Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Шепли подошел и сел, как-то осторожно, на незанятый край софы. Что сохраняло довольно большую дистанцию между ним и Дианой, но помещало его между нами.

— Алекс, — начал он. — Я не думаю, чтобы Диана когда-нибудь рассказывала тебе, как я делал ей предложение.

Он казался более спокойным, лучше владевшим собой, чем в начале вечера, у меня дома. Сейчас в нем ощущались сдержанность и упрямая целеустремленность.

— Кажется, нет, — сказал я.

— Ничего романтического в этом не было, — признался он, — Я не мог бы быть романтичным, даже если бы захотел. Интересно то, что я делал ей предложение десятки раз, опять и опять, в одной и той же примитивной, лишенной фантазии манере. И в конце концов она ответила «да». Совершенно внезапно, понимаешь. После месяцев «нет» вдруг «да»! Я всегда спрашивал себя, что заставило ее передумать.

Она смотрела на него печально, но, пожалуй, и ласково тоже. Я сидел здесь два часа, искоса наблюдая за ней, и все еще не мог понять ее.

— Бедный Шеп, — сказала она, — я предполагаю, что ты тоже держишься версии «назло».

— Я не уверен, — сказал он, — Но во всяком случае, эта история мне всегда казалась несколько загадочной. Ты и Алекс были очень увлечены друг другом. Он был гораздо красивее меня и бесконечно более блестящим. Его недостатки были гораздо привлекательнее моих достоинств. И вдруг ты оставляешь его и выходишь за меня. Удивительно ли, что у меня появились дурные сны?

— Ох, эти глупые сны, — сказала она.

— Ты считаешь их глупыми? — спросил я ее.

— Конечно, глупые. Я не верю в предсказателей, телепатию или спиритизм. Так что я не верю и в сны, которые предсказывают будущее.

— Нет, я не это имел в виду, — Я был прямолинеен, но в конце концов Шеп этого и хотел. — Я имею в виду, Диана, считаешь ли ты глупым, что ты могла бы когда-нибудь оставить Шепа и вернуться ко мне?

Она прямо взглянула на меня, и впервые я пожалел о своей неспособности к телепатии. Мне хотелось понять, что происходило в ее красивой головке.

— Я сказала тебе, — проговорила она совершенно спокойно, — что я не верю, что кто-нибудь может предсказать будущее.

Я услышал слабый вздох, возможно, разочарования, который издал Шеп, как будто он задержал дыхание. Он встал и пошел назад к камину, где опять принялся шуровать в огне кочергой.

— Не говори мне, Алекс, — сказала Диана, — что ты веришь в сны моего мужа.

— Я довольно тщеславен, — сказал я ей. — Это задевает гордость, знаешь ли, быть брошенным женщиной, даже такой красивой, как ты. Так что вообразить, что ты возвращаешься ко мне, лестно для меня.

Я в упор смотрел на нее, и она отвела глаза. Ей нравилось быть загадкой, и именно такой она сейчас и старалась казаться. Но легкие движения пальцев на коленях выдавали ее состояние.

— Дорогой Алекс, — сказала она после паузы, — разве не оказался бы ты в крайне неловком положении, если бы я действительно прибежала к тебе обратно? Не стали бы новые девушки возражать?

— Любимая, — сказал я, — разве тебе не доставило бы огромное удовольствие поставить меня в неловкое положение?

У нее не было ответа на столь прямой вопрос, и отсутствие его уязвило ее. Едва заметный румянец окрасил ее бледные щеки.

— Алекс, — сказала она, — не правда ли, весьма неблагородно с твоей стороны делать мне подобные предложения?

— Дорогая, разве не для этого я здесь? Чтобы выяснить, стоит ли в действительности что-либо за снами Шепа? Чтобы выяснить, нравлюсь ли я тебе все еще? Поэтому я вынужден делать неблагородные предложения.

Она внезапно встала и пересекла комнату. Я смотрел, как она шла, и следить за ее движениями доставляло одновременно и удовольствие, и боль.

— Я позволила Шепу пригласить тебя сюда, Алекс, чтобы удовлетворить его каприз. — Теперь она была совершенно холодна и надменна. Но не было ли это раковиной, в которую она пряталась?

— Мне не нравилась эта идея, и теперь, когда я тебя увидела, она нравится мне еще меньше. Можем мы считать эксперимент законченным, Шеп?

— Но решения еще нет, — заметил я.

— Если тебя интересует, не влюблена ли я в тебя все еще, Алекс, то ответ абсолютно ясен. Такой опасности совершенно нет.

— Мне кажется, леди протестует слишком энергично, — прокомментировал я.

Она была близка к ярости, хотя и старалась скрыть это, и в таком настроении она мне нравилась даже больше. Когда злилась, она была еще прекраснее.

— Шеп, пожалуйста, отвези нашего гостя домой, — сказала она властно.

Шеп колебался. Он всегда побаивался ее, и сейчас тоже.

— Слишком поздно, — сказал я, — В этот самый момент, несомненно, у моей двери расположилась разочарованная блондинка, и вы не можете бросить меня волчице. Я претендую на древнюю привилегию гостеприимства. На горе или радость, Диана, но тебе придется приютить меня на ночь под своей священной крышей.

Я совершенно намеренно придал этим словам двусмысленное звучание. Потом я тоже поднялся и пошел к ней. Я почти ожидал, что она убежит, потому что она знала, что я собираюсь сделать. Возможно, она была слишком горда. Или, может быть, и не хотела убегать.

Я подошел, обнял ее. Она подняла лицо, чтобы взглянуть на меня, возможно, испугавшись. Я был охвачен тогда только двумя желаниями: поцеловать ее и сделать ей больно. Я поцеловал ее жадно, умело, так, как я поцеловал бы, если бы Шепа не было в комнате.

Потом она только смотрела на меня, молча и неподвижно. Но я узнал признаки, потому что я знал Диану. Напряженность и неподатливость ее тела в моих руках были прелюдией к расслаблению. Бледность на лице могла быть только началом страсти. И моей радости не было границ.

Я взглянул на Шепа, но был слишком полон другими эмоциями, чтобы почувствовать жалость к нему.

— Спокойной ночи, — сказал я, — я помню дорогу, так что, пожалуйста, не беспокойтесь. Я оставляю вас вдвоем… — И в дверях я опять обернулся к нему:

— Теперь у тебя есть пища для твоих снов. Так что приятных сновидений, старина, и расскажи мне утром, как там все обернулось.

Спал я крепко. Странно, но так. Может быть, потому, что теперь я был уверен, и ничто меня не беспокоило, ничто не мешало спать.

Когда я начал осознавать, что просыпаюсь, я чувствовал, что пробуждение происходит медленно. Я почти тотчас же понял, что нахожусь в спальне для гостей в доме Шепли. Но что разбудило меня, я так быстро понять не мог. Звук был таким тонким и тихим, звук дыхания. И запах был неясный, эфемерный — то есть, то нет, — пока я полностью не вырвался из сна.

Дыхание было дыханием Дианы. Она стояла, едва переступив порог моей комнаты. Дверь была слегка приоткрыта, и свет из холла выхватывал ее белую фигуру из темноты. Запах духов распространился через комнату к моей кровати, как пятна невидимого тумана, раздразнил и уплыл прочь. Но это не были духи, которыми она пользовалась тем вечером. То были прошлогодние духи, легко узнаваемые, потому что аромат их все еще витал в местах, которые мы знали вдвоем.

— Алекс, — прошептала она.

Я колебался, онемев от возбуждения. Когда мои глаза привыкли к тусклому свету, я увидел ее отчетливее. Она была в пеньюаре — белом и прозрачном, и босиком, как греческая богиня. Пеньюар был моим подарком, и каким-то образом, по какой-то причине все то время, что она была замужем за Шепом, она хранила его. Ждала?

— Алекс, — повторила она.

Я встал с постели и очень медленно двинулся к ней. Она не шевелилась, даже не подняла руки. Потому что была испугана, как и я, тем, что происходит с нами с такой внезапностью и неотвратимостью.

Я остановился перед ней.

— Ты отдаешь себе отчет в том, что делаешь? — спросил я ее.

— Да, — сказала она, и ее голос дрожал в унисон с дрожью во всем ее теле.

Я обнял ее. Она была водоворотом, в который я с готовностью бросился.

Когда я отпустил ее, я увидел в холле Шепли. Он держал пистолет, маленький автоматический пистолет с курносым дулом, и он был направлен на меня.

Если и есть какая-то страсть сильнее любви, то, наверное, это страх.

— Но ты же хотел этого, — сказал я ему — Ты устроил так, чтобы это случилось. Что…

Он судорожно спустил курок, огонь полыхнул из пистолета, и я почувствовал сотрясающий удар. Я отчаянно приник к Диане, но мои ладони соскользнули вдоль ее рук, моя щека сползла по мягкой ткани пеньюара, и я был у ее ног, ее прохладных беломраморных ног богини.

Потом и богиня, и комната, и боль, и темнота — все растворилось в черноте, которая была полной и окончательной, и бесконечной.

* * *

Но всему приходит конец, даже бесконечности снов. И я просто умер во сне.

Серость осеннего рассвета заполняла комнату, и сырой, прохладный ветерок врывался в полуоткрытое окно. Я дрожал от холода и обнаружил, что был покрыт потом.

Было семь часов. И все же даже в семь часов, живой и при дневном свете, я испытывал желание закричать. Я зарылся лицом в подушку, и этот порыв изошел в тихих стонах, слышимых только моему внутреннему слуху. Животный ужас постепенно прошел, оставив меня вспотевшим и ослабленным.

О Боже, подумал я, разговоры Шепа о снах оказались убедительными в конце концов, и они воздействовали на мое воображение больше, чем я подозревал. Или я слишком много выпил. Или и то, и другое. Во всяком случае, я должен был взять себя в руки.

Я с трудом слез с постели и мгновение подержался за стул, чтобы сохранить равновесие. Потом мне почти пришлось заново учиться ходить. Расстояние до ванной было тягостно и бесконечно. Я принял горячий, успокаивающий душ, а потом холодный. Я побрился все еще дрожащей рукой и при этом дважды порезался.

Было уже половина девятого, когда я кончил одеваться и рискнул выйти из комнаты. Я старался не присматриваться к окружающему слишком внимательно, но это был тот самый холл, откуда вошёл и убил меня Шепли в моем сне. Я поспешил вниз.

Я нашел их обоих в столовой. Они были напряжены, натянуты, как струны, и выглядели усталыми, как будто просидели здесь всю ночь, ожидая, когда я спущусь к завтраку. Шеп был бледен и с ввалившимися глазами. Диана, по-видимому, плакала.

— Доброе утро, — сказал я. Я пытался изобразить беспечность. Это получалось плохо.

Шеп ответил мне, и Диана попыталась улыбнуться. Я сел за длинную сторону стола, между ними. Строгая пожилая женщина принесла кофе и фруктовый сок, к которым мы все проявили притворный интерес. Я отказался от яиц, но пощипал гренок. Приходы и уходы женщины всех нас устраивали. Но когда она исчезла окончательно, атмосфера сгустилась, став невыносимо натянутой. Когда я задел ложкой за кофейную чашку, звук заставил всех вздрогнуть.

— Извините, — сказал я.

— За что ты извиняешься? — раздраженно спросил Шеп.

— За свою неуклюжесть.

— Я думал, это относится к тому, что ты вчера вечером поцеловал мою жену.

После этого мы перестали делать вид, что заняты едой. Я поднял глаза и увидел, что Диана смотрит на меня. Как женщина может быть такой очаровательной? — спросил я себя. Она в ужасном напряжении, она озадачена, может быть, даже напугана ситуацией. Но все равно красива, прелестна. И она любит меня. Именно это говорят ее глаза. Ты поцеловал меня вчера, Алекс, и кое-чему научил… Я люблю тебя.

— Что касается того, что я поцеловал твою жену, — сказал я Шепу, — то я определенно об этом не жалею.

Шеп изучал свою тарелку.

— Понятно, — сказал он.

— Или это Диана хочет извинений? — бросил я вызов.

— Я не могу говорить за Диану, — сказал он.

Я опять на нее посмотрел, и опять я знал, что не ошибся. Шеп тоже смотрел на нее. Что он видел? Правда была написана на ее лице, разве что он намеренно закрывал на нее глаза. Мы оба ждали слов Дианы, но она не заговорила. Я был окрылен ее молчанием.

И Шеп, казалось, тоже понял. Его лицо окаменело.

— Вчера вечером, — сказал он, — вы оба насмехались над моими снами. Моими снами, которые предсказывали будущее. Что вы теперь скажете?

Мое ликование и уверенность в отношении Дианы заставили забыть об осторожности.

— Мы ошибались, и ты был прав, — сказал я ему.

Он пристально смотрел на меня с несколько пугающей холодностью и самодовольством. Я скорее ожидал, что он эмоционально взорвется, но он был странно спокоен.

— Значит, вы согласны, — сказал он, — что мой сон по сути верен? Что Диана сейчас готова уйти от меня и вернуться к тебе?

Я почувствовал внезапную необходимость быть осмотрительным.

— Я думаю, она могла бы, — сказал я осторожно — В конце концов, мы вроде бы согласились, что прежде всего ей не следовало выходить за тебя замуж.

И я был прав относительно необходимости быть осмотрительным. Потому что следующее, что он сказал, было:

— Этой ночью мне опять приснился сон.

Это удивило и Диану:

— Что это было? — быстро спросила она и украдкой взглянула на меня.

Он не потрудился заметить ее взгляд.

— Что-то вроде продолжения прежнего сна, — сказал он, — Опять тот же сон, только он длился дольше и зашел дальше.

Теперь Диана побелела, и она больше не смотрела на меня, только на своего мужа. Сейчас я был уверен, она испугана. И вдруг — не знаю, почему — я тоже испугался.

— Что случилось? — спросила она. Вопрос был задан шепотом.

— Вчера вечером я был здорово выведен из равновесия, — сказал он ей, глядя мимо меня, — Видеть Алекса, целующим тебя, мне было малоприятно. Я знал, что у меня будет сон. Я его не хотел, честно говоря. Я боролся со сном. Внезапно мне расхотелось видеть будущее. Но сновидение оказалось сильнее меня. Я быстро заснул, против воли, и спал крепко, почти как в забытье. Сновидение пришло сразу же, мне кажется. Но с некоторой разницей. Мне снилось настоящее, Алекс был гостем в этом доме. И он поцеловал тебя, точно так же, как я видел это…

Я почувствовал, как по позвоночнику побежали мурашки. В этом было что-то загадочное, сверхъестественное.

— А потом мы все расстались, — говорил он. — Точно так, как это было вчера. Я пошел в свою комнату — в моем сне — и лег спать. Потом, как всегда раньше, я проснулся с ужасным ощущением, что ты ушла. Я пошел в твою комнату, и кровать была пуста. В этом месте раньше, ты помнишь, сон всегда кончался. Но на этот раз было иначе, потому что Алекс — во сне, как и в реальности, — был в нашем доме. Так что я знал, где ты, понимаешь? Я прошел сквозь твою комнату в холл, прошел по холлу и обнаружил, что дверь в комнату Алекса открыта.

Я выпалил мгновенно. Не задумываясь. Не оценивая последствий.

— Ты кое-что забыл, — сказал я.

Движением крутящейся на месте, загнанной в угол, фыркающей кошки он перебросил свое внимание на меня:

— Что ты имеешь в виду?

Теперь пришла моя очередь рассказывать. Я должен был рассказать Диане.

— Потому что я тоже видел сон, — с натугой проговорил я.

Руки Шепли сжались на столе в кулаки, белые, как скатерть, и в его глазах было дикое выражение триумфа.

— Диана пришла в твою комнату, не так ли, Алекс?

Ничего, по-видимому, не оставалось, как признать это.

— Да, она пришла в мою комнату, — сказал я.

— И что случилось?

Диана, не выдержав, вступила в разговор.

— Прекратите это, пожалуйста, — умоляла она нас. — Я не ходила в комнату Алекса. Вы говорите об этом так, будто это действительно случилось. Ты сказал, что тебе снилось настоящее…

Шепли прервал ее:

— Хорошо, давайте назовем это ближайшим будущим. Ты останешься сегодня ночевать, да, Алекс?

Теперь она была по-настоящему совершенно напугана.

— Я не собиралось к нему идти и сегодня тоже, — настаивала она — У меня нет такого намерения — только потому, что вам обоим приснилось это…

— Помолчи, пожалуйста!

— Его голос был резким, властным. Она замолчала и умоляюще взглянула на меня.

— Я спросил тебя, Алекс, — продолжал он, — что случилось в твоей комнате?

Тут я поймал его!

— Ты не знаешь, что случилось? Твой сон был неоконченным?

— К сожалению. Но по тому, как ты себя ведешь, я вижу, что твой был завершен.

Я мог сказать ему! Я мог сказать ему, что его жена все еще любила меня, что она пришла ко мне, что она моя теперь и он может…

Я видел, что его правая рука была в кармане халата и что-то там нащупывала. И я знал — я знал, — что это было. Я знал, что это пистолет, и знал точно, какой именно.

— Что случилось в твоей комнате, Алекс? — спросил Шепли.

Я посмотрел на Диану. Теперь она плакала, тихо, безнадежно. Я подумал тогда, как часто думал и потом, не видела ли и она сон тоже, не видела ли пистолет из того сна, который меня застрелил.

— Она пришла ко мне в комнату, — сказал я Шепли, — и сказала мне, чтобы я уехал… и никогда не возвращался… мое присутствие немного ее разволновало… но что она… что она любит тебя…


Перевод О. Виноградовой, Я. Виноградова


Роберт Блох

БАБУШКИНЫ ЦВЕТЫ

В доме у Бабушки на столе всегда стояли свежие цветы. И это благодаря тому, что Бабушка жила прямо за кладбищем.

— Ничего так не оживляет комнату, как цветы, — любила говаривать Бабушка. — Эд, будь добр, сбегай-ка быстренько, посмотри и принеси мне что-нибудь красивое… Мне кажется, что я слышала шаги со стороны склепа Виверов… Ты знаешь, где это. Выбери несколько красивых, но только, пожалуйста, не надо лилий.

Эд тут же мчался, перелезал через ограду в глубине двора и прыгал через старую могилу Патнэма, крест на которой покосился. Он бегал по аллеям, выбирая кратчайший путь между кустарниками и обегая статуи. Эду не было и семи лет, а он уже знал все закоулки кладбища, так как именно там после наступления ночи он играл в прятки со своими маленькими товарищами.

Эд любил кладбище. Кладбище было лучше, чем задний дворик, лучше, чем старый, обветшалый дом, где он жил со своей Бабулей. В четыре года он проводил большую часть своего времени, играя посреди могил. Кругом росли огромные деревья и кустарники, и столько прекрасной зеленой травы, и тропинок, которые образовывали прямо настоящий лабиринт среди могил и склепов. Над цветами все время летали и пели птицы. Было красиво и спокойно, и никто не присматривал и не беспокоил, не ругал… Но только при одном условии, конечно: нужно было так устраиваться, чтобы не быть замеченным Старым Гринча, сторожем. Но Старый Гринча жил в каменном доме у входа на другом конце большого кладбища.

Бабушка предостерегала Эда от Старого Гринча, советуя не попадаться на глаза сторожу на кладбище.

— Он не любит маленьких мальчишек, которые приходят сюда играть, а особенно во время похорон. Посмотреть, как он на все реагирует, так можно подумать, что кладбище и впрямь ему принадлежит. Тогда как, если уж и вправду разобраться во всем, мы единственные, кто имеет больше права пользоваться им, как нам того хочется! Иди туда и играй столько, сколько захочешь, Эд. Только смотри не попадайся на глаза сторожу. В конечном счете, как я всегда говорю, молодым бываешь только раз.

Бабушка была великодушна, поистине великодушна. Она разрешала ему даже гулять допоздна и играть в прятки среди могил вместе со Сьюзи и с Джо. Надо сказать также, что она не слишком об этом беспокоилась, поскольку это был вечер и у нее были гости.

А днем Бабушка почти никогда никого не принимала. Только поставщика льда, мальчика от бакалейщика и время от времени почтальона… А тот, вообще, приходил только один раз в месяц с денежным переводом, который посылала Бабушке пенсионная касса. А так днем в доме в основном были Бабушка и Эд.

Но уж вечером как раз наоборот. Бабушка принимала гостей. Они никогда не приходили до ужина, а чаще всего прямо к восьми часам; и когда опускались сумерки, они начинали прибывать. Иногда по вечерам это была целая компания. В их числе почти всегда был господин Виллис, а также госпожа Кассиди и Сэм Гэйтс. Приходили также и другие, но именно этих троих Эд помнил лучше всего.

Господин Виллис был забавным человечком: всегда ворчливый, жалующийся на холод и всегда споривший с Бабушкой из-за того, что он называл «моя концессия».

— Вы даже и не предполагаете, как здесь может быть холодно, — говорил он, усаживаясь в углу у огня и потирая руки. Мне кажется, с каждым днем все хуже и хуже. Заметьте, что я особо не жалуюсь, поскольку это не так уж и мучительно, как тот ревматизм, который у меня. Но они могли бы все же казаться меньшими скрягами, учитывая все те деньги, которые я им оставил. Они же выбрали себе что-то там из ели да еще отделанное блестящим хлопком, которое у меня продержалось не более одной зимы.

О да! Это был скандалист, этот господин Виллис! Вечно он надувал губы, и лицо его поэтому казалось состоящим из одних морщин. И Эду никогда не удавалось разглядеть его, потому что тотчас же после ужина, когда все гости переходили в салон, Бабушка выключала весь свет, довольствуясь только тем, который давал огонек камина. «Эти жалкие вдовьи деньги, которые мне посылают; это не так уж много для меня одной, не говоря уж о том, что со мной сирота!..»

— Надо экономить электричество, — говорила она Эду.

Эд был сиротой; он знал это, но это не пугало его.

— Думать, что я доведен до такого!.. — вздыхал господин Виллис. — Я, семья которого владела всем этим. Вот уже пятьдесят лет, как все это превращено в луга и пастбища. Ты-то это знаешь, Хэн.

Хэннэ — это было имя Бабушки: Хэннэ Моз. А дедушку звали Роберт Моз. Умер он давно: погиб на войне, и где был похоронен, Бабушка вообще не знала. Но перед войной он построил для Бабушки этот дом, и у Эда было чувство, что именно этот факт приводил в ярость господина Виллиса.

— Когда Роберт решил строиться, я дал ему участок, — жаловался господин Виллис. — Это сделано вполне законно, и возвращаться к этому не стоит. Но когда город отобрал у меня все за какой-то кусочек хлеба, это было абсолютно нечестно. И продажные адвокаты осмеливаются прибегать, чтобы лишить вас вашей же собственности, ко всяким историям насильственной продажи! Но так как мне все видится, то я за собой сохраняю право моральное. И не только на этот клочок пустяка, который они мне оставили, но на все.

— А что вы собираетесь делать? — осведомлялась госпожа Кассиди, — Прогнать нас?

И при этом она начинала смеяться, а Бабушкины друзья делали все тихо, будь они в радости или во гневе. Эд любил смотреть, как смеется госпожа Кассиди, потому что она была толстая и смеялась всем телом.

На госпоже Кассиди было очень красивое черное платье, всегда то же; она была хорошо накрашена: красивая помада на губах и пудра на лице. Она всегда разговаривала с Бабушкой о чем-то, что она называла вечной темой.

— Если и есть что-то, чему я не перестаю радоваться, так это моя вечная тема. Цветы так красивы… Они мне дали возможность выбрать те, которые я люблю больше всего. Они занимаются этим даже зимой. А кроме того, со мной они не скряжничали, как с господином Виллисом: это красное дерево, и все резное. Мне хотелось бы, чтобы увидели это. Они не смотрели на расходы, и скажу я вам, за это им очень благодарна. Да, чрезвычайно благодарна. Если бы в своем завещании я бы и обговаривала, чтобы они мне это сделали, я уверена, они бы мне памятник заказали. Но я считаю, что вермонтский гранит более прост, более строг и в нем больше достоинства.

Эд не очень понимал госпожу Кассиди, да и вообще он больше любил слушать Сэма Гэйтса. Сэм был единственный, к кому следовало проявлять внимание.

— Эй, сынок, — говорил он, — иди-ка сядь рядом со мной! Хочешь, я расскажу тебе о сражениях, сынок?

Сэм Гэйтс был молодым и всегда улыбающимся. Когда он усаживался у камина, Эд садился к его ногам и слушал его потрясающие, восхитительные истории. Когда-то его звали Эйб, поскольку он был не председателем, а адвокатом в Спринфилде, в Иллинойсе. Ну и там у него была непрерывная война или еще там чего-то…

— Я хотел бы там пробыть до тех пор, пока все это не кончится, — вздыхал Сэм Гэйтс. — Конечно, в 64-м и с той и с другой стороны все знали, как это закончится. После Гетисбега они все «влипли». И, по сути, наверное, хорошо было, что я не ввязался во все их сложности за Реконструкцию, как они это называли. Да, с одной стороны, скорее мне повезло. Не считая уж того, что мне не из-за чего было стареть, женившись и воспитывая семейство, чтобы, в конечном счете, закончить жизнь где-нибудь в уголке, пережевывая пищу беззубыми челюстями. А в общем-то все мы прибываем в один пункт, не так ли, друзья?

И Сэм Гэйтс скользил взглядом по присутствующим и при этом подмигивал. Иногда Бабушка после его высказываний начинала гневаться:

— Мне бы не хотелось, чтобы ты говорил подобные вещи, когда тут тебя слушают маленькие ушки! И только потому, что ты любишь компанию и приходишь сюда, потому, что дом этот — частичка этих мест, это вовсе не означает, что ты должен вбивать подобные мысли в голову шестилетнего ребенка. Это — нехорошо!

Когда Бабушка не произносила больше ни слова, это было признаком, что она была в гневе. А когда это случалось, Эд поднимался и уходил играть со Сьюзи и с Джо.

Мысленно возвращаясь к этому уже много лет спустя, Эд не мог припомнить, когда он в первый раз начал играть со Сьюзи, с Джо. Он четко восстанавливал в памяти все моменты игры с ними, но вот другие детали ускользали от него: где они жили, кто были их родители, почему они ждали всегда позднего вечера, чтобы явиться под кухонное окно и позвать его:

— Эге-ге! Эд!.. Иди играть!

Джо был маленький мальчишка лет девяти, черноволосый и очень спокойный. Сьюзи же была явно одного возраста с Эдом; волосы у нее были белокурые и вьющиеся. Она носила всегда платье все в рюшечках и кружавчиках и следила за тем, чтобы не поставить на нем пятнышка, не испачкать его, в какие бы игры они ни играли.

Эд был неравнодушен к ней.

Не день за днем, а ночь за ночью они играли в прятки в тихой свежести огромного, мрачного кладбища, обращаясь друг к другу вполголоса и тихонько смеясь между собой. И сейчас Эд вспоминал, до чего же они были спокойными для их детского возраста. Но тщетно пытался он вспомнить какие-нибудь другие игры, кроме игры в «кошки-мышки», в которой нужно было дотрагиваться друг до друга. Он был, однако, абсолютно уверен, что дотрагивался до них, и при этом не мог вспомнить, как это было. Но то, что особенно помнилось, это — лицо Сьюзи, ее улыбка и голос девочки, восклицавшей: «Ой, Эд-ди!»

Позднее Эд никогда никому не рассказывал то, о чем он вспоминал. Позднее, это тогда, когда начались неприятности. Все началось с того, что из школы пришли какие-то люди и стали спрашивать, почему Бабушка не посылает его в школу.

Они говорили с ней очень долго, потом говорили с Эдом, и все это — в какой-то путанице. Эд помнил, как плакала Бабушка, а человек в голубом костюме все показывал ей кучу документов.

Эд не любил вспоминать об этом, так как это было началом конца всего. После прихода этого человека не было больше вечеров у камина, не было больше игр на кладбище, а Эд не видел больше никогда ни Джо, ни Сьюзи.

Этот человек заставил плакать Бабушку, говоря ей о некомпетентности, о небрежности и о какой-то чертовщине, называемой психиатрическим обследованием, только потому, что Эд сдуру рассказал ему, что играет на кладбище и испытывает удовольствие, слушая друзей, которые приходят к Бабушке.

— Если я правильно понимаю, то бедному ребенку понарассказывали столько историй, что ему кажется, что он все это видел сам? — упрекал этот человек Бабушку. — Так больше продолжаться не может, госпожа Моз. Забивать голову ребенку такими патологическими глупостями о покойниках!

— Да они не мертвые! — возражала Бабушка, и Эд никогда ее не видел, несмотря на слезы, такой разгневанной. — Ни для меня, ни для него, ни для кого из их друзей. Я прожила почти всю мою жизнь в этом доме с тех пор, как эта Филиппинская война отняла у меня моего Роберта, и впервые я принимаю кого-то, кто был бы нам столь чужд. Другие же постоянно приходят к нам, и мы делим вместе одну обитель, если можно так сказать. Они не умерли, сударь, и ведут себя как добрые соседи. Для Эда и меня, они, черт возьми, куда более реальны, чем люди вам подобные!

И хотя он перестал задавать ей вопросы и обращался с ней вежливо, с оттенком подчеркнутой любезности, этот человек не слушал Бабушку. Впрочем, все с этого момента казались вежливыми и любезными, даже другие мужчины и одна дама, которые были с ним и которые пришли за Эдом, чтобы увезти его на поезде в сиротский дом.

Это был конец. В приюте не было больше цветов каждый день, и хотя Эд был со всех сторон окружен детьми, никто из них не был похож ни на Сьюзи, ни на Джо.

И дети, не более чем взрослые, были с ним не особенно любезны. Они были всего лишь «так себе». Госпожа Вод, директриса, сказала Эду, что ей бы было очень приятно, если бы он смотрел на нее как на маму, и это лучшее, что она могла сделать после того травмирующего опыта, который он пережил.

Эд не понимал, что она хотела сказать и что понимала под «травмирующим опытом», а она ему на этот счет объяснений не давала. Она не хотела также говорить ему, что сталось с Бабушкой и почему она никогда не приходит его навестить. И в самом деле, каждый раз, когда он задавал ей вопрос относительно своего прошлого, она заявляла, что ей нечего ему сказать, что для него самое лучшее — это забыть все, что с ним случилось перед тем, как он попал в сиротский дом.

И постепенно Эд забывал. С годами ему удалось забыть почти все, и именно поэтому он испытывал такую боль, бередя свою память.

За два года своего пребывания в госпитале в Гонолулу большую часть своего времени Эд отдавал тому, чтобы оживить в памяти события. Ему не оставалось ничего другого делать в том лежачем состоянии, в котором пребывал, да и знал он, что, выходя из этого мира, снова захочется в него вернуться.

Перед тем как отправиться служить в армию и после сиротского дома Эд получил от Бабушки письмо. За всю свою жизнь он получил всего несколько писем, а посему вначале фамилия «Госпожа Хэннэ Моз», как, впрочем, и обратный адрес, написанный на другой стороне конверта, ничего ему не напомнили.

А вот содержание письма, всего несколько строк, нацарапанных на квадратном листе бумаги, вызвали внезапный поток воспоминаний.

Бабушка отсутствовала, она находилась в «сенатории», как она сама писала, но вот сейчас уже вернулась и «раскрыла» все их махинации, благодаря которым ты оказался «в их лапах». А может быть, Эд хотел вернуться домой…

Ничего больше Эд и не желал. Он желал этого отчаянно. Но на нем уже была солдатская форма, и он ждал приказа отбыть, когда получил это письмо. И, конечно, он написал. И написал еще и тогда, когда был далеко, за морями, переслав ей также часть своего жалованья. Иногда приходили Бабушкины ответы. Она ждала его на побывку. Она читала газеты. Сэм Гейтс говорил, что война — это ужасная вещь.

Сэм Гэйтс…

Эд был теперь мужчиной и понимал хорошо, что Сэм Гэйтс был в некотором роде вымышленным персонажем. Но Бабушка продолжала рассказывать об этих вымышленных персонажах: господине Виллисе, госпоже Кассиди, а также о «нескольких новых друзьях», которые приходят к ней в дом.

«И уж такое количество свежих цветов сейчас, мой мальчик, — писала Бабушка. — Практически не проходит и дня, чтобы не появлялось огромное количество цветов. Конечно, я уже не такая активная, учитывая, что мне уже перевалило за семьдесят шесть, но тем не менее я продолжаю ходить за цветами».

Письма перестали приходить, когда Эда ранило. И в течение очень долгого периода все прервалось в жизни Эда: для него теперь ничего более не существовало, кроме госпитальной койки, доктора, медсестер, уколов каждые три часа и боли. Вот чем ограничивалась вся жизнь Эда… Именно этим, а также попыткой вернуться к воспоминаниям.

Однажды Эд чуть было не рассказал все психиатру, но вовремя сдержался. Это было не то, что можно было рассказать и быть понятым. У Эда и так было достаточно неприятностей, чтобы быть освобожденным от воинской повинности из-за психического расстройства. Произошло уже столько всего, что Эд и не осмеливался питать слишком большие надежды. Потому что Хэннэ Моз, должно быть, уже исполнилось восемьдесят лет, если…

Он получил ответ на свое письмо только за несколько дней до того, как врачи его комиссовали.

«Мой дорогой Эд!» — Все тот же почерк, те же каракули. На таком же квадратном листе бумаги, возможно, из того же блокнота. Ничего не изменилось. Она по-прежнему ждала его и предполагала, что он не отказался от мысли вернуться. Но она хотела сообщить ему довольно забавную вещь. Помнил ли он Старого Гринча, сторожа? Так вот. Старого Гринча сбил зимой грузовик. И с тех пор у него появилась привычка приходить вечерами вместе с другими, и стал он довольно милым. Но сколько же интересного им надо будет рассказать друг другу, когда Эд вернется… И Эд вернулся.

Через двадцать лет после совершенно нового существования Эд возвращался домой. Сначала он провел долгий месяц в Гонолулу, прежде чем отправиться в путь. Месяц, наполненный встречами с новыми людьми и какими-то вещами, абсолютно не связанными с реальной жизнью. Вечера, проведенные в баре, девушка по имени Пэгги и медсестра, которую звали Линда, госпитальный товарищ, который собирался заняться бизнесом и пустить туда деньги, которые они сэкономили от своего жалованья. Но и бар с его стойкой совсем не казался ему таким настоящим, как салон его Бабушки, и Пэгги и Линда абсолютно не были похожи на Сьюзи, и Эд знал, что он никогда не будет заниматься бизнесом.

А на пароходе все разговаривали о России, об инфляции, о проблеме с поисками жилья. Эд слушал, кивал головой и пытался воспроизвести в памяти какие-то фразы Сэма Гэйтса, когда он рассказывал о Старом Эйбе, адвокате из Спринфилда, что в Иллинойсе.

В Сан-Франциско Эд пересел на самолет, отправив предварительно на имя госпожи Хэннэ Моз телеграмму, в которой сообщал о своем приезде. Он приземлился на военном аэродроме где-то во второй половине дня, но не успел на автобус, который бы ему позволил успеть прибыть вовремя к обеду после того, как ему оставалось проехать последние семьдесят километров. Он перекусил на придорожном вокзале, потом дошел пешком до соседнего городка, где сел в такси, чтобы на нем и добраться до Бабушки. Эд чувствовал, как весь дрожит, когда вышел из машины, остановившейся возле дома рядом с кладбищем. Он протянул шоферу такси деньги и не попросил сдачу. Он стоял, застыв на месте, пока такси не тронулось. Потом собрал все свое мужество и направился к дому, постучал в дверь.

Он глубоко дышал. Дверь открылась, и он оказался дома. Тотчас же почувствовал себя дома, потому что здесь ничего не изменилось, абсолютно ничего.

Бабушка была все той же Бабушкой. Она стояла на пороге, маленькая, морщинистая и восхитительная. Старая, старая женщина, пытающаяся разглядеть его черты при свете огня, исходящего от камина, и говорящая:

— Неужели… Эд, мой мальчик! Ведь это ты, не правда ли? Забавные штуки проделывает с нами память… Я ждала тебя увидеть еще мальчуганом. Входи, мальчик мой, входи… да не забудь вытереть ноги!

Эд вытер, как всегда, ноги о половик, а потом прошел в салон. В камине горел огонь, и Эд подбросил еще одно полено, прежде чем сесть.

— Ой, как тяжело для моего возраста следить за всем, — сказала Бабушка, садясь перед ним.

— А ты не должна была жить вот так вот, одна…

— Одна? А я и не одна. Ты что, не помнишь господина Виллиса и остальных? А они-то тебя не забыли, скажу я тебе! Они только и говорят о дне, когда ты вернешься. Сейчас они придут.

— Ты думаешь? — тихо прошептал Эд, глядя на огонь.

— Конечно! Как если бы ты этого не знал, Эд!

— Конечно, конечно. Только я думал…

Бабушка улыбнулась:

— Ладно, я понимаю. Ты дал себя обмануть людям, которые ничего не понимают. Таких я много встречала в «сенатории», где они меня продержали около десяти лет, пока я не поняла, как с этим покончить. Они мне говорили о духах, о призраках, о галлюцинациях. В конечном счете я перестала с ними дискутировать и заявила им, что они правы. И тогда через некоторое время они меня отпустили домой. Я предполагаю, что с тобой случилось что-то подобное в большей или меньшей степени, да такое, что ты не знаешь, чему теперь верить.

— Да, Бабушка, это точно.

— Ну ничего, мой мальчик. Тебе не стоит этого пугаться. Да и за твои легкие тоже не бойся.

— Мои легкие? А как это ты…

— Да они мне письмо прислали. То, что они в нем пишут, может быть правдой, а может и нет. Но как в том смысле, так и в другом, это не имеет значения. Я знаю, что ты не боишься. А если бы ты боялся, ты бы не вернулся, не так ли, Эд?

— Совершенно справедливо, Бабушку. Я для себя решил, что даже если мне осталось и недолго, то мое место все равно здесь. И потом я хотел бы знать раз и навсегда, уж не…

Он не закончил, он ждал, когда она заговорит. Она ограничилась лишь тем, что кивнула в сумерках головой, а потом проговорила:

— Ты скоро не преминешь узнать, в чем дело.

Она улыбнулась ему, и тут же Эд вспомнил с дюжину жестов, интонаций, поступков, которые ему были так знакомы. И как бы все ни повернулось, никто не смог бы теперь помешать тому, что он вернулся к себе домой.

— Господи, я спрашиваю себя, что с ними случилось? — сказала вдруг Бабушка, поднимаясь и направляясь к окну, — Мне кажется, что они здорово опаздывают.

— А ты уверена, что они придут?

Едва он задал этот вопрос, как ему тут же захотелось прикусить себе язык. Но было уже слишком поздно.

Бабушка стремительно повернулась:

— Я в этом уверена. Но, может быть, на твой счет ошиблась. Может быть, это ты не уверен…

— Только не гневайся, Бабушка…

— А я и не гневаюсь! Ой, Эд! Неужели им удалось сломить тебя? Неужели возможно, что ты не помнишь всего?

— Да нет же, я помню! Я все помню, даже Джо и Сьюзи, я помню каждый день свежие цветы, но…

— Да, цветы.

Бабушка посмотрела на него.

— Да, теперь я вижу, что ты помнишь, и от этого мне радостно. Ты будешь ходить за свежими цветами каждый день, не так ли?

Его взгляд устремился к столу, посреди которого стояла пустая ваза.

— Может быть, это бы помогло тебе, если бы ты сходил за цветами, — сказала она. — Сейчас же. Пока они не пришли.

— Сейчас?

— Да, пожалуйста, Эд.

Не говоря ни слова, он прошел в кухню и вышел через заднюю дверь. Высоко светила луна, и он достаточно хорошо видел, как пройти по аллее до монастырской ограды, за которой простиралось во всем своем серебряном величии кладбище.

Эд не испытывал никакого страха, не чувствовал себя смешным; он абсолютно ничего не испытывал. Он взобрался по монастырской ограде, игнорируя появившуюся внезапно боль, пронизывающую, где-то под ребрами. Он ступил на гравий между двумя могилами и пустился в путь, полностью руководствуясь своей памятью.

Цветы. Свежие цветы. Свежие цветы на только что вырытых могилах. Именно во всем этом крылся секрет, почему его отправил в сумасшедший дом больничный психиатр… А с другой стороны, все это казалось ему естественным и нормальным. Значит, так должно было быть. Он увидел холмик у самого края монастырской ограды. Братская могила. Но все же и тут были цветы, единый букет, который опирался на деревянную табличку.

Эд наклонился, втянул в себя запах свежих цветов, почувствовал упругость срезанных стеблей, когда он взял букет в руки, чтобы высвободить деревянную дощечку. Было полнолуние, и луна хорошо освещала все вокруг. Он прочел надпись, сделанную крупными буквами, и очень простую:


ХЭННЭ МОЗ
1870–1949


Хэннэ Моз. Это была Бабушка. А цветы были свежие. Могила была еще свежей, еще и суток не прошло…

Эд повернул обратно. Он возвращался очень медленно. Ему было очень трудно снова перебираться через ограду, не выронив букета, но ему удалось это, несмотря на боль. Он открыл дверь кухни и вошел в салон, где огонь уже почти погас.

Бабушки здесь не было. И тем не менее Эд поставил цветы в вазу. Бабушки здесь не было, и ее друзей тоже. Но это не пугало Эда.

Она, вероятно, вернется. И господин Виллис, и госпожа Кассиди, и Сэм Гэйтс… Они тоже вернутся, все. Через короткое мгновение, Эд просто в этом уверен, он даже услышал голоса, настойчивые голоса, которые звали его за окном кухни: «Эй, Эд-ди! Выходи!»

Из-за боли в груди, которую очень чувствовал, он, вероятно, не сможет сегодня вечером выйти. Но рано или поздно он это сделает. А они скоро должны прийти.

Эд улыбнулся. И, запрокинув голову на спинку кресла перед камином, он удобно устроился и стал ждать.


Перевод Ж. Кузнецовой


Джозеф Пэйн Бреннен

КЭНЭВЭН И ЕГО ЗАДНИЙ ДВОР

Я познакомился с Кэнэвэном больше двадцати лет тому назад, почти что сразу после того, как он эмигрировал из Лондона. Продавец книг, он был большой специалист в этом деле, страстный любитель старинных книг. Поэтому ничего удивительного, что, устроившись в Нью-Хэвэне, он сразу начал торговать редкими подержанными книгами.

Его скромный капитал не позволял ему устроиться в центре города, и он решил превратить свое жилье в свое рабочее место, а для этого нашел себе подходящее помещение в старом доме на окраине города. Район этот был малонаселенный, но для него это не имело большого значения, так как большая часть торговли осуществлялась по почте.

Очень часто после проведенного за пишущей машинкой утра, устав, я отправлялся в лавку Кэнэвэна покопаться в старых книгах. Я получал от этого истинное удовольствие, тем более что Кэнэвэн никогда не давил на покупателя, то было не в его правилах. Кроме того, он прекрасно знал мое материальное положение, весьма шаткое, и я никогда не видел, чтобы он мрачнел, видя, что ухожу я с пустыми руками.

И правда, казалось, ему скорее было приятно мое общество, чем моя роль покупателя. Некоторые библиофилы регулярно заходили к нему, но было это редко, чаще всего он бывал один. Иногда, когда дела его шли из рук вон плохо, он готовил чай по-английски, и мы оба просиживали часами, говоря о книгах в перерыве между глотками чая.

Кэнэвэн, если кому-нибудь захочется представить себе истинный тип букиниста, до карикатурности типичный представитель этой профессии. Хрупкий, маленький, какой-то весь согнувшийся, он пристально смотрел на вас, а глаза его, живые, небесно-голубого цвета, мигали сквозь квадратные стекла немодных очков в стальной оправе.

С моей точки зрения, его годовой доход был даже меньше, чем у расклейщика афиш, но ему удавалось «сводить концы с концами», и он считал себя вполне удовлетворенным. Удовлетворенным до тех пор, пока его задний двор, если можно было его так назвать, не привлек его внимания.

За его старым и достаточно обветшалым домом, где он жил и держал лавку, простирался участок земли, на котором буйствовали колючий кустарник и высокая трава цвета плесени. Несколько тощих яблонь, изъеденных чернеющей гнилью, делали картину еще более мрачной. С той и другой стороны полуразвалившийся забор, казалось, вот-вот поглотит нагромождения шершаво-терпкой травы. Можно было подумать, что это медленно гибнущие развалины. Впечатление от этой картины, предстающей взору, было крайне гнетущим, и мне иногда случалось задаваться вопросом, почему Кэнэвэн ничего не делает, чтобы изменить все это. А впрочем, меня это не слишком касалось, и я никогда на эту тему старался не говорить.

Как-то после обеда зайдя в лавку, я не обнаружил в ней Кэнэвэна. По узенькому коридору я прошел в расположенное в задней части дома помещение, где иногда Кэнэвэн работал, запаковывая поступления и упаковывая заказанные книги к отправке. В тот момент, когда я вошел в комнату, Кэнэвэн стоял у окна и смотрел на свой задний двор.

Я хотел было начать разговор, но что-то неопределенное помешало мне сделать это. Думаю, что удержало меня выражение его лица. Он вглядывался туда с напряженностью, полностью поглощенный, захваченный чем-то, что он видел там. Борьба каких-то противоречивых чувств отражалась на его напряженном лице. Он казался одновременно околдованным и испуганным, влекомым чем-то и потрясенным. В конце концов он заметил меня и слегка вздрогнул. Какой-то миг он смотрел на меня, растерянный, как если бы перед ним был абсолютно незнакомый человек.

Потом я увидел его привлекательную улыбку, а глаза его за квадратными стеклами в металлической оправе вновь заискрились. Он покачал головой.

— У этого заднего двора, вон там, иногда довольно странный вид. Когда на него долго смотришь, такое впечатление, что простирается он на километры.

Больше он ничего не сказал в этот раз, и я вскоре забыл об этом. Если бы я только знал! Я ведь только что присутствовал в самом начале этой ужасной истории.

И вот с этого дня каждый раз, когда я приходил к нему, я находил Кэнэвэна в этом помещении, конечно, время от времени занятого каким-нибудь делом, но чаще всего у окна, неподвижным, созерцающим свой одиозный двор.

Я находил на его лице все то же выражение человека, сбитого с толку: ужас, смешанный с живым влечением к чему-то обещающему, возбуждающему. Я должен был всякий раз шумно кашлянуть или пошаркать ногами, причем настойчиво, чтобы заставить его отвернуться от окна.

После чего все, казалось, возвращалось к прежнему привычному порядку. Мы снова начинали говорить о книгах, и он явно становился самим собой, но у меня все больше и больше складывалось впечатление, что он «ломал» комедию и что в то время, как он любезно рассуждал о первопечатных книгах, мысли его были где-то там, в этом страшном «заднем дворе».

Несколько раз у меня был соблазн затронуть этот вопрос, чтобы рассеять чувство тревоги, но ощущение стеснения сдерживало меня во время нашего разговора. Ну как было выговорить человеку, скажем, только за то, что он рассматривает свой кусочек земли? И что ему сказать? И как это сделать?

Ну и я хранил молчание. Позже я горько об этом пожалел.

Не очень-то до сих пор процветавшая торговля книгами Кэнэвэна начала хиреть. Но что самое печальное, и его внешний вид, и его здоровье, казалось, стали ухудшаться. Он становился более согнувшимся, более исхудавшим и, если глаза его еще по-прежнему светились, сохраняли свою лучистость, я начинал думать, что это — блеск скорее из-за лихорадки, чем из-за здорового горения или здорового возбуждения.

Как-то после обеда я обнаружил дом совершенно пустым. Кэнэвэна нигде не было. Думая, что он где-то недалеко от двери, ведущей в задний двор, предается какому-нибудь хозяйскому делу, я подошел к окну в том помещении, где часто в последнее время заставал его, и, опершись на окно, стал рассматривать этот двор.

Кэнэвэна я не заметил, но, скользя взглядом по этому злополучному участку земли, вдруг ощутил, как меня охватило чувство, чувство необъяснимое, безнадежности и опустошенности, обрушивающееся на меня ледяной волной.

Моим первым движением было немедленно отойти от окна, но что-то удержало меня. Рассматривая это печальное переплетение вереска с дикой травой, я становился жертвой… нет, однако, не может быть, но я не нахожу другого слова, как любопытства. Возможно, та часть моего мозга, которая стремилась к холодному и объективному анализу, хотела просто понять, что смогло во мне вот так возбудить внезапное и острое чувство депрессии. Или, может быть, эта удручающая картина по какой-то неясной причине, странная тяга в моем подсознании и инстинкте, которых я в нормальном состоянии избегал постоянно, сейчас оказывали на меня непонятное воздействие.

И я продолжал стоять у окна. Высокая сухая трава, коричневатая и пятнистая, тихо качалась при дуновении ветра. Черные и умирающие, неподвижно стояли деревья. Ни птицы, ни даже бабочки не пролетали над этим угрюмым и мрачным пространством. Смотреть в общем-то было не на что, кроме как на длинные стебли дикой травы да тощие деревья, стоящие то там, то сям, да на низко растущие кусты вереска.

Однако, бесспорно, было в этом уединенном куске пейзажа что-то особенное, необычное, что так интриговало меня. Как будто мне загадывали загадку, отгадать которую мне представлялось возможным, нетрудным, если бы я смотрел туда достаточно долго.

После нескольких минут созерцания я испытал странное ощущение: перспектива постепенно, тонко менялась. Ни трава, ни деревья не изменились, но сам участок земли, казалось, — увеличивался в размерах. И я сказал себе, что он просто-напросто больше, чем я думал; потом мысль пришла, что простирается он на несколько гектаров; а в конечном счете, у меня появилось твердое убеждение, что территория этого двора тянется на неопределенное расстояние и что если бы я вышел туда, то мне бы пришлось пройти километры и километры, чтобы добраться до конца его.

И вдруг у меня появилось так называемое неудержимое желание ринуться к задней двери, помчаться туда и погрузиться в это море дикой травы, и шагать без передышки прямо вперед, полному решимости узнать для самого себя, где же и каковы границы этой земли. Впрочем, я и собирался это сделать, как вдруг увидел Кэнэвэна.

Он возник неожиданно в этом хаосе высоченной травы, растущей прямо перед домом. С минуту по крайней мере он казался совершенно потерянным, потерявшим ориентиры. Блуждающим взглядом он смотрел на заднюю часть своего жилища, как будто видел его впервые. Волосы его были растрепаны, и он был чрезвычайно возбужден. Ветки кустарника виднелись на его брюках и куртке, стебли травы висели на крючках его старых немодных ботинок. Я видел, как он бросал вокруг сумасшедший взгляд, растерянный, беспорядочный, и, казалось, готов был снова развернуться и отправиться в это нагромождение, хаос, откуда он только что вынырнул.

Я стал с силой стучать по окну. Полуобернувшись, он остановился, посмотрел через плечо и увидел меня. Его сведенные судорогой черты лица несколько смягчились и приняли человеческий облик. Усталый, согнувшийся, еле волоча ноги, он пошел к дому. Я поспешил открыть дверь и впустил его. Он направился прямо в лавку, в ее переднюю часть, и рухнул в кресло.

В тот момент, когда я вошел в комнату, он поднял глаза.

— Фрэнк, — сказал он почти шепотом, — не могли бы вы сделать чай?

Я исполнил его просьбу. Он выпил свой обжигающий чай не говоря ни слова. Вид у него был такой изнуренный, что я понял: у него не было сил, чтобы мне рассказать, что с ним произошло.

— Было бы неплохо, — сказал я, — в течение нескольких дней вам никуда не выходить.

Он едва кивнул в ответ не поднимая глаз и пожелал мне счастливого пути.

Когда на следующий день после обеда я пришел снова в лавку, он показался мне достаточно отдохнувшим, но тем не менее скорее мрачным, задумчивым и подавленным. Мне хотелось надеяться, что за неделю-другую он забудет этот сатанинский клочок земли.