Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Нечто по Хичкоку

Повести из антологий, составленных Альфредом Хичкоком

Д. К. Бростер

Расплата

I

В первый раз Огюстен Маршан заметил существование «этого» в одно прекрасное летнее утро, точнее в июньское утро 1898 года, то есть примерно через три недели после его возвращения из Праги. По своей давней привычке он сочинял стихи, уютно устроившись, в своей библиотеке в Эбетс Мединге. Одно из широких окон было раскрыто в сад. Поэт призадумался, ожидая нового наплыва вдохновения. Он заканчивал поэму «Приветствую всех неверующих». Вдохновение не спешило прийти, и Огюстен Маршан любовно оглядывал обстановку и убранство комнаты, в которых отразился его требовательный вкус. Мебель от Буля раннего периода, французская перегородочная эмаль, фаянс и фарфор японских мастеров. Поэт перевел взгляд за окно на изумрудную роскошь природы, сияющую под солнечными лучами.

Переведя взгляд обратно в помещение, Огюстен Маршан заметил, а подождав, чтобы зрение приспособилось к перемене, и точно увидел на навощенном до необходимого блеска дубовом паркете это серое скопление пуха, как ему показалось, видимо, занесенное ветерком. Оно было на полоске паркета между дорогим ковром и косяком окна.

Поэт решил обязательно поговорить с горничной, потому что в его доме, доме Огюстена Маршана, не должна допускаться небрежность, подобно тому, как не допускается небрежность в других порядочных домах.

Было время, когда поэта не приняли бы даже с самым коротким визитом в благородном обществе (теперь его принимают повсюду). Это было тогда, когда еще не вышли в свет его «Желтая книга» и «Савойя». Он жил тогда в Лондоне и писал пьесы и поэмы, приносившие ему скандальную славу в разных слоях общества. Правда, в поэтических кругах его отказывались признавать декаденты и авангардисты. Он много написал тогда, одно за другим появлялись его творения: «Королева Теодора и королева Марозия», «Ночи в Башне Нэсли», «Амор Сиприанус»…

Но когда подходил к концу девятнадцатый век, он неожиданно оказался наследником этого дома в Эбетс Мединге, благодаря смерти одного из своих кузенов. Он поселился в этом доме. Он тогда был уже в апогее своей почти всемирной известности. Родство с покойным лордом Медингом открыло ему путь в высшее общество поначалу в Вильшире. Немалую роль в перемене отношения сыграли и роскошные обеды, которыми поэт умаслил местную знать. Кроме того, при более близком с ним общении выяснилось, что манеры и поведение его в личной жизни безупречны. Возможно, он и вообще не был так беспутен и разнуздан, как это приписывала ему пущенная о нем слава.

И хотя его творения оставались такими же вызывающими, такими же безбожными и их по-прежнему надо было старательно прятать от любознательных молодых девиц, это уже не могло повредить его репутации, потому что местная знать могла и вообще не интересоваться его творчеством.

Огюстен Маршан, недавно перешагнувший через свое пятидесятилетие, прекрасно представлял себе, что такое общественное мнение графства, чтобы вести себя вызывающе по отношению к нему. Он отказался совершенно от явных поступков, достойных общественного порицания, но устроил себе отдушину в своих произведениях. Но когда он выезжал за границу, что бывало не менее двух раз каждый год, то он… впрочем это уже совсем другая история. Ни один педант общественных приличий не обладал таким нюхом, чтобы разузнать, что он делал в Варшаве, Берлине или Неаполе, кого посещал, какие слои общества, в Париже, хотя это было не так уж далеко от его родной страны. Его прежняя репутация «порочного человека» ослабевала с каждым днем.

Манеры Огюстена Маршана были безупречны, временами (но не постоянно) он проявлял тонкий и острый ум, он сохранил свои гиацинтовые кудри (прибегая теперь к красителям), носил бархатные куртки элегантного покроя, галстук-бант он завязывал очень точно (поэтическая небрежность, сдержанная аккуратностью светского человека) и не имел никаких компрометирующих секретов, если не считать тщательно хранимую уже двадцать пять лет тайну, заключающуюся в сокрытии своего истинного имени, полученного при крещении, — он не был крещен Огюстеном. Август и Огюстен — эти имена разделены пропастью! Он перешел через эту пропасть, и его французские поэмы (которые он контрабандным путем привез на свою родину) были подписаны Огюстеном Лемаршаном.

Оторвавшись от созерцания вещественного доказательства небрежности своей горничной, Огюстен Маршан перевел взгляд на рубин, украшающий кончик его золотого карандаша, инструмента для поэтического творчества. Взгляд, устремленный на рубин, стал сосредоточенным и задумчивым. Его издатели, Россель и Ксард, собирались выпустить в роскошном издании «Королеву Теодору и королеву Марозию» с иллюстрациями молодого, еще неизвестного художника, с условием, что они не будут слишком смелыми. Это будет элитарное издание с ограниченным тиражом. Мысли об этом издании перебросили Огюстена Маршана опять в Прагу. Он улыбнулся улыбкой гурмана, адресующего улыбку себе самому при виде бутылки с хорошим вином, и подумал: «Если бы все эти фарисеи с тупыми головами, которые живут в окрестностях Эбетс Мединга, только узнали об этом!» К счастью, эти ревнители британской морали редко отваживаются высунуть нос за пределы своего края.

Постепенно мысли Огюстена Маршана вернулись к его поэме. Он вертел в пухленьких пальцах золотой карандаш, сравнивая достоинства различных вариантов очередной строчки стихов.

Огюстен Маршан не был сторонником открытых окон, только летом он допускал такое проветривание помещения. Но даже и летом, если было открыто окно, он, устраиваясь для работы на канапе, заботливо укутывал ноги дорогим индийским сари из чистого шелка розового цвета. Концы сари опускались на паркет, и, случайно бросив взгляд в сторону той полоски паркета между ковром и косяком окна, Огюстен Маршан с удивлением и досадой увидел, что, это серое, что он принял за скопление пуха, видимо, подгоняемое легким сквозняком, достигло конца сари, лежавшего на паркете, и уже начало перебираться на шелковую ткань.

Поэт протянул руку к серебряному колокольчику, находившемуся на столике рядом с канапе. Летний ветерок, залетающий из сада, наверное был более сильным, чем ему показалось вначале. Это грозило простудой, что для Огюстена Маршана было равносильно эпидемии чумы. Однако, присмотревшись внимательнее, поэт увидел, что перемещение темного пятна (размер которого можно было сравнить с размером старинной медной монеты) можно объяснить не внешними, а внутренними силами самого пятна. Оно, несомненно, «забиралось» как какое-то отвратительное насекомое или большой мохнатый паук с очень короткими лапками. Огюстен Маршан соскочил с диванчика и сильно встряхнул сари. Непрошеное мохнатое существо пропало. Ясно, что ему удалось стряхнуть эту гадость на паркет, и она где-то там притаилась. Все это было так неприятно, что поэт решил перейти работать в оранжерею, а в библиотеке должны будут провести основательную уборку.

Если бы это происшествие не изгнало поэта из библиотеки, он не узнал бы, как хорошо было на улице. Легкие ветви акаций еле заметно покачивались около мраморного бассейна, украшенного группой морских нимф. Зеленый ковер лужайки радовал глаз, и сами собой в голову Огюстена Маршана приходили строчки из стихов Верлена.

Однако, когда он повернулся, чтобы еще раз взглянуть на морских нимф, он увидел маленький темно-коричневый предмет величиной с монету, который быстро приближался к нему, скользя по поверхности газона.

Дальнейшее происходило очень быстро и словно не зависело от воли и сознания Огюстена Маршана. Он не заметил и сам, как оказался на бортике бассейна рядом с морскими нимфами. В кулаке он сжимал что-то мягкое, как пух. Преодолевая нестерпимое отвращение, он окунул руку в воду, разжал пальцы, и журчащая струя унесла прочь то, что он выпустил из руки.

Потрясенный поэт, еле передвигая ноги от внезапной слабости, добрался до ближней скамьи и упал на нее. Дрожа от пережитого волнения, он закрыл глаза, собираясь с духом. Немного придя в себя, он вынул батистовый платок и тщательно вытер ладонь. Он и не предполагал, что мог действовать с такой смелостью и расчетливостью. Без сомнения, эта гадость утонула в воде.

По траве лужайки к нему приближался его дворецкий Бароуз.

— Господин и госпожа Моррисоны ждут вас, сэр.

— Ах да, я совсем забыл.

Огюстен Маршан поднялся со скамьи и пошел к дому принять своих гостей. Он выпрямил стан и придал лицу необходимое для встречи с госпожой Моррисон выражение, то есть сложил губы в свою знаменитую загадочную улыбку. Госпожа Моррисон относилась к числу тех женщин, на которых он должен был производить впечатление.

Однако, что же все-таки это было? Скорее всего это и было то, на что было похоже, — пучок пуха или шерсти, подгоняемый ветром. Но в руке у меня что-то шевелилось, как живое? А вот это уж просто игра воображения! Ах, что теперь думать, чем бы оно ни было, теперь оно утонуло в воде бассейна с морскими нимфами…

— Мадам, я должен перед вами извиниться! Я обязан был принять вас в доме.

— Ваш слуга сказал нам, что вы пишете стихи в саду, — объяснил несколько пучеглазый господин.

В салон его дома, где поэт склонился над рукой элегантно одетой женщины, сидящей на софе, долетали ароматы цветов из оранжереи. Дама, поправив воздушную шляпку на золотисто-коричневых кудрях, кокетливо сказала:

— Дорогой мастер, извиниться нужно нам, потому что мы оторвали вас от свидания с музой.

Поцеловав ручку, мастер выпустил ее и, запустив пальцы в свои поэтические кудри, ответил:

— Ни один поэт не ошибется в выборе, когда его одновременно посетят Муза и Красота. А кроме того, настало время завтрака, и я обещаю вам, что он будет хорошим.

Завтрак был не просто хорошим, он был великолепным, потому что у Огюстена Маршана была умелая кухарка. После завтрака он провел гостей в библиотеку, а оттуда они спустились в сад. В оранжерее поэту пришлось уступить настойчивым просьбам и прочесть некоторые места из «Аморус Сиприанус». Госпожа Моррисон рассказывала впоследствии своим снедаемым завистью подругам, как поэт читал ей строфу за строфой свою очень смелую поэму. Бедный Фред, ее муж, спокойно слушал стихи, обмахиваясь шляпой, потому что его щеки раскраснелись от жаркой погоды, но отнюдь не от смущения. Впрочем, он признался после своей жене, что не понял ни единого слова.

Когда гости ушли, поэт слегка цинично подумал: «Кажется, им очень понравилась эта дребедень». Написанная десять лет тому назад, поэма целиком была высосана из пальца. При всей дерзости ситуаций, описанных фривольными стихами, она не основана была на личном опыте автора. В ту пору Огюстен Маршан был еще зеленым новичком в таких делах. Сейчас, конечно, другое дело…

Вернувшись в оранжерею за своей поэмой, поэт заметил на земле возле плетеного кресла, в котором сидела госпожа Моррисон, меховое боа, которое она почему-то забыла. Может быть, его стихи заставляют забывать обо всем на свете! Надо будет приказать экономке отправить это боа по почте. Именно в этот момент к нему с каким-то вопросом подошел садовник. Поговорив с садовником, Огюстен Маршан повернулся к плетеному креслу, но на земле возле него уже ничего не было. Кстати, и боа на госпоже Моррисон было не меховое, а из серых перьев, это он сейчас вспомнил точно. Словно свет вспыхнул в его мозгу, открылось окошечко в памяти — он застыл на месте, уставившись на струи воды в бассейне, на радужные брызги, освещенные лучами, уже начавшего спускаться солнца…

Да-да, если что и хотелось ему забыть из событий того удивительного, чарующего и отвратительного вечера в Праге, то именно это и вспомнилось в какой-то случайной и несомненной связи с меховым боа, длинным меховым боа темного цвета…

На следующий день Огюстену Маршану нужно было отправиться в город, чтобы присутствовать на обеде, который давали в его честь. Он решил выехать уже сегодня вечером ночным поездом. Такое внезапное решение поставило камердинера поэта перед трудной задачей срочно достать билет в купе первого класса, причем в купе должен ехать только его хозяин без спутников. Он, кроме того, удивил камердинера и тем, что сам согласился ехать в купе с еще одним пассажиром, хотя можно было устроиться и в отдельном купе.

Обед удался на славу, Огюстен Маршан превзошел самого себя, никогда еще он не был так остроумен. На следующий день он отправился в небольшой переулок недалеко от Британского музея, чтобы встретиться с Лоренсом Стори, тем молодым художником, который делал иллюстрации к его «Королеве Теодоре и королеве Марозии». Художник был весьма польщен посещением знаменитого поэта. Огюстен был очень любезен, он сделал несколько незначительных, но тонких замечаний, но в основном очень похвально отозвался о работе иллюстратора, он нашел очень удачными созданные Лоренсом образы этих двух Мессалин Рима десятого столетия, для которых художник нашел точные внешние черты: удлиненные гибкие кисти рук, томные глаза с тяжелыми веками, чувственные рты с полными, даже несколько мясистыми губами. Художник выбрал один и тот же тип внешности и для матери, и для дочери, внеся очень тонкие индивидуальные черты, различающие их.

— Это, конечно, были очень развращенные женщины, — с наивностью молодого человека заметил художник, — особенно дочь, но с точки зрения искусства нашего времени, такие черты характера не влияют на творческое восприятие.

— Мой дорогой друг, — сказал Огюстен, закурив сигарету, — к счастью, мы, наконец, пришли к правильному мнению, что искусству нет никакого дела до того, что обыватели называют вопросами морали. Современное искусство освободилось от этих оков. Покажите мне, пожалуйста, ту сценку, где Марозия приказывает казнить папу, любовника ее матери. Отлично, просто отлично! Очень тонко передана моя мысль, причем такими неожиданными средствами, как складки одежды, рукав, спадающий с поднятой в повелительном жесте руки. О, вы очень одаренный художник!

— Я старался передать характер этой развращенной женщины, — сказал молодой человек, щеки которого порозовели от похвалы автора. — Но вы понимаете, такому еще неопытному в этих делах человеку, как я, очень трудно создать точный воображаемый образ. Было бы смешно, с моей стороны, пыжиться и притворяться сведущим перед таким знатоком всех тайн этой запретной области, каким являетесь вы, господин Маршан.

— Почему вы думаете, что я проник в эти тайны? — спросил поэт, слегка прищурясь, словно кот, жмурящийся, когда его гладит чья-то ласковая рука.

— Но достаточно прочесть ваши книги!

— Я думаю, что вам следовало бы провести несколько дней в моем обществе, — сказал Огюстен Маршан, прощаясь с молодым художником.

Он подумал, что очень полезно будет молодому человеку познакомиться с настоящей хорошей жизнью, попробовать дорогие вина.

— Сколько времени потребуется вам еще на остальные эскизы и на заставки к главам?

— Около трех недель.

— Прекрасно. Я рассчитываю вновь с вами встретиться. До встречи, мой дорогой друг. Я очень доволен тем, что вы мне показали.

Самое неприятное при поездках в Лондон — это возможность схватить там простуду. Когда Огюстен Маршан вернулся к себе, он был почти уверен, что эта неприятность как раз и произошла. Он распорядился, чтобы затопили камин в его спальне, несмотря на летнее время, и в одиночестве насладился изысканным ужином. Поскольку простуда была лишь в его воображении, то чувствовал он себя очень неплохо. Он сидел перед камином, закутавшись в шелковый халат, подставив огню подошвы и держа в руке бокал с золотистым токаем. Несомненно, «Теодора и Марозия» с иллюстрациями этого одаренного художника повторят шумный успех первого издания книги.

Внезапно он прервал эти приятные мысли и поставил бокал с вином. В большом зеркале слева от себя он увидел отражение кровати, находившейся у него за спиной. Только что он заметил, как пошевелился край одеяла. Что было причиной? Ни малейшего ветерка не было в этой теплой спальне. Ни одной кошки не могло быть в доме, это было строжайше запрещено. Никогда не проникали в дом мыши. Если, несмотря на запрет, в спальню пробралась кошка, нужно было выгнать ее немедленно. Огюстен повернулся вместе с креслом, чтобы увидеть свою постель не в зеркале.

Сомнений не было — шелковое одеяло снова слегка пошевелилось, словно что-то двигалось под ним. Огюстен потянулся к шнуру звонка, чтобы позвать камердинера, опрокинув при этом бутылку с токаем, которая покатилась по столу. Это отвлекло Огюстена от намерения позвонить, он вскочил на ноги и смотрел, как из-под одеяла выползает что-то темное, похожее на огромную волосатую гусеницу. Эта отвратительная тварь выползла очень медленно, по ее мягкому телу, пульсируя, прокатывались вздутия. Передний конец этой гусеницы, там, где полагалось быть голове, заканчивался заострением. Огюстен ясно увидел, что это было меховое боа. У него похолодели ладони, во рту пересохло, он хотел крикнуть и не мог.

Отвратительное существо продолжало медленно выползать. Его острая мордочка, лишенная глаз, качалась то в одну, то в другую сторону, точно выбирая, куда направиться.

«Это я схожу с ума, — с тоской подумал Огюстен. — Да нет, я вижу это действительно. Это какая-нибудь змея или что-то в этом роде».

Если оно есть реально, с ним надо бороться. Огюстен схватил кочергу и смотрел на это боа, которое медленно, но верно продолжало вылезать из-под одеяла. Когда около метра его тело было снаружи, Огюстен набросился на него и стал избивать кочергой.

Удары по этому мягкому бескостному телу были бесполезны. Кочерга приминала волосатую гусеницу в одном месте, а в другом месте ее тело раздувалось. Огюстен исступленно размахивал кочергой, он бил по постели, по паркету и рычал при этом как зверь, в какой-то мере он обрел дар речи. В конце концов он отбросил кочергу, схватил эту тварь руками, смяв ее в бесформенный комок, причем эта тварь не оказывала почти никакого сопротивления, и бросил ее в огонь. Тяжело дыша, он присел на корточки и удерживал проклятую тварь в огне, прижимая ее каминными щипцами и совком для углей. Пламя сильно вспыхнуло и в один миг покончило с этим гнусным существом. В спальне запахло паленым. Все было кончено.

Огюстен Маршан поднял со столика опрокинутую бутылку и прямо из горлышка влил в рот остатки токая. После этого он, шатаясь, подошел к постели и рухнул на нее, зарыв лицо в подушки, чтобы забыть обо всем, что только что произошло.

На следующее утро он не стал вставать с постели, он все-таки убедил себя, что простудился в Лондоне. Еще до того, как горничная пришла затопить камин, Огюстен выбрался из-под одеяла и, разворошив кочергой золу и погасшие угли, убедился, что эта… эта гнусная тварь сгорела без остатка. Ни следа от нее не осталось. Какие следы могут быть от кошмарных видений? Но Огюстен понимал, что это не было кошмарное видение.

С этой минуты ему было не отделаться от навязчивого воспоминания о той спальне в Праге и о той женщине с длинным меховым боа. Тогда он почти не обратил внимания на эту деталь, да и почти забыл о ней, но, видимо, она запечатлелась в памяти помимо его воли и неожиданно всплыла теперь из глубины сознания. Неприятно поражала такая способность человеческого духа, такая таинственная его сила. Немножко обнадеживало, что это воспоминание воплотилось в реальный образ, как бы существующий независимо от него самого. Огюстен Маршан решил незамедлительно обратиться за советом к своему врачу, возможно, он ему пропишет какие-нибудь укрепляющие нервную систему лекарства.

И все же Огюстену не удалось убедить себя в оценке происшедшего. Какая-то часть его разума, возможно наиболее здравая и рассудительная, говорила ему, что он не прав, желая сохранить и козу, и капусту. Ведь он имел достаточное основание убедиться в реальном существовании «этой вещи», уничтожив ее в огне камина, причем и запах паленого был самый натуральный. Хорошо, но если это все же плод воображения, то кто помешает ему возродиться из пепла словно фениксу?

Лучше всего было все-таки успокоить себя мыслью, что все происшедшее в тот вечер было вызвано болезненным состоянием организма из-за простуды. Лучшее средство избавиться от всех этих переживаний — сесть за работу. Поэт оторвался от бесплодных размышлений и был, к своему удивлению, вознагражден более ожидаемого. У себя в кабинете он нашел успокоительную атмосферу, способствующую вдохновению, что и принесло творческие успехи. Ему удалось прибавить к поэме «Приветствую всех неверующих» несколько отличных стихов.

Накануне он послал приглашение к обеду здешнему адвокату, очень жизнерадостному человеку, потому что ему не хотелось оставаться в одиночестве вечером. После обеда они сыграли партию на бильярде. Поздно вечером Огюстен отправился спать, предварительно подкрепившись стаканчиком старого портвейна, а потом и стаканчиком виски с содовой в довольно крепкой пропорции. Таким образом, когда он ложился в постель, то воспоминание о предыдущем вечере, если и промелькнуло в его мозгу, то очень вскользь.

Пробудился он в тот момент, когда певчие дрозды с птичьей точностью начали приветствовать рождение нового дня, которое в эту пору лета происходило в три часа. Приветствия птиц были радостными и громкими, что и нарушило сон Огюстена Маршана. Сквозь желтые шелковые гардины на окне спальни слабый утренний свет просачивался с трудом. И все-таки лежавший на спине Огюстен, открыв глаза и находясь еще в полусне, разглядел над собой какой-то предмет, напоминающий маятник, подвешенный на веревке. Он сразу же проснулся окончательно, охваченный безотчетным чувством болезненной тоски, и тут же он ощутил какое-то легкое прикосновение к его ногам, покрытым одеялом.

Естественной реакцией был бы крик, соскакивание с постели — ничего этого не было, Огюстен продолжал молча лежать на спине. Теперь его глаза, привыкнув к полутьме, уже отчетливо видели, что прикоснулось к его ногам, — это была все та же темная, длинная меховая вещь, которую он накануне сжег в камине. Поколыхавшись, проделав свои отвратительные пульсирующие движения, «эта вещь» свернулась у него в ногах, как кошка или собачонка, но только не уткнулась носом, а приподняла свою острую головку и как бы смотрела на него, хотя на этой мордочке и не было глаз. Огюстен смотрел на гнусное существо с отвращением, и хотя эта тварь, по-видимому, не собиралась атаковать его, нервы его не выдержали, и он впал в обморочное состояние, которое как-то само собой перешло в нормальный сон.

Проснулся поэт в свой обычный час, о чем можно было судить по появлению его камердинера с подносом.

Слуга поставил поднос с утренним чаем и спросил, не нужно ли приготовить ванну. На постели ничего не было.

«Придется устроить спальню в другой комнате», — подумал Огюстен, когда брился после ванны и увидел в зеркале свое измученное лицо и провалившиеся глаза.

«Нет, еще лучше — я уеду из дому на несколько дней, сменю обстановку. Когда возвращусь, то, надеюсь, этот бред не станет повторяться. Старик Эдгар Фортескью давно уж зовет меня посетить его».

Эта мысль понравилась Огюстену, и он отправился погостить у старого мецената. Как и рассчитывал, его приняли с искренней радостью. Пребывание в доме Эдгара Фортескью полностью успокоило нервы поэта. Но все испортил последний день.

Кроме того, что сэр Эдгар был счастливым супругом очаровательной молодой женщины (третьей уже жены), он был еще и владельцем пышного фруктового сада в своем поместье в Сомерсете, в котором между яблонями благоухали всевозможные цветы. В этом саду в приятный вечерний час прогуливался поэт вместе с хозяином и хозяйкой поместья, как, скажем, мог бы прогуливаться в раю всемогущий бог с сотворенными им созданиями. Обнаружив в тени большой яблони скамью, не претендующую на изысканность формы, но впрочем весьма удобную, они на нее уселись.

— Вы приехали ко мне, Маршан, не в самую лучшую пору для яблонь, — заметил сэр Эдгар, доставая сигару. — Надо видеть эти деревья цветущими или же увешанными плодами. Но я вижу, что вас и теперь что-то заинтересовало. Что это вы разглядываете на яблоне, синичку? У нас их много здесь, этих прожорливых красивых птиц.

— Да нет, я ничего и не разглядывал… Я так, я просто задумался… — пробормотал поэт.

Он ошибся, конечно он ошибся, полагая, что увидел на яблоке в нескольких метрах от них темную, волосатую гусеницу, ползущую по стволу.

Разговор продолжался, Огюстен тоже вставлял реплики в общую беседу. Им было покойно в этом роскошном саду. И конечно, это вечерний ветерок шевелил цветы на клумбе гелиотропов у них за спиной. Огюстену нестерпимо хотелось встать со скамьи и убежать из сада, но сэр Эдгар и его молодая жена, по-видимому, собирались еще долго сидеть и беседовать. Поэт, превозмогая себя, сидел на кончике скамьи и, опустив руку, нервно теребил стебли травы, счастливо избежавшей общей газонной стрижки.

Вдруг он почувствовал, как что-то пощекотало ему руку с тыльной стороны. Глянув в эту сторону, Огюстен увидел, что из-под скамьи вытягивается острая мордочка и, ласкаясь, трется об его руку. С быстротой молнии поэт вскочил на ноги.

— Вас не обидит, если я вернусь в дом? Мне… мне немного не по себе…



Если «эта вещь» могла повсюду следовать за ним, то не было смысла уезжать из дому. Огюстен Маршан вернулся в Эбетс Мединг. Перемена обстановки, пребывание на свежем воздухе не отразились на внешности поэта, и дворецкий Бароуз даже спросил осторожно своего хозяина, не заболел ли он?

В этот же день без промедления, когда Огюстен сидел за столом у себя в кабинете и разбирал почту, перед его лицом вдруг возникла острая мордочка темной змеи, обвившейся вокруг ножки стола. Острая мордочка приветливо покачивалась, как бы поздравляя поэта с благополучным возвращением…

Встав из-за стола, Огюстен отошел к стене, и, закрыв в отчаянии лицо ладонями, горестно подумал, что, как черный кот колдуньи не враждебен к своей хозяйке, так и «эта вещь», которую не берет ни огонь, ни вода, которую нельзя убить, от которой невозможно убежать, вероятно не враждебна к своему… хозяину. О небо!..

Нервный кризис, с которым он упорно боролся, кажется, готов был разразиться снова. Собравшись с силой, Огюстен взглянул на свой письменный стол. Боа расположилось на его кресле и терлось о спинку, как кот о ногу хозяина.

— Убирайся вон! — вдруг закричал в бешенстве Огюстен и кинулся к столу, сжав кулаки. — Убирайся ко всем чертям!

Неожиданно змея послушалась, она прекратила ласкаться к спинке кресла, соскользнула на пол и поползла к двери. Подождав немного, поэт осмелился снова сесть к столу. «Эта вещь» лежала, свернувшись на пороге и, приподняв мордочку, следила по своему обыкновению за Огюстеном. Поэт нервно рассмеялся. Интересно, что будет, если позвонить, если кто-то войдет? Открывая дверь, столкнет входящий «эту вещь»?.. Исчезнет она тогда? Надо выяснить, существует ли она для других людей?

Он почему-то не осмелился прибегнуть к такой проверке. Он вышел через окно-дверь, чувствуя, что никогда больше не сможет вернуться в дом. Возможно, если бы неудачная поездка к сэру Эдгару не убедила его в невозможности скрыться от «этой вещи», он оставил бы навсегда свое поместье в Эбетс Мединге со всей его роскошью и комфортом. Но ведь не принесет это бегство избавления. Да и как объяснить людям такой экстравагантный поступок? Нет, надо все обдумать здраво, если считать, что он еще находится в здравом уме.

К какому средству прибегнуть? К черной магии, которая щекотала его душу поэта, склонную к таинственному и чудесному? Но в магии сам по себе он ничего не мог, он был только любитель. Правда, он собрал много книг… Есть и еще одно могущественное королевство, границы которого соприкасаются с границами магии, — религия. Но как же ему, неверующему, взывать о помощи к всемогущим силам королевства веры? Может быть, проще обратиться к нечистой силе? Может быть, Лукавый укажет ему, как избавиться от им же посланного наказания. Однако, если уж он сам по собственной своей воле пошел по заманчивому пути, который церковь объявила порочным, а общество назвало сладострастием и некромантией, то мог ли он ожидать помощи от сил темного царства? Лучше уж попытаться перехитрить их, как-нибудь обмануть.

Огюстен держал все книги, относящиеся к колдовству и черной магии, в особом шкафу, запертом на ключ. Этот шкаф был не в его кабинете, а в другой комнате. До глубокой полночи Огюстен просматривал книги возле этого шкафа, но это не принесло облегчения. Все заклинания и колдовские манипуляции, о которых он вычитал из книг, были бесполезны. Он сам по-настоящему ничему этому не верил. До сих пор он просто играл в колдовство и магию. Это было ему нужно для творчества. Магия была тем перцем, который делал еще острее его чувственные произведения. Оставив в покое все эти книги, Огюстен стал ходить по комнате, озираясь и все время ожидая появления «этой вещи». Случайно он обратил внимание на стоявший в стороне небольшой книжный шкаф. Он вспомнил, что в этом шкафчике хранились книги, оставшиеся от матери. Это были совершенно безобидные книги: томики стихов Лонгфелло, томики г-жи Хеманс, «Благородный лорд Джон Галифакс» и другие такие же порядочные и благопристойные книги. Огюстен раскрыл этот шкаф, и когда он рассматривал корешки книг, мирно стоящих рядком, перед его взором словно проплыло туманное видение прошлого. Он увидел свою мать в кружевном чепце, спокойную и внимательную. Так она слушала, как он отвечал ей свой урок, сидя в кресле на подушке. Эта женщина олицетворяла собой весь мир для этого мальчика, детская душа которого еще была чиста и невинна.

Видение это было таким явственным, что Огюстен мысленно взмолился: «Мама, о мамочка! Помоги мне освободиться от этой напасти!..»

Когда облако воспоминаний детства рассеялось, Огюстен увидел, что его рука лежит на корешке толстой книги. Он вытащил эту книгу из шкафа и увидел перед собой старинную пожелтевшую Библию. На титульном листе он прочел милую надпись: «Сара Амелия Маршан». Ах, милая мамочка решила помочь сыну в трудный час! Он стал листать страницы и вдруг прочитал: «Змея была самым хитрым существом в саду». Огюстен был неприятно поражен и хотел поставить Библию на место, но другое чувство остановило его. Он все же надеялся, что найдет в книге какой-то совет. Он стал листать страницы дальше и в Книге бытия обнаружил такие слова: «Если дух твой свободен и чист, не поднимешь ли ты смело голову? Если же дух твой смятен, не грех ли приблизился к двери твоей, не он ли притаился за дверью твоей как зверь, подстерегающий тебя? Не его ли тебе нужно победить?»

Что за слова! Как странно! Каков их истинный смысл? Не открывают ли они ему путь к освобождению? «Как зверь, подстерегающий тебя». «Эта вещь», отвратительная, навязчивая… «Не его ли тебе нужно победить»? А ведь «эта вещь» послушалась, когда он прогнал ее из своего кресла.

Библия, не указывает ли она ему путь к свободе? Но указание, содержавшееся в этом стихе, темно по смыслу. Прямых указаний, связанных с происшествием в его доме, оно не давало поэту. Поразмыслив немного, он все же решил проверить. Он вспомнил, что вскоре после того как он выпустил в свет свою книгу «Сладкий сок греха», какой-то благочестивый читатель, не указавший своего имени, послал ему экземпляр Библии в обновленном издании с посвящением ему на первой странице и с настойчивой рекомендацией прочитать эту книгу. Этот экземпляр Библии должен где-то лежать в его доме, хотя не раз у Огюстена появлялось желание от нее избавиться.

Минут двадцать он искал книгу в своем доме, погрузившемся в сон. Наконец, он отыскал Библию в одной из пустующих комнат. Находка не решила его сомнений. Стихи были почти одинаковыми, единственное различие состояло в том, что слова «Если же дух твой смятен» в старой Библии были заменены в новом издании словами: «Если ты поступал плохо», и еще одним отличались стихи нового издания: их концовка не содержала вопроса, она утверждала: «Ты его должен победить».

Было уже за полночь, а Огюстен Маршан все еще бодрствовал в этой пустующей комнате с зачехленной мебелью в комнате, предназначенной для гостей. В ночной тиши поэт тихо повторил:

— Ты его должен победить.

И внезапно ему пришел в голову способ, как избавиться от напасти.

II

Погостить несколько дней у Огюстена Маршана — какая приятная перспектива! Лоренсу Стори хотелось бы, чтобы, кроме него, не было гостей у поэта. Но временами он думал, что и присутствие других гостей тоже было бы интересно. И все же провести четыре дня наедине с великим поэтом, что может быть заманчивее! Но будет ли сам Лоренс на высоте? Несмотря на свою одаренность, молодой художник, только теперь создавая иллюстрации к книге Маршана, развернулся в полную свою силу, и пока еще не был избалован успехом. Из скромного рисовальщика, помощника архитектора, Лоренс Стори превратился в самостоятельно творящего художника. Огюстен Маршан не был первым, кто открыл его талант, но иллюстрации к книге знаменитого поэта должны принести славу и художнику.

За окном поезда мелькали телеграфные столбы. Пассажиры вагона второго класса, едущие вместе с Лоренсом Стори, с интересом смотрели на озаренное восторгом лицо белокурого молодого человека. Лоренс вез с собой большую папку с рисунками, на которую то и дело он заботливо поглядывал. Посмотрели на эту папку и пожилые муж и жена, занявшие место в купе напротив художника. Если бы он показал им, что содержит папка, они с большим изумлением изменили бы свое мнение об этом милом, скромном молодом человеке.

Работая для книги Маршана, Лоренс Стори постепенно освобождался от норм морали, сковывавших его вначале, когда он только приступил к обдумыванию сюжетов этой запретной темы. Но в продолжение ознакомления с сильной поэмой Огюстена Маршана, попав под влияние его выразительных, свободных стихов, а потом еще и услышав от самого поэта утверждение, что искусство и мораль не имеют ничего общего, молодой художник поверил, что перед ним отворяются врата нового царства, царства свободы. Стихи Огюстена Маршана, как подумал сам Лоренс, научили его руку тому, что было неведомо его собственному уму и сердцу.

На вокзале художника ожидал кабриолет. Как приятен был этот июньский вечер, какое благоухание неслось навстречу улыбающемуся Лоренсу с полей и лугов, мимо которых он проезжал!..

Огюстен Маршан встретил его в вестибюле очень любезно и радушно.

— Мой дорогой друг, — сказал он, — вы привезли рисунки? Мы тотчас запрем их в мой сейф. Поверьте, если бы вы привезли мне брильянты, я меньше бы опасался за их сохранность. Как прошла ваша поездка? Надеюсь, приятно? Я помещу вас в оранжевой комнате, она рядом с моей спальней. У меня нет гостей, живущих в моем доме, но будут лица, приглашенные к обеду, которым очень хочется встретиться с вами.

До обеда оставалось мало времени, и Лоренс только успел переодеться, но с Огюстеном Маршаном он уже больше не разговаривал и увидел его снова, когда тот уже сидел за столом. Художнику сразу бросилось в глаза, что у Огюстена странный, болезненный вид. Его лицо, обычно выразительное, с четкими чертами, выглядело осунувшимся, под глазами были темные круги. Лоренса это смутило, и во время обеда он наблюдал за Огюстеном и заметил, что поведение поэта тоже было необычным, и временами он становился очень рассеянным. В один момент поэт, слушая даму, сидящую справа от него, вдруг забыл о ней и стал смотреть на пол, как будто он что-то разглядывал около ножки своего стула. Но немного спустя он извинился и объяснил, что ненавидит кошек и что ему показалось, будто кошка, живущая в конюшне… А затем он снова стал таким любезным и остроумным, каким его всегда знали гости, и даже застенчивый Лоренс Стори в оставшуюся часть обеда чувствовал себя легко и непринужденно.

Три дня после этого первого обеда прошли для молодого художника в постоянном общении с хозяином дома. Он имел возможность оценить остроту его ума, глубже познакомиться с взглядами поэта на так называемое, как считал поэт, добро и зло. Огюстен Маршан разъяснил Лоренсу, насколько условны и искусственны границы между добром и злом, все эти барьеры, которые возвели для своего удобства лицемерные обыватели.

Из разговоров с хозяином дома Лоренсу стала ясна причина его нездорового вида. Поэт сослался на мучительную бессонницу — плату за минуты вдохновения и творческого подъема.

Напряженная работа духа самого художника, не привыкшего еще к общению на таком высоком поэтическом уровне, привела к тому, что его предпоследняя ночь, проведенная в доме Огюстена Маршана, прошла в каких-то лихорадочных снах. Сначала молодому человеку приснилось, что он стоит на берегу озера, от которого веет холодом и враждебностью. Такого озера ему не случалось видеть в своей жизни, но при этом казалось, что это место ему знакомо. Какой-то голос говорил ему: «Ты не покинешь никогда эти места». Он в испуге проснулся, но сразу же уснул снова. В новом сне он почему-то оказался в церкви, причем знакомой ему, в той, куда его водила ребенком тетка. Это была большая церковь, полная простых сосновых скамеек с высокими узкими подлокотниками, чтобы класть молитвенник. Когда приходилось становиться во время богослужения на колени, то мальчик касался лбом скамьи и тайком лизал смолистое дерево. Еще сильнее вспоминался большой витраж, на котором был изображен известный сюжет: Адам, Ева, яблоня в раю и обвившаяся вокруг ствола дерева змея с человеческим лицом. Маленькому Лоренсу был страшен и отвратителен этот витраж и, видимо, поэтому он боялся ходить во фруктовые сады и никогда не крал яблоки вместе с мальчишками. И вот теперь во сне Лоренс снова увидел себя в этой церкви. Он стоял перед этим витражом, освещенным с задней стороны каким-то адским светом, и пристально смотрел на него. Тут он снова проснулся, почти объятый ужасом, не тем давним детским страхом, а ужасом, который переживают взрослые. Но он сразу же уснул снова.

Третий сон, как это часто бывает в кошмарах, развертывался в той самой спальне, где он спал. Он увидел, что в стене как будто открывается дверь, и в этой двери стоит Огюстен Маршан, освещенный светом из соседней комнаты. Огюстен смотрел на пол и, протягивая руку в сторону Лоренса, говорил чему-то, чего Лоренс не видел: «Иди к нему! Я — твой хозяин, я тебе приказываю: иди к нему!».

Лоренс смотрел на Огюстена и не мог ни пошевелиться, ни произнести хотя бы одно слово. Хотя Лоренс задавал себе вопрос, что это за вещь, которой приказывалось идти к нему, все же еще большее впечатление на него произвела внезапная перемена выражения лица поэта. После неоднократного повторения приказания, которое, по-видимому, осталось невыполненным, на лице Огюстена появилось выражение отчаяния. Казалось, что поэт сразу постарел. Он явственно произнес: «Стало быть, нет спасения?» Постояв еще немного на пороге, он ушел обратно, тихо затворив дверь.

Лоренс опять проснулся. Утром он не мог вспомнить ни одного из этих трех снов.

Обед наедине с хозяином в последний вечер пребывания Лоренса в доме поэта мог бы остаться в памяти любого гурмана, и можно было только пожалеть, что молодой человек даже не замечал, что он ест. Все внимание его было направлено на открытие великого таинства. Знаменитый поэт, несравненный мастер чувственной поэзии раскрывал ему источники своего вдохновения. При розовом свете свечей, положив локти на стол, украшенный букетами цветов, молодой художник, даже еще и не неофит новой веры, внимал словам учителя, которые обладали силой сделать его человеком, возвышающимся над смертными.

— Да, — сказал Огюстен Маршан после длительной паузы. — Да, это был чудесный опыт, о котором забыть невозможно.

Лицо поэта приняло выражение глубокой задумчивости, он как бы ушел в страну грез.

— Но она… эта женщина… — сбивчиво спросил Лоренс.

— А, эта женщина? — очнулся Огюстен. — Это была просто бесчувственная, вульгарная женщина.

Он залпом выпил свое вино. Они помолчали, затем Лоренс сказал с легким оттенком сожаления:

— Но ведь это происходило в Праге, далеко отсюда.

— Да, в Праге. Но это же могло быть и в Париже.

— То же самое в Париже?

— При условии, что вы знаете, к кому обращаетесь. И конечно, нужны рекомендательные письма. Я должен сказать еще, что любая инициатива в этом духе должна обязательно сопровождаться полнейшей секретностью. Все это должно быть надежно сокрыто от этих вульгарных, ограниченных ревнителей нравственности, стремящихся сунуть свой длинный нос в сферу таких деликатных чувств.

— Да, вы правы, — согласился с глубоким вздохом художник.

Огюстен посмотрел на него теплым взглядом.

— Вы, дорогой мой Лоренс, — вы позволите, чтобы я называл вас Лоренсом? Вам, дорогой мой Лоренс, не хватает, как бы это сказать, некоторого умения… некоторого знания скрываемых вещей, для того чтобы раскрепостился ваш артистический дар полностью, его еще сдерживают некоторые цепи. Освободившись, ваш талант войдет в пору полной зрелости. Но я не знаю, вы еще слишком молоды… вам может поэтому показаться предосудительным…

— Вы знаете, — сказал Лоренс взволнованно, — мое отношение к вашей поэзии. Вы знаете, с каким огромным желанием я отдал бы для нее все мое умение. Я страстно желал бы, чтобы мои иллюстрации к вашей поэме о двух королевах были достойны ваших стихов — а то, что ваш выбор пал на меня, это уже огромная честь для меня, — но я чувствую, что я их сделал не такими, какими они должны быть. Я еще недостаточно освободился.

Огюстен с интересом посмотрел на художника.

— А вы хотели бы освободиться?

Молодой человек молча кивнул головой в знак согласия. Он так был переполнен чувствами, что не мог уже даже говорить.

Огюстен встал из-за стола и подошел к секретеру в углу комнаты. Лоренс следил за поэтом восхищенным взглядом, но вдруг поднялся и вскрикнул.

— В чем дело? — резко обернулся Огюстен.

— О, ничего! Мне только показалось, что я заметил, как пробежала кошка.

— Кошек в доме нет, — быстро ответил Огюстен. На его лице появился румянец волнения, то ли от восклицания художника, то ли оттого, что он собирался показать. Все же он с какой-то опаской посмотрел на ковер и быстро пробежал по нему обратно к столу, успев взять что-то из секретера.

— Сядьте, пожалуйста, — сказал Огюстен. — Скажите, есть у вас записная книжка, но такая, которая всегда с вами? Есть? Хорошо. Тогда напишите на одной из страничек «это», а на другой страничке вот «это». Лучше, если написанное будет замаскировано другими записями. Если можете, то напишите греческими буквами.

— Но что это такое?

— Это две половинки адреса в Париже.

III

Огюстен Маршан в эту пору своей жизни вел дневник. Записи он делал шифром и хранил дневник под ключом. Прошло больше месяца после посещения его дома Лоренсом Стори, но записи в дневнике были почти одинаковыми.


«Без изменений… Все время со мной… Сколько времени я смогу вытерпеть? О том, что я хуже стал выглядеть, мне говорят уже, не смущаясь. Надо как-то освободиться от слуги (Торнтона), который, мне кажется, увидел „это“. Ничего удивительного — „оно“ следует за мной по пятам, как собака. Когда все увидят „это“, наступит конец. Сегодня утром, когда я проснулся, обнаружил „это“ у себя в постели, „оно“ прижималось ко мне, чтобы согреться…»


Правда, иногда характер записей изменялся, они выдавали все усиливающееся нетерпение.


«Приедет ли Л. С.?.. Когда же придет письмо от Л. С.?.. Будет ли из этого результат, которого я ожидаю? Это моя последняя надежда».


Наконец, когда прошло пять недель, вдруг появилась запись дрожащим почерком:


«Уже двадцать четыре часа „это“ не появляется! Возможно ли такое?»


А на следующий день такая запись:


«Все еще ничего. Я начинаю оживать. Сегодня вечером получил восторженное письмо из Парижа от Л. С. Он сообщает, что вручил мои „рекомендательные письма“ и должен быть посвящен на следующий день. Так что же я — свободен? Кажется, это так!»


Прошла еще неделя после того как была сделана эта запись. Обитатели Эбетс Мединга заметили перемену в Огюстене Маршане. Исчезла его худоба, он опять плотно заполнял свои одежды, щеки его округлились, взгляд повеселел. И даже — это уж неслыханно — он был в церкви в прошлое воскресенье! Пастор, увидя его, от неожиданности запнулся, читая проповедь. И подумать только, поэт пел вместе с верующими!

На другой день после посещения церкви Огюстен беззаботно отдыхал у себя в саду. Он дышал, наконец-то, свободно, полной грудью, и как чудесен был воздух!..

Дворецкий принес письмо из Франции. Конечно, оно должно быть от Лоренса Стори. Что в нем? Художник сообщит, где он впервые встретил «эту вещь». В какой-то из комнат его французской квартиры, заставленной многочисленной мебелью? Как он поступил?

Но едва лишь Огюстен начал читать, как сразу у него возникли сомнения, от художника ли это письмо? Оно было написано каким-то нервным, судорожным почерком, местами перо протыкало бумагу, как будто рука, водившая им, утратила контроль над собой.

Предвкушая все же подтверждение своего ожидания, Огюстен сел на край мраморного бассейна с морскими нимфами и стал читать письмо. Против ожидания он прочел в нем:

«Я не знаю, что со мной происходит, — так без всяких вступительных фраз начиналось письмо. — Вчера я зашел в кафе и заказал абсент, хотя я и не люблю его. Внезапно, хорошо зная, что я нахожусь в кафе, я заметил, что я снова вернулся в ту комнату. Я видел всю обстановку той комнаты, но тут же видел и кафе со всеми его посетителями. Это было так, словно два рисунка наложены друг на друга. Кафе было много больше той комнаты, и комната находилась в нем, как маленькая коробка, вложенная в большую коробку. Маленькая комната была хорошо освещена, а обстановка кафе как бы была менее освещенным фоном. Я увидел, что мой стакан абсента словно повис в воздухе, не имея под собой никакой опоры. Вся мебель и все предметы „той комнаты“, хорошо известные вам, были смешаны со столами и стульями кафе. Я не помню, как мне удалось в этой странной путанице добраться до стойки, расплатиться и уйти. Я взял фиакр, чтобы вернуться к себе в гостиницу. Когда я туда приехал, мое нормальное самочувствие восстановилось. Я себе могу объяснить этот странный случай, как реакцию своего рода на эмоциональную перегрузку, пережитую в той комнате. Но я молил господа бога, чтобы подобное не повторилось!».

«Весьма интересно, — подумал Огюстен Маршан, погрузив руку в воду бассейна, в котором он, вот так же погрузив руку в воду, топил однажды темный, маленький, похожий на комок пуха, предмет. — Но почему же я полагал, что у него так же, как и у меня, начнется с появления темного существа, подстерегающего у порога?»

Прошло еще четыре дня. Вновь обретенный покой Огюстена продолжался, но ему пришло еще одно письмо.

«Ради бога! (или ради дьявола!), придите мне на помощь! Днем или ночью нет теперь хотя бы одного часа, когда у меня было бы ясное представление о том, где я нахожусь. У меня такое ощущение, будто я нахожусь в полупрозрачной коробке, которую всюду ношу за собой. Если я иду по улице, то я с трудом различаю дорогу. Мне все время представляется, что я ступаю по этому черному ковру с кабалистическими знаками. Когда я с кем-нибудь разговариваю, случается, что мой собеседник вдруг исчезает. Попытки работать — бесплодны. Я хотел бы обратиться к врачу, но тогда пришлось бы рассказать ему все…»

«Надеюсь, он не сделает этого, — подумал беспокойно Огюстен. Он ведь мне обещал хранить все в тайне. Однако я совсем не ожидал, что ему придется бросить работу. Что если он не сможет закончить рисунки для „Теодоры и Марозии“? Это было бы очень досадно! Но при этом я все же освободился! Стоит пожертвовать чем угодно… Странная, однако, история с Лоренсом, он ведь не выдержит такого существования в двух плоскостях. Хотя такое неожиданное переживание может открыть ему какие-то иные возможности творчества, совершенно неожиданные и новые. Надо написать ему, направить его внимание на вопросы творчества, может быть это придаст ему сил, как-то ободрит».

На следующий день Огюстен был поглощен литературным трудом. Новая драма в стихах, которую он стал писать, так его захватила, что он забросил в этот день все: он не интересовался почтой и почти ничего не ел. Только вечером он сел пообедать в одиночестве, но как бы и в компании своих новых персонажей. Воображаемое общение с героями сочиняемой драмы было столь приятным и интересным, что он совершенно позабыл о телеграмме, которую ему принесли, когда он спустился к обеду. Он вспомнил об этой телеграмме только тогда, когда с большим аппетитом съел холодную закуску и налил себе стакан своего любимого портвейна. Телеграмма лежала на столе рядом с тарелкой. Разорвав конверт, он стал читать с возрастающим удивлением послание своих издателей.


«Немедленно сообщите, какие принять меры. Готовы послать кого-либо во Францию, чтобы взять рисунки, если это можно. Какие пожелания у вас в смысле продолжателя? Россель и Ксард».


Огюстен был не просто удивлен, он был совершенно поражен. Что-то случилось с Лоренсом Стори? Сильная тревога охватила Огюстена, он поднялся и позвонил.

— Бароуз, принесите мне «Таймс» из библиотеки.

Когда дворецкий принес ему газету, Огюстен с неприятным ожиданием стал листать страницы и наткнулся на заголовок: «Трагическая смерть молодого английского художника». Парижский корреспондент газеты сообщал:


«Любители поэзии, ожидавшие с нетерпением выхода в свет нового роскошного иллюстрированного издания поэмы Огюстена Маршана „Королева Теодора и королева Марозия“, с великим огорчением и сожалением узнают о смерти одаренного молодого художника Лоренса Стори, работавшего над иллюстрациями к книге поэта. Лоренс Стори жил в последнее время в Париже, но на прошлой неделе он переехал в тихое местечко, затерянное в Бретани, без сомнения с целью без помех завершить свою работу над иллюстрациями. В прошедшую пятницу был обнаружен его труп в пруду недалеко от Карэ. Трудно понять, каким образом могло свершиться это несчастье? Этот пруд — местные жители называют его Плугувейской лужей — весьма невелик, окружен со всех сторон тростником, берега у него плоские, глубина незначительная. Кроме того, не обнаружено лодки, которая могла бы перевернуться. Говорят, что некоторое время уже замечалось странное поведение молодого англичанина. Он и сам жаловался на галлюцинации. Можно допустить, что он по собственной воле расстался с жизнью, бросившись в эту „Плугувейскую лужу“. Стоит отметить одно любопытное обстоятельство: художник утопил вместе с собой законченные иллюстрации к поэме Огюстена Маршана, которые в совершенно испорченном состоянии были найдены на его теле под пиджаком. Остается лишь надеяться, что это были не единственные экземпляры…»


Огюстен зло отшвырнул газету и стукнул по столу кулаком.

«Черт возьми! Утопить готовые рисунки! А я так хорошо отнесся к нему. Да он просто сошел с ума!»

Но был ли он помешан? Такой вопрос задал себе Огюстен, когда первый его гнев прошел. Что если в какой-то миг просветления, обострения интуиции молодой художник догадался обо всем или хотя бы частично? Не понял ли он, что поэт сознательно развращал его? Это можно предположить. А если он намеренно взял с собой в Бретань все законченные рисунки, то это уже просто месть. Подлая месть!..

Но даже если предположить, что он мстил, все же этот его жестокий поступок был хотя и отчаянным, но все же удавшимся способом избавления художника от его «этой вещи». Хотел Лоренс Стори отомстить ему, Огюстену, или нет, все равно не его иллюстрации были главным в книге. При желании Огюстен отыщет десяток молодых и способных художников.

Огюстен налил полный бокал портвейна и собрался выпить за успех своей книги. Он поднес бокал к губам и только сделал глоток, как услышал шум за дверью. Он повернул голову, и бокал с вином выпал из его руки. Перед дверью поднялось двухметровое отвратительное животное, напоминающее любую тварь из болота — змею, крокодила, ящера. Его зеленое скользкое тело было обвито водорослями. Красноватые стеклянные глаза хитро и жадно поглядывали на Огюстена. Мертвенно-бледный поэт как загипнотизированный смотрел на эту мерзкую тварь. У его ноги лежал разбитый бокал и лист газеты, залитый вином.

Роберт Хюгенс

Тайна профессора Гильдея

I

Некоторые люди, не обладающие сообразительностью, никак не могли понять, почему отец Марчисон подружился с профессором Фредериком Гильдеем. В самом деле, один из них исполнен верой, другой полон скептицизма. Вера, переполнявшая душу отца Марчисона, была основана на беспредельной любви. Этот, облаченный в черную сутану, служитель церкви взирал на окружающий мир детскими, доверчивыми и нежными глазами. Он замечал все доброе и красивое, что существовало на земле, и испытывал мирное счастье и радость за человечество.

Профессор Гильдей был полной противоположностью святого отца. Сама внешность профессора говорила об этом, у него были резкие суровые черты лица, небольшой рот с тонкими губами окружали острые морщинки, черная козлиная бородка тоже вносила какую-то бесовскую черту в его облик. Естественно, и от голоса профессора нельзя было ожидать мелодичности. Неприятно резко звучали четко произносимые профессором слова. В минуты возбуждения голос профессора становился высоким, пронзительным и приближался к диапазону сопрано. Обычным состоянием профессора была жажда познания и непременное недоверие к познанному. Для любви места не оставалось, ни для любви ко всему человечеству в целом, ни для любви к какому-либо отдельному его представителю. И все же профессор как бы косвенно работал на благо человечеству, ибо он проводил свою жизнь в непрерывных научных исследованиях, результаты которых и способствовали благоденствию общества.

Оба названных деятеля были холостяками. Отец Марчисон был таковым, вследствие своей принадлежности к англиканскому ордену, запрещающему браки. А профессор Гильдей, относившийся недоброжелательно ко всему на свете, особенное презрение испытывал к женщинам. Когда-то в молодости он занимал пост ученого секретаря в Бирмингеме, но постепенно его имя становилось все более известным, благодаря его постоянным научным открытиям, и тогда ему удалось перебраться в Лондон. Вот здесь-то он и встретил впервые отца Марчисона, и случилось это тогда, когда профессор читал свою очередную лекцию в одном из научных собраний в Ист-Энде. Между ними возник небольшой разговор, и блестящая эрудиция отца Марчисона произвела впечатление на профессора, обычно относившегося к церковникам предубежденно. Против своего обыкновения, профессор, попрощавшись с отцом Марчисоном, пригласил его зайти как-нибудь в его квартиру на площади Гайд Парка. Святой отец охотно принял приглашение, тем более что ему не так уж часто выпадало бывать в Вест-Энде.

— Когда же вы придете? — уточнил профессор Гильдей, как бы показывая, что приглашение не было жестом формальной вежливости. При этом обычный суховатый звук его голоса сопроводился аккомпанементом шелеста голубых страничек записной книжки, куда он вносил своим бисерным почерком все необходимые заметки.

— В следующее воскресенье в восемь утра у меня служба в церкви Святого Спасителя недалеко от вашего дома, — сказал отец Марчисон.

— Я не посещаю церковь.

— А! — сказал святой отец тоном, в котором не было, впрочем, ни удивления, ни осуждения.

— Приходите ко мне обедать, когда закончится служба в церкви.

— Хорошо. Благодарю вас.

— В котором часу вы придете?

Святой отец ласково улыбнулся.

— После того, как прочитаю мою проповедь. Вечерняя служба — в половине седьмого.

— Следовательно, около восьми вечера вы сможете быть у меня. Не читайте слишком длинную проповедь, — добавил он шутливо. — Я живу в доме 100 на площади Гайд-парка.

Он попрощался с отцом Марчисоном, и они расстались.

В воскресенье отец Марчисон читал свою проповедь верующим, заполнившим церковь Святого Спасителя. Тема проповеди была примерно такой: если человек не возлюбит ближнего своего, как самого себя, то и неизвестно тогда, зачем он вообще существует на планете. Проповедь несколько затянулась. Когда святой отец, еще находящийся под впечатлением прочитанной проповеди, направился по адресу профессора, подсвеченные стрелки часов на арке Мабл уже показывали двадцать пять минут девятого. Заметив это, святой отец ускорил шаги, насколько ему это позволяла вечерняя толпа на улицах.

Стоял теплый апрельский вечер, и отец Марчисон деликатно пробирался среди прифрантившихся ради воскресенья женщин, среди выпущенных из казармы солдат, среди пронырливых лондонских мальчишек.

Когда отец Марчисон подошел к дому 100 на площади Гайд-парка, то профессор уже поджидал его на улице. Он стоял с непокрытой головой, поглядывал в сторону решетки парка и наслаждался теплым, немного сыроватым весенним вечером.

— Вот и вы! — воскликнул он, увидев отца Марчисона. — Все ж таки вы затянули свою проповедь. Ну-ну! Пойдемте ко мне.

— Вы правы, я несколько увлекся, — мягко сказал святой отец. — Я — из числа тех опасных проповедников, которые сбиваются на импровизацию.

— Это как раз и хорошо! Приятнее говорить не по заранее написанному, если такое, конечно, получается. Позвольте, я повешу ваше пальто, извините, я не знаю, как правильнее назвать вашу церковную одежду. Я думаю, мы немедленно сядем за стол. Вот сюда, здесь моя столовая.

Он открыл дверь справа от себя, и они вошли в продолговатую узкую комнату, оклеенную обоями с позолоченным рисунком. Потолок был темный, почти черный, и оттуда свисала электрическая лампа под абажуром золотого цвета. Стол был овальной формы, он был накрыт на две персоны. Профессор позвонил. Потом он повернулся к отцу Марчисону и сказал:

— Мне кажется, что сидящие за овальным столом беседуют более непринужденно, чем сидящие за квадратным столом.

— В самом деле? Вы так полагаете?

— Да. И я в этом убедился, пригласив одного и того же человека за квадратный и за овальный стол, в первом случае обед протекал уныло, а во втором все было великолепно. Прошу вас.

— И как же вы объясняете этот факт? — спросил отец Марчисон, усаживаясь за стол и аккуратно укладывая под собой полы сутаны.

— А! Вам интересно, — улыбнулся профессор. — Хотите, я вам скажу, как это объяснили бы вы сами?

— И как же?

— Люди, сидящие за овальным столом, связаны между собой непрерывным электрическим током взаимной симпатии. Позвольте, я вам налью супа.

— Спасибо.

Святой отец протянул тарелку и при этом почти с нежностью посмотрел на профессора добрыми голубыми глазами.

— А что, — улыбнувшись, спросил он, — вы хоть иногда бываете в церкви?

— Сегодня вечером я был там впервые после очень большого промежутка времени. Должен признаться, мне там было невыносимо скучно.

Такое признание не убавило ни доброты, ни ласкового сияния в голубых глазах святого отца. Он снова улыбнулся.

— Ну что ж, это все же печально.

— Дело не в проповеди, — сказал профессор. — Не примите за комплимент. Я ученый, я привык отмечать факты. Проповедь не навеяла на меня скуку. Если бы она была для меня скучной, то я или честно сказал бы об этом, или вообще не задел бы эту тему.

— Но из этих двух решений, какое бы вы все же предпочли?

Профессор улыбнулся почти добродушно.

— Не знаю. Что вы будете пить?

— Я не пью совсем. Впрочем, благодарен за предложение. Я убежденный враг алкоголизма. К этому меня обязывает и мое церковное призвание. Если позволите, немного сельтерской… Я все же склонен думать, что вы выбрали бы первое решение.

— Вполне вероятно, хотя это не было бы верным решением. При этом я бы обидел вас.

— Нет, я так не считаю.

Разговор шел уже в дружеском русле. Святой отец чувствовал себя хорошо и уютно, хотя потолок комнаты был такой темный. Он выпил немного сельтерской воды, испытывая при этом большее удовольствие, чем профессор от вина.

— Я понял, что вы шутили, объясняя за меня влияние овальности или квадратности стола на атмосферу застолья. Как бы вы сами объяснили это?

— Вероятно, таким образом: если стол квадратен, то блестящий, остроумный дух его несколько снижается постоянным ожиданием нападения из-за угла, тогда как у овального стола углы отсутствуют. Вы видите, для нашего обеда я предпочел овальный стол.

— Чем же это вызвано?

— Особых причин нет. Кстати, во время вашей проповеди сегодня вечером вы обошли молчанием общеизвестный факт о пагубности ожидания нападения из-за угла для возможности возлюбить ближнего как самого себя.

— О! В таком случае в вашей собственной жизни есть еще более пагубное обстоятельство: отсутствие малейшего желания отнестись с чувством симпатии к людям.

— Почему вы так думаете?

— Я об этом догадываюсь. В вашем поведении, в ваших словах, жестах это постоянно проявляется. Я знаю, что вы не одобряли мою проповедь все то время, что я ее говорил. Это так?

— Скажем, часть этого времени.

В это время слуга поменял тарелки обедающих. Это был пожилой человек, светловолосый, худощавый, с непроницаемым выражением лица. Впрочем, это был образчик идеального прислуживания у стола. Когда слуга вышел, профессор сказал:

— Ваши высказывания меня заинтересовали, хотя некоторые из них я считаю преувеличенными.

— Какие именно?

— Позвольте мне некоторые мои взгляды подать вам как бы с точки зрения эгоиста. Почти все мое время я провожу в напряженном труде, очень напряженном труде. Вы не станете возражать, что человечество использует в свое благо результаты моего труда.

— Согласен с вами, — подтвердил отец Марчисон, знакомый со многими научными открытиями профессора Гильдея.

— Моя работа, которую я делаю, не заботясь о проблемах человечества, делаю потому, что я — ученый, приносит этому человечеству точно такую же пользу, как если бы я все совершал из чувства любви к людям, желая принести им как можно больше добра и совершенно не думая о собственном интересе. Я считаю себя, лишенного абсолютно любви к ближнему, приносящим человечеству не меньше пользы, чем, скажем, сентиментальные моралисты, призывающие выпустить преступников из тюрем, или великий проповедник Лев Толстой, провозглашающий непротивление злу насилием.

— В ваших словах есть правда, я согласен с вами. Можно принести зло, действуя во имя любви, и можно сделать добро, не заботясь о том, что ты его делаешь. Мне тоже известно, что сами по себе «добрые намерения» недостаточны. И все же я убежден, что при всем том, что вы уже делаете доброго людям, не испытывая к ним симпатии, вы во много крат больше принесли бы им пользы, если бы еще и любили их. Мне кажется, что при таком условии сами ваши научные открытия стали бы еще значительнее.

Профессор, с интересом слушая, налил себе вина в бокал.

— Вы обратили внимание на моего метрдотеля? — спросил он.

— Да, я его заметил.

— Это вышколенный слуга. Он неусыпно следит за моим комфортом. При этом у него нет ни капли любви ко мне. Я с ним вежлив. Я ему хорошо плачу. Но я никогда не думаю о его жизни, он меня совершенно не интересует, как представитель человечества. Мне неизвестен его характер или, можно сказать, известен в пределах характеристики, написанной его предыдущим хозяином. Вы бы могли сказать, что нас с ним по-человечески ничто не связывает. Скажите мне, стала бы работа, которую он выполняет, совершаться лучше, если бы между нами возникла какая-то любовь, возможная между людьми, принадлежащими к различным классам общества?

— Я убежден в этом.

— Я же считаю, что его отношение к работе нисколько не изменилось бы.

— Вы забываете о том, что он по-другому тогда отнесся бы к вам, попади вы в критическое состояние.

— Что вы имеете в виду?

— Какое-либо изменение в вашем состоянии духа, здоровья. Тот момент в вашей жизни, когда вам потребовалась бы от него не помощь метрдотеля, но помощь брата. От слуги вы никогда не получите эту высшую помощь, которую можно оказать только под влиянием искренней человеческой любви.

— Это все, что вы хотели сказать?

— Да, я сказал все.

— Тогда я позволю себе пригласить вас наверх. Я покажу вам превосходные гравюры. Я их отыскал еще в Бирмингеме, когда жил там. Прошу вас сюда, это мой рабочий кабинет.

Они вошли в комнату, как бы разделенную на две, сплошь заставленную полками с книгами и освещенную невыносимо ярким электрическим светом. Окна с одной стороны комнаты выходили в парк, окна, расположенные подругой стороне, смотрели в небольшой сад, принадлежащий соседнему дому. Была одна интересная особенность: дверь, через которую они вошли в кабинет, была не видна из более отдаленной половины комнаты, которая была и меньше по размерам. Большая комната от меньшей отделялась выступом стены. В большой комнате стоял стол, заваленный книгами, письмами, рукописями. В простенке между дальними окнами находилась клетка, в которой лазил по прутьям крупный попугай серого цвета. Он медленно взбирался к верху клетки, цепляясь за проволоку лапами и клювом.

— У вас есть компаньон? — удивился отец Марчисон.

— Это простой попугай, — сухо ответил профессор. — Я купил его с определенной целью, когда занимался изучением подражательных способностей птиц. Желаете сигарету?

— Спасибо.

Они уселись. Отец Марчисон поглядывал на попугая, который, увидя вошедших, остановил свой процесс влезания и замер в характерной позе, уцепившись за перекладину клетки. Он внимательно смотрел на святого отца круглыми глазами, не лишенными умного выражения, но начисто лишенными выражения симпатии. Затем он перевел взгляд на профессора, курившего сигару. Святой отец тоже посмотрел на профессора. Тот сидел, откинув голову, задрав свою черную козлиную бородку, и при этом быстро шевелил нижней губой вверх-вниз, что вызывало забавное подрагивание бородки. Святой отец негромко засмеялся.

— В чем дело? — быстро спросил профессор.

— Мне подумалось, каким сильным должно быть критическое состояние, чтобы побудить вас искать поддержку в любви вашего метрдотеля.

Гильдей усмехнулся.

— Вы правы. А вот, кстати, и сам он.

Слуга вошел в кабинет с чашками кофе. Он поставил их и сразу неслышно исчез, словно улетучился сквозь стену.

— Скажу вам, что это существо замечательное. Почти не человек, — заметил Гильдей.

— Мне прислуживает паренек из Ист-Энда, — сказал отец Марчисон. — Он закупает провизию в лавках, приносит уголь и растапливает камин, чистит мои ботинки с тупыми носками. Вы знаете, мне с ним очень хорошо. Я знаю все его маленькие беды и желания, он тоже знает некоторые из моих забот. Он не так молчалив, как ваш слуга. Он даже болтлив и, когда увлечется каким-нибудь делом, то шумно сопит. Но я уверен, что он всегда мне придет на помощь и в случаях, которые не входят в его обязанности.

— Вкусы людей не совпадают. Мне, например, было бы очень неприятно ощущать присутствие любящего меня человека, его постоянно направленный на меня любящий взгляд.

— А как же вы миритесь с постоянным присутствием этой птицы? — Он показал на клетку, где попугай, взобравшийся на жердочку, поднял одну лапу как бы для благословения и неотрывно смотрел на профессора.

— Это совсем другое. Взгляд попугая — это взгляд имитатора. Цель этого внимательного взгляда — уловить особенности чужого поведения и скопировать их. Я испытал сегодня кое-что приятное: насладился теплом и свежестью весеннего вечера, с удовольствием послушал вашу умную проповедь, но у меня не было желания испытать еще и какие-то особые любовные чувства. Я не отрицаю, что возможна какая-то сентиментальность в разумных пределах… — он подергал свою бородку, словно предостерегая себя от уклона в эту самую сентиментальность, — но чуть только она станет переходить в более интенсивное чувство, мне сразу делается неприятно. Я даже уверен, что поддайся я такому чувству, и оно меня толкнет на совершение жестких поступков. Кроме того, оно мне будет мешать в моей работе.

— Я так не думаю.

— У меня работа особого характера, моей работе любовные переживания мешают. Нет уж, продолжим все как прежде: я буду приносить благодеяния человечеству, не любя его, а оно будет принимать от меня дары, не любя меня. Это будет лучше всего.

Он отхлебнул кофе из чашки, помолчал и затем более вызывающим тоном сказал:

— У меня нет ни времени, ни склонностей к сентиментальности.

Вскоре после этого святой отец стал прощаться. Гильдей проводил его до парадной двери, и там они постояли некоторое время. Отец Марчисон смотрел на деревья парка, высящиеся за оградой на противоположной стороне влажного шоссе.

— Я вижу, что как раз напротив вашего дома расположен один из входов в парк, — сказал он, думая о чем-то другом.

— Да, и я этим иногда пользуюсь, чтобы немного прогуляться. Во время ходьбы по аллеям иногда приходят в голову свежие мысли. Разрешите пожелать вам доброй ночи. Буду вас ждать еще.

— Я с удовольствием встречусь с вами.

Святой отец удалился, шагая большими шагами. Гильдей смотрел ему вслед, стоя у парадной своего дома.

С этого вечера отец Марчисон стал бывать в доме 100 на площади Гайд Парка. В сердце святого отца умещалась любовь ко многим знакомым ему людям и симпатия, нежность ко всему живому, а когда он стал чаще встречаться с профессором Гильдеем, то в его любвеобильном сердце отыскался уголок и для этого несчастного, по его мнению, человека. Отец Марчисон искренне жалел этого удивительно трудолюбивого человека, одаренного сильным умом и отважным характером, проявлявшимся в том, что Гильдей никогда не поддавался отчаянью, не просил у кого-либо помощи, никогда не жаловался на трудности и всегда шел прямым путем к цели. Казалось бы, что такого человека и нет причин жалеть, но отец Марчисон жалел профессора Гильдея по той причине, что тот ограничивает интересы своей жизни, лишает себя многих ее богатств, о чем знает хорошо отец Марчисон и о чем ничего не хочет знать суровый труженик науки. Святой отец все это откровенно высказывал самому Гильдею. У них с момента первой встречи сложились отношения, не допускающие никакой фальши.

В один из вечеров, когда они мирно беседовали, отец Марчисон обратил внимание Гильдея на некоторую курьезную закономерность: очень часто бывает, когда человек, не проявляющий к чему-то страстного желания, без особого труда получает это, и, напротив, тот, кто жаждет, стремится, ищет со всей страстью, он-то как раз ничего и не получает.

В ответ на это Гильдей сказал с иронической усмешкой:

— По этому закону на меня должен был хлынуть поток любви, потому что я не жажду ее, не стремлюсь к ней и не ищу ее со всей страстью.

— Не зарекайтесь.

— Да нет, я просто уверен, что иначе и не буду относиться к этой человеческой слабости.

Отец Марчисон промолчал. Он занялся концами пояса, охватывающего его черную сутану, и, завершив это занятие, сказал тихо и задумчиво, как бы говоря не с Гильдеем и не с самим собой, а отвечая на вопрос кого-то, кого не было рядом с ними: