Клайв Стейплз Льюис
Коллектив и мистическое тело
Вступление
Предисловие к книге «Sobornost» («Соборность»),
изданной в Оксфорде И. Зерновым, 1946
Ни один христианин, даже ни один историк не согласится со словами: «Вера тесно связана с одиночеством». Кажется, Уэсли (не помню, который) сказал, что Новый Завет не знает «одинокой веры». Христианство соборно с самого начала, с первых же письменных свидетельств.
В наше время мысль о том, что вера — дело сугубо частное, как бы занятие для свободных часов, и парадоксальна, и опасна, и естественна. Парадоксальна она потому, что возникла именно в тот век, когда коллективизм грубо подавляет личность во всех остальных областях жизни. Я вижу это даже в университете. Когда я поступил в Оксфорд, студенты объединялись в небольшие, человек по десять, группы, где все прекрасно друг друга знали; если один из нас делал доклад, собирались мы в обычной комнате и спорили часов до двух ночи. Лет через двадцать сотня-другая студентов уже собиралась в большой аудитории, чтобы послушать лекцию заезжей знаменитости. В тех редких случаях, когда нынешний студент не сидит в переполненном зале, он все равно почти не знает долгих прогулок в одиночестве или вдвоем, столь важных для прежнего поколения. Он всегда в толпе; стадность и суета заменили дружбу. Все это существует повсюду, мало того — это очень ценится. Множество людей только и занято тем, чтобы нарушить чье-нибудь одиночество. Называется это «расшевелить», «вывести из апатии», «вовлечь в общее дело» и т.п. Если бы Августин, Треэрн, Воэн или Вордсворт ро-дились в нашем мире, вожаки молодежных коллективов быстро бы их вылечили. Если бы поистине добрый дом — скажем такой, как у Ростовых, — существовал в наши дни, его бы обозвали мещанским, взялись бы за него и не отстали бы, пока не разрушили. Если бы все это не удалось и кто-то еще жил по-своему, его бы допекло радио. Словом, мы изголодались по тишине и уединению, по одиноким раздумьям и настоящей дружбе.
Потому и странно, что в такой век вера связывается с одиночеством. Но это еще и опасно, по двум причинам. Во-первых, если нам громко и грозно говорят: «Можете верить, когда вы остаетесь один», подразумевается: «А я уж позабочусь, чтобы вы один не остались». Считать христианство сугубо частным делом, отрицая при этом частные дела, — все равно что просто запретить его. Это одна из хитростей лукавого. Во-вторых, те христиане, которые знают, что вера их — не частное дело, могут протеста ради привнести в духовную жизнь тот самый коллективизм, который заполнил жизнь мирскую. Вот и другая хитрость лукавого. Как хороший шахматист, он пытается сделать так, чтобы вы могли спасти ладью, только пожертвовав слоном. Чтобы не угодить в ловушку, мы должны помнить и повторять, что представление о вере как о деле сугубо частном более чем естественно и даже близко к очень важной истине. Неуклюже, неверно, оно все же пытается выразить примерно следующее: нынешний коллективизм оскорбителен для личности, для самой природы человеческой, и от этого зла, как от всякого зла, может защитить только Бог.
Такое чувство правильно. Частная жизнь ниже, чем жизнь в Теле Божьем, но жизнь коллективная гораздо ниже частной и ничего не стоит, если не служит ей. Самая высокая цель мирского сообщества — оберегать семью, одиночество и дружбу. Домашнее счастье, сказал доктор Джонсон, — цель всех человеческих хлопот. Если говорить о естественном порядке (ordo naturae), достойнее всего на свете веселая семья за столом, или друзья, филоcофствующие за кружкой пива, или человек, читающий книгу в одиночестве; экономика, политика, законы, армии, учреждения — пустое место, суета сует, если они всему этому не служат. Конечно, общественная деятельность нужна, но только для такой це-ли. Иногда люди должны жертвовать личным счастьем для того, чтобы счастливей были другие. Можно недоедать, чтобы никто не голодал. Но не принимайте за добро «необходимое зло»! Делают это очень часто. Фрукты не сохранишь, если их не законсервируешь, однако многие предпочитают консервы свежим фруктам. Больному обществу приходится непрестанно думать о политике, как при-ходится больному человеку думать о желудке. Но если они сочтут такие раздумья естественными, ес-ли они забудут, что это не цель, а средство, можно считать, что они заболели худшей, смертельной болезнью. К несчастью, во всей человеческой деятельности есть роковой изъян — средства непрестан-но покушаются на те самые цели, которым должны служить. Деньги мешают радостям и удобствам, экзамены — учению и т.д., и т.п. Как ни печально, средства эти не так уж легко отбросить. По всей вероятности, наша жизнь будет становиться все более стадной, без «коллективов» и впрямь не обой-тись, и единственная наша защита — в христианстве, ибо нам обещано, что мы сможем наступать на змиев и пить яд. Именно эта истина сквозит сквозь неверное утверждение, с которого я начал статью. Неверно оно потому, что противопоставляет массе одиночество, и ничего больше. Христианин, одна-ко, призван не к одиночеству, а к соборности. Он — член мистического тела. Чтобы понять, как может христианство противостоять коллективизму, не впадая в индивидуализм, нужно прежде всего разобраться в том, чем мистическое тело отличается от всех коллективов. Нас сразу же подстерегает языковая сложность. Столь популярное слово «член» (скажем, член какой-нибудь партии или какого-нибудь общества) восходит к апостолу Павлу и значит совсем не то, о чем думал он. Под «членами» он подразумевал, так сказать, «органы», которые, как всем известно, выполняют разные функции, причем одна из этих функций важнее других. В этом смысле «членами клуба» следовало бы назвать и джентльменов, и слуг, вместе. Солдаты в строю — никак не «члены», не «органы». Но мы, я боюсь, говорим о принадлежности к Церкви, о «членстве» в ней, совсем не так, как Павел; мы имеем в виду нечто вроде однородного коллектива. Чтобы все это стало яснее, возьмем типичное «тело» — семью. Дедушка, мать, взрослый сын, внучка, собака, кошка — именно члены семьи, но никак не чле-ны коллектива. Они не заменяют друг друга. Каждый из них — как бы особый вид. Мать и дочь — не только два человека, они — разные люди. Отец и дед отличаются один от другого, как кошка от собаки. Взрослый, да и не взрослый, сын — отдельное королевство. Выключив кого-то из семьи, вы не просто уменьшите ее, вы ее искалечите.
Смутная тяга к такому сообществу порождает, среди прочего, нашу любовь к книгам типа «Ветра в ивах»; неразлучная троица — Крот, Крыс, Барсук — это именно то единение совершенно разных личностей, которое спасает и от одиночества, и от коллектива. Дружба Пиквика с Сэмом Уэллером, Дика Свивеллера с Маркизой радует нас по той же самой причине. Вот почему так неуютно, когда дети зовут родителей по имени. Мода эта пытается снять различие, лежащее в основе тела-семьи, внушить ребенку, что мать и отец — просто «сограждане», отучая его тем самым от того, что знают и чувствуют все. Живой мир семьи сменяется безличным единообразием коллектива. Заключенный теряет имя и получает номер. Это — крайняя точка коллективизма. Но и член семьи теряет имя. Он — просто «дед», просто «отец». Так смыкаются крайности. Утрата имени и там и тут напоминает о том, что не одна, а две вещи противоположны одиночеству. Крещение вводит человека не в коллектив, а в Тело. Именно этому Телу подобна в земной, здешней жизни семья. Чтобы лучше это понять, припом-ните, что голова тела, Глава, беспредельно, невыразимо выше всех прочих членов. Как можно урав-нять Создателя с созданьем, Бессмертного — со смертным, Безгрешного — с грешным? Но и прочие члены отнюдь не одинаковы. Есть священники и миряне, мужья и жены, родители и дети. Неравенст-во это слишком тонко, чтобы сравнить его с неравенством начальника и подчиненного. Каждый из нас то учит, то учится; то прощает, то ищет прощения; то молит Христа о других, то ждет от других молитвы. Всякий день должны мы жертвовать своекорыстной суверенностью, и всякий день нам воздается сторицей, ибо лишь жизнь в мистическом теле поистине взращивает личность. Мы, «члены друг другу», становимся разными, как рука и ухо. Вот почему мирские люди так единообразны в сравнении с невероятным разнообразием святых. Послушание — путь к свободе, смирение — путь к радости, единение — путь к обретению лица. А теперь я должен перейти к тому, что может показаться странным. Вы часто слышали, что в мире сем мы неравны, зато равны в очах Божьих. Конечно, в определенном смысле это верно. Бог не лицеприятен — Он любит нас не за ум, не за таланты, не за знатность. Но, мне кажется, в другом смысле слова это прямо противоположно истине. Искусственное равенство необходимо государству, но в Церкви мы снимаем его личину, открываем истинное наше неравенство, и оно животворит нас.
В политическое равенство я верю. Но быть демократом можно по двум причинам. Можно считать, что все хороши, и потому способны совместно править обществом. Такое мнение я считаю романтическим и неверным. Можно считать иначе: падшие люди так плохи, что нельзя препоручать одному из них власть над другими.
Вот это — верно. Я не думаю, что Бог создал демократическим мир. Он поставил родителей над ре-бенком, мужа — над женой, ученого — над невеждой, человека — над животным. Если бы человек не пал, патриархальное единовластие было бы и впрямь лучше всего. Но мы грешны, и поэтому, как сказал лорд Эктон, «всякая власть развращает, абсолютная власть развращает абсолютно». Лекарство от этого одно — не допускать абсолютной власти, заменяя ее фикцией равенства. Всевластие отца или мужа запрещены законом не потому, что они мнимы (напротив, я думаю — они установлены Богом), но потому, что отцы и мужья бывают очень плохими. Теократия дурна не потому, что добрые, мудрые пастыри не могли бы править мирянами, а потому, что священники — такие же люди, как все мы, а это значит, что многие из них и не мудры, и не добры. Даже власть человека над зверем надо обуздывать, ибо ею непрестанно злоупотребляют.
Равенство, подобно одежде, — порождение Адамова греха и средство против него. Любая попытка пойти назад, упразднив достигнутое равенство и заменив его былым единовластием, так же нелепа, как попытка отменить одежду. Нацисты и нудисты делают одну и ту же ошибку. Но под неживым платьем остается живое тело. Под покровом юридического равенства живет, как и жил, мир всевоз-можных иерархий, о котором я веду речь.
Поймите меня правильно. Я ни в малейшей мере не осуждаю юридической фикции, ибо только она спасает нас от взаимной жестокости. Но это роль — чисто защитная. Это лекарство, а не пища. В другом, более глубоком смысле никак нельзя считать, что все равны. Если речь идет о естественном порядке, нелепо утверждать, что все одинаково красивы, добры, способны, умны. Если речь идет о бессмертных душах, возможна серьезная ошибка. Спаситель умер за нас не потому, что мы хороши. Ценность человеческих душ как таковых, без Бога, равна нулю. Бог умер за грешников — вспомните слова апостола Павла. Он возлюбил нас не за то, что мы достойны любви, а потому, что Сам Он — Любовь. Быть может, Он любит всех равно, но равенство это — в Нем, а не в нас.
Равенство — понятие количественное, и любовь ничего о нем не знает. Смиренная власть, радостное подчинение свойственны духовной жизни. Даже душевная жизнь не вмещается в отношения типа: «Я не хуже тебя». Они различаются, как марш и танец. Честертон говорит, что мы становимся выше, нагибаясь; точно так же, распоряжаясь, мы становимся ниже. Я счастлив, что опускаюсь на колени, когда священник стоит. Чем меньше неравенства во внешнем мире, тем радостней, душепо-лезней, необходимей то неравенство, какое дает нам Церковь.
Так христианская жизнь защищает личность от коллектива, не изолируя ее, но включая в мисти-ческое тело Христово. Различие между ними поистине безмерно. Самый жалкий из христиан принадлежит вечности. Церковь переживет Вселенную, и каждый член ее — тоже. Мы мало слышим об этом теперь. Недавно один мой собеседник назвал такой взгляд «теософским». Но если мы в это не верим, будем же честны, сдадим христианство в музей. Если же верим, должны понять, что именно в этом — истинный ответ на покушения коллектива. Коллектив смертен; мы — вечны. Когда не будет ни учре-ждений, ни наций, ни культур, каждый из нас будет по-прежнему жив. Бессмертие обещано нам, не им. Христос принял смерть не ради государств и обществ, а ради людей. В этом смысле христианство утверждает поистине немыслимый индивидуализм. Но не индивидуум разделит победу Христа над смертью. Ее разделит мистическое тело. Лишь отвергнув естественное \"я\", а на суровом языке Писа-ния — распяв его, мы получаем пропуск в вечность. То, что не умрет, не воскреснет. Так разрешает наша вера противоречие между индивидуализмом и коллективизмом. Стороннему человеку это мо-жет показаться диким и несообразным. Как биологическое явление со своей эгоистичной волей, мы не значим буквально ничего; как члены Тела Христова, мы — живые камни и сохраним в вечности самую свою сущность, вспоминая галактики, словно старые сказки. Можно сказать об этом иначе. Личность бессмертна и суверенна; но человек не начинается с личности. Индивидуализм, с которого мы и впрямь начинаем, только слабая тень, только пародия на нее. Личность — далеко впереди почти всех нас (не смею сказать, насколько). Ключ к ней — не в нас самих. Никакая «работа над собою» тут не поможет. Мы станем личностями, когда займем отведенное место в вечном миропорядке. Цвет явит всю свою красоту, если великий живописец положит мазок именно там, где должно; собака явит всю свою верность и доблесть, если войдет в семью человека; так и мы станем личностями, выстрадав истинное наше место. Мы — камень, ожидающий скульптора, металл, ожидающий выплавки. Несомненно, и теперь в нас можно различить черты будущей личности. Но спасти душу — совсем не то, что вырастить цветок из семени. Самые слова «сокрушение», «возрождение», «новая тварь» говорят о другом. Многое придется просто отбросить, вырвать глаз, отрубить руку — поистине, тут припомнишь прокрустово ложе.
Мы забываем об этом, потому что начинаем не с того конца. Исходя из учения о «бесконечной ценности каждого», мы представляем Бога вроде бюро по трудоустройству, которое находит подхо-дящее дело всякой душе. Однако ценность индивидуума — никак не в нем самом. Он способен только вместить, получить ценность, и получает он ее через тело Христово. Нет и речи о том, чтобы найти этому камню место в храме, достойное его естественных качеств. Место ждет его, оно — изначально, он — для него создан, и не станет собою, пока на этом месте не окажется. Истинную личность мы обретаем только в Царствии, как только на свету мы обретаем цвет.
Говоря это, мы просто повторяем то, что всем известно — мы спасаемся благодатью; плоть не наследует Царства Божьего; создание не Создатель и живет не собою, но Христом. Если я усложнил то, что кажется вам понятным, надеюсь, вы меня простите. Я только хотел напомнить, что обе нынешние крайности не уничтожают, а усугубляют друг друга. Многие полагают, что каждый с самого начала обладает драгоценной личностью и должен только пестовать, лелеять, развивать и выражать ее, «быть самим собою». Однако тот, кто стремится к своеобразию, никогда его не обретает. Ищите правды, делайте свое дело как можно лучше, и вы неожиданно получите то, что люди зовут своеобразием. Кроме того, я хотел напомнить, что христианство не связано ни с индивидуумом, ни с коллективом. Ни индивидуум, ни коллектив вечной жизни не наследует, ни драгоценное \"я\", ни масса, только новая тварь.