка выглянуло темное растерянное лицо пьянчужки-няни, и на нем тоже было написано: убирайся-ка отсюда подобру-поздорову.
— А разве вам не хотелось бы доказать, что вы не верите в колдовство? — не сдавалась я.
— Доказать?! — возмутилась белая женщина.
— Доказать?! — с презрением подхватила черная.
— Вот именно, доказать, — повторила я.
— И не подумаю пугаться колдовства черномазых! — отчеканила миссис Холли и в то же время сообщнически опустила руку на плечо Кэролайн, тем самым давая понять, что к «черномазым» она причисляет меня, но ни в коем случае не ее.
— Так докажите же нам, что вы действительно не боитесь, — сказала я, выделяя слово «нам», одним этим приобщая Кэролайн к категории «черномазых». Ничего, пусть-ка проглотит! Теперь миссис Холли осталась одна — эта великая белая реформаторша, этот светоч прогресса, — одна на форпосте христианской веры против натиска негритянского язычества.
— Ну, если вам угодно… — приняла она мой вызов, являя бесстрашие в лучших английских традициях. И надменно выпятила нижнюю губу. По ее лицу все время блуждала любезная улыбка, но тут эта улыбка слиняла, и тонкие губы стянулись в ниточку, отчего лицо стало плоским и жестким. Как у всех белых женщин в разных уголках страны, где белая раса все еще остается «чистой», рот миссис Холли казался тонким рубцом, следом от мгновенного удара острого клинка.
— Вы знаете миссис Ханну Лу Кемхаф? — спросила я.
— Нет.
— Она не белая, миссис Холли, она негритянка.
— Ханна Лу… Ханна Лу… Разве мы знаем Ханну Лу? — обернулась она к Кэролайн.
— Нет, мэм, не знаем.
— Но она знает вас. Говорит, что встречалась с вами, когда стояла в очереди за хлебом во время депрессии, и вы отказали ей в кукурузной муке, потому что она была прилично одета. Или в красной фасоли, или в чем-то там еще.
— Очередь за хлебом? Депрессия? Приличная одежда, кукурузная мука?.. Не понимаю, о чем вы толкуете? — Ни единый луч не пронзил глубин ее памяти. Эта дама напрочь забыла, как она обошлась с какой-то там негритянкой более чем тридцать лет назад.
— Впрочем, это не имеет значения, раз вы все равно не верите. Но она утверждает, что вы причинили ей много зла, и, будучи доброй христианкой, верует, что рано или поздно господь покарает всякое зло. Эта женщина обратилась к нам за помощью, лишь когда почувствовала, что кара божья запаздывает. Мы с тетушкой Рози не беремся за несправедливые дела, а потому не знаем, стоит ли нам взяться за это. — Я говорила со всей смиренностью и проникновенной набожностью, на какие была способна.
— Что ж, рада буду помочь вам, — процедила миссис Холли и стала загибать пальцы на руках, очевидно, подсчитывая истекшие годы.
— Мы сказали Ханне Кемхаф, что именно она должна сделать, дабы обрести утраченное душевное спокойствие, которого, по ее словам, она лишилась в то самое время, когда вам меньше всего было дела до нее — ведь на ближайшую весну было назначено ваше венчание.
— Значит, это произошло в тридцать втором, — заключила миссис Холли. — Как вы говорите — Ханна Лу?
— Она самая.
— Скажите, она была очень чернокожая? Иногда я таким образом вспоминаю лица негров.
— Это не существенно, — сказала я. — Вы же все равно не верите…
— Разумеется, не верю, — подтвердила миссис Холли.
— Я не причастна к тому, что произошло между вами и Ханной Лу. Тетушка Рози тоже. И вообще, пока миссис Кемхаф не уточнила, мы и понятия не имели, что речь идет именно о вас. Уж кто-кто, а мы-то знаем, как нежно и искренне вы печетесь о бедных цветных ребятишках под рождество. Вы прямо из кожи вон лезли, чтобы дать работу беднякам у себя на ферме. Нам ли не знать, что вы всегда являли собой пример христианского милосердия и святой любви к братьям и сестрам вашим. И вот сейчас собственными глазами я убедилась, что у вас есть близкие друзья среди негров.
— Чего же конкретно вы хотите? — оборвала меня миссис Холли.
— Не мы, а миссис Кемхаф, — подчеркнула я, — хочет получить от вас несколько обрезков ногтей, не много — самую малость, несколько выпавших волосков, из гребенки, к примеру, и немного того, что обычно сдают на анализ. Я могу подождать, пока вы соберете все это, дайте также какую-нибудь одежду, не обязательно новую, можно и прошлогоднюю, лишь бы она была пропитана вашим запахом.
— Что-о? — взвизгнула миссис Холли.
— Говорят, будто, прочитав соответствующие заклинания над этими предметами, можно добиться того, чтобы какая-нибудь часть плоти омертвела, подобно тому, как мертвеет от времени оловянная посуда.
Миссис Холли побелела. Кэролайн всплеснула руками и с материнской заботой усадила ее на стул.
— Принеси мое лекарство, — попросила миссис Холли, и Кэролайн со стремительностью газели ринулась в дом.
— Проваливай! Эй, ты, проваливай!
Я едва увернулась от здоровенной пыльной тряпки, нацеленной прямо мне в голову. Это ринулась на спасение своей хозяйки пьянчуга-няня, мгновенно протрезвев.
— Гоните эту бродягу и шарлатанку! — взывала она к миссис Холли, уже погрузившейся в глубокий обморок.
Спустя совсем немного времени после моего визита к миссис Холли Ханна Кемхаф скончалась. Мы с тетушкой Рози присутствовали на ее похоронах. Ах, как элегантно выглядела тетушка Рози в черном! Мы шли к шоссе по тропинке, заросшей травой и шиповником. Миссис Кемхаф нашла упокоение в густой рощице, в уединении, хотя и довольно близко от могил мужа и детей. Народу на похоронах собралось совсем немного, и оттого нельзя было не заметить старую няньку и мужа миссис Холли. Они пришли, чтоб убедиться, что покойница и есть та самая Ханна Лу Кемхаф, которую мистер Холли безуспешно разыскивал с помощью всей окружной полиции.
А еще несколько месяцев спустя мы прочитали в газете, что Сара Мэри Сэдлер-Холли также почила в бозе. В газете говорилось о ее красоте и жизнерадостности в молодые годы, о ее неустанной заботе о тех, кто был менее счастлив, чем она, в зрелые годы, о том, что она была столпом своего прихода. Вскользь упоминалось о тяжелой и продолжительной болезни, зато много говорилось об уверенности всех, знавших ее близко, в том, что дух ее обретет вечный покой на небесах в награду за муки и сердечную боль, которые ее плоть претерпела в земной юдоли.
Все это время Кэролайн держала нас в курсе дела. После моего визита отношения между ними стали натянутыми — миссис Холли страшилась черноты Кэролайн и не подпускала ее к себе. Через неделю после нашего разговора миссис Холли начала принимать пищу прямо у себя в спальне наверху, а затем и вовсе отказалась спускаться вниз. Она с величайшим тщанием, если не сказать с отчаянием, подбирала все волоски с головы и гребня. Она проглатывала огрызки ногтей. Но удивительней всего, что миссис Холли, не доверяя больше подземным тайнам канализации, перестала пользоваться унитазом. С помощью старой няньки она собирала отходы пищеварения, которых день ото дня становилось все меньше, как нам доверительно сообщила Кэролайн, в банки и полиэтиленовые мешки и запирала все это в туалете на верхнем этаже. Прошло несколько недель, и в доме стало невозможно находиться из-за нестерпимой вони. Даже мистер Холли, нежно любивший свою супругу, в последние недели перед ее кончиной перебрался в свободную комнату в домике няни.
Губы, которые некогда растянулись в ухмылке под прикрытием ладони, больше не улыбались. Неотступный страх, как бы ни один волосок не упал с головы незамеченным, приводил ее руки в беспокойное движение и придавал взгляду стеклянистую пустоту. Ее губы съежились и усохли. Только смерть разгладила их.
Лесли Мармон Силко
Колыбельная
Солнце зашло, но снег сам светился на ветру. Он падал густыми хлопьями, похожими на клочья недавно состриженной шерсти, промытой перед прядением. Айя потянулась к снежным хлопьям — так когда-то тянулись ее малыши — и улыбнулась, вспомнив, как ей было смешно. Теперь она уже старуха, и ее жизнь состоит из одних воспоминаний. Она села лицом на восток, прислонилась спиной к стволу раскидистого тополя, каждым позвонком ощущая его грубую кору, и стала слушать, как ветер и снег тонко выводят песню добрых духов. Укрывшись от ветра, она немного согрелась и теперь сидела и смотрела, как густой, пушистый снег неуклонно заметает ее следы, и вот уже не видно, откуда она пришла. В снежном свечении в нескольких футах от нее темнели очертания речного русла. Она сидела на крутом берегу Себольеты, к которой по весне исхудавшие коровы ходят щипать траву, и без того уже сжеванную под корень. Летом в широком и глубоком русле протекает лишь тонкая струйка воды, и тощие коровы бродят в поисках молодой травы по извилистым тропинкам сплошь в коровьих лепешках.
Айя натянула на голову старое шерстяное армейское одеяло. Одеяло Джимми, это он ей его прислал. Давно это было — зеленое одеяло выцвело, края обтрепались. Ей не хотелось думать о Джимми. Поэтому она стала думать о тканье и о том, как ткала ее мать на высоком деревянном станке, установленном в песке, в тени под лиственницей. Она себе ясно представляла, как это было. Она была еще совсем маленькая, а бабушка уже давала ей деревянные гребни, чтобы вычесывать из свежевымытой шерсти веточки, репьи и колючки. Айя расчесывала шерсть, а бабушка сидела с ней рядом, накручивая серебристую нитку пряжи на гладкое кедровое веретено. Мать ткала на станке из ярко-желтой, красной к золотистой пряжи. Она присматривала за тем, как они с бабушкой красят пряжу в кипящих черных котлах, наполненных цветами медоносных трав, ягодами можжевельника и шалфеем. Одеяла, которые ткала ее мать, были мягкие и такие плотные, что капли дождя скатывались с них, словно с перьев птицы. Айя вспомнила, как тепло ей спалось в холодные ветреные ночи на песчаном полу хогана[38] в одеялах матери.
Начало мести, и порывы северо-западного ветра с силой бросали снег. Уже замело ее черные боты — старые, с маленькими металлическими пряжками. Она улыбнулась снегу, пытавшемуся понемногу засыпать ее. Она помнила время, когда у них не было черных резиновых ботов, а были лишь длинные обмотки из оленьей кожи, которые они наворачивали поверх мокасин, сшитых из шкуры лося. По сухому снегу или насту можно было весь день ходить и не промочить ноги, а вечером на балках потолка развешивали длинные светлые обмотки из оленьей кожи, и они медленно сохли.
Воспоминания рождали покой. Ей было уже не холодно. Никогда еще одеяло Джимми так не грело. И она вспомнила то утро, когда он родился. Она прошептала матери, спавшей в хогане по ту сторону очага, что пора. Она старалась не разбудить остальных. Айя позвала мать еще раз, и та сразу встала и надела башмаки — она поняла. Вместе они пошли к старому каменному хогану, Айя чуть позади. Потом она осталась одна, привыкая к ритму схваток, пока ее мать ходила за повитухой. Солнце еще не взошло, но утро было теплое, и Айя чувствовала запах медовых цветов и молодой ивы, растущей у ключей. Она так отчетливо все это помнит, но рождение первенца слилось с рождением других детей, и теперь ей казалось, что все роды были такими же. Они назвали ребенка Летнее Утро, а по-английски он был Джимми.
Джимми не умер, он просто не вернулся. Однажды темно-синий автомобиль с белой надписью на дверцах остановился перед товарным вагоном, приспособленным под лачугу, где владелец ранчо позволил индейцам жить. Человек в военной форме с золотыми нашивками дал им желтый лист бумаги и сказал, что Джимми погиб. Он сказал, что военные власти постараются разыскать его тело и тогда его отправят им на корабле, но маловероятно, что это удастся, потому что потерпевший крушение вертолет сгорел. Все это он сообщил Чато, потому что тот понимал по-английски. Чато слушал белого, а она стояла на пороге с ребенком на руках. Чато говорил по-английски не хуже белых, а еще он говорил по-испански. Ростом он был выше, чем приехавший белый, да и держался прямее. Он ничего не стал объяснять военному, просто сказал, что они могут оставить тело себе, если найдут. Белый сначала удивился, потом кивнул в знак согласия и уехал. Чато посмотрел на нее и покачал головой. «Проклятье! — произнес он по-английски, а потом сказал ей: — Джимми больше домой не вернется». Сказал теми словами, какими говорят об умерших. Тогда она не плакала, но внутри у нее все болело от гнева. А оплакивала она сына, когда прошли годы, когда под Чато упала лошадь и сломала ему ногу, а белый хозяин ранчо сказал им, что не станет платить Чато, пока тот снова не сможет работать. Она оплакивала Джимми, потому что некому было поработать за отца, некому было седлать большую гнедую лошадь и, надев толстые перчатки, объезжать каждый день изгороди, заделывать кусачками бреши в колючей проволоке и загонять отбившийся скот.
Она оплакивала Джимми, когда белые врачи забрали Дэнни и Эллу. В тот день, когда они приехали, она была в лачуге одна. Это было еще до того, как белые стали нанимать себе в переводчицы женщин-навахо[39]. Айя узнала одного из врачей. Она видела его в детской клинике в Каньонсито месяц назад. На врачах была форменная одежда цвета хаки, они размахивали перед ней бумагами и черной шариковой ручкой и пытались объяснить смысл их английских слов. Они смотрели на детей, как ящерица на муху, и Айя испугалась. Дэнни раскачивался на автомобильной покрышке, прикрепленной к вязу позади дома хозяина ранчо, а недавно научившаяся ходить Элла ковыляла возле входной двери, волоча за собой лошадку, которую Чато сделал для нее из черенка метлы. Айя понимала, что они хотят, чтобы она подписала бумаги, а Чато научил ее расписываться. Это было предметом ее гордости. Она только хотела, чтобы они поскорее уехали и перестали глазеть на ее детей.
Она взяла ручку у мужчины, не глядя ему в лицо, и расписалась на бумагах в трех разных местах, которые он указал. Она уставилась им под ноги и стала ждать, когда они уедут. Но они все стояли, да еще начали указывать руками на детей. Дэнни перестал качаться. Айя увидела, что мальчик испугался. Она бросилась к Элле и схватила ее на руки. Девочка стала вырываться, стремясь назад к своим игрушкам. Айя побежала с дочерью к Дэнни, крикнув ему, чтобы и он убегал, а потом подхватила его на бегу и понесла. Она бежала на юг, к предгорью, поросшему можжевельником и усыпанному кусками черной окаменевшей лавы. Она слышала, что сзади бегут врачи, но она застала их врасплох, и, оттого что склон становился круче, а заросли кактуса чолла — гуще, они остановились. Когда Айя добралась до вершины холма, она тоже остановилась и прислушалась, не окружают ли ее. Но через несколько минут она услыхала, как завелся мотор машины и они уехали. Дети от неожиданности даже не плакали, пока она убегала с ними. Дэнни дрожал, а маленькие пальчики Эллы крепко вцепились в кофту матери.
Остаток дня она провела в горах, сидя на солнце на валуне черной лавы, откуда ей все было видно на много миль вокруг. Небо было бледно-голубым и безоблачным, и было тепло, хотя еще только кончался апрель. Согревшись на солнце, она успокоилась, страх и гнев исчезли. Она легла на камень и стала смотреть в небо. Ей казалось, что она может пешком уйти в небо, шагать и шагать сквозь облака. Дэнни играл с мелкой галькой и камешками, которые у него изображали то птиц, то яйца, то маленьких кроликов. Элла сидела у ее ног и сыпала из ладошек землю, внимательно наблюдая, как ветер подхватывает пыль и песчинки. Высоко над ними Айя видела парящего ястреба, плавно скользили его темные крылья; охотился он или просто летал, она не знала. Ястреб был терпелив, он все кружил и кружил, потом наконец исчез за высоким вулканическим пиком, который мексиканцы называют Гвадалупе.
Ближе к вечеру Айя посмотрела вниз, на их серый вагон-хибару, с деревянных стен которого совсем сошла краска, а железная труба на крыше проржавела и искривилась. Огонь, что она разожгла утром в печи, сделанной из бочонка из-под нефти, потух. Сейчас Элла спала у Айи на коленях, а Дэнни сидел рядышком и жаловался, что хочет есть. Он спросил, когда они вернутся в дом.
— Мы останемся здесь, пока не придет твой отец, — ответила она, — потому что те белые люди гнались за нами.
Мальчик вспомнил и молча кивнул.
Был бы жив Джимми, он бы прочел те бумаги и объяснил ей, что в них написано. Тогда бы Айя знала, что их ни в коем случае нельзя подписывать. Врачи вернулись на следующий день и привезли с собой полицейского из БДИ[40]. Они сообщили Чато, что у них есть ее подпись и больше им ничего не нужно. Кроме детей, конечно. Айя угрюмо слушала Чато, она ненавидела его, когда он рассказывал ей, что во всем виновата умершая зимой старуха, которая харкала кровью. Что именно ее старая бабушка заразила детей этой болезнью.
— Они не харкают кровью, — сказала Айя холодно, — белые лгут. — Она прижала Эллу и Дэнни к себе, готовая опять убежать в горы. — Сначала надо пойти к шаману, — сказала она Чато, не поднимая на него глаз.
Он покачал головой.
— Поздно. С ними полицейский. Ты подписала бумагу. — Голос его был тихим.
Уж лучше бы они умерли: потерять детей и знать, что где-то, в каком-то Колорадо, там, где полно больных и умирающих чужих людей, ее дети без нее!.. Некоторые ее дети умирали вскоре после рождения, один ребенок умер, едва научившись ходить. Она сама относила их наверх, к валунам и огромным обломкам скалы, упавшим давным-давно с Лонг-Меса, укладывала их в щели в песчанике и засыпала мелким бурым песком и круглой кварцевой галькой, которую дождями смывало с гор. Ту муку она пережила, выдержала, потому что те дети были с ней. А эту боль она не могла вынести. После того как у нее забрали детей, она долго не могла спать. Потом она поселилась на холме, куда они в первый раз убежали, и спала, завернувшись в одеяло, которое ей прислал Джимми. Боль была глубоко внутри, ее питало все, что Айя видела: голубое небо, как в тот последний день, что они провели вместе, пыль и галька, с которой играли дети; когда она смотрела на качели на вязе и палку-лошадку, ей казалось, что жизнь ее кончилась. Боль заполняла ее желудок, и там не оставалось места для пищи, так же как в легких — места для воздуха. Воздух и еда должны были бы принадлежать детям.
Она ненавидела Чато, но не потому, что он позволил полицейскому и врачам посадить пронзительно кричащих детей в служебную машину, а потому, что он научил ее расписываться. Потому что вышло так, как всегда говорили ей старики: не перенимай язык или привычки белых — это грозит бедой. Она спала одна на холме до середины ноября, когда пришли первые снега. Потом она устроила себе постель там, где раньше спали дети. Снова рядом с Чато она легла лишь много лет спустя, когда он болел, его лихорадило, и только ее тело могло его согреть. Болезнь пришла после того, как белый хозяин ранчо сказал Чато, что тот слишком стар и не может больше работать на него и что Чато и его старуха завтра же должны освободить лачугу, потому что хозяин нанял новых людей. Айя была довольна. Вот как белый хозяин отплатил Чато за годы верности и труда! И как бы красиво ни говорил Чато по-английски, это не помогло.
Снег все падал и падал, и исходящее от него свечение постепенно слабело, исчезая в темноте. В Себольете залаяла собака, и вслед за ней залаяли другие. Айя посмотрела в ту сторону, откуда пришла, где был бар и где Чато остался купить вина. Он иногда говорил ей, чтобы она шла вперед и дожидалась его, а сам не приходил. И когда она в конце концов возвращалась за Чато, то находила его у подножия деревянных ступенек, ведущих в бар Эззи, он лежал там без сознания. Никакого вина при нем уже не бывало, как, впрочем, и большей части денег, полученных по бледно-голубому чеку, который приходил к ним раз в месяц в конверте с министерским грифом. В такие минуты она разглядывала лицо и руки Чато — все в шрамах, оставленных веревками и колючей проволокой за столько лет, — и думала: «Это чужой человек». Сорок лет она улыбалась ему и готовила ему пищу, но он оставался чужим. И вот теперь она снова поднялась и по колено в снегу побрела обратно, искать Чато.
По глубокому снегу идти было трудно, и она чувствовала, как воздух обжигает ей легкие. Неподалеку от бара она остановилась отдохнуть и поправить одеяло. Но на этот раз Чато не ждал ее, как обычно, на нижней ступеньке крыльца, сгорбившийся, в надвинутой старой широкополой шляпе, в длинном шерстяном пальто.
Айя старалась не поскользнуться на деревянных ступенях. Она распахнула дверь, и в лицо ей ударили тепло и сигаретный дым. Она осматривала бар неторопливо, тщательно, каждый угол, каждое темное место, где старик мог бы заснуть. Хозяин бара не любил, когда приходили индейцы, особенно навахо, но Чато он пускал, потому что тот говорил на испанском, как на родном языке. Мужчины за стойкой уставились на нее, и бармен увидел, что она не закрыла за собой дверь. Снежные хлопья, как мотыльки, влетали внутрь и таяли, расплываясь в лужицу на крашеном деревянном полу. Бармен сделал ей знак, чтобы она закрыла дверь, но она не видела его. Она медленно шла по комнате, обшаривая ее взглядом. Снег на ее волосах таял, и капли стекали на лоб. В дальнем углу помещения она увидела красные языки пламени в слюдяном окошке дверцы старой печки. Она заглянула за печку, просто так, на всякий случай. В баре все стихло, только из музыкального ящика раздавалась веселая испанская музыка. Она встала у печки, стряхнула снег с одеяла и протянула его к огню посушить. Вдохнула запах сырой шерсти, и ей вспомнились новорожденные козлята, они появляются на свет в начале марта, и их сразу же приносят в дом, чтобы согреть у огня. На душе у нее было спокойно.
В былые годы хозяин прогнал бы ее. Но теперь волосы у нее белые и лицо все в морщинах. На нее смотрят с опаской, как на медленно ползущего по комнате паука.
Они боятся ее — она это чувствовала. Она твердо смотрела им прямо в лицо. Ей вспомнилось, как той зимой белые в первый раз привезли к ней детей повидаться. Дэнни стеснялся и прятался за худой белой женщиной, которая их привезла. А дочка не узнавала ее, и, лишь когда Айя взяла ее на руки, Элла прильнула к матери, как в те времена, когда Айя кормила ее грудью. Светловолосая женщина нервничала и все поглядывала на изящные золотые часики на руке. Женщина сидела на скамейке у оконца и смотрела, как над горами собираются темные снеговые тучи; она беспокоилась потому, что дорога была немощеная. Пугало ее также и то, что она увидела в доме: полосы оленины вялились на веревке, подвязанной через всю комнату под потолком, дети возбужденно болтали на неизвестном ей языке. Поэтому они пробыли лишь несколько часов. Айя провожала взглядом больничную машину, пока та не скрылась из виду, и ей стало ясно, что детей отлучают от этих холмов из лавы и от этого неба. Последний раз они приезжали в начале июня, и Элла смотрела на нее так, как смотрят сейчас эти люди в баре. Айя не пыталась взять ее на руки; она просто улыбнулась ей и весело заговорила с Дэнни. Когда же мальчик попробовал ей ответить, он почему-то не мог вспомнить, как надо говорить, и путал английские слова и слова навахо. Но он дал ей клочок бумаги, который где-то нашел и носил в кармане; клочок был сложен пополам, Дэнни робко поднял на нее глаза и сказал, что это птица. Айя спросила Чато, насовсем ли приехали дети. Он обратился к белой женщине, та покачала головой. «Сколько им еще там быть?» — спросил он, женщина сказала, что не знает, но Чато видел, какими глазами смотрела она на вагон-лачугу. Тогда Айя отвернулась. Она даже не попрощалась.
Ей было приятно, что люди в баре боятся ее. Наверное, их испугало ее лицо, ее сжатые губы, плотно стиснутые зубы, будто теперь она уже ничего и никого не боится. Она шла по дороге на север, ища своего старика. Она шла, потому что одеяло было у нее, а ему без нее и без одеяла нигде не согреться, даже в старом глинобитном сарае возле речушки. Они всегда там ночевали, приходя в Себольету. Ей будет легче, если денег и вина не окажется, тогда они опять смогут вернуться домой, в старый с земляной крышей и сложенными из камней стенами хоган, где она сама родилась. Наутро старик стал бы снова пасти тех немногих овец, что у них еще оставались, бродить за ними, выводить их к сухим песчаным речным руслам, где растет редкая трава. Она знала, что он не любит пасти своих старых овец, ведь он столько лет ездил верхом на больших лошадях и пас коров. Но ей было его не жалко: он должен был с самого начала знать, чем все кончится.
Пять лет подряд их огород засыхал без дождей, и Чато в конце концов поехал на попутных машинах в город и привез несколько коричневых коробок с рисом и сахаром и большие банки консервированных персиков, которые раздают благотворительные организации. Потом каждый месяц первого числа они стали ходить в Себольету получать у начальника почтового отделения чек, который Чато нес в бар и менял на наличные. И каждый год в мае они засаживали свой огород не потому, что надеялись уберечь хоть что-то от засухи, а просто потому, что наступала пора. К тому же эти хождения в Себольету разнообразили им дни, от которых веяло тишиной и сушью, как из пещер над каньоном, стены которых разрисованы желтыми бизонами.
Он брел по тротуару, когда она его нашла. Он услышал ее шаги сзади, но не остановился, даже не обернулся. Она догнала его и пошла рядом, думая о том, как медленно он теперь движется. От него пахло древесным дымом и мочой. Последнее время он стал забывчив. Иногда он называл ее именем своей сестры, которая давно умерла. Однажды она нашла его на дороге, ведущей к ранчо белого хозяина, и спросила, зачем он туда идет. Он со смехом ответил: «Ты же знаешь, они там не могут без меня управиться» — и решительно пошел дальше, прихрамывая на сломанную много лет назад ногу. Сейчас он посмотрел на нее с любопытством, как будто увидел впервые, но продолжал, шаркая ногами, медленно тащиться по обочине шоссе. Его седые волосы сильно отросли, они закрыли воротник его пальто. Старую фетровую шляпу он натянул на уши. Носки башмаков прохудились, и он заткнул дырки лоскутами от старой красной рубахи. Из-за этого ноги его стали похожи на каких-то зверюшек, по уши зарывшихся в снег. Она рассмеялась, глядя на его ноги, но снег приглушил ее смех. Чато остановился и опять посмотрел на нее. Ветер стих, и снег теперь ровно опускался на землю. На юго-востоке небо начинало проясняться, и Айя увидела звезду.
— Давай немного отдохнем, — сказала она ему.
Они сошли с дороги и поднялись по склону к гигантским валунам — ливни и землетрясения веками обрушивали их с горы из красного песчаника. Там, где валуны преграждали путь ветру, они сели, прислонившись спиной к камню. Она оставила ему половину одеяла, и они укутались, прижавшись друг к другу.
Метель быстро кончилась. Облака мчались на восток. Тяжелые и плотные, они толпились на небе. Айя наблюдала за ними, и ей казалось, что это не облака, а лошади, стальные серо-голубые лошади, кто-то спугнул их, и вот они несутся по небу. Они улетают вдаль, отталкиваясь мощными задними ногами, а позади них вьются хвосты белого тумана. Небо расчистилось. Айя увидела: теперь между ней и звездами нет преграды. Прямо от звезд лился хрустальный свет. Он не мерцал и не преломлялся в земной дымке. Айя вдыхала в себя прозрачность ночного неба, чистый запах месяца и звезд. Чато лежал на боку, подтянув колени к животу, чтобы было теплее. Глаза его были закрыты, и в звездно-лунном свете он опять казался молодым.
Айе почудилось, что она видит, как из глубины ночного неба, от краев молодого месяца спускается Ледяное Спокойствие. Она поняла, что начинает замерзать. Мороз подбирался постепенно, осаждая снежинку за снежинкой, и наконец снег покрылся твердой, толстой коркой. Мороз все крепчал, все ярче горели звезды Ориона, и путь холода был бесконечен. Айя знала, что Чато от вина крепко спит. Он ничего не почувствует. Она получше укутала его одеялом, вспоминая, как укрывала Эллу, когда та была с ней, и вдруг ощутила, как сердце ее захлестнула волна нежности к малышам. И тогда она запела ту единственную песню для маленьких, которую знала. Она не могла вспомнить, пела ли она ее когда-нибудь своим детям, но она хорошо помнила, что и бабушка ее, и мать пели эту песню:
Мэри Моррис
Колючая стена
Роза отдыхала на крыльце пекарни «Волшебные пряники», которая принадлежала ее матери, и все думала, отчего свинья, любимица дядюшки Тио, два дня тому назад от него сбежала. Светила полная луна, когда дядюшка Тио с красными, заплаканными глазами отворил дверь их домишка, заглянул и спросил, не видал ли кто его старую свинью, розовую с черными пежинами; он так и не решился ее зарезать и звал Петунией. Шкодливая свинья сжирала одежду, подрывала колья изгороди. Каждое лето она губила овощные грядки, но что у дядюшки Тио есть, кроме развалюхи лачуги, да кувалды, да захудалой этой свиньи? Роза перебирала в руках пачку лотерейных билетов, разглядывала номера; за весь день никто ни одного не купил. В тот вечер она сказала дядюшке Тио, что, если выиграет в лотерее, купит ему другую свинью, но он только головой покачал и исчез в сумраке проулка, по которому брел к своей лачуге. Не нужна ему другая свинья.
Вдруг на джипе подкатил Зверолов, и Роза увидела в машине еще двоих — наверно, туристы из восточных штатов, поохотиться приехали. Везет их в горы. Мать Розы, Долорес Гремучая, плюхнулась в обшарпанное кресло в задней комнате — седьмой год смотрит по телевизору слезливую многосерийку, все думает, вот-вот кончится. Заслышав машину, Долорес пошла в лавку, но Роза ей крикнула: да ведь это Зверолов с какими-то приезжими. Проходя мимо, он хватанул ее за плечо — раз-другой в неделю сюда заезжает и всегда вот так хватает ее за плечо. Он привозит в город туристов за припасами и видится с ней, не так, как в былые дни, но все же всякий раз норовит завернуть в пекарню.
Трое мужчин вошли в лавку Долорес Гремучей. Ее прозвали так за язык, ядовитый, как жало гремучей змеи, но здесь, в «Волшебных пряниках», она больше помалкивала. Зверолов чмокнул ее в щеку, назвал тиа[41], хоть и понимал, что она на него злится. Своих туристов-охот-ников он всегда привозил к ней за хлебом, знал, что в деньгах тут нуждаются, да и место такое любопытное — единственная здешняя достопримечательность, если не считать атомного реактора или заброшенного серебряного рудника — тот и другой в часе езды от города, да еще в разных сторонах. Долорес перерабатывала фрукты на сахар и готовила из пеклеванной муки тесто для фигурных пряников. Зайдет человек купить шоколадных палочек или фисташкового печенья, а тут — глаз не оторвать — чудесные пряничные фигурки, и к тому же, считается, они судьбу предсказывают. Долорес присматривалась к приезжим, пока те разглядывали пряники: скачущие животные, диковинные деревья, хижинки, целые деревушки с пряничными жителями. Одному из туристов, высокому, она дала пряничного пожарного — вы, сказала, мужчина-огонь, и вас всегда будут любить. Другому, коренастому, дала оленя — вам предстоит дальнее путешествие, и оно принесет доход. А Зверолову, уже который раз за эти три месяца, дала дерево и сказала, что скоро под одним таким деревом его закопают.
Коренастый хлопнул приятеля по спине: подумать только, на прошлой неделе его перевели в Токийское отделение их банка! Высокий с легкой ухмылкой заметил, что и впрямь он мужчина-огонь, и перевел взгляд на Розу, сидевшую на ступеньках крыльца. Потом оба, помрачнев, спросили Зверолова, сбываются ли хоть когда-нибудь предсказания хозяйки. «Всегда!» Он дожевал пряник-дерево, и Долорес протянула ему еще один. Она то и дело поглядывала через плечо на экран телевизора — что там еще случилось. Вот уже полгода никто не знает, куда и с кем исчезла дочка доктора.
Зверолов жевал суслика и полицейского, когда в лавку вошла Роза:
— Дядюшка Тио на гору лезет.
Зверолов вышел на крыльцо, глянул в ту сторону и пробормотал:
— Чего это он туда забрался?
— Петуния двое суток как сбежала, — ответила Роза.
А дядюшка Тио потихоньку взбирался выше и выше по холму.
Приезжим хотелось еще поесть волшебных пряников, но Зверолов сказал, что пора ехать. Он чмокнул Долорес в прохладную щеку, но она тут же отвернулась. Он пошел на крыльцо, Роза следом за ним, положил руку ей на плечо — она отстранилась. Последнее время все от него отстраняются, кого ни тронь. Что ж, он уже стал привыкать. Но Роза его знала, знала как свои пять пальцев, чуяла его, как звери чуют и боятся друг друга. Его прозвали Зверолов, так оно и есть, только и знает, что ловит в капкан беззащитных. А еще он Эль-Негро. — черный, черный телом и душой, и никто не знает этого лучше ее, потому, что они познакомились трехлетними малышами. Она помнит, как бывала с ним в лесу, во тьме, и теплый мех его добычи согревал ее столько ночей, да и теперь ночью она укрывается шкурками лисиц, бобра, енота — тем, что осталось от поры, когда она готова была отдать все, лишь бы он согревал ее. Теперь он томится по ней, она это знает. Знает, что, лишь отталкивая, может досадить ему пуще всего — и отталкивает. Знает — пока она так ведет себя с ним, он будет заезжать сюда. Это единственный способ его удерживать.
Коренастый налил себе из автомата кока-колы, а высокий взял апельсиновый напиток. И у того и у другого пот струйками сбегал по шее, пропитывал воротнички рубашек. Высокий пил и поминутно утирал шею платком.
— Скажи дядюшке Тио, я поищу Петунию на дороге в горы, — буркнул Эль-Негро и вскочил в машину. Такой огромный, сильный, большеногий. Роза улыбнулась, представила, как свинья карабкается по горе.
— Может, возьмем ее поварихой? — шутливо предложил высокий, поглядев на Розу; он был просто в восторге: Долорес сказала — он мужчина-огонь.
— Заткнись… — шепотом, но так, чтобы слышала Роза, оборвал Эль-Негро: — Я ее любил.
Долорес всегда уходила из пекарни рано, так было заведено при жизни ее мужа, а еще потому, что привыкла вовремя обедать. В половине девятого «Волшебные пряники» закрывала Роза. Каждый вечер закрывала в это время. Она взяла из кассы несколько песо и купила два лотерейных билета — один себе, другой для Эль-Негрито. Иной раз, если торговля шла хорошо, покупала несколько. Случалось, покупала и мысленно дарила билетик Эль-Негро, только никому об этом не рассказывала.
Роза отправилась в обратный путь домой, когда сгустилась тьма и небо стало черное-черное, потому что луны уже не было. В Эсперанце говорят: если споткнешься и упадешь плашмя на землю, угодишь в ад. А если пес всю ночь лает на луну, так это он с дьяволом разговаривает. И хотя Роза была не суеверна, ей вспомнилось, что, с тех пор как сбежала Петуния, какой-то бродячий пес вот уже две ночи лает на луну, а еще накануне Роза по дороге домой споткнулась и упала. Правда, не плашмя, на руки упала. Что ж, выходит, только руки ее попадут в ад? А еще она вчера вечером видела на стене кошку с лицом младенца.
Домой вели две дороги. Роза жила в предместье Сан-Рафаэль, туда можно идти длинной дорогой — вверх по шоссе, где задавили Розиного брата, потом свернуть на Калье-Сапата и дальше переулками, мощенными булыжником, подняться по крутому склону до Калье-Идальго[42], которую загораживает стена. Путь этот длиною в три мили, и домой она попадала чуть ли не к десяти часам. Была и другая дорога, по которой утром она ходила на работу к Сеньоре, а по вечерам поздно возвращалась из города. Эта легкая дорога нравилась Розе не тем, что она ровная и гладкая, а тем, что вела мимо особняков, не темными переулками, и идти по ней куда спокойнее. По этой дороге Роза шла домой напрямик. Пройти Колонию Риодоро — и подойдешь прямо к стене. А в ней дыра, которую два года тому назад оставили после застройки Риодоро, и жители. Сан-Рафаэля, пролезая в дыру, сокращали себе путь домой.
Она шла гладкой дорогой через Риодоро и разглядывала дома. Ей нравились эти белые и розовые особняки — ночью они выглядели еще внушительней. В Сан-Рафаэле все домишки маленькие, дощатые хибарки лепятся одна к другой, и лишь немногие оштукатурены, и повсюду кудахчут куры, ревут ослы, а тут никакой этой живности нет, тишина, дорожки чистые. В Сан-Рафаэле огни увидишь только от костров, а в хибарках темно, холодно, посмотришь — проберет озноб, не то что тут, где кажется — тебе тепло. Но посмотреть все особняки Розе не удавалось: каждый прятался за белым забором, а то в придачу еще и за живой изгородью, и, если бы Роза не работала у. Сеньоры, не узнать бы ей, как там внутри. Розе очень нравилось, когда в домах горит свет. Она представляла себе, что там, в доме, большая собака, хозяин у камина или супруги в теплой постели. Ей нравилось идти так в темноте и смотреть в окна, смотреть, как там движутся беглые тени: случалось, на нее тоже смотрели из этих красивых окон, откуда, она знала, днем открывается вид на всю долину, до самой границы. Чтобы оглядеть округу так далеко, ей приходилось взбираться по крутому склону на вершину холма. И вот теперь она шла и видела, что на нее тоже смотрят из окон, прижавшись носом к стеклу.
Где-то неумолчно выла собака, и Розе стало не по себе. Она внимательно глядела под ноги — как бы не упасть. Уже поздно, и это значит — она опоздает и не увидит Эль-Негрито до следующего вечера, ведь по утрам, когда она уходит, ребенок еще спит. Вот и стена. По короткой дороге до стены доходишь всего за четверть часа, еще четверть часа идти до дома. Если прибавить шагу, может, посчастливится самой уложить малыша.
Роза подошла к стене и молча уставилась на нее. Смотрела долго. Дотронулась рукой. Перед ней светлело пятно каменной кладки, между камнями кое-где еще не высох цементный раствор. Лишь через несколько минут до нее дошло, что дыра исчезла, прохода больше нет. Кто-то замуровал его, чтобы жители Сан-Рафаэля, сокращая дорогу домой, не проходили через Риодоро. Роза оглянулась — из окон особняков лился свет, какие-то люди смотрели на улицу. Видно ли ее оттуда? Кому-то, может, и видно, но не всем. Стена не такая уж высокая, футов пять, не больше, а внизу возле того места, где была дыра, лежит груда камней. Если воротиться и пойти кружным путем, до дому доберешься только через час. Она влезла на большой камень, забралась на стену и, точно большая птица, тяжело спрыгнула на булыжную мостовую, стараясь во что бы то ни стало удержаться на ногах. Спрыгнув, она даже ахнула, затаила дыхание: там, за стеной, был день, а тут — темная ночь. Предместье Сан-Рафаэль тонет почти в кромешной тьме — на улочках, мощенных булыжником, ни единого фонаря, лишь редкие огни в хибарках далеко от дороги. В Колонии Риодоро всегда гораздо светлее, чем в предместье Сан-Рафаэль, но впервые Розу это так поразило.
Она зашагала по Калье-Идальго. Ей подумалось: стоит только делам чуть наладиться, непременно что-то случится, и опять майся хуже прежнего. Вот уже два месяца она работает у Сеньоры, и не надо больше продавать туалетную бумагу у перекрестка двух шоссе, где брата задавил самосвал. С работой повезло после очень тяжелой поры: она узнала от матери, что Эль-Негро завел женщину на севере, и было это вскоре после рождения Эль-Негрито. Роза медленно поднималась в гору, гулко стуча подошвами о камни мостовой. Я не боюсь, говорила она себе. Это единственное место по дороге домой, где бывает страшно, уж очень тут темно, и с обеих сторон улочка стиснута глухими стенами, и некуда податься, если кто на тебя бросится, как тот психованный парень Наранхо, но ведь я была не одна, позади, всего в нескольких шагах, Эль-Негро зашел на минутку в кусты. В жизни не видела, чтобы кто-нибудь подскочил так высоко, как Наранхо, когда Эль-Негро пырнул его в спину карманным ножиком. Единственное нехорошее место по дороге домой — этот последний подъем, где с обеих сторон глухие стены, а так вся дорога легче легкого. Роза шла вперед не оглядываясь, лучше не смотреть, есть ли кто за спиной, или сбоку, или со стены высматривает.
Дядюшка Тио бухал кувалдой по новому столбу для изгороди, когда Роза проходила мимо. Каждый знает, что «дядя» — это «тио», а «тио» — это «дядя» и, значит, называть его так бессмыслица, но уж так оно повелось, может оттого, что, когда он родился и рос, дом их стоял на самой границе с Ногалес. Ничей он был тут не дядя, зато весь Сан-Рафаэль причислил его к своей родне, все звали его дядюшкой Тио, еще когда Розы и на свете не было. На миг он опустил кувалду, рассеянно глянул на Розу, снова замахнулся и бахнул кувалдой по верхушке столба. Так дядюшка Тио проводил вечера, подновляя загородку для кур. Всем своим питомцам он давал имена, но Роза никак не могла их упомнить. Если он позовет вас на обед, то непременно скажет: «Мы сегодня съедим Урагана». А то и Рыжика или Слабачка. Как-то чудно есть курицу и называть ее по имени, но дядюшка Тио, поедая Урагана или Рыжика, любил рассказывать о повадках своих питомцев до самого смертного их часа. Он снова грохнул кувалдой по столбу и повернулся к Розе.
— Дядюшка Тио, проход замуровали! Как думаете, зачем?
Старик пожал плечами, спросил:
— Ты мою свинью не видала?
Утром, еще затемно, Роза отправилась в Колонию Риодоро кружным путем, боялась, как бы у стены ее не поймали. В тот день Сеньора сказала, что поедет к зубному врачу в Эль-Пасо и, возможно, останется там и назавтра. Сеньора вышла замуж за мексиканца, который еще до женитьбы наградил ее двумя детьми, как, впрочем, до своей кончины успел наградить ими добрую половину города, ту половину, где в домах был водопровод. Роза получала тут без малого три доллара за работу по утрам, но только вот что неприятно — Сеньора никогда не оставляла ее в доме одну, без пригляда, и потому те дни, что Сеньора проводила в Эль-Пасо, Розе не оплачивались. На следующее утро Роза опять перелезла через стену, но Сеньора задержалась в Эль-Пасо, не приехала она и на следующий день, так что Роза работала только на выпечке, а управившись, продавала лотерейные билеты. Под вечер она сидела в лавке одна, прислушиваясь к вечерним звукам — гомону мальчишек, носившихся с баскетбольным мячом по всей улице, оханью дядюшки Тио, который все сокрушался о пропавшей свинье, шороху машин, мчавшихся по дороге в Техас.