Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Альбер Камю

Записные книжки

«...Жить с открытыми глазами»

Первую записную книжку Камю завел в середине 30-х годов, когда ему было чуть более двадцати лет. Последние заметки написаны незадолго до гибели. Собранные вместе, эти записи складываются в своеобразную автобиографию, на страницах которой запечатлелись двадцать пять лет жизни Альбера Камю, его литературные труды и дни.

Герой ранних записей – искатель поприща и признания, склонный к лицедейству и мятежу. «Человек бунтующий», молодой Камю отождествляет себя с Иваном Карамазовым и, подобно персонажу Достоевского, мира этого не принимает. «Человек играющий», Камю творит собственный антимир на театре, примеряя разные роли – актера, режиссера, драматурга.

Молодой Камю не слишком доверяет опыту, полагая, что тот делает человека не мудрым, а сведущим. Чтобы обрести мудрость, нельзя отгораживаться от мира, надо «жить с открытыми глазами». Этот принцип Камю делает своим жизненным кредо.

Листая записные книжки дальше, мы видим, как рождается писатель, как однажды он узнаёт, что к нему пришла слава. Шумный успех, сопутствовавший Камю с середины 40-х годов, когда были опубликованы повесть «Посторонний», эссе «Миф о Сизифе», роман «Чума», поставлена драма «Калигула», заставляет его задуматься о цене славы. «Теперь я знаю, что такое слава. Пустяк», – пишет Камю. Отсюда желание «упразднить публику и научиться судить себя».

«Упразднить публику» в понимании Камю вовсе не означает устранить читателя. Так обычно поступают плохие литераторы – «те, кто пишут, считаясь с внутренним контекстом, неизвестным читателю». По мнению Камю, «нужно писать как бы вдвоем...» Этому правилу сочинять «вместе с читателем», «как бы вдвоем» Камю следует и в своих записных тетрадках, не предназначенных для посторонних глаз.

Впрочем, творчество «для себя» – миф, адресованный людям, мало знакомым с писательским ремеслом. Писатель в силу присущего ему дара не может остаться с самим собой и неизбежно существует «наедине со всеми». Это проявляется в интимных текстах записных книжек, дневников, писем.

Записные книжки Камю представляют собой довольно пестрое в жанровом и стилевом отношении собрание текстов. Здесь можно встретить эскизы литературных сюжетов, философские сентенции, множество цитат, бытовые зарисовки с натуры и лирические пейзажи. Вполне законченные фрагменты чередуются с набросками и фразами, оборванными на полуслове. При этом писатель фиксирует не столько жизненные и житейские обстоятельства, сколько мыслительные коллизии, порожденные теми или иными обстоятельствами. Так, Камю описывает «ситуацию выбора» между литературой и философией, в которой он оказался в самом начале пути. Выбор этот предопределил всю его писательскую судьбу.

«Почему я художник, а не философ? Потому что я мыслю словами, а не идеями». Мысля идеями, считает Камю, можно уразуметь смысл жизни. Но жизнь богаче заключенного в ней смысла. Философия, погруженная в смыслы, рискует проглядеть жизнь. Отсюда вывод: «Если хочешь быть философом, пиши романы». Но и роман – тоже философия, только особая. Философия не смысла, а жизни как таковой – философия жизни.

На страницах записных книжек Камю ведет оживленный диалог с современниками (Мальро, Жидом, Сартром, Бердяевым) и с теми, кого называют «вечными спутниками». Его «вечными спутниками» становятся Паскаль и Вольтер, маркиз де Сад и граф Лотреамон, Достоевский и Ницше.

Последние оказывают на Камю особенно сильное воздействие: Достоевский, убеждавший любить жизнь больше, чем смысл ее, и Ницше, бросивший вызов спекулятивной философии, понимаемой как «наука логики», и попытавшийся «взглянуть на науку под углом зрения художника, на искусство же – под углом зрения жизни».

В записных книжках отчетливо проявилась такая особенность образного мышления Камю, как его театральность, воспитанная годами артистической юности. Картины природы у него часто напоминают театральные декорации. Изображая людей, писатель как бы перевоплощается в них и часто рисует мизансцены. Вот одна из них: «При осаде Севастополя Толстой выскакивает из траншеи и бежит к бастиону под непрерывным огнем противника: он увидел крысу, а крыс он страшно боялся».

Записные книжки позволяют проследить, как в сознании писателя рождаются образы, как в калейдоскопе мыслей вызревают идеи и темы. Камю обращается к вечным антиномиям человеческого существования и к новейшим коллизиям, порожденным ХХ веком, – культуры и цивилизации, христианства и коммунизма, демократии и тоталитаризма, нигилизма и конформизма.

Одна из таких тем, постоянно преследующих писателя, – абсурд. Согласно Камю, абсурд заключен не в жизни как таковой, а в тех отношениях, которые существуют между человеком и миром. Абсурд проявляется в бессилии разума, в его неспособности изменить мир. Абсурд разрушает мораль, делает бессмысленными людские деяния и, главное, лишает человека свободы.

Что можно противопоставить абсурду, царящему в мире?

Для одних – это вера, для других – безверие и цинизм. Не находя опоры в религии, Камю вынужден бороться с искушением цинизма: «Вечное искушение, против которого я непрестанно веду изнурительную борьбу, – цинизм».

Однако есть сила, способная одолеть абсурд, дарующая ощущение свободы. Это – красота. Красота обладает абсолютной ценностью и может дать человеку чувство гармонии. Последнее убеждение Камю воспринял у Ницше, в представлениях которого «только как эстетический феномен бытие и мир оправданы в вечности». Вслед за немецким философом Камю категорично утверждает: «Оправдание абсурдного мира может быть только эстетическим».

«Несчастное сознание» Камю жадно впитывает образы красоты. «Как красивы женщины в Алжире на склоне дня», – восклицает он. Писатель упивается красотами средиземноморской природы с ее «ультрамариновыми пейзажами», залитыми светом бухтами, дрожащими «словно влажные губы», и горными склонами, утопающими в цветах, от которых растекается медовый запах. Вся эта нестерпимая красота рождает фаустовское желание остановить прекрасное мгновение.

Из Алжира писатель мысленно переносится на Лазурный берег, восходит на вершины Воклюза, ландшафты которого воспевал еще Петрарка. В его сознании постоянно присутствует образ Древней Эллады, ставший универсальным символом прекрасного.

«Я не могу жить без красоты», – пишет Камю. «Красота – главная моя забота, так же как и свобода», ибо «свобода есть источник красоты».

Эстетический императив Камю безусловно близок русской традиции, идущей от К. Леонтьева и Вл. Соловьева, продолженной поэтами-символистами, называвшими себя «теургами», для которых красота является источником магического преображения жизни. Однако в сравнении с ними восприятие прекрасного у Камю приобретает более созерцательные формы и лишается той загадки, над которой билась русская мысль, не находя ответа на вопрос, мучивший Дмитрия Карамазова: как в красоте «берега сходятся и все противоречия вместе живут», как совмещает она идеал Мадонны с идеалом содомским.

Записные книжки Камю хранят следы пристального чтения русской литературы. Круг этого чтения образуют сочинения Пушкина и Тургенева, Белинского и Герцена, Достоевского и Льва Толстого. Камю конспектирует «Русскую идею» Бердяева, делает выписки из мемуаров известной революционерки Веры Фигнер и книги Берберовой о Чайковском.

Соприкосновение с русской культурой пробуждает интерес к истории государства российского, к его нравам. В записных книжках Камю подметил и такое типично русское изобретение, как потемкинские деревни.

Писатель обращается к феномену русского терроризма, тесно связанному с судьбами революционного движения в России. Он перечитывает «Катехизис революционера» Нечаева и Бакунина; всматривается в лица террористов, этих «идиллических людей», в восторге самопожертвования готовых совершить любое насилие (впоследствии они станут героями одной из его пьес). Камю пытается понять: как народовольцы – человек пятьсот на всю страну – могли держать в страхе могущественную империю, население которой составляло сто верноподданных миллионов? Как совмещаются Россия Достоевского и Россия Дзержинского? Кто такие русские интеллигенты, поджигатели революций, пожираемые ими?

Все эти вопросы для Камю приобретали особую остроту в ситуации конца 40-х – 50-х годов, когда происходит разрыв с левыми интеллектуалами, когда от него отворачиваются многие друзья по Сопротивлению и звучат обвинения чуть ли не в коллаборационизме.

Через произведения Камю, включая и его записные книжки, проходит лейтмотив смерти. Образ смерти постоянно владеет сознанием писателя, как бы преследует его. Он помечает в записной книжке, что желал бы умереть у моря и оставить жизнь без ненависти. Ему импонируют «мятежные денди», способные принять счастливую смерть. (Именно так – «Счастливая смерть» – назывался юношеский роман Камю.) Вот Альфред Жарри: умирая, он просит зубочистку и, получив ее, умирает счастливым. Дмитрий Богров, убийца Столыпина, перед казнью добивается милости – разрешения быть повешенным во фраке. Камю занимает фигура «логического самоубийцы» Кириллова, персонажа романа Достоевского «Бесы», и в какой-то момент приходит роковое убеждение, что «Кириллов прав», что «убить себя – значит доказать свою свободу».

В этом контексте гибель писателя в автомобильной катастрофе уже не воспринимается как трагическая случайность. Если верно, что слово способно заклинать и накликивать, то смерть свою Альбер Камю заказал и шел, завороженный, к ней навстречу. Такая смерть всегда наполнена провиденциальным смыслом. Альбер Камю погиб 4 января 1960 года, а незадолго до этого, 25 ноября 1959-го, умер Жерар Филип.

Судьбы этих двух художников символически переплелись. Альберу Камю Филип обязан первым своим театральным успехом: в 1945 году он сыграл роль Калигулы. В свою очередь Камю нашел в Жераре Филипе своего актера – такого, каким, быть может, сам мечтал стать.

Писатель и актер были знаковыми фигурами послевоенной Франции: первый – символом ее отчаяния, второй олицетворял надежду. Оба ушли вместе с той эпохой.

Это и называется безвременной кончиной, настигающей человека, когда тот остается без времени. В социокультурной ситуации 60-х годов с «новыми левыми», ошалевшей Сорбонной, рукоплещущей «культурной революции» китайского кормчего, не нашлось бы места ни блистательному Фанфан-Тюльпану, ни одинокому Сизифу, готовому «с открытыми глазами» толкать свой непокорный камень.

С. Стахорский

Из записных книжек

1935 – 1951

1935

Бессмысленное слово «опытность». Опытность не зависит от опыта. Ее не приобретают. Она приходит сама. Не столько опытность, сколько терпение. Мы терпим – вернее, претерпеваем. Всякая практика: опыт делает человека не мудрым, а сведущим. Но в чем?



Грозовое небо в августе. Знойные ветры. Черные тучи. А на востоке голубая полоска, тонкая, прозрачная. На нее больно смотреть. Ее появление – пытка для глаз и души. Ибо зрелище красоты нестерпимо. Красота приводит нас в отчаяние, она – вечность, длящаяся мгновение, а мы хотели бы продлить ее навсегда.



В молодости я требовал от людей больше, чем они могли дать: постоянства в дружбе, верности в чувствах. Теперь я научился требовать от них меньше, чем они могут дать: быть рядом и молчать. И на их чувства, на их дружбу, на их благородные поступки я смотрю как на настоящее чудо – как на дар Божий.



...Они успели слишком много выпить и хотели есть. Но дело было под Рождество, и в зале не было мест. Получив вежливый отказ, они не унялись. Их выставили за дверь. Они стали пинать ногами беременную хозяйку. Тогда хозяин, тщедушный молодой блондин, схватил ружье и выстрелил. Пуля попала в правый висок. Убитый лежал, повернув голову и прижавшись раной к земле. Товарищ его, пьяный от вина и ужаса, начал плясать вокруг тела. Ничем не примечательное происшествие, которое должно было завершиться заметкой в завтрашней газете. Но пока что в этом отдаленном уголке квартала тусклый свет, льющийся на мостовую, грязную и осклизлую после недавнего дождя, несмолкающее шуршание мокрых шин, звонки проезжающих время от времени ярко освещенных трамваев придавали этой потусторонней сцене нечто тревожное: неотвязная сусальная картинка – этот квартал под вечер, когда улицы заполняются тенями, вернее, когда одна-единственная тень, безымянная, угадываемая по глухому шарканью и невнятному гулу голосов, возникает в кровавом свете красного аптечного фонаря.

1936

Январь

За окном сад, но я вижу только его ограду. Да редкую листву, сквозь которую струится свет. Выше тоже листва. Еще выше – солнце. Я не вижу, как ликует на дворе ветерок, не вижу этой радости, разлитой в мире, я вижу только тени листьев, пляшущие на белых занавесках. Да еще пяток солнечных лучей, которые постепенно наполняют комнату светлым запахом сена. Порыв ветерка, и тени на занавеске приходят в движение. Стоит солнцу зайти за тучу, а затем выглянуть снова – и из тени ярко-желтым пятном выплывает ваза с мимозами. Довольно одного проблеска – и меня уже переполняет смутное дурманящее чувство радости.

Пленник пещеры, я остался один на один с тенью мира. Январский день. Правда, по-прежнему холодно. Все подернуто солнечной пленкой – она тонка и непрочна, но озаряет все вокруг вечной улыбкой. Кто я и что мне делать – разве что вступить в игру листвы и света. Быть этим солнечным лучом, сжигающим мою сигарету, этой нежностью и этой сдержанной страстью, которой дышит воздух. Если я стараюсь найти себя, то ищу в самой глуби этого света. А если я пытаюсь постичь и вкусить этот дивный сок, выдающий тайну мира, то в глубине мирозданья я обретаю самого себя. Себя, то есть это наивысшее чувство, которое очищает от всего внешнего, наносного. Скоро меня вновь обступят другие вещи и люди. Но дайте мне вырвать это мгновение из ткани времен и сохранить его в памяти, как другие хранят цветок в книге. Они прячут между страниц прогулку, где к ним пришла любовь. Я тоже гуляю, но меня ласкает блаженство. Жизнь коротка, и грешно терять время. Я теряю время целыми днями, а люди говорят, что я весьма деятелен. Сегодня передышка – сердце мое идет навстречу самому себе. Тоска снова охватывает меня, оттого что я чувствую, как этот неуловимый миг выскальзывает из рук, словно шарики ртути. Не мешайте же тем, кто хочет отгородиться от мира. Я уже не жалуюсь, ибо наблюдаю за собственным рождением. Я счастлив в этом мире, ибо мое царство от мира сего. Облако уплывает, мгновение тает. Я умираю для себя самого. Книга раскрывается на любимой странице. Как ничтожна сегодня эта страница по сравнению с книгой мира. Какое имеет значение, страдал я или нет, если страдание пьянит меня, ибо оно – в этом солнце и этих тенях, в этом тепле и в этом холоде, идущем откуда-то издалека, из глубины морозного воздуха. К чему мне гадать, умирает ли что-нибудь в людях и страдают ли они, – ведь все написано в этом окне, куда врывается бескрайнее небо. Я могу сказать и сразу скажу, что важно быть человечным, простым. Нет, важно быть самим собой, это включает в себя и человечность, и простоту. А когда я становлюсь самим собой, когда я становлюсь чист и прозрачен, как не тогда, когда я сливаюсь с миром?

Миг восхитительной тишины. Люди молчат. Но раздается песнь мира, и все мои желания, желания человека, обреченного влачить жизнь в глубокой пещере, сбываются прежде, чем я успел их загадать. Вот она, вечность, на которую я уповал. Теперь я могу говорить. Не знаю, что может быть лучше, чем это постоянное присутствие во мне моего подлинного «я». Теперь я жажду не счастья, но лишь осознания. Человек мнит себя отрезанным от мира, но стоит оливе подняться в золотящейся пыли, стоит слепящему утреннему солнцу осветить песчаные отмели – и человек чувствует, как его непреклонность смягчается. Так и со мной. Я осознаю возможности, за которые несу ответственность. В жизни каждая минута таит в себе чудо и вечную юность.



Мыслить можно только образами. Если хочешь быть философом, пиши романы.



Патрис рассказывает свою историю об осужденном на смерть: «Я его вижу, этого человека. Он во мне. И каждое слово, которое он произносит, сжимает мне сердце. Он живой, он дышит, когда дышу я. Ему страшно, когда страшно мне.



...И тот, другой, который хочет смягчить его. Я вижу и его тоже. Он во мне. Я каждый день посылаю к нему священника, чтобы увещевать его.

Я знаю, теперь я буду писать. Приходит время, когда дерево после долгих страданий должно принести плоды. Зима всегда заканчивается весной. Мне нужно свидетельствовать. Потом все начнется сначала.

...Я не стану говорить ни о чем, кроме своей любви к жизни. Но я расскажу о ней по-своему.

Другие пишут под диктовку неудовлетворенных желаний. Из каждого своего разочарования они создают произведение искусства, ложь, сотканную из обманов, наполняющих их жизнь. Но мои книги явятся плодом счастливых мгновений моей жизни. Хотя они будут жестокими. Мне необходимо писать, как необходимо плавать: этого требует мое тело».

На Балеарских островах1: Прошлым летом.

Ценность путешествию придает страх. Потому что в какой-то момент, вдали от родной страны, родного языка (французская газета на вес золота. А вечера в кафе, когда стараешься ощутить локоть соседа!), нас охватывает смутный страх и инстинктивное желание вернуться к спасительным старым привычкам. Это самая очевидная польза путешествий. В это время мы лихорадочно возбуждены, впитываем всё, как губка. Ничтожнейшее событие потрясает нас до глубины души. В луче света мы прозреваем вечность. Поэтому не следует говорить, что люди путешествуют для собственного удовольствия. Путешествие вовсе не приносит удовольствия. Я скорее склонен видеть в нем аскезу. Люди путешествуют ради культуры, если понимать под культурой извлечение из-под спуда самого глубокого нашего чувства – чувства вечности. Удовольствия отдаляют нас от себя самих, как у Паскаля развлечения отдаляют нас от Бога2. Путешествие как самая великая и серьезная наука помогает нам вновь обрести себя.

<Февраль>

Искать связей. Всяких связей. Если я хочу писать о людях, мыслимо ли отворачиваться от пейзажа? А если меня притягивают небо или свет, разве забуду я глаза и голоса тех, кого люблю? Каждый раз мне дарят кусочки дружбы, клочки чувства и никогда – все чувство, всю дружбу. Иду к другу, который старше меня, чтобы рассказать ему обо всем. По крайней мере о том, что камнем лежит на сердце. Но он торопится. Разговор обо всем и ни о чем. Время идет. И вот я еще более одинок и более опустошен, чем прежде. Эта шаткая мудрость, которую я пытаюсь сколотить, может рухнуть от любого слова, случайно оброненного спешащим другом! «Non ridere, non lugere»...3 И сомнения в себе и в других.

Март

День то облачный, то солнечный. Мороз в желтых блестках. Мне стоило бы вести дневник погоды. Вчера солнце сияло так ясно. Бухта дрожала, залитая светом, словно влажные губы. А я весь день работал.



Гренье4 о коммунизме: «Весь вопрос вот в чем: надо ли во имя идеала справедливости соглашаться с глупостями?» Можно ответить «да» – это прекрасно. Можно ответить «нет» – это честно.

При всех различиях: проблема христианства. Смущают ли верующего противоречия в евангелиях и черные дела церковников? Что значит верить в Бога: значит ли это верить в Ноев ковчег, значит ли это защищать Инквизицию или суд, осудивший Галилея?

Но, с другой стороны, как примирить коммунизм с чувством отвращения? Если я впадаю в крайности, доходящие до абсурда и не приносящие пользы, я отрицаю коммунизм. А тут еще религия...



В смерти игра и героизм обретают свой подлинный смысл.



Вчера. Освещенные солнцем набережные, арабские акробаты и сияющий порт. Можно подумать, что на прощанье этот край расцвел и решил одарить меня. Эта чудная зима искрится морозом и солнцем. Голубым морозом. Трезвое опьянение и улыбающаяся нищета – отчаянное мужество греческих стел, принимающих жизнь как она есть. Зачем мне писать и творить, любить и страдать? Утраченное мною в жизни, по сути, не самое главное. Все теряет смысл. Мне кажется, что перед лицом этого неба и исходящего от него жаркого света ни отчаяние, ни радость ничего не значат.

16 марта

Долгая прогулка. Холмы на фоне моря. И ласковое солнце. Белые соцветия шиповника. Крупные, насыщенно-лиловые цветы. И возвращение, сладость женской дружбы. Серьезные и улыбающиеся лица молодых женщин. Улыбки, шутки, планы. Игра начинается вновь. И все делают вид, будто подчиняются ее правилам, с улыбкой принимая их на веру. Ни одной фальшивой ноты. Я связан с миром каждым моим движением, с людьми – всей моей благодарностью. С вершины холмов видно, как после недавних дождей под лучами солнца над землей поднимается туман. Даже спускаясь вниз по лесистому склону и погружаясь в это ватное марево, среди которого чернели деревья, я чувствовал, что этот чудесный день озарен солнцем. Доверие и дружба, солнце и белые домики, едва различимые оттенки. О, мгновения полного счастья, которые уже далеко и не могут рассеять меланхолию, одолевающую меня по вечерам; теперь они значат для меня не больше, чем улыбка молодой женщины или умный взгляд понимающего друга.



Время течет так быстро из-за отсутствия ориентиров. То же и с луной в зените и на горизонте. Годы юности тянутся так медленно потому, что они полны событий, годы старости бегут так стремительно оттого, что заранее предопределены. Отметить, например, что почти невозможно смотреть на стрелку часов в течение пяти минут – так это долго и безысходно.

Апрель

Первые жаркие дни. Духота. Все живое в полном изнеможении. Когда день клонится к закату, над городом какой-то странный воздух. Звуки поднимаются и исчезают в вышине, как воздушные шары. Деревья и люди неподвижны. Мавританки болтают на террасах, ожидая, когда наступит вечер. В воздухе стоит запах жареного кофе. Нежная и безнадежная пора. Не к чему прижаться губами. Не перед кем броситься на колени в порыве благодарности.

Жара на набережных – страшная, изнуряющая, от нее перехватывает дыхание. Тяжелый запах гудрона дерет горло. Упадок сил и желание смерти. Вот подлинная атмосфера трагедии, а вовсе не ночь, как принято считать.



Солнце и смерть. Грузчик со сломанной ногой. Капли крови, тянущиеся по пылающим камням набережной. Похрустывание камешков. В кафе он рассказывает мне свою жизнь. Все разошлись, на столе остались шесть стаканов. Домик в пригороде. Жил один, возвращался к себе только под вечер, чтобы приготовить еду. Собака, кот, кошка, шестеро котят. У кошки нет молока. Котята умирают один за другим. Каждый вечер окоченевший дохлый котенок и нечистоты. А также смесь двух запахов: мочи и мертвечины. Вчера вечером (он потихоньку вытягивает руки, медленно отодвигая стаканы на край стола) подох последний котенок. Но мать сожрала половину. Значит, полкотенка! И как всегда нечистоты. Возле дома воет ветер. Где-то очень далеко играют на рояле. Он сидит среди развалин и нищеты. И весь смысл существования вдруг комом подступает к горлу. (Стаканы падают один за другим, а он все продолжает раздвигать руки.) Сидит так несколько часов, сотрясаясь от бешеной ярости, без слов, с мокрыми от мочи руками и думает о том, что пора варить обед. Все стаканы разбиты. А он улыбается. «Ничего, – успокаивает он хозяина, – мы за все заплатим»5.

Май

Не отгораживаться от мира. Когда живешь на виду, нет опасности, что жизнь сложится неудачно. В любой ситуации, в несчастье, в разочарованиях, я прежде всего стараюсь восстановить контакты. И даже в печали своей я полон желания любить и испытываю упоение при одном только виде холма в вечерней дымке.

Прикоснуться к истине: прежде всего природа, потом искусство посвященных и мое собственное искусство, если я способен его создавать. А если нет – все же останутся и свет, и вода, и упоение, и влажные от желания губы.

Улыбка отчаяния. Безысходного, но тщетно пытающегося подчинить меня себе. Главное: не потерять себя и не потерять то сокровенное, что дремлет в мире.



Как красивы женщины в Алжире на склоне дня.



То, что жизнь сильнее всего, – истина, но она лежит в основе всех подлостей. Нужно открыто утверждать противоположное. И вот они уже вопят: я имморалист. Смысл: мне нужно определить для себя, что хорошо и что дурно. Признай же это, глупец. Мне тоже.

Другой недотепа: надо быть простым, надо быть самим собой, долой литературу – надо принимать жизнь и отдаваться ей. Да ведь мы только это и делаем. Если вы закоренели в своем отчаянии, поступайте так, как если бы вы не утратили надежды, – или убейте себя. Страдание не дает никаких прав.

Интеллектуал? Да. И никогда не отрекаться. Интеллектуал – тот, кто раздваивается. Это мне по душе. Мне приятно, что во мне два человека. «Могут ли они слиться воедино?» Практический вопрос. Надо попробовать. «Я презираю интеллект» на самом деле означает: «Я не в силах выносить свои сомнения».

Я предпочитаю жить с открытыми глазами.

Ноябрь

Вспомним Грецию. Дух и чувство, любовь к выражению как доказательства упадка. Греческая скульптура приходит в упадок, когда появляются улыбка и взгляд. Итальянская живопись тоже, включая XVI век «колористов».

Парадокс – судьба грека, ставшего великим художником поневоле. Дорические Аполлоны6 восхитительны, потому что лишены выражения. Только живопись (к сожалению) привнесла выражение. – Но живопись «проходит», а шедевр остается.



Национальности возникают как знак распада. Едва нарушилось религиозное единство Священной Римской империи – национальности7. Восток хранит цельность.

Интернационализм пытается вернуть Западу его истинное значение и призвание. Но основа уже не христианская – греческая. Нынешний гуманизм: он лишь усугубляет пропасть между Востоком и Западом (вспомним Мальро8). Но он восстанавливает силу.

1937

<Январь>

Тропинка настолько крутая, что всякий раз, поднимаясь к дому, ее приходится завоевывать.

Февраль

Цивилизация заключается не в большей или меньшей утонченности. Но в сознании, общем для целого народа. И это сознание никогда не бывает утонченным. Наоборот, оно вполне здравое. Представлять цивилизацию творением элиты – значит отождествлять ее с культурой, меж тем как это совершенно разные вещи. Существует средиземноморская культура. Но существует также и средиземноморская цивилизация. С другой стороны, не надо путать цивилизацию и народ.

<Апрель>

Самый опасный соблазн: не походить ни на кого.



Стремление всегда быть правым – признак вульгарного ума.



Рассказ: человек, который не хочет оправдываться. Он предпочитает мнение, которое о нем сложилось. Он умирает, так и не открыв никому правды о себе. Слабое утешение.



В чужой стране солнце золотит дома на холме. Впечатление более сильное, чем от такого же зрелища на родине. Солнце здесь другое. Уж я-то доподлинно знаю, что солнце здесь другое.

Вечером мир над бухтой затихает. Бывают дни, когда мир лжет, и дни, когда он говорит правду. Сегодня вечером он говорит правду – и как настойчиво, печально и прекрасно.

Май

Психология, сводящаяся к копанию в мелочах, ошибочна. Люди ищут себя, изучают. Чтобы познать себя, чтобы самоутвердиться. Психология есть действие, а не самокопание. Человек пребывает в поиске в течение всей жизни. Познать себя до конца – значит умереть.

Писать – значит действовать бескорыстно. Своего рода самоотречение в искусстве. Переписывать. Усилие всегда приносит хоть какую-то пользу. Если ты потерпел неудачу, виновата лень.

Июнь

Священник каждый день навещает приговоренного к смерти. При мысли о том, что ему отрубят голову, колени подгибаются, губы пытаются произнести имя, всем существом овладевает безумное желание броситься на землю и укрыться в «Господи, Господи!». Но каждый раз человек сопротивляется, не хочет этой легкости и хочет подавить свой страх. Он умирает молча, с глазами, полными слез.



Философия значит столько, сколько значит философ. Чем больше величия в человеке, тем больше правды в его философии.



Цивилизация против культуры.

Империализм есть чистая цивилизация. Ср. Сесил Родс9. «Экспансия – это всё» – цивилизация суть островки – культура неизбежно превращается в цивилизацию (ср. Шпенглер10).

Культура: вопль человека перед лицом судьбы.

Цивилизация, ее упадок: жадность человека перед лицом богатства. Ослепление.

<Июль>

Гидросамолет: величие металла, сверкающего в бухте и среди голубого неба.



Супружеские пары: мужчина пытается перед кем-нибудь блеснуть. Жена тут же: «А сам-то ты...» – и старается его принизить, выставить такой же посредственностью, как и она сама.



Искатель приключений. Отчетливо чувствует, что в искусстве делать уже нечего. Ничто великое, ничто новое невозможно – во всяком случае, в западной культуре. Остается только действовать. Но тот, в ком есть величие души, начнет действовать не иначе как с отчаянием.



Когда аскеза добровольна, можно поститься шесть недель, обходясь одной водой. Когда она вынужденна (голод), то не больше десяти дней. Запас истинной жизненной силы.



Система дыхания тибетских йогов. Следовало бы привнести в подобные опыты нашу позитивную методологию. Иметь «откровения», в которые сам не веришь. Что мне нравится: сохранять трезвость ума даже в исступлении.

<Август>

Идти до конца – значит не только сопротивляться, но также дать себе волю. Мне необходимо чувствовать свою личность, поскольку в ней живет ощущение того, что выше меня. Иногда мне необходимо писать вещи, которые мне самому до конца не ясны – но именно они и доказывают, что есть во мне что-то сильнее меня.



Приветливость и волнение Парижа. Кошки, дети, всеобщая непринужденность. Серые тона, небо, большой парад камня и воды.



Он каждый день уходил в горы и возвращался, не говоря ни слова, с запутавшимися в волосах травинками, весь в царапинах. И каждый раз повторялось одно и то же: покорение без обольщения. Мало-помалу он преодолевал сопротивление этого неприветливого края. Ему удавалось слиться с круглыми белыми облаками, на фоне которых над гребнем возвышалась одинокая пихта, слиться с полями розоватого кипрея, с рябиной и колокольчиками. Он врастал в этот благоуханный каменистый мир. Когда он взбирался на далекую вершину и перед ним внезапно открывался величественный пейзаж, он не чувствовал в душе умиротворения любви, он заключал с этой чужой природой своего рода договор – то было перемирие между двумя заклятыми врагами, особая близость двух противников, а не дружеское общение двух старых знакомых.



Всякий раз, как я слышу или читаю речи наших политиков, я с ужасом обнаруживаю, что в них нет ни единого человеческого слова. Вечно одни и те же фразы, повторяющие одну и ту же ложь. И если люди к этому привыкают, если народ еще не растерзал марионеток, это, по моему убеждению, доказывает только одно: люди ни в грош не ставят свое правительство и превращают в игру – да-да, именно в игру – немалую часть своей жизни и своих так называемых жизненных интересов.



Роман: человек, понявший, что для того, чтобы жить, надо быть богатым, всецело предается погоне за деньгами, добивается успеха, живет и умирает счастливым.

Сентябрь

Тот август был чем-то вроде затишья – глубокий вдох, прежде чем неистовым усилием все разрешить. Прованс и что-то во мне, чему приходит конец. Прованс подобен женщине, которая опирается на вашу руку. Надо жить и созидать. Жить до слез – как перед этим крытым круглой черепицей домом с синими ставнями, который стоит на проросшем кипарисами склоне. В Марселе, счастье и грусть – я на пределе. Любимый мною живой город. Но в то же время – горечь одиночества.

<Марсель>. 8 сентября

Долгий заход ослепительного солнца. Цветущие олеандры в Монако и Генуе. Синие вечера на Лигурийском побережье. Моя усталость и подступающие к горлу слезы. Одиночество и жажда любить. Наконец Пиза, живая и строгая, ее зелено-желтые дворцы, ее купола и дивные берега сурового Арно11. Сколько благородства в этом отказе распахнуть свою душу. Город стыдливый и чувствительный. В ночном безлюдье он так близок мне – и, гуляя один, я даю наконец волю слезам. Какая-то незаживающая рана в моей душе начинает зарубцовываться.

Четверг 9

Пиза и ее жители, отдыхающие на площади перед Дуомо12. Кампо Санто13 с его прямыми линиями и кипарисами по углам. Становятся понятными распри XV и XVI веков. Каждый город здесь имеет свое лицо и свою сокровенную правду.

Нет другой жизни, кроме той, чье уединение нарушал мерный звук моих шагов по берегу Арно. А также той, что волновала меня в поезде, идущем во Флоренцию. Женщины с такими серьезными лицами вдруг разражались смехом. Особенно хохотала одна, с длинным носом и горделивым ртом. В Пизе я долго предавался лени на поросшей травой Пьяцца дель Дуомо. Я пил из фонтанчиков, и вода была тепловатой, но бежала так быстро. По пути во Флоренцию я подолгу любовался лицами, упивался улыбками. Счастлив я или несчастен? Неважно. Я живу так яростно.

Вещи, живые существа ждут меня, и я, конечно, тоже жду их и тянусь к ним всеми силами моей печальной души. Но здесь я добываю себе средства к существованию, храня молчание и тайну. Как чудесно, когда не нужно говорить о себе.



Флоренция. На углу возле каждой церкви горы цветов с плотными блестящими лепестками, в капельках росы, таких простодушных.



Mostra Giottesca14.

Требуется время, чтобы заметить, что ранние флорентийские мастера изображали лица, которые каждый день встречаются на улицах. Потому что мы утратили привычку видеть в лице главное. Мы уже не смотрим на своих современников, мы лишь берем от них то, что помогает нам ориентироваться (во всех смыслах). Раннехристианские мастера не искажают, они «воплощают».

Над монастырским кладбищем Сантиссима Аннунциата серое небо с нависшими тучами; архитектура строгая, но ничто здесь не напоминает о смерти. Есть надгробные плиты и надписи: этот был нежным отцом и верным мужем, тот был лучшим из супругов и предприимчивым торговцем, молодая женщина, образец всех добродетелей, говорила по-французски и по-английски, si come il nativo15. (Все ревностно исполняли свой долг, а сегодня на плитах, призванных увековечить их совершенства, дети играют в чехарду.) Вон там лежит девушка, бывшая единственной надеждой своих родных. Ma la gioia e pellegrina sulla terra16. Однако все это меня не убеждает. Почти все, судя по надписям, покорились вышней воле, вероятно, оттого, что ревностно выполняли свой долг в этом, как и во всем прочем. Я не покорюсь. Я буду безмолвно протестовать до конца. Нечего говорить «надо». Я прав в своем бунте, и я буду шаг за шагом идти к радости, этой вечной страннице на земле.

Тучи сгущаются, и ночь постепенно погружает во мрак надгробные плиты, на которых высечена мораль, приписанная мертвым. Если бы я был моралистом и писал книгу, то из сотни страниц девяносто девять оставил бы чистыми. На последней я написал бы: «Я знаю только один долг – любить». Всему прочему я говорю нет. Решительное нет. Плиты утверждают, что это бесполезно и что жизнь идет: col sol levante, col sol cadente17. Но бесполезность нимало не ослабляет моего бунта, наоборот, она его разжигает. Я сидел на земле, прислонившись к колонне, и думал об этом, а дети смеялись и резвились. Священник улыбнулся мне. Женщины смотрели на меня с любопытством. В церкви глухо играл орган, и его мягкий звук доносился порой сквозь крики детей. Смерть! Если продолжать в том же духе, я мог бы умереть счастливым. Я растранжирил бы всю свою надежду.

Сентябрь

Если вы говорите: «Я не понимаю христианства, мне не нужны утешения», значит, вы человек ограниченный и пристрастный. Но если, живя без утешения, вы говорите: «Я понимаю позицию христианства и восхищаюсь ею», значит, вы легкомысленный дилетант. Что до меня, я начинаю утрачивать чувствительность к общественному мнению.



Поздние розы в монастыре Санта Мария Новелла и флорентийские женщины в это воскресное утро. Пышные груди, глаза и губы, от которых у вас начинает сильнее биться сердце, пересыхает во рту и по всему телу разливается жар.

Фьезоле18

Приходится вести трудную жизнь.

Не всегда удается поступать так, как того требует мой взгляд на вещи. (И стоит мне только завидеть абрис моей судьбы, как он уже ускользает от моего взгляда.) Приходится упорно трудиться и бороться за то, чтобы вновь обрести одиночество. Но в один прекрасный день земля озаряется своей первозданной и наивной улыбкой. Тогда борьба и жизнь в нас сразу словно бы затихают. Миллионы глаз созерцали этот пейзаж, а для меня он словно первая улыбка мира. Он выводит меня из себя в глубинном смысле слова. Он убеждает меня, что вне моей любви все бесполезно и даже любовь моя, если она утратила невинность и беспредметность, бессильна. Он отказывает мне в индивидуальности и не откликается на мои страдания.

Мир прекрасен, и в этом все дело. Он терпеливо разъясняет нам великую истину, состоящую в том, что ум и даже сердце – ничто. А камень, согретый солнцем, или кипарис, который кажется еще выше на фоне ясного неба, очерчивают единственный мир, где понятие «быть правым» обретает смысл, – природу без человека. Этот мир меня уничтожает. Он стирает меня с лица земли. Он отрицает меня без гнева. А я, смирившийся и побежденный, устремляюсь на поиски мудрости, которой все уже подвластно, – только бы слезы не застилали мне взор и только бы громкое рыдание поэзии, распирающее мне грудь, не заставило меня забыть о правде мира.

13 сентября

Запах лавра, который растет во Фьезоле на каждом шагу.

15 сентября

В монастыре Сан Франческо во Фьезоле есть маленький дворик, окруженный аркадами, полный красных цветов, солнца и черно-желтых пчел. В углу стоит зеленая лейка. Повсюду жужжат мухи. Маленький садик тихо курится под палящим солнцем. Я сижу на земле, думаю о францисканцах, чьи кельи только что видел, чьи вдохновенные порывы мне теперь понятны, и отчетливо сознаю, что если они правы, то и я прав. Я знаю, что за стеной, к которой прислоняюсь, есть холм, а у подножия его раскинулась, принося себя в дар, вся Флоренция с ее кипарисами. Но великолепие мира словно бы оправдывает этих людей. Я призываю на помощь всю мою гордость, чтобы уверовать, что оно оправдывает и меня, и всех подобных мне – тех, кто знает, что крайняя бедность всегда смыкается с роскошью и богатством мира. Если мы сбрасываем покровы, то лишь для более достойной (а не для иной) жизни. Это единственный смысл, который я вкладываю в слово «голь» (d-nuement). «Быть голым» всегда означает физическую свободу, близость руки к цветам, любовное согласие земли и человека, освободившегося от человеческих свойств, – ах, если бы я не уверовал во все это раньше, то несомненно уверовал бы теперь.

Нынче я чувствую себя свободным по отношению к своему прошлому и к тому, что я утратил. Я жажду лишь этой сосредоточенности да замкнутого пространства – этого ясного и терпеливого горения. Я хочу одного: держать свою жизнь в руках, как тесто, которое изо всех сил мнут и месят, прежде чем посадить хлебы в печь, – и уподобиться людям, сумевшим провести всю жизнь между цветами и колоннами. То же и эти долгие ночи в поезде, когда можно разговаривать с самим собой, наедине с собой строить планы и с восхитительным терпением возвращаться к уже обдуманному, останавливать свои мысли на бегу, затем снова гнать их вперед. Сосать свою жизнь, как леденец, лепить, оттачивать, наконец, любить ее – так подыскивают окончательное слово, образ, фразу, заключительные, западающие в память, те, что мы уносим с собой и что будут отныне определять наш угол зрения. Можно на том и остановиться и положить конец целому году мятежной и изнурительной жизни. Я силюсь довести свое присутствие в себе самом до конца, сохранить его во всей моей многоликой жизни – даже ценой одиночества, нестерпимость которого я теперь узнал. Главное – не поддаваться. Не соглашаться, не предавать. Все мое исступление помогает мне в этом, и в наивысшей точке его я обретаю любовь, а вместе с нею – неистовую страсть жить, которая составляет смысл моего существования.

Всякий раз, когда человек («я») уступает своему тщеславию, всякий раз, когда человек думает и живет, чтобы «казаться», он совершает предательство. Желание «казаться» – это большое несчастье, которое всегда принижало меня перед лицом истины. Нет необходимости открывать душу всем, откроем ее лишь тем, кого мы любим. Ибо в этом случае мы желаем не казаться, а лишь дарить. Сильный человек – тот, кто умеет казаться только тогда, когда надо. Идти до конца – значит уметь хранить свою тайну. Я страдал от одиночества, но, чтобы сохранить свою тайну, я преодолел страдание, причиняемое одиночеством. И сегодня я убежден, что самая большая заслуга человека в том, чтобы жить в одиночестве и безвестности.

Писать – вот что приносит мне глубокую радость! Жить в согласии с миром и наслаждаться – но только быть при этом голым и босым. Я не был бы достоин любить наготу пляжей, если бы не умел оставаться нагим перед самим собой.

Впервые слово «счастье» не кажется мне двусмысленным. Пожалуй, я понимаю под ним не совсем то, что обычно имеют в виду люди, говорящие: «Я счастлив». Некоторое постоянство в отчаянии рано или поздно рождает радость. И у каждого из тех, кто в монастыре Сан Франческо окружили себя красными цветами, стоит в келье череп, дающий пищу для размышлений. За окном Флоренция, а на столе смерть. Что до меня, то если я чувствую, что в моей жизни происходит перелом, то не благодаря тому, что я приобрел, а благодаря тому, что утратил. Я чувствую в себе необъятные, глубокие силы. Именно они позволяют мне жить так, как я считаю нужным. Если сегодня я так далек от всего, то вот почему: у меня есть силы только на любовь и восхищение. Мне кажется, я готов приложить все силы любви и отчаяния, чтобы лелеять жизнь с ее залитым слезами или сияющим лицом, жизнь среди соленых волн и раскаленных камней, жизнь, как я ее люблю и понимаю. Сегодня не похоже на перевалочный пункт между «да» и «нет». Оно – и «да», и «нет». «Нет» – и бунт против всего, что не есть слезы и солнце. «Да» – моей жизни, которая впервые сулит мне что-то хорошее впереди. Кончаются бурный, мятежный год и Италия; грядущее неопределенно, но я совершенно свободен по отношению к прошлому и к себе самому. Вот моя бедность и мое единственное богатство. Я как бы начинаю все сначала – не более и не менее. Но с сознанием собственных сил, с презрением к собственному тщеславию, с ясным, хоть и возбужденным умом, который торопит меня навстречу судьбе.

<23 сентября>

«Он проснулся в поту, ничего не соображая, вскочил и побродил по квартире. Потом зажег сигарету и стал тупо разглядывать складки на своих помятых брюках. Во рту скопилась горечь сна и сигареты. Вокруг него хлюпал мягкий и влажный, словно болотная тина, день»19.



Рамакришна20 по поводу торгашей: «Истинный мудрец не брезгает ничем». Не путать слабоумие и святость.



Уединение, роскошь богачей.

30 сентября

Рано или поздно мне всегда удается изучить человека досконально. Надо только не жалеть времени. Всегда наступает момент, когда я чувствую разлад. Любопытно, что это происходит в ту минуту, когда мое внимание что-то отвлекает и мне становится «неинтересно».

2 октября

«Он шел, не останавливаясь, по грязным улицам; моросил дождь. В нескольких шагах уже ничего не было видно. Но он продолжал идти в полном одиночестве по этому городку, такому далекому от всего. От всего и от него самого. Нет, это было невыносимо. Плакать перед собакой, на виду у всех. Он имел право на счастье. Он не заслужил этого».

4 октября

«До последних дней я жил с убеждением, что надо что-то делать в жизни, в частности – что бедняку надо зарабатывать на жизнь, приобрести положение, устроиться. Должно быть, мысль эта, которую я пока еще не решаюсь назвать предрассудком, крепко укоренилась во мне, она не оставляла меня, сколько бы я ни иронизировал и ни принимал окончательного решения. Так вот, как только я получил назначение в Бель-Аббес21, все вдруг нахлынуло снова, так значителен был этот шаг. Я отказался от назначения – вероятно, благополучие не имело для меня цены в сравнении с надеждами на подлинную жизнь22. Я отступил перед унылым оцепенением такого существования. Если бы я переждал несколько дней, я бы, конечно, согласился. Но тут-то и крылась опасность. Я испугался одиночества и определенности. Я по сей день не знаю, сила или слабость двигала мной, когда я отверг эту жизнь, закрыл себе путь к тому, что называют “будущим”, обрек себя на безвестность и бедность.

Но по крайней мере я знаю, что если я веду борьбу, то за дело, которое того стоит. Хотя, если как следует посмотреть... Нет. Вероятно, я бежал не просто от определенности, но от определенности уродливой.

А вообще-то способен ли я быть, как говорят люди, “серьезным”? Может, я лентяй? Не думаю, и я это себе доказал. Но имеет ли человек право отказываться от работы под тем предлогом, что она ему не нравится? Я полагаю, что праздность разлагает только тех, кому не хватает темперамента. И если бы мне его не хватало, у меня оставался бы только один выход».

10 октября

Иметь значение или не иметь. Созидать или не созидать. В первом случае все оправдано. Все, без исключения. Во втором случае – полный Абсурд. Остается выбрать наиболее эстетичное самоубийство: женитьба + 40-часовая рабочая неделя или револьвер.

17 октября

На дорогах, поднимающихся от города Блида23, ночь разливает молоко и покой, даруя благость и сосредоточенность. Утро на горе с ее коротко остриженной шевелюрой, взъерошенной безвременниками, – ледяные источники – тень и солнце – мое тело, сначала все приемлющее, затем отвергающее. Сосредоточенное усилие при ходьбе, воздух режет легкие, как раскаленный железный прут или острая бритва, – упорные попытки превзойти себя и одолеть склон – или познать себя, познав свое тело. Тело, истинный путь культуры, показывает нам предел наших возможностей.



Деревушки жмутся к возвышенностям и живут каждая своей жизнью. Мужчины в длинных белых одеждах – их простые и точные движения вырисовываются на фоне вечно голубого неба. Дорожки обсажены фиговыми деревьями, оливами, цератониями и ююбами. По пути нам встречаются ослы, груженные маслинами. У погонщиков лица смуглые, а глаза светлые. И между человеком и деревом, между жестом и горой рождается своего рода согласие, трогательное и радостное разом. Греция? Нет, Кабилия24. Кажется, будто вся Эллада перенеслась сюда через века и возродилась в своем античном великолепии между морем и горами, и лишь лень да почтение к судьбе выдают в этом краю соседство с Востоком.

18 октября

В сентябре над всем Алжиром плывет запах любви, источаемый цератониями, – кажется, будто вся земля отдыхает после совокупления с солнцем и лоно ее увлажнено семенем, благоухающим миндалем.



На этой дороге, ведущей в Сиди-Брахим, после дождя от цератоний исходит запах любви, тяжелый и гнетущий, давящий всем своим водяным грузом. Потом, когда солнце откачивает воду, краски снова расцветают и запах любви становится легким, едва уловимым ноздрями. Кажется, будто, проведя целый день в духоте, вы выходите на улицу вместе с любовницей и она смотрит на вас, прижимаясь к вам плечом, среди огней и толпы.

20 октября

Потребность в счастье и его терпеливый поиск. Нет нужды изгонять меланхолию, но есть необходимость изжить в себе пристрастие к трудному и роковому. Радоваться общению с друзьями, пребывать в согласии с миром и добиваться счастья, следуя путем, который, впрочем, ведет к смерти.

«Вы будете в страхе ожидать смерти».

«Да, но я неукоснительно выполню свою миссию, а моя миссия – жить».

Не соглашаться с условностями, не соглашаться на сидение в конторе. Никогда не сдаваться – всегда требовать большего. И сохранять ясный ум, даже просиживая долгие часы в конторе. Стремиться к наготе, к которой мир возвращает нас, как только мы оказываемся с ним наедине. Но прежде всего не стараться казаться, а только – быть.

21 октября

Тому, кто путешествует очень скромно, нужно гораздо больше энергии, чем тому, кто строит из себя спешащего пассажира.

Плыть на палубе, прибывать к месту назначения усталым и опустошенным, долго ехать третьим классом, зачастую есть один раз в день, считать каждый грош и каждую минуту бояться, что какой-нибудь несчастный случай вдруг задержит вас в пути, и без того тяжелом, – все это требует мужества и воли, поэтому невозможно принимать всерьез проповеди о «перемене мест». Путешествовать – занятие не из веселых и не из легких. И надо не бояться трудностей и любить неизвестность, чтобы осуществить свою мечту о путешествии, когда ты беден и не имеешь денег. Но если посмотреть как следует, безденежье предостерегает от дилетантства. Конечно, я не стану утверждать, что Жид и Монтерлан25 много потеряли оттого, что не ездили по железной дороге со скидкой и не застревали в каждом городе на неделю в ожидании билета.

Но я хорошо знаю, что в глубинном смысле не могу смотреть на вещи, как Монтерлан или Жид, – ибо езжу по железной дороге со скидкой.

25 октября

Что невыносимо и постыдно, так это суесловие.

5 ноября

Кладбище в Эль-Кеттар. Хмурое небо и бурное море у подножия холмов, усеянных белыми могилами. Мокрые деревья и земля. Голуби меж белых плит. Одинокий розово-красный куст герани и безмерная, безнадежная и немая печаль, которая роднит нас с прекрасным чистым ликом смерти.

6 ноября

Дорога к кварталу Мадлен. Деревья, кусочек земли и небо. Ах! Как далеко до этой первой звезды, которая ожидала нас на обратном пути, но какое тайное согласие царит между нею и моими движениями.

7 ноября

Персонаж. А.М. калека – ампутированы обе ноги – одна сторона парализована26. «Мне помогают справлять мои естественные потребности. Меня умывают. Меня вытирают. Я почти ничего не слышу. Но при этом я никогда не решусь оборвать жизнь, в которую так верю. Я согласился бы и на худшее. Быть слепым и лишенным всякой чувствительности, быть немым и не иметь контактов с внешним миром – только бы чувствовать в себе этот мрачный, сжигающий меня огонь, ибо он и есть я, я живой – благодарный жизни за то, что она позволила мне гореть».

8 ноября

В ближайшем кинотеатре продают мятные леденцы с надписями: «Вы на мне женитесь?», «Вы меня любите?» И там же ответы: «Сегодня вечером», «Очень» и т.д. Их передают соседке, и она отвечает тем же манером. Совместная жизнь начинается с обмена леденцами.

13 ноября

Квиклинский:27 «Я всегда действовал под влиянием минуты. Теперь потихоньку переучиваюсь. Действовать так, чтобы быть счастливым? Если мне суждено где-то обосноваться, почему бы не сделать это в той стране, которая мне по душе?

Но, предвосхищая свои чувства, мы всегда ошибаемся – всегда. Так что надо жить так, как легче. Не принуждать себя, даже если это кого-то шокирует. Это немного цинично, но так же рассуждает и самая красивая девушка в мире».

Все так, но я не уверен, что, предвосхищая свои чувства, мы обязательно ошибаемся.

Мы просто поступаем неразумно.

Во всяком случае, единственный эксперимент, который меня интересует, это тот, где абсолютно все ожидания оправдались бы.

Сделать что-либо, чтобы быть счастливым, и действительно стать таковым.

Меня привлекает связь между миром и мной, двойное отражение, позволяющее моему сердцу вмешаться и даровать мне счастье, которое, однако, за определенной чертой полностью зависит от мира, властного либо довершить это счастье, либо его разрушить.

Aedificabo et destruam28, сказал Монтерлан. Мне ближе другое: Aedificabo et destruat29. Цикл не исчерпывается мной одним. В цикле существует взаимосвязь между мной и миром. Все дело в том, чтобы знать свое место.

16 ноября

Он говорит: «В жизни должна быть любовь – одна великая любовь за всю жизнь, это оправдывает беспричинные приступы отчаяния, которым мы подвержены».

22 ноября

Совершенно естественно пожертвовать небольшой частью своей жизни, чтобы не потерять ее целиком. Шесть или восемь часов в день, чтобы не подохнуть с голоду. Да и вообще, все идет на пользу тому, кто этой пользы ищет.

Декабрь

Густой, как масло, дождь на стеклах, гулкий стук лошадиных копыт и глухой шум затяжного ливня – все принимало облик прошлого, и гнетущая печаль проникала в сердце Мерсо30, как вода проникала в его башмаки, а холод – в колени, плохо защищенные тонкой тканью. Из самых недр неба одна за другой набегали черные тучи, быстро уплывая и уступая место новым. Эта невесомая вода, которая лилась вниз, не похожая ни на туман, ни на дождь, легким проникновением освежала лицо М. и промывала его глаза, обведенные большими кругами. Складка на его брюках исчезла, а с нею теплота и доверие, с которым нормальный человек смотрит на мир, созданный для него. (В Зальцбурге.)



Человек, который подавал большие надежды, а теперь работает в конторе. Больше он ничего не делает, вернувшись домой, ложится и покуривает в ожидании ужина, затем снова ложится и спит до следующего дня. По воскресеньям он встает очень поздно и садится у окна, глядя на дождь или на солнце, на прохожих или на тишину.

И так весь год. Он ждет.

Ждет смерти. Что толку в надеждах, если все равно...



Политика страны и судьбы людей находятся в руках личностей, лишенных идеала и благородства. Те, в ком есть благородство, политикой не занимаются. И так во всем. Но теперь необходимо воспитывать в себе нового человека. Необходимо, чтобы люди действия имели идеалы, а поэты были людьми дела. Необходимо воплощать мечты в жизнь – приводить их в действие. Прежде от них отрекались или в них погружались. Не надо ни погружаться, ни отрекаться.



У нас не хватает времени быть самими собой. У нас хватает времени только на то, чтобы быть счастливыми.



Вещи утомительные утомляют лишь поначалу. Дальше смерть. «Такая жизнь не для меня», но, живя этой жизнью, мы в конце концов смиряемся с нею.

1938

Февраль

Страдание оттого, что не все общее, и несчастье оттого, что все общее.



Весь революционный дух заключается в протесте человека против условий человеческого существования. В этом смысле он является в той или иной форме единственной вечной темой искусства и религии. Революция всегда направлена против богов – начиная с революции Прометея31. Это протест человека против судьбы, а буржуазные паяцы и тираны – не более чем предлог.

И, вероятно, можно уловить революционный дух в его историческом проявлении. Но тогда требуется вся душевная энергия Мальро, чтобы избежать соблазна приводить доказательства. Проще рассматривать этот дух вне истории, как суть и судьбу. Поэтому произведение искусства, которое изображало бы завоевание счастья, было бы произведением революционным.



Открыть чрезмерность в умеренности.

Апрель

Сколько гнусности и ничтожества в существовании работающего человека и в цивилизации, базирующейся на людях труда.

Но тут все дело в том, чтобы устоять и не сдаваться. Естественная реакция – в нерабочее время всегда разбрасываться, искать легкого успеха, публику, предлог для малодушия и паясничанья (по большей части люди для того и живут вместе). Другая неизбежная реакция заключается в том, чтобы разглагольствовать. Впрочем, одно не исключает другого, особенно если учесть плотскую распущенность, отсутствие культуры тела и слабоволие.

Все дело в том, чтобы молчать – упразднить публику и научиться судить себя. Сочетать в равной мере заботу о своем теле с заботой об осознанном существовании. Отбросить всякие претензии и отдаться двойной работе – по освобождению от власти денег и от собственного тщеславия и малодушия. Жить упорядоченно. Не жалко потратить два года на размышления над одним-единственным вопросом. Надо покончить со всеми прежними занятиями и постараться ничего не забыть, а потом приняться терпеливо запоминать.

Поступив так, вы имеете один шанс из десяти избежать самого гнусного и ничтожного из существований – существования человека работающего.

<Май>

В любой идее меня привлекает прежде всего ее острота и оригинальность – новизна и внешний блеск. Надо честно признаться.



Я до сих пор не могу забыть охватившего меня отчаяния, когда мать объявила мне, что «я уже вырос и буду теперь получать к Новому году полезные подарки».

Меня до сих пор коробит, когда мне дарят подарки такого рода. Конечно, я прекрасно знал, что ее устами говорит любовь, но почему любовь избирает порой столь жалкий язык?



Об одной и той же вещи утром мы думаем одно, вечером другое. Но где истина – в ночных думах или в дневных размышлениях? Два ответа, два типа людей.

<Июнь>

Лето в Алжире.

По чью душу эта стая черных птиц в зеленом небе? Постепенно все поглощает слепое и глухое лето, и тем пронзительнее делаются призывы стрижей и крики разносчиков газет.



«Нынче много говорят о достоинствах труда, о его необходимости. Г-н Жинью, в частности, имеет весьма определенное мнение на этот счет.

Но это обман. Достойным может быть только добровольный труд. Одна праздность имеет нравственную ценность, ибо позволяет судить о людях. Она пагубна лишь для посредственностей. В этом ее урок и ее величие. Труд, наоборот, одинаково губителен для всех. Он не развивает способность суждения. Он пускает в ход метафизику унижения. Самые достойные не выдерживают этого рабства, навязываемого им обществом благонамеренных людей.

Я предлагаю перевернуть классическую формулу и сделать труд плодом праздности.

Достойный труд заключается в игре в «бочонок» по выходным. Здесь труд смыкается с игрой, а игра, подчиненная технике, поднимается до произведения искусства и творчества в самом широком смысле слова...