1939
– Это был позор. Какое-то время он не пил, но потом вдруг что-то сбило его с правильного пути. Он никогда ничего не делает наполовину, этот Таннер. Одна рюмка в его случае ведет к двадцати или тридцати. Мистер Хадли сожалел, но у него не было другого выбора, кроме как выпроводить его.
– Полагаю, мистер Таннер из-за этого был очень зол.
Февраль
– О да, бушевал, как обычно. Но я знаю этого человека достаточно хорошо, чтобы не сомневаться: больше всего он был зол на самого себя. Не то чтобы у него хватало совести признать это, конечно. Мистер Хадли сказал ему, что он сможет вернуться на работу, если проживет в трезвости один месяц, и…
Жизни, которые смерть не захватывает врасплох. Которые готовы к ней. Которые ее учли.
– Что?
– Да, ему было обещано, что его возьмут обратно на фабрику, если он месяц не будет пить. Такова была договоренность, которая раньше работала неплохо. Понимаете, человеку нужна веская причина, чтобы завязать.
Когда умирает писатель, начинают переоценивать его творчество. Точно так же, когда умирает человек, начинают переоценивать его роль среди нас. Значит, прошлое полностью сотворено смертью, которая населяет его иллюзиями.
– Значит… с ним поступили довольно мягко? – переспросила Ирен, погруженная в свои мысли.
Джордж усмехнулся:
Любовь, которая не выдерживает столкновения с реальностью, – это не любовь. Но в таком случае неспособность любить – привилегия благородных сердец.
– Этот человек из тех, кто всегда отвергает любые проявления милосердия. Но мистер Хадли умел найти к нему подход и увидеть то доброе, что в нем есть, и так продолжалось на протяжении многих лет, хотя доброго в нем не так уж и много. Он испорченный тип, некоторые такими рождаются. Найдется ли другой хозяин, способный принимать работника обратно, снова и снова, в подобных обстоятельствах? Думаю, нет. Я сказал то же самое суперинтенданту, когда он об этом спросил. Но ваш муж был не таким, как все. Если он видел проблему или человека в беде, он брал на себя труд изменить ситуацию или хотя бы пытался это сделать.
Трагедия – замкнутый мир, где люди упираются в стену, сшибаются лбами. В театре она должна рождаться и гибнуть на узком пространстве сцены.
– Да, – сказала Ирен, думая о себе, об их поспешном браке, о новой жизни, которую он хотел ей дать. На глаза у нее навернулись слезы, и в груди снова разгорелась злость.
– А почему, собственно, вы спрашиваете, миссис Хадли? Вы собираетесь отозвать сделанное Таннеру предложение?
Это солнечное утро: теплые улицы, на которых полно женщин. На каждом углу продают цветы. А девушки улыбаются.
– Что? Я не знаю, я…
<Апрель>
– Ну, тут можно не спешить. Таннер пока не выказывает признаков того, что готов взять себя в руки.
Высокие плато и Джебель-Надор
36.
– Боюсь, я отняла у вас чересчур много времени, мистер Тернер, – произнесла Ирен с дрожью в голосе, думая о том, как рассказать дочери доктора эту новость.
Получалось, у Таннера не только имелось твердое алиби, но и отсутствовала реальная причина мстить Алистеру. Она чувствовала, что потерпела неудачу.
Нескончаемые просторы пшеничных полей, ни деревьев, ни людей. Редкие хижины, да на горизонте шагает поеживающаяся от холода фигурка. Несколько ворон и тишина. Никакого прибежища – ни одной зацепки для радости или для меланхолии, которая могла бы принести плоды. От этой земли исходят только тоска и бесплодность.
– Ерунда. Ваш визит большая радость для меня, – ответил Джордж.
В Тиарете
37 несколько преподавателей сказали мне, что им все «осточертело».
Он было повеселел, но улыбка вдруг соскользнула с его лица, и оно помрачнело.
– И что же вы делаете, когда чувствуете, что вам все осточертело?
– Надираемся.
– На моей совести лежит тяжелый камень, миссис Хадли, и я прошу терпеливо меня выслушать, пока… пока я не объясню, в чем дело, – сказал он хмуро. Ирен посмотрела на собеседника внимательнее и заметила тени под его глазами, а также то, что он похудел с тех пор, как она встретила его в первый раз. – Ваш муж не должен был приходить сюда так рано в день своей смерти. Он дал мне отгул, потому что моя жена… Видите ли, недавние роды дались ей… с большим трудом. Она постоянно чувствует одиночество, и у нее часто бывает подавленное настроение. – Он опустил взгляд на письменный стол. – Мистер Хадли принимал это близко к сердцу. Несколько раз я опаздывал на работу, оставаясь дома, чтобы помочь Элизабет. Вот и в тот раз он сказал, что придет пораньше вместо меня, чтобы проследить, как приступит к работе утренняя смена. – Приказчик покачал головой и внезапно сделал глубокий вдох, будто что-то мешало ему свободно дышать. – Если бы я пришел на фабрику вовремя, он не был бы здесь один в тот день. И я знаю, что никогда себя за это не прощу.
– А потом?
– Мистер Тернер, – сказала Ирен, беря его за руку и импульсивно сжимая ее. – Пожалуйста, не терзайте себя. Вы ни в чем не виноваты.
– Идем в бордель.
Вернувшись на ферму, Ирен увидела Пудинг в загоне с одной из лошадей и проскользнула в дом, не поговорив с девушкой.
Я пошел с ними в бордель. Сыпал мелкий снег, он забивался всюду. Все они были навеселе. Сторож потребовал с меня два франка за вход. Огромный прямоугольный зал, стены в косую черно-желтую полоску. Танцы под патефон. Девицы не красотки и не дурнушки.
Посещение фабрики еще раз подтвердило, что виновником смерти мужа был не Таннер. Если его прогоняли и снова принимали на работу раньше, то было маловероятно, что он внезапно решил ответить на нынешнее увольнение, напав на Алистера. Собственно говоря, полицейские уже опросили мистера Тернера. Так же, как они поговорили с Бобом Уокером в «Белой лошади». Пудинг и Ирен просто повторяли шаги полиции и, без сомнения, сталкивались с тем же отсутствием доказательств.
Одна говорила: «Ну, ты идешь со мной?»
Ирен застала Нэнси в ее дальней гостиной, служившей также и кабинетом. Та сидела за письменным столом и составляла какой-то список.
Мужчина вяло отбивался.
– Извините за беспокойство, Нэнси, – начала Ирен рассеянно. – Не помните ли вы, в какое время начался дождь в то утро, когда убили Алистера?
– Я, – не унималась девица, – очень хочу, чтоб ты сделал это со мной.
– Что?! – воскликнула Нэнси так запальчиво, что Ирен похолодела, ужаснувшись бестактности своего вопроса. – С какой стати вы вообще об этом спрашиваете?
Когда мы уходили, по-прежнему шел снег. Временами снегопад стихал, и тогда можно было разглядеть окрестности. Все те же унылые просторы, но на сей раз белые.
– Прошу прощения. Я не подумала.
– Но зачем вам нужно об этом знать?
Мобилизация.
– Я просто… просто вспоминала о том утре, – ответила она, инстинктивно чувствуя: Нэнси не обрадуется тому, что она пытается доказать невиновность Дональда Картрайта. Как ни странно, ее ответ Нэнси полностью удовлетворил.
Старший сын идет на фронт. Он сидит против матери и говорит: «Это ничего». Мать не отвечает. Она берет со стола газету. Складывает ее вдвое, потом еще раз вдвое, потом еще.
– Да. Мой разум тоже играет со мной в эти игры, – проговорила Нэнси. – Что, если то, что, если это. Я считаю, лучше не потакать таким мыслям.
– Вы совершенно правы, – согласилась Ирен и повернулась, чтобы выйти.
– Дождь начался после восхода солнца. Рассвет был красным. – На этом Нэнси остановилась, ее веки затрепетали, и она сглотнула. – Я просыпаюсь с первыми петухами, как вы знаете. Было много облаков, но дождь начался только в половине седьмого.
– Так поздно? – прошептала Ирен.
На вокзале толпа провожающих. Битком набитые вагоны. Какая-то женщина плачет. «Я никогда не думала, что такое возможно, что может быть так плохо». Другая: «Поразительно, как все торопятся на верную смерть». Девушка плачет, прижавшись к жениху. Он стоит серьезный, молчаливый. Дым, крики, толкотня.
– Примерно в то время, когда Алистер обычно вставал, поэтому я и предположила, что он останется в постели. Помните, я говорила, что он ужасно любил поваляться в дождливые дни.
Поезд трогается.
– Помню. Он пришел на фабрику пораньше, потому что жена Джорджа Тернера заболела и тому пришлось какое-то время побыть с ней дома.
– Да. Я знаю.
Лица женщин, наслаждение солнцем и водой, вот чему грозит смерть. И если мы не приемлем убийство, мы должны выстоять. Наша жизнь состоит из противоречий. Вся эпоха задыхается, тонет в противоречиях, не в силах проронить ни единой слезы, несущей избавление. Нет не только решений, нет и проблем.
– Выходит, он был там, в конторе, еще до того, как начался дождь, – проговорила Ирен, теряя всякую надежду использовать погоду, чтобы опровергнуть алиби Таннера.
– Это, знаете ли, не поможет, – сказала Нэнси. – Постоянно прокручивать случившееся в мозгу. Спрашивать себя, можно ли было предотвратить его смерть. Конечно же, можно. Но этого не произошло и никогда не произойдет.
В Провансе и в Италии кипарисы выделяются на фоне неба черными пятнами, а здесь, на кладбище Эль-Кеттар, кипарис золотился на солнце и сочился светом. Казалось, кипящий в его черном сердце золотой сок переливается через край коротких ветвей и стекает длинными золотистыми струями на зеленую листву.
В конце дня шайры возвратились во двор. Их массивные ноги были в пыли, соль от засохшего пота виднелась на шеях и боках. Хилариус вышел из амбара принять лошадей у возчиков, одетый, как всегда, в холщовую рубаху, без шляпы, чтобы прикрыть лысину. Несмотря на возраст, он двигался быстро, уверенно. Лошади, выполняя его молчаливую команду, выстроились у амбара, ожидая, когда с них снимут уздечки, а потом с облегчением стали мотать шеями, освобожденными от тяжелых хомутов. Ирен наблюдала за Хилариусом из маленького окна в коридоре первого этажа. Пудинг была непреклонна, считая, что в этом человеке нет ничего зловещего, но Ирен, глядя на него, не могла избавиться от тягостного чувства. Его окружала какая-то мертвенная аура, что-то давящее, тяжелое и холодное. Своего рода тень, о чем она уже говорила дочери конюха, причем более темная, нежели та, которую его жилистое тело отбрасывало на мощеный двор. Ирен не сомневалась, что старый конюх встал тем утром еще раньше, чем Нэнси, и была уверена – да, уверена, – что он заходил в дом. Она не знала, когда именно и зачем, и не понимала, отчего это важно, однако догадывалась: за этим кроется некая тайна. И он вполне мог зажечь необъяснимый огонь в гостиной Нэнси. Ирен не имела ни малейшего понятия, зачем он это сделал или что это значило. А также стоило ли обращать внимание на подобное обстоятельство.
...Словно книги, где подчеркнуто столько фраз, что начинаешь поневоле сомневаться в уме и вкусе читателя.
Ирен много думала весь день и даже провела некоторое время в своем кабинете, делая кое-какие записи и пытаясь найти что-то общее между вещами, которые на первый взгляд никак не были связаны. Она вдруг осознала, что было бы жестоко взвалить на Пудинг плохие новости, не предложив ей ничего взамен. Какую-то идею, новую версию. Кроме того, она понимала, что занимается этим не только ради Пудинг. Когда утром Ирен вышла рассказать о своих тревожных размышлениях, ей впервые в жизни показалось, будто она делает что-то полезное. Ирен понимала, что, после того как она плавно перешла из-под опеки родителей в сети обманувшего ее Фина, а затем стала бременем на шее у Алистера, ей впервые приходится отвечать самой за себя. Это было приятное ощущение. И еще более приятной была мысль о том, что она наконец совершает что-то доброе и полезное для Алистера, который сделал так много хорошего для нее. Теперь, конечно, было уже поздно, слишком поздно. Но не для Картрайтов. Тем не менее, несмотря на все ее усилия, единственным плодом ее размышлений стала гипотеза, что кто-то мог заплатить Таннеру за убийство Алистера. Таннер был бедным человеком, недавно потерявшим работу, а к тому же горьким пьяницей. И пожалуй, доведенный до крайности, он мог взяться за такую работу. В этом человеке, конечно, было достаточно жесткости, как сказал Джордж, и она сама была тому свидетельницей. Но подобные рассуждения в итоге лишь возвращали их на исходную позицию – к поиску причины, по которой кто-то мог желать смерти Алистера. Ирен не хотелось рассказывать Пудинг об этом. Она боялась ее разочаровывать и сожалела, что, предложив помощь, обманула ее надежды.
На войне. Люди, рассуждающие о степени опасности того или иного фронта. «Я воевал на самом страшном участке фронта». Все рушится, а они устанавливают иерархию. Так они спасаются от хаоса.
На столике в коридоре Ирен с удивлением обнаружила письмо, адрес на котором был написан знакомой рукой, – впервые после ужасного письма Фина, со времени получения которого, казалось, прошли месяцы, если не годы. Не сходя с места, она поспешила его вскрыть и тут же пробежала глазами, колеблясь между счастьем и страхом, а затем пошла доложить Нэнси о том, что узнала.
Сюжет для пьесы
38. Человек в маске.
После долгого путешествия он возвращается домой в маске. Он никогда ее не снимает. Почему? Таков сюжет.
За работой Пудинг постоянно подсчитывала, как много времени осталось до слушания дела Донни – сколько часов, минут и секунд. Подобно ужасному зуду, ее терзала необходимость действовать, но, как Пудинг ни старалась, она не могла придумать, что делать дальше. Как заметила Ирен после поездки в Биддстон, их следствие зашло в тупик, из которого нельзя было выбраться, пока они не смогут выяснить мотив преступника. Во время обеда Пудинг постучала в парадную дверь дома, якобы желая попросить стакан воды, а на самом деле надеясь поговорить с Ирен, но ей никто не ответил. Девушка двинулась в обход и прошла через заднюю дверь на кухню, где увидела обедающих Клару Гослинг и Флоренс, но, поскольку те встретили ее ледяным молчанием, Пудинг поспешила ретироваться. В большом амбаре она нашла лежащего на сене Хилариуса. Тот водрузил себе на лицо потрепанную шляпу и дремал в лучах солнца. Он часто спал там летом, беря с собой ужин, который Клара давала ему на тарелке, и съедал его вечером перед сном, а если у него когда-либо и были дела за воротами Усадебной фермы, то он давно уже с ними распрощался. Пудинг подумала о темноте, которую, по словам Ирен, та чувствовала вокруг него, и это показалось ей смешным. Нет, Хилариус был стариком безобидным. Пожалуй, слишком немногословным, но он всегда проявлял к ней и к своим лошадям одну только доброту и, несмотря на возраст, никогда не увиливал от работы.
В конце концов он снимает маску.
Решив его разбудить, Пудинг почувствовала себя неловко, но она ничего не могла с собой поделать. Девушка взяла в руки вилы и начала с шумом убирать сено, позволяя металлическим зубцам задевать брусчатку, которой был вымощен пол.
Он надел ее просто так. Чтобы смотреть на мир из-под маски. Он еще долго бы ее не снимал. Он был счастлив, если это слово имеет смысл. Но страдания жены побуждают его открыть лицо.
– Смотри, как бы от искр не случился пожар, девочка, – не двигаясь, произнес Хилариус со свойственным ему необычным акцентом. – Завязывай с этим. Я слышал тебя, еще когда ты вышла из дома.
«До сих пор я любил тебя всем своим “я”, а теперь буду любить тебя всего-навсего так, как ты того хочешь. Но похоже, тебе легче сносить мое презрение, чем любить, не понимая. Это разные вещи».
– О, привет. Сожалею, что побеспокоила, – проговорила Пудинг, садясь рядом с ним.
(Или разные женщины. Одна любит его в маске, потому что он ее интригует. Когда он снимает маску, любовь ее проходит. «Ты любила меня умом. Надо было любить меня еще и нутром». Другая любит его
несмотря на маску и продолжает любить и без нее.)
От него приятно пахло лошадьми и мелассой
[75], которую он подмешивал в их корм.
Своеобразный, хотя и естественный механизм: она объясняла страдания человека, которого любила, как раз теми обстоятельствами, которые были для нее наиболее мучительны. Она так свыклась с безнадежностью, что, когда пыталась понять жизнь этого человека, всегда видела в ней только то, что было не в ее пользу. А его как раз это и раздражало.
– Сомневаюсь, – проворчал он, но откинул шляпу и посмотрел на нее без злобы. – Все беспокоишься о брате?
– Да. – Она села на руки, чтобы те не дрожали, и сгорбилась. Привычка, оставшаяся с детства. Так она казалась себе не такой большой и заметной. – Даже суперинтендант Блэкман сказал, что в каждом преступлении он всегда ищет мотив. Хотя, похоже, его не беспокоит, что у Донни нет никакого мотива. Как будто… как будто то, каков он есть, уже достаточная причина.
Исторический ум и ум вечный. Один наделен чувством прекрасного. Другой – чувством бесконечного.
– А ты уверена, что это не так?
– Конечно! – сразу возмутилась она, однако Хилариус продолжал внимательно наблюдать за ней, и в морщинистых щелках его глаз сквозила такая твердость, что девушка на какое-то мгновение растерялась, прежде чем заговорила опять. – Я абсолютно уверена, Хилариус. Он подрался в прошлом году, потеряв самообладание, и действительно… поранил другого человека. Но у него был очень веский мотив – его Аойфа вышла замуж за того парня и должна была вот-вот родить первенца. Возможно, когда он бывал расстроен, то мог потерять самообладание, что вызывало… тревогу. Но он никогда, слышите, никогда не вымещал своей злости на ком-то другом.
Ле Корбюзье: «Видите ли, художника отличает то, что в его жизни бывают минуты, когда он ощущает себя больше, чем человеком».
Последовала пауза, потом Хилариус кивнул и надвинул на глаза шляпу.
Человек, много лет живущий один, усыновляет ребенка. Он обрушивает на него все свое одинокое прошлое.
– Да, – произнес он в конце концов. – Я тоже так думаю.
И в своем замкнутом мирке, один на один с этим существом он чувствует себя хозяином ребенка и великолепного царства, находящегося в его власти.
– Действительно? Вы со мною согласны? Вы не верите, что Алистера убил Донни? О Хилариус! Спасибо!
Он его тиранит, пугает, сводит с ума своими фантазиями и придирками. В конце концов ребенок убегает, и он снова остается в одиночестве, плача и сгорая от любви к утраченной игрушке.
Без всякой разумной причины Пудинг почувствовала себя окрыленной надеждой.
– Это не вопрос благодарности. И ничего с этим не поделаешь.
Эдгар По и четыре условия счастья:
– Как бы не так! Я хочу выяснить, кто на самом деле убил Алистера, понимаете? Вот я и решила спросить… Не знаете ли вы какую-нибудь причину… любую причину… по которой кто-то мог иметь зуб на мистера Хадли? Вы ведь прожили здесь дольше, чем кто-либо?
1) Жизнь на свежем воздухе
2) Сознание, что тебя любят
– Семьдесят годков с горкой. И в последнее время я начал чувствовать каждый из них.
3) Отказ от всякого честолюбия
– Ну вот и выходит: дольше, чем кто-то другой. Вам ничего не приходит на ум, Хилариус? Ну хоть что-то? Ирен все еще подозревает Таннера. Возможно, его кто-то нанял, но зачем?
4) Созидание.
– Нетрудно сваливать вину за все на эту семью, – неодобрительно пробурчал Хилариус. Наступила пауза. – Все, что здесь происходит, не имеет ко мне никакого отношения, – сказал он наконец. – И никогда не имело. – Старик медленно поднял голову и посмотрел на Пудинг проницательным взглядом. – У меня нет ответов на твои вопросы, девочка. Лучше оставить все как есть, не сомневайся. И скажу тебе вот что: нет ничего хорошего в том, чтобы держать в руке фрукт, смотреть на листья и на небо и ломать голову над тем, откуда он взялся и почему у него такой вкус.
– Фрукт? Что вы имеете в виду? И куда я должна смотреть?
Бодлер: «В Декларации прав человека забыты два права: право противоречить себе и право уходить из жизни».
– Смотри на корни дерева, девочка. Смотри на корни. Докопайся до сути.
Он же: «Бывают соблазны настолько сильные, что они поневоле превращаются в добродетели».
Пудинг некоторое время раздумывала над его словами, почесывая нос, в который попала труха от сена. Но прежде чем она сформулировала свой следующий вопрос, Хилариус негромко захрапел, поэтому она тихо встала и вышла, оставив его спать.
<Июль>
Пока Пудинг шла домой, ее мысли постоянно возвращались к брату и к тому дню, когда он прибыл домой из армейского госпиталя. Все они едва не сошли с ума при виде Дональда, но изо всех сил старались не тревожить его, не толпиться вокруг и не слишком суетиться. Лицо Донни выражало удивление и недоумение, как будто сон, который он когда-то видел, вдруг оказался явью. Все четверо, включая Рут, следовали за ним по дому, который он словно открывал заново, обращая его внимание на новое – синее покрывало на его кровати и выросшую Пудинг – и на вещи, оставшиеся неизменными, то есть на все остальное.
На пляже человек, раскинувший руки, – распятый на солнце.
<Август>
Ожидая, когда он скажет или сделает что-нибудь, чтобы они убедились: он все еще их Донни, несмотря на ужасы, которые видел, муки, которые претерпел, и несмотря на предупреждение доктора Картрайта, что Донни стал другим, не любит, когда его обнимают, и ему нужно время, чтобы прийти в себя. Четыре настороженных человека с тревогой задерживали дыхание, надеясь скоро почувствовать себя счастливыми. Вернувшись на кухню, Донни немного нахмурился и посмотрел себе под ноги. Его правая рука нервно погладила шрам на голове, как это часто случалось вначале, затем он поднял взгляд и сказал: «А что, не найдется ли для меня чашки чая, Рут?» Рут проворчала: «Нет покоя грешникам»
[76], – все выдохнули и действительно почувствовали себя счастливыми.
Легенды о божествах, переодетых нищими, призывали к милосердию. Оно не свойственно человеку от природы.
Звук быстрых шагов позади вернул Пудинг к действительности. Она обернулась и увидела Пита Демпси, пытавшегося ее догнать. Сердце у девушки замерло, хотя Пит не был в форме. В горле сразу же пересохло. С момента возвращения Донни она, похоже, сталкивалась с Питом только тогда, когда случалось что-то плохое. Она вспомнила, как год назад он изо всех сил пытался удержать Донни, когда тот отказывался уйти после драки и порывался ее продолжить. Она не сомневалась, что Пит не забыл о том дне: совсем недавно у него была веская причина о нем вспомнить. Наконец молодой человек догнал Пудинг и встал перед ней. Глядя на его лицо, раскрасневшееся от быстрой ходьбы, Пудинг спросила себя, считает ли он, что Алистер остался бы жив, если бы Донни посадили в тюрьму еще тогда. Она с беспокойством ждала, гадая, какие плохие новости он принес на этот раз.
– Привет, Пудинг, – сказал он, с трудом переводя дыхание.
В Коринфе
39 рядом стоят два храма: храм силы и храм нужды.
– Здравствуйте, констебль. В чем дело?
<Начало сентября>
– Я теперь не констебль, просто Пит. Я не при исполнении.
Он улыбнулся, как будто это могло показаться смешным, но тут же снова стал серьезным, когда Пудинг не улыбнулась ему в ответ.
Война разразилась. Где война? Где, кроме сводок новостей, которым приходится верить, да плакатов, которые приходится читать, искать проявлений этого абсурдного события? В этом синем небе над синим морем, в этом звоне стрекоз, в кипарисах на холмах ее нет. Нет ее и в пляшущих солнечных бликах на улицах Алжира.
– Есть что-то новое в деле?
Люди стремятся поверить в нее. Ищут ее лицо, но она прячется от нас. Вокруг царит жизнь с ее великолепными лицами. Прожить всю жизнь в ненависти к этой твари, а теперь, когда она перед нами, не узнавать ее. Почти ничего не изменилось. Позже, конечно, придут грязь, кровь и страшное омерзение. Но пока люди видят лишь одно: начало войны похоже на начало мира – ни природа, ни сердце ничего не замечают.
Пудинг, похоже, ничего не могла сделать со своим голосом. Он оставался тусклым и безжизненным, хотя привлечь на свою сторону полицейского было бы совсем неплохо. Впрочем, лукавить не имело смысла. Она знала Пита с тех пор, как они были детьми. Он всегда был среди ватаги ее сверстников, хотя и на несколько лет старше их. Однажды она видела, как Пита стошнило на собственные ботинки, когда другой мальчик подначил его съесть лягушачью икру из пруда, и он оказался достаточно глуп, чтобы это сделать. Пит знал Донни с детства, побаивался его, потому что тот был выше и старше, и уважал за то, как ревностно тот защищал сестру. Теперь Пит представлял закон, что было достаточно странно само по себе, он обладал властью над Донни и остальными, и Пудинг не знала, как себя с ним вести. Она чувствовала себя не в своей тарелке и была до крайности смущена.
Пит снял кепку и взъерошил пальцами свои потные волосы. Выглядел он озадаченно.
Одни созданы для того, чтобы любить, другие – для того, чтобы жить.
– Нет. Боюсь, ничего нового, – проговорил он.
– Но вы, по крайней мере, делаете свое дело и ищете настоящего убийцу? – спросила она, стесняясь посмотреть ему в глаза.
Мы всегда преувеличиваем важность жизни отдельного человека. Есть множество людей, не знающих, что делать с жизнью, – не так уж безнравственно лишить их ее. С другой стороны, все приобретает новое значение. Но это уже известно. То, что эта катастрофа абсурдна по своей сути, ничего в ней не меняет.
– Что мы делаем? – переспросил Пит озабоченно и нахмурился. Затем он неловко отвернулся.
Ее абсурдность – часть еще более абсурдной жизни. Абсурдность жизни делается благодаря ей более явной и убедительной. Если нынешняя война повлияет на человечество, то влияние это будет следующим: люди укрепятся в своих представлениях о жизни и в своем о ней мнении. Как только война становится реальностью, всякое мнение, не берущее ее в расчет, отдает фальшью. Человек мыслящий занимается обычно тем, что старается сообразовать свое представление о вещах с новыми фактами, которые его опровергают. В этом-то сдвиге, в этом повороте мыслей и заключается истина, то есть урок, передаваемый жизнью. Поэтому, как ни отвратительна нынешняя война, невозможно оставаться непричастным к ней. Невозможно ни мне – это разумеется само собой и с самого начала – я могу рисковать жизнью и без страха смотреть в лицо смерти, – ни всем тем, безымянным и покорным, что идут на эту непростительную бойню, – в ком я чувствую своих братьев.
Некоторое время они молчали.
– Что ж, тогда я пойду домой, – сказала Пудинг.
– Пудинг, подожди. – Пит протянул руку, чтобы ее остановить. – С тех пор как все началось, мне очень хотелось сказать… сказать, что я сожалею. Я имею в виду… Я знаю, у тебя и так достаточно проблем с больной мамой, а теперь еще это. – Он прочистил горло, и лицо девушки вспыхнуло. – Я знаю, что твой Донни значит для тебя, Пудинг. – В голосе констебля звучала нежность, чего девушка никогда от него не слышала. – Жаль, что так все закончилось. Правда жаль, – сказал он.
Все предали: те, кто подстрекал к сопротивлению, и те, кто проповедовал мир. Они все налицо, такие же послушные и более виноватые, чем остальные. И никогда отдельный человек не был более одинок перед машиной, фабрикующей ложь.
Пудинг все еще не могла на него смотреть. Вместо этого она разглядывала его пыльные ботинки. В отвороты его брюк попали песок и сухая трава. Пудинг собиралась сказать, что еще ничего не закончилось и она сделает все, чтобы вернуть Донни домой, но едва ли следовало говорить это представителю закона. Она сомневалась, что Пит одобрит принятое ею и Ирен решение начать собственное расследование. И девушка знала, что он лишь посмеется над предчувствиями Ирен: даже Пудинг не слишком им доверяла.
Он еще может презирать и бороться с помощью своего презрения. Если у него нет права быть в стороне и презирать, он сохраняет право судить. Ничего не выйдет из покорности человеческой массе, толпе. Думать иначе было бы предательством.
– Спасибо, – пробормотала она, и на этот раз Пит ее отпустил.
Каждый умирает в одиночку.
Всем предстоит умереть в одиночку.
После смерти Алистера доктор Картрайт обычно возвращался в коттедж Родник до того, как Пудинг заканчивала работу. У него стало меньше пациентов, и прежде это обрадовало бы Пудинг. Она была бы по-настоящему счастлива, что ему не нужно никуда спешить и он может проводить больше времени дома. Но он никогда не чувствовал себя хозяином в собственном саду – разве что время от времени садился в шезлонг на лужайке, чтобы почитать газету. Сад всегда был владением Луизы, а потому доктор просто слонялся по комнатам, маясь от безделья. Он был настолько вялым и выглядел таким потерянным и уставшим, что Пудинг, возвращаясь домой, почти боялась увидеть его за кухонным столом. Довольно часто он вообще ничего не делал – не читал газету, не листал медицинских журналов, не выписывал счета, не оформлял фармацевтические заказы, не слушал радио, не чинил какой-нибудь маленький механизм, не менял иглу в примусе, не пил чай, не смазывал цепь своего велосипеда, засучив рукава и засунув тряпку себе за подтяжки. Просто сидел. Так же как это делал Донни, пока его не арестовали. Казалось, он все больше сдувался с каждым прошедшим днем и с каждой новой дурной вестью – например, когда объявили дату слушания дела Донни. Пудинг разрывалась между желанием, зарыдав, броситься в объятия отца и опасением, что ему теперь не под силу выносить подобные сцены. Вместо этого Пудинг заваривала ему чай, отрезала кусок испеченного Рут пирога и, похлопав отца по плечу, шла заниматься домашними делами до самого ужина.
Пусть по крайней мере отдельный человек сохранит способность презирать и выбирать в ужасном испытании то, что прибавляет ему человеческого величия. Пойти на испытание и принять все, что с ним связано. Но поклясться совершать на самом неблагородном поприще только самые благородные поступки. В основе благородства (подлинного, идущего от сердца) – презрение, храбрость и полное безразличие. Быть созданным, чтобы творить, любить и побеждать, – значит быть созданным, чтобы жить в мире. Но война учит все проигрывать и становиться тем, чем мы не были. Теперь все дело в стиле. Я мечтал, как мы с победой войдем в Рим. И размышлял о вторжении варваров в Вечный город. Но сам я был одним из варваров.
Рут проявляла стойкость. Несмотря на то что эта немолодая женщина слыла мастерицей передавать сплетни и сама любила их послушать, она сохраняла свою преданность Картрайтам с демонстративным вызовом, и адресованные им стрелы отскакивали от нее, как от закованного в броню латника.
7 сентября
– Большинство людей ничего не знает, – загадочно сказала она, когда Пудинг поблагодарила ее за то, что она осталась. Рут открывала дверь гостям со сложенными руками, с клетчатым платком на голове и грозным выражением на некрасивом лице. Пришедшие едва отваживались войти. Впрочем, визитеров было немного – люди привыкли обходить их дом стороной, зная, что Луиза Картрайт нездорова. Пудинг не сомневалась, что, если бы Рут их бросила, все могло бы быть намного хуже. Наверно, они все умерли бы с голоду, так как сама Пудинг была ужасным поваром и ничего не умела готовить, кроме тостов и яичницы. Впрочем, нельзя сказать, чтобы у кого-то был аппетит – есть не хотелось никому, и ей меньше всего. Раньше девушка находила в еде удовольствие: большие ломти фруктового хлеба
[77], намазанные маслом, сэндвичи с беконом в холодное утро перед работой и клубника, купающаяся в сливках, вызывали у нее прилив бодрости и хорошего настроения. Теперь, когда перед ней ставили еду, Пудинг могла думать только о Донни в его камере в Нью-Брайдуэлле
[78], жующем казенное рагу и скучающем по дому. Родители, похоже, не замечали ее состояния, и трапезы в доме Картрайтов проходили в молчании.
Люди всё хотели понять, где война – и что в ней гнусного. И вот они замечают, что знают, где она, что она в них самих, что она в этой неловкости, в этой необходимости выбирать, которая заставляет их идти на фронт и при этом терзаться, что не хватило духу остаться дома, или оставаться дома и при этом терзаться, что они не пошли на смерть вместе с другими.
В тот вечер отец был еще тише, чем обычно.
Вот она, она здесь, а мы искали ее в синем небе и в равнодушии окружающего мира. Она в страшном одиночестве того, кто сражается, и того, кто остается в тылу, в позорном отчаянии, охватившем всех, в том одичании, которое со временем проступает на лицах. Наступило царствие зверей.
– В чем дело, папа? Что-то случилось? – спросила Пудинг, когда Рут ушла домой, а мать поднялась в спальню. Доктор покачал головой, наморщив лоб. – Пожалуйста, скажи мне, – попросила девушка.
– Я говорил сегодня с коллегой, доктором Уитли из Девизеса. Его… вызвали в тюрьму к Донни, – признался отец.
Пудинг ахнула:
В людях начинают пробуждаться ненависть и слепая сила. В них не осталось ничего чистого. Ничего неповторимого. Каждый думает, как все. Кругом одни звери, звериные лица европейцев. Омерзительный мир, всеобъемлющая трусость, насмешка над храбростью, мнимое величие, упадок чести.
– Почему? С ним все в порядке? Что случилось? Он болен?
– Тсс! Твоя мать не должна слышать! Сейчас с ним все в порядке, но доктору Уитли пришлось дать ему седативное средство, чтобы он успокоился, и ему… потребовалось наложить несколько швов. – Доктор, во время разговора опускавший глаза и вертевший в руках очки, теперь поднял взгляд на дочь. Она смотрела на него, сраженная ужасом. – Ему сказали, что Донни подрался с одним из других заключенных. Он… он не мог сказать мне, из-за чего произошла потасовка…
– Но этого не может быть! Донни не стал бы лезть на рожон, и…
Ошеломительное зрелище: видеть, с какой легкостью рушится достоинство некоторых людей. Но если как следует подумать, ничего странного тут нет, ведь достоинство, о котором идет речь, держалось в них только за счет неустанной борьбы с их собственной природой.
– Пудинг, пожалуйста, просто послушай. Драка была не особенно серьезной. Но Донни пришлось наложить швы на руку, которой он… ударил другого парня, и на голову, которую… которую он…
– Которую он что?
Неизбежно только одно: смерть, всего остального можно избежать.
– Поранил сам. Когда нашего мальчика отвели обратно в камеру, он… он разбил ее о стену. Тюремщикам пришлось его связать.
Во временном пространстве, которое отделяет рождение от смерти, нет ничего предопределенного: все можно изменить, можно даже прекратить войну и жить в мире, если желать этого как следует – очень сильно и долго.
Долгое время Пудинг не могла найти подходящего слова.
– Бедный, бедный Донни, – сказала она в конце концов дрожащим голосом.
Правило: в каждом человеке видеть прежде всего то, что в нем есть хорошего.
– Да, – согласился отец.
Смиряться. И видеть, например, хорошее в дурном. Если меня не берут на фронт, значит, мне суждено вечно оставаться в стороне. И именно эта борьба за то, чтобы оставаться нормальным человеком в исключительных условиях, всегда давала мне больше всего сил и позволяла приносить больше всего пользы.
– Должно быть, ему там тяжело. Невыносимо тяжело! Его там никто не понимает… Тюремщики не знают, как с ним обращаться. Ему следует позволять… заниматься своими делами в удобное время! Бьюсь об заклад, тот, другой парень, кем бы он ни был, цеплялся к Донни и вызвал его на конфликт!
– Пудинг…
Гёте (Эккерману): «Дай я себе волю, я очень скоро разорился бы сам и разорил всех своих близких...»
40 Самое важное – научиться владеть собой.
– Почему он бился головой о стену? Зачем? Ему должно быть там тяжело! – Она заплакала. – Ему должны позволить вернуться домой! – прошептала Пудинг.
– Согласен, так было бы лучше. Я желаю этого больше всего на свете, моя дорогая. Он явно не в состоянии… справиться. – Доктор беспомощно покачал головой.
«Все, что не убивает меня, придает мне силы» (Ницше).
– Мы не можем обратиться к судье, чтобы тот разрешил ему вернуться домой? В особом порядке или что-то вроде этого! Донни не такой, как другие…
Преодолеть еще и это? Придется. Но эти бесконечные усилия оставляют горький осадок. Неужели нельзя было избавить нас хотя бы от этого? Но и усталость тоже необходимо преодолеть. И это тоже не пройдет бесследно. Однажды вечером, подойдя к зеркалу, мы обнаруживаем, что морщина, кривящая уголки губ, стала чуть глубже. Что это? Это результат моей борьбы за счастье.
– Единственное, на что мы можем надеяться, – это на то, что мировой судья предъявит ему обвинение в непредумышленном убийстве. Тогда, возможно, ему разрешат выйти из тюрьмы под залог. Но если он попадет в новую передрягу…
– О нет! Это могут использовать против него, не так ли?
– Боюсь, что могут, Пудинг. Боюсь, что могут.
У Жарри
41 перед смертью спросили, чего он хочет. «Зубочистку». Ему ее дали, он поднес ее ко рту и умер довольный. Жалкие люди, вы смеетесь над этим и не извлекаете ужасного урока. Всего-навсего зубочистка, только зубочистка, обычная зубочистка – вот цена этой пленяющей нас жизни.
– Но это так несправедливо! Он ведь не сделал ничего плохого!
– Пудинг…
Куча людей, а за ними и Полан
42 на страницах «Нувель ревю франсез», поражаются, что война 1939 г. началась не в такой обстановке, как война 14-го. Наивные люди, они думают, что ужас всегда имеет одно лицо, наивные люди, они не могут расстаться с запасом привычных образов.
Доктор приложил ладонь к глазам и слегка покачал головой, как будто слышать слова дочери ему было невыносимо. Пудинг сделала несколько глубоких вдохов, чтобы успокоиться. – Ты не должен опускать руки, папа, – сказала она. – Я придумаю, как вернуть его домой. Правда. Я обещаю.
– Моя дорогая, – сказал он, грустно улыбаясь, – ты не должна давать обещаний, которые не сможешь выполнить. Особенно самой себе.
<Ноябрь>
– Но я сдержу слово, – проговорила она, чувствуя, как в ней закипает что-то, похожее на гнев.
Смерть Людовика XVI. Он написал жене письмо и просит человека, который ведет его на казнь, передать его ей. В ответ он слышит: «Я здесь не для того, чтобы выполнять ваши поручения, я здесь для того, чтобы вести вас на эшафот».
Доктор опять покачал головой:
– Мне очень жаль, что все так произошло, Пудинг, и твоя молодая жизнь всегда будет нести на себе след этого… мрачного времени. Мысль о том, насколько ты предана Дональду, согревает мое сердце. Да, согревает, но сейчас мне от этого еще тяжелее.
Письмо к отчаявшемуся человеку.
Сказав это, он молча ушел, чтобы помочь жене готовиться ко сну.
Вы пишете, что война вас удручает, что вы готовы умереть, но не в силах выносить вселенскую глупость, жестокую трусость и преступную наивность людей, которые все еще верят, что кровь может разрешить все встающие перед человечеством проблемы.
Я читаю ваше письмо и понимаю вас. Мне особенно понятен ваш выбор и противоречие между вашей готовностью умереть и отвращением при виде того, как умирают другие. Значит, вы человек достойный. Это ставит вас в ряд тех, с кем можно говорить. И правда, как не впасть в отчаяние?
Пудинг провела ночь в полудреме, лишь на короткое время проваливаясь в беспокойный сон. Ее мучили мысли о ранениях Донни и о том, что в любой момент он может невольно сделать что-то такое, в результате чего навсегда останется за решеткой. Утром ее голова гудела, как будто по ней ударили мешком. Ясно мыслить было трудно, однако она быстро определилась с тем, что станет делать в первую очередь, и решила начать день с посещения мамаши Таннер. Мудрой женщины, которая знала Слотерфорд и его жителей как свои пять пальцев и предупредила Пудинг и Ирен о грядущих переменах. Никто не был ближе нее к самому Таннеру, и старая женщина, скорее всего, знала, где он находился в утро убийства.
Не один раз судьба тех, кого мы любим, оказывалась под угрозой. Болезнь, смерть, безумие, но оставались мы, и оставалось то, во что мы верили! Не один раз ценности, которыми мы жили, оказывались на грани крушения. Но никогда еще гибель не грозила одновременно и всем нашим близким, и всем нашим ценностям без исключения. Никогда мы не были обречены на поголовное уничтожение.
– Ты уверена, что это хорошая идея? – спросила Ирен, когда Пудинг рассказала ей, куда хочет отправиться. – Я имею в виду… все-таки наш главный подозреваемый ее сын.
Я понимаю вас, но не разделяю ваших чувств, когда вы собираетесь сделать свое отчаяние правилом жизни и, решив, что все бесполезно, замыкаетесь в своем отвращении. Ибо отчаяние есть чувство, а не состояние. Жизнь не может сводиться к отчаянию. И чувство не должно вытеснять трезвый взгляд на вещи.
– Да, это так, – сказала Пудинг, хмурясь, – он все еще наш главный подозреваемый. Но нам не нужно говорить ей об этом, правда? Мы сделаем вид, будто понятия не имеем, что он замешан в этом деле, и, возможно, она о чем-нибудь проговорится.
– Мы? – Ирен покачала головой. – Извини, но я не могу пойти с тобой сейчас, Пудинг. Я должна поехать в Коршам. Моя мама приезжает. Наконец-то. – В словах Ирен явно чувствовалось двойное дно, однако в чем там дело, Пудинг понять не могла. – Она никогда не встает рано, и если ты продержишься до завтра, то, возможно…
Вы говорите: «А как же быть? И что я могу?» Но изначально вопрос стоит не так. Вы, конечно, еще не утратили веру в отдельную личность, потому что прекрасно чувствуете, сколько хорошего есть в тех, кто вас окружает, и в вас самом. Но эти отдельные люди бессильны – и вы отчаиваетесь в обществе. Учтите, однако, что вы уже порвали с этим обществом задолго до катастрофы, что вы и я знали, что это общество неизбежно придет к войне, что вы и я выступали против нее и, наконец, что мы чувствовали полную свою несовместимость с этим обществом. С тех пор оно не изменилось. Оно пришло к своему естественному концу. И, право, если посмотреть на вещи беспристрастно, нынче у вас не больше поводов для отчаяния, чем было в 1928 г.
– Нет! – выдохнула Пудинг, думая о том, как Донни бьется головой о стены тюремной камеры. Она собиралась рассказать об этом Ирен, но не захотела возбуждать в ней подозрение, будто Донни совсем себя не контролирует. – Я хочу сказать, все в порядке, я могу пойти одна. Как говорят, куй железо, пока горячо.
– Удачи. Не забывай о тактичности, ладно? – произнесла Ирен неуверенным голосом.
Да, у вас их ровно столько же.
Пудинг кивнула, но больше не смогла выдавить из себя ни слова. Донни от ее тактичности толку было немного. Она быстро проверила, все ли в порядке с лошадьми, накормила их, а затем наполнила корыто водой, горя желанием поскорей покинуть ферму и отправиться вниз по склону. Когда она делала для брата хоть что-то, Пудинг еще как-то держалась. Она чувствовала, что может дышать, несмотря на страх, ужас и зияющую прореху в мире, в котором когда-то был Алистер. Когда же девушка ничего не делала, ей казалось, будто она тонет.
Когда Пудинг постучала в дверь коттеджа Соломенная Крыша, внутри послышались торопливые звуки: скрип деревянного пола, шаги по лестнице, приглушенный шепот. Потом дверь приоткрылась и в образовавшейся щели показалась Триш Таннер, жена хозяина дома. На ее лице промелькнула целая гамма чувств – сперва страха, потом огромного облегчения, затем робкой неуверенности и, наконец, почти не скрываемой вины.
А если как следует все взвесить, у тех, кто воевал в 1914 г., было больше причин для отчаяния, потому что они хуже понимали, что происходит. Вы скажете: какой мне прок знать, что в 1928 г. было столько же поводов для отчаяния, сколько в 1939-м? И будете правы. Ибо в 1928 г. отчаяние ваше не было беспросветным, меж тем как теперь все вам кажется напрасным. Если ничто не изменилось, значит, суждение ваше неверно. Оно неверно, как и всегда, когда правда, вместо того чтобы явиться нам в итоге размышлений, предстает во плоти жизни. Вы предвидели войну, но надеялись ее предотвратить. И потому отчаяние ваше не было беспросветным. Сегодня вы думаете, что ничего уже не способны предотвратить. В этом все дело.
– Пудинг Картрайт, – проговорила она сдержанно, оставив дверь полузакрытой.
– Здравствуйте, миссис Таннер. Сожалею, что побеспокоила вас. – Пудинг остановилась, ожидая, когда миссис Таннер скажет, что все в порядке, но та промолчала. – Гм… Нельзя ли мне войти и наскоро переговорить кое о чем с вашей матерью?
Но прежде всего следует спросить вас, все ли вы сделали, чтобы предотвратить войну? Если да, то война могла бы показаться вам неизбежной и вы могли бы рассудить, что тут уже ничего не поделаешь. Но я уверен, что вы сделали не все, что никто из нас не сделал всего, что надо. Предотвратить войну было не в ваших силах? Нет, это не так. Нынешняя война, как вы знаете, не была неизбежной. Достаточно было вовремя пересмотреть Версальский договор. Он пересмотрен не был. Вот и все, вы сами видите, что дела могли пойти совсем по-иному. Но этот договор, или что-либо другое, еще можно пересмотреть, еще можно добиться, чтобы Гитлер отступил от своего слова. Еще можно отказаться от этих несправедливостей, вызвавших ответные несправедливости, и потребовать, чтобы те также были уничтожены. Есть еще полезное дело, которое предстоит выполнить. Вы полагаете, что ваша роль отдельного человека практически сводится к нулю. Но на это я скажу вам, возвращаясь к моему предыдущему рассуждению, что она осталась такой же, какой была в 1928 г. Впрочем, я знаю, что вы не слишком держитесь за понятие бесполезности. Ибо я думаю, что вы вряд ли одобряете отказ от военной службы по религиозно-этическим соображениям. И не потому, что у вас не хватает смелости выступить в его защиту. Просто вы не видите в таком отказе никакой пользы. Значит, некоторую долю полезности вы уже допускаете, и это позволяет вам следить за моей мыслью.
– Со свекровью. Только сейчас неподходящее время.
– Вот как… Но для меня это очень важно, – ответила Пудинг. – Можно войти? Я не отниму много времени.
Вам есть, что делать, не беспокойтесь.
– Это дочка доктора? – послышался изнутри голос мамаши Таннер. – Впусти ее, если она хочет что-то сказать.
Когда обнадеженная Пудинг улыбнулась, в глазах миссис Таннер снова вспыхнул давешний страх, и раздавшийся наверху стук заставил ее вздрогнуть. Но она открыла дверь шире и отступила в сторону.
У всякого человека есть более или менее широкая сфера влияния. Этому способствуют и его недостатки, и его достоинства. Как бы там ни было, влияние существует, и его можно незамедлительно использовать. Никого не подстрекайте к бунту. Надо беречь чужую кровь и свободу. Но вы можете убедить десять, двадцать, тридцать человек, что эта война не была неизбежной и не является таковой и поныне, что существуют средства прекратить ее, которые до сих пор еще не пущены в ход, что об этом надо говорить, когда можно – писать, если потребуется – кричать. Десять или тридцать человек, которых вы убедите, в свою очередь скажут об этом десятку других, те передадут дальше. Если им помешает лень, тем хуже, начните все сначала с другими людьми. Вот когда вы сделаете то, что должны сделать в своей сфере, на своем участке, тогда предавайтесь отчаянию сколько угодно. Поймите, что можно отчаяться в смысле жизни вообще, но не в ее отдельных проявлениях, можно отчаяться в существовании, потому что мы не имеем над ним власти, но не в истории, где отдельный человек может все. Ведь на смерть нас сегодня посылают отдельные люди. Почему же отдельным людям не постараться подарить миру мир? Надо только начать, не замахиваясь на столь великие дела. Поймите же, что в войне участвует не только энтузиазм тех, кто ее приветствует, но и отчаяние тех, кто ненавидит ее всей душой.
– Тогда заходи.
– Спасибо.
Смерть Лепуатвена, друга Флобера. «Закройте окно! Это слишком прекрасно».
Внутри стояла тишина, и Пудинг почувствовала устремленные на нее взгляды. Ощущение, будто ее разглядывают, казалось еще более явственным, чем в прошлый раз, когда она приходила с Ирен, хотя сейчас в доме было меньше детей, а дед на низкой кровати спал глубоким сном. Его челюсть отвисла, рот приоткрылся, и глазные яблоки шевелились под закрытыми веками. Окна были занавешены толстым войлоком, и неестественная темнота, казалось, еще более усиливала духоту. Пудинг заморгала, изо всех сил пытаясь разглядеть, что творится вокруг, пока ее глаза приспосабливались к царящему в комнате полумраку, и сделала глубокий вдох, чувствуя нехватку воздуха. Мамаша Таннер стояла у плиты, покинув свое кресло, и крошила какие-то корни в кастрюлю с супом, доставая их с высокой полки, уставленной банками с травами. Ее движения были быстрыми и уверенными. Пудинг уставилась на нее, вдруг осознав, что в первый раз видит ее стоящей на ногах. До сих пор ей почему-то казалось, будто мамаша Таннер не может ходить. Та бросила на девушку быстрый взгляд и озорно улыбнулась.
Я не устаю поражаться «развеселому» виду, который принимает в Алжире все, что имеет отношение к смерти. Ничто не кажется мне более оправданным. Что может быть смехотворнее события, обычное сопровождение которого – бульканье в горле и пот градом. Что может быть глупее благоговейного отношения к этому событию. Нет ничего презреннее, чем уважение, основанное на страхе. Отсюда следует, что смерть достойна не большего почтения, чем император Нерон или полицейский комиссар моего округа.
– Жизнь еще теплится в моих старых костях, – проговорила она.
– Да, – отозвалась Пудинг.
– Сядь. Я так и думала, что ты не заставишь себя ждать. Однако боюсь, я не смогу сообщить тебе что-то радостное.
Дон Кихот: Да, я сражался с ветряными мельницами. Ибо совершенно все равно, сражаться с ветряными мельницами или с великанами. Настолько все равно, что их можно перепутать. Моя метафизика – метафизика близорукого.
– О!
– И все равно спрашивай.
Веды
43. О чем человек думает, тем он и становится.
Она положила большой нож, которым рубила коренья, вытерла морщинистые руки о юбку, а потом села сама.
29 ноября
– Трáвы для улучшения сна? Настойка, которая поможет доктору расслабиться?
Прославление разнообразия, изобилия, в частности чувственной жизни, и призыв отдаться порыву страсти оправданны только в том случае, если человек доказал свое бескорыстие по отношению к предмету этой страсти.
– Нет-нет, ничего такого. Спасибо. – Пудинг изо всех сил пыталась разгадать причину странного тона, которым заговорила с ней мамаша Таннер. Он казался насмешливым, но только на первый взгляд, а на самом деле был очень серьезным. Как будто она что-то скрывала. – Я хотела спросить… – Пудинг, задумавшись, замолчала.
Существенно также погружение в материю – ведь множество людей прославляют чувственность только потому, что они ее рабы. Здесь также прячется корысть. Отсюда железная необходимость пройти испытание, например, испытание целомудрием, обращаться с самим собой по всей строгости. Перед тем как начать какое бы то ни было теоретическое предприятие, имеющее целью прославление сиюминутного, нужен месяц полной аскезы.
Сказать что-либо, не раскрывая своих подозрений, было непростым делом. Каким-то образом она почувствовала, что у нее есть только один шанс, и его надо использовать. Поэтому вопрос нужно было задать правильно. У стола стояла Триш Таннер, наблюдая за девушкой и без всякого стеснения слушая ее разговор со свекровью. Теперь на ее лице не было никаких чувств, кроме обычного напряжения.