Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Вот, – коротко засмеялась она.

– Эми Виктория Фиббенс? – медленно и как бы сомневаясь, прочел он.

– Да, да, – сказала она, – вот так меня зовут. Надо же человеку иметь какое-то имя.

Взгляд Стэна неудержимо притягивали эти опущенные веки, а имя перестало интересовать его, словно ненужный ярлык. Но ее веки этого не заметили.

Теперь Стэн Паркер начал припоминать эту тоненькую девушку.

– Вы из тех Фиббенсов, что живут на Келлис-Корнер?

– Да, – ответила девушка, как бы обдумывая этот вопрос. – Но не совсем. Отец и мать у меня умерли. Я сирота, понимаете? И живу у дяди и тетки, которые и есть те самые Фиббенсы с Келлис-Корнер.

Ее голубому платью не было пощады, как и узенькому, слишком много раз за свою жизнь завязывавшемуся кушаку.

– Вот что, – сказал Стэн Паркер. – Теперь я, кажется, вспомнил.

Это только ухудшило дело.

Потому что вспомнил он лачугу на Келлис-Корнер. Вспомнил ребятишек, играющих под дождем. У Фиббенсов была куча ребят, по улице они ходили гуськом и босыми ногами вздымали пыль либо месили грязь. Он вспомнил эту девочку с голыми ногами, до пол-икры забрызганными грязью. Вспомнил, что однажды она шла в башмаках такая гордая, что, наверное, надела их впервые в жизни, а вереница фиббенсовских ребятишек тянулась следом.

– Что вы вспомнили? – спросила она, стараясь прочесть это на его лице.

Но прочесть ей ничего не удалось. Она видела перед собой просто молодое мужское лицо, и так близко, как ей еще никогда не случалось видеть.

– Что вы помните? – глухо произнес ее рот.

– Вас, – сказал он. – А было ли там что-то еще – не помню.

Какая славная кожа у этого человека, подумала она. Вот взять и потрогать.

– Мало вам одной такой гадости, – засмеялась она, крепко упершись ладонями о края стула и чуть покачиваясь.

– Я тогда работал у Сэма Уорнера, в Наррауане. Иногда по субботам ходил вечером в город.

– Дядя тоже работал у Уорнеров, только недолго.

– Да ну? – сказал Стэн. – Что же он там делал?

– Ох, – вздохнула девушка, – я уж и забыла.

Потому что старик Фиббенс нанялся сгребать коровий навоз и укладывать его в мешки. Это длилось недолго, ибо что касалось работы, то она у дяди Фиббенса всегда бывала недолгой. Он любил лишь одно занятие – лежать под деревом на кровати и издали рассматривать ногти на ногах.

Эми Фиббенс не питала особой любви ни к дяде, ни к тетке. Пока что ни одно человеческое существо не вызывало в ней любви, если не считать почтительной и нерадостной привязанности к пасторше, миссис Эрби, – она ходила помогать ей по хозяйству с шестнадцати лет. Для нее жизнь в пасторском доме мало чем отличалась от житья в лачуге Фиббенсов. Она и здесь утирала носы целой ораве ребятишек. Она так же стояла с ложкой над утренней кастрюлей с овсяной кашей. Но зато доедала остатки пудинга. И ходила в ботинках.

Пожалуй, Эми по-своему любила миссис Эрби. Но ее, Эми, еще не любил никто, кроме вспыльчивой матери, да и та прожила совсем недолго. Худенькая девушка, конечно, надеялась, что в конце концов и к ней что-то такое придет, ведь ко всем же это приходит, но ее надежды были робки и совершенно беспочвенны.

В разгаре музыки она задумалась и примолкла, а молодой человек, повеселев от этих вопросов и ответов, придвинулся к ней немного ближе, и на душе у него было радостно.

Стэн Паркер подумал, что еще никогда его так не влекло ни к одной девушке. Даже к губам той неизвестной женщины, что томилась за оконным стеклом. В долгие промежутки молчания худенькая девушка, сидящая рядом, становилась все ближе. Подрыгивающая музыка отступила куда-то вдаль и вместе с ней голоса танцующих, уверенных в своей красоте и ловкости. Но лицо девушки, с которого слетело все напускное, стало вовсе неуверенным, Стэн Паркер узнал эту девушку, как узнают со щемящей радостью вещи, такие привычные, что их даже не замечаешь, – жестяную кружку, например, на своем столе среди несметенных крошек. Нет ничего желаннее, чем эта радостная простота.

– Мне пора идти, – сказала Эми Фиббенс, подымаясь со стула в своем неловком платье.

– С чего это Стэн, которому кто-то заляпал кремом рукав, целый вечер сидит с девчонкой Фиббенсов? – спросила Клара у Лилиан.

– Еще не так поздно, – сказал Стэн.

– Нет, пора, – вздохнула девушка. – С меня хватит.

И она была права, он знал это. У него самого ломило лицо. Он только и ждал, когда она это скажет.

– Но я не хочу, чтобы вы из-за меня уходили, – сказала она с известной долей благоприобретенного такта.

Он пошел из зала следом за ней, прикрывая спиной ее бегство от наблюдающих глаз.

Звуки их шагов, если не голоса, сливались на пустых улицах замершего городка. Над темными пивнушками свисали железные кружева, тянуло густым запахом пролитого пива. Из окон вырывались сны. А коты переходили все границы приличия.

– Интересно, будет еще стоять этот город через тысячу лет? – зевнув, сказала Эми Фиббенс.

Стэн лениво попытался нашарить какую-нибудь мысль, но у него не вышло. Он не понимал, к чему это она. В постоянстве всего сущего он не сомневался.

– А не будет, я горевать не стану, – вздохнула девушка.

Туфли ей жали, а колеи на окраине городка стали глубже.

– А я бы не прочь прожить тысячу лет, – внезапно сказал он. – Ведь все случалось бы прямо на глазах. Всякие исторические события. Можно видеть, как деревья превращаются в каменный уголь. И потом ископаемые – интересно будет вспомнить, какие они были, когда разгуливали живьем.

Прежде он никогда не пускался в такие рассуждения.

– Может, слишком много чего произошло бы, – ответила девушка. – Может, попадутся такие ископаемые, что вам и вспоминать не захочется.

Сейчас они были на самой окраине города. Спотыкаясь, они шли мимо сбившихся в кучу коров. Пахло овцами и стоячей водой, высыхающей в грязной яме. И вот желтый прямоугольник фиббенсовской двери и желтые соломины света, падавшего в темноту из щелей в дощатых стенах.

– Ну, – сказала она, – здесь я скидываю туфли.

– Понятно, – сказал он.

Кажется, несмотря на все, она еще и озорная, удивился Стэн. Такая тощенькая и смышленая.

Стены нисколько не заглушали хныканье проснувшегося ребенка.

– Э-ми-и-и!

– Да, тетя, – откликнулась девушка.

Тень миссис Фиббенс, повернувшейся на шаткой кровати, разбухла и приняла другие очертания. В животе у нее бунтовал седьмой ребенок.

– Ну что ж, – сказала Эми, – мы хоть поговорили. Об очень многом.

И это была правда. Они говорили почти обо всем, потому что бывают случаи, когда даже случайные слова наполняются особым смыслом и раскрывают целые миры.

Так же, как тьма раскрыла белое лицо под запыленным деревом.

– А вы еще когда-нибудь сюда приедете? – спросила девушка.

– В будущую субботу, – не задумываясь, сказал обычно медлительный Стэн.

И опять удивился, на этот раз самому себе.

Под грустным деревом – одна листва, почти без коры, – рядом с неясным девичьим лицом – почти без черт, один тоскливый зов, – в зыбких запахах коровьего дыханья и байковой овечьей жвачки он понял, что намерение его твердо.

– О, – произнесла она. – Ну, в таком случае…

– Э-ми-и-и! – крикнула тетка Фиббенс, и страшная тень на кровати заколыхалась. – Хватит балабонить. Ступай домой!

– Сейчас, тетя, – сказала девушка.

– Тут подыхаешь, – пожаловалась тень, – и никому, кроме мух, до меня и дела нет. Лежу одна-одинешенька. Только чаю глотнула, а больше ни до чего дотянуться не могу.

Некоторые в этом городке утверждали, что миссис Фиббенс сущая ведьма.

Глава третья

Стэну Паркеру даже не пришлось решаться на брак с Эми Фиббенс, если решать – это значит обдумывать все «за» и «против»; просто он сразу понял, что она станет его женой, и поскольку не было никаких причин откладывать бракосочетание, оно очень скоро состоялось в маленькой церквушке города Юраги, немного скособоченной, ибо строилась она скорее усердными, чем умелыми руками на изрытом колдобинами клочке земли.

Кларри Ботт явился в церковь по той причине, что, как он объяснил своей заупрямившейся супруге и возмущенным дочерям, умершая, или, приличней сказать, усопшая мать этого малого все же приходилась ему родственницей. Приплелся и дядя Фиббенс в сапогах, с кучей ребят, но без тетки, которая уже кормила грудью своего седьмого. Только миссис Эрби от души наслаждалась церемонией. Пасторша радовалась всякой свадьбе, особенно если знала невесту. Она подарила Эми Фиббенс библию, почти новую кофточку (чуть подпаленную утюгом у талии) и маленькую серебряную терку для мускатного ореха, которую в свое время кто-то подарил ей на свадьбу; с тех пор она так и не смогла придумать, что с ней делать. Перед Эми Паркер, вертевшей в пальцах серебряную терочку, встала та же проблема, но она еще никогда в жизни не видела таких прекрасных вещей и горячо поблагодарила миссис Эрби.

Был ясный, но прохладный день, когда Эми Паркер сошла по ступенькам кособокой церкви, чтобы погрузить свои пожитки, сесть в повозку мужа и покинуть Юрагу навсегда. Терка для мускатного ореха лежала у нее в кармане, подпалина на кофточке скрылась под жакеткой, а в руках Эми держала библию и нитяные перчатки.

– Прощай, Эми, – торжественно возгласил дядя Фиббенс.

От ветра у него слезились глаза и веки сильно покраснели.

Ребятишки цеплялись за Эми.

– Прощайте, дядя, – спокойно сказала она. – Прощайте, малыши! – И наугад кого-то из них шлепнула по заднюшке.

Она была совершенно спокойна.

Тем временем лавочник, подаривший несколько ярдов коленкора, втолковывал новобрачному, как он должен жить, а молодой человек, понимая, что мистер Ботт за свою щедрость вправе требовать внимания, только моргал глазами и кивал головой с совершенно не свойственным ему смирением. Его лицо даже осунулось за это утро.

– В конце концов все дело в почитании, – говорил лавочник, теребя усы. – Надо друг друга почитать, вот что главное.

И все время, пока лавочник старался воспарить на крыльях мудрости, молодой человек, как мальчишка, стоял перед ним и молча кивал.

Наконец, когда ребятишки бросили в них горсточки риса, а миссис Эрби, встав на цыпочки, помахала рукой, промокнула глаза платочком, отвела лезущие в рот пряди волос и заулыбалась, и опять замахала рукой, и повозка отъехала от неуклюжей церкви под темные корявые деревья, царапавшие шляпы игольчатыми ветками, тогда Паркеры – отныне эти двое стали Паркерами – поняли, что все кончилось или же – все началось.

Повозка покатилась по колеям городской окраины. Веселая лошаденка встряхивала челкой. И плыли реденькие облака.

– Ну вот, – ласково усмехнулся мужчина. – Дорога будет долгая. Ты уж не сетуй.

– Что толку сетовать, она короче не станет. – Девушка, придерживая шляпу, лениво улыбнулась в пространство.

Их еще чужие друг другу тела тряслись в такт повозке. Но что-то изменилось с той мучительной доли секунды в церкви, когда пришлось вслух подтвердить свое согласие. Теперь они, такие разные, были соединены в одно целое и могли без напряженности смотреть друг другу в глаза.

И только когда город Юрага проскочил мимо и остался позади, Эми Паркер стала глядеть по сторонам. То, что произошло сейчас в ее жизни, важное или обыденное, нисколько не заботило людей. В этом городе она ни для кого не была своей. Толстуха тетка даже не всплакнула, да Эми и не ждала этого от нее. Она и сама ни по ком еще не плакала. Но сейчас, сопротивляясь властному бегу колес, она вдруг загрустила. Как будто стремившая ее куда-то повозка и уходящий назад ландшафт требовали от нее признания в любви. Вынуждали сознаться в нежности, которую она до сих пор так старалась в себе подавить.

Тряслась повозка. Дорога тянула за душу. И Эми Паркер, уже охваченная тоской расставания, медленно отрывалась от этих мест, где она прожила всю свою сознательную жизнь. Она увидела скелет коровы, винебловской Бидди с короткими сосками, издохшей от молочной лихорадки; она еще помнила, как в ней копошились черви. Ох, вот теперь у Эми сжалось сердце. Она наплывала на нее, эта долина, с которой зима и кролики то тут, то там содрали зеленый ворс. Никогда еще так не сверкала эта пятнистая земля, даже под росами ее детства. Но все то, что сияло ей и прежде и сейчас, вид этого городка, разноцветные домики под цветущими деревьями, тележки с начищенными жестяными бидонами, в которых фермеры возят молоко, глазеющая ребятня, утки, плещущиеся в лужах, голубые дымки утренних очагов, и пестрые, словно лакированные, сороки, и фермерские жены в двуколках, спешившие в город и пыхтящие в своих корсетах и рыжих лисьих горжетках, – все это сейчас исчезнет навсегда за поворотом дороги.

Придерживая шляпу от ветра, Эми Паркер обернулась, чтобы взглянуть в последний раз. На земле валялся лист железа, который буря однажды сорвала с крыши Фиббенсов, и они часто поговаривали о том, что надо бы положить его на место. Ах, боже, значит, ничего этого ей не удержать. И она вдруг захлебнулась слезами.

Он какими-то клохчущими звуками начал погонять лошадь и хлестнул ее кнутом по косматому хребту.

– Стало быть, ты жалеешь, – сказал он и продвинул свободную руку дальше по спинке сидения, чтобы не коснуться ее плеча.

– Мне в Юраге нечего терять, – сказала она. – Только я и знала, что оплеухи да ругань.

И все же она еще раз всхлипнула и высморкалась. Она вспомнила, как однажды грызла леденцы под мостом, над головой у нее гремели по доскам колеса, а в светлом проеме мелькали предвечерние ласточки и скашивали полосу солнца острыми косами своих крыльев. Она не могла убежать от детства. Даже от носового платка исходил его грустный мятно-леденцовый запах.

И он сидел рядом с нею молча. Бывают такие печали, которые разделить невозможно. Но он понимал, что, хотя ее тело мученически противится движению увозящей ее повозки, на самом деле она ни о чем не жалеет. Просто ей нужно что-то в себе преодолеть. И он был спокоен.

Ехали долго. Вскоре сквозь заросли кустарника потянулась песчаная дорога, и ей не было конца. Повозка кренилась, хрустел песок, лошаденка густо и энергично всхрапывала и, вызывающе фыркая, струила здоровое дыхание из розовых ноздрей. Молодой человек хотел бы сказать своей жене – мы подъезжаем к тому-то и тому-то или – проехали столько-то миль от такого-то места. Но он не мог. Пространство было нерушимо.

Ну, отревелась, сказала себе Эми, теперь можно сидеть так хоть всю жизнь.

И она сидела, не отрывая глаз от дороги. Ее не мучили тревоги, чего порою втайне опасался ее муж. Не мучили потому, что в полном неведении жизни, такой, как она есть, и при полной нищете той жизни, какой она жила, девушка совсем не представляла себе, что ее ждет, разве только, что ей придется вечно сидеть в этой повозке, вытянувшись в струнку. Быть может, эти нескончаемые камни, и солнце, и монотонный песчаного цвета ветер – это и есть жизнь? Непривычно принаряженная к свадьбе, очутившаяся в незнакомых, лишенных всяких примет местах, она могла поверить чему угодно.

Но однажды у дороги им попался пень с прибитой сверху жестяной банкой, а в банке был камень и дохлая ящерица.

А другой раз под колесами захлюпала бурая вода, и Эми почувствовала свежесть прохладных брызг на разгоряченной коже.

– Это, – сказал он, – Долгий ручей.

Она запомнит, уважительно подумала девушка; все, что скажет ей муж, она запомнит.

Теперь повозка катилась поживее. Ветер сдувал пот с лошадиной спины прямо им в лицо. Неистово клубились запахи взмокшей кожаной сбруи и раздавленных листьев, которые ветер сдирал с деревьев в лесу. Летело все – ветки и листья, мужчина и женщина, лошадиная грива и кожаные полоски вожжей, – и стремительно несся ландшафт. Но быстрее всего несся ветер. Ветер, который отнимал все, что приносил с собою.

– В этих местах всегда так дует? – засмеялась она.

Стэн только шевельнул губами. На такие вопросы не отвечают. Кроме того, он сознавал и принимал как должное всемогущество пространства.

Но она не могла с этим смириться и, наверно, никогда не сможет. Она начинала ненавидеть и ветер, и пространство, и дорогу, потому что во всем этом терялось ее собственное значение.

А тут еще ветер ухватил ветку, отломил сучок, черный, сухой и корявый, и швырнул так, что сучок оцарапал щеку девушки, стукнул и на мгновение испугал лошадь и, сделав свое дело, уже ненужный, рассыпался в труху где-то позади.

– Ох! – горячо выдохнула девушка не столько от боли, сколько от злого испуга, и руки ее прижались к щеке, а тело мужчины напряглось, сдерживая силу лошади.

Когда они наконец перевели дыхание, мужчина разглядел царапину на щеке жены, на щеке той худенькой девушки, в которой он на приходском балу узнал девчонку Фиббенсов и которая, кажется, стала его женой. И его охватило благодарное чувство.

О боже, задохнулась она, ощущая близость его твердого тела.

Кожей своей они чувствовали благодарность друг к другу и непривычную нежность.

До сих пор они почти не целовались.

Он смотрел на впадинку под ее скулой, на ее шею, с готовностью подставлявшую себя его взгляду.

Она смотрела на его рот, на полноватые, приоткрытые и обветренные губы и на белые зубы с пятнышком крови от ее царапины.

Они смотрели друг на друга, переживая первое мгновение, когда их души слились в одну жизнь. Потом спокойно сели прямо, как прежде, и двинулись дальше.

В этот первый день больше ничто не нарушало однообразие впечатлений, бесконечность дороги, неумолимость зарослей кустарника, и, наконец, когда стало вечереть и на лица их лег сероватый отсвет, они подъехали к поляне, которую расчистил Стэн Паркер, чтобы устроить себе жилье.

Теперь уже был отчетливо виден скромный результат его трудов. В прохладную тишину ворвался враждебно-тоскливый лай собаки.

– Вот, приехали, – сказал молодой человек, словно с объяснениями надлежало покончить как можно спокойнее и быстрее.

– А, – произнесла она сдержанно, – это дом, что ты построил.

О господи, он же не лучше, чем фиббенсовский, подумала она, а тишину хоть ножом режь.

– Да, – буркнул он, спрыгивая с козел. – Он не из фиалок, как видишь.

Это она видела, но понимала необходимость хоть что-то сказать.

– Как-то раз я видела дом, – по чистому вдохновению заговорила она ровным, мечтательным голосом, – перед ним был куст белых роз, и я всегда думала, если у меня будет свой дом, я посажу белые розы. Хозяйка сказала – это табачная роза.

– Ну, – засмеялся он, – дом у тебя теперь есть.

– Да, – ответила она, сходя с повозки.

Но легче ей не стало, и потому она коснулась его руки. Откуда-то взялся пес, обнюхивающий подол ее юбки, и она неуверенно поглядела вниз. Ребра пса ходили ходуном.

– Как его зовут? – спросила она.

Он ответил, что никак.

– Нельзя же совсем без клички, – сказала она.

Эта пусть даже ничтожная убежденность сразу придала ей силы, и она принялась стаскивать с повозки узлы и размещать в доме пожитки так, словно это для нее самое привычное дело. По дому она ходила с осторожностью. Ей как будто не хотелось совать свой нос в то, что уже было здесь до нее. И в самом деле, почти все время она так старательно смотрела прямо перед собой, что многого в доме мужа не видела вовсе.

Но она и так знала, что тут есть. И позже она все это как следует разглядит.

– Вот вода, – сказал он, войдя и поставив ведро у порога.

Эми Паркер сновала взад и вперед по дому, который постепенно становился для нее своим. Она слышала стук топора. Она высунулась по плечи из окна, под которым решила посадить белую розу, – тут, на пологом откосе, земля еще ершилась зубчатыми пнями от поваленных деревьев.

– Где мука? – крикнула она. – И соли я не вижу.

– Сейчас приду, – откликнулся он, выбирая поленья из кучи дров.

Стоял тот предвечерний час, когда обессиленное небо побелело, как валявшиеся на земле щепки. Поляна была пуста и просторна. Мужчина и женщина, занятые важными делами, были видны как на ладони. Дела их, несомненно, были важные – до сих пор человек жил один, а теперь их стало двое. И каждый стал богаче. Их пути скрещивались и расходились, шли рядом и переплетались. Голоса их долетали друг до друга через бездны. И таинство новой жизни вторглось в таинство тишины.

– Мне здесь понравится, – улыбнулась она крошкам на столе, когда они поужинали пресной лепешкой из наскоро замешенного теста и остатками прогорклой солонины.

Он вскинул на нее глаза. Слишком сильна была его внутренняя убежденность в своем решении, оттого ему и в голову не приходило, что ей здесь может не понравиться. Так же как не приходило в голову, что все задуманное может и не сбыться. Та роза, что они решили посадить, уже пышно расцветала под окном немудреного домишки, и ее лепестки осыпались на пол, наполняя комнату запахом растертого табака.

Еще в мальчишеские годы лицо у него было убежденное. Некоторые говорили – каменное. И если он не отличался чрезмерной замкнутостью, то и раскрывался с трудом. В нем были заложены и способность к мышлению, и поэтический дар, но все это таилось под спудом, да так, что почти и не докопаться. Он часто метался во сне, и сновидения тревожили его лицо, но он никогда не рассказывал, что ему виделось.

И сейчас, вместо того, чтобы говорить какие-то нежные слова, которые были ему неподвластны, Стэн протянул руку над остатками жалкого ужина и взял ее пальцы в свои. Рука была ему подвластна, она могла выразить замурованную в нем поэму, для которой не существовало иной возможности вырваться на волю. Его рука знала камень и железо и чувствовала малейшее колебание дерева. Она, однако, немного дрожала, познавая язык плоти. А ночь тем временем превращалась в поэму лунного света. Луна, уже неполная, с выщербленным краем, будто криво вырезанная из белой бумаги, преобразила утлый домишко в вековечную твердыню. Стены его под светом бумажной луны казались неприступными, но сама луна была все так же бесстрастна.

Худенькая девушка, сняв одежду, поставив рядышком башмаки и свернув в комок нитяные перчатки, которые так и не надела, а только держала в руках, набиралась отваги у луны. Кровать, выглядевшая при лунном свете огромной, немало повидала на своем веку и приспособилась к человеческим нравам. Девушка только на мгновенье почувствовала страх и легко отогнала его.

В лунном свете плоть героична.

Мужчина взял тело женщины и научил его бесстрашию. Губы женщины, прильнувшие к векам мужчины, безмолвно признавались в чем-то самом сокровенном. Мужчина обрушил на тело женщины и свою порой пугающую силу, и свой эгоизм. Наконец, женщина ощутила беспомощность мужчины. Она почувствовала дрожь неуверенности в его бедрах после того, как ощутила его любовь и силу. И уже не могла исторгнуть из себя ту любовь, которой теперь наконец-то могла бы ответить ему, любовь всепоглощающую, как сон или смерть.

Потом, когда стало холодать и бумажная луна, уже чуть изодранная ветвями, опустилась в гущу деревьев, женщина забралась под одеяло рядом со спящим мужчиной, который стал ее мужем. Она обхватила пальцами железную перекладину изголовья и уснула.

Глава четвертая

Так началась и продолжалась жизнь на вырубленной поляне, где поселились Паркеры. Поляна все дальше и дальше вторгалась в лес, и пни поваленных деревьев постепенно исчезали, превращались в дым и золу или сгнивали, как старческие зубы. Остались только два-три пня, узловатые громадины, с которыми неизвестно было что делать; иногда на них присаживалась женщина погреться на солнышке, полущить горох или просушить мокрые, скользящие волосы.

Рыжий пес иногда садился поблизости и смотрел на женщину, но не так упорно, как на мужчину. Когда она подзывала его к себе, глаза у него становились пустыми и невидящими. Он признавал только мужчину. Потому-то она так и не дала ему обещанной клички. Он остался «Твоей Собакой». Пес надменно бродил между пней и поросших травою кочек и надменно задирал ногу. Однажды он погубил маленькую фуксию, которую женщина посадила в тени возле дома, и, выйдя из себя, она швырнула в него деревянистой морковкой, но промахнулась. Он не обращал на нее никакого внимания, даже в веселые минуты, когда, высунув язык, он улыбался всей своей мордой. Но улыбался он не женщине. Ее он даже не замечал. Он в это время лизал у себя промеж ног или, подняв нос, глядел в пространство.

И всегда где-то поблизости от него работал мужчина. Топором, косой или молотком. Или стоял на коленях, уминая землю вокруг рассады, выращенной под мокрыми мешками. На другое утро из земли торчали листики капусты – те, которые за ночь не успели сгрызть кролики. В первые годы рано утром женщина видела эти капустные листики отчетливее, чем все, что было вокруг, – только они не расплывались в мягком свете утренних зорь.

Рассада вскоре превращалась в длинные ряды жилистых листьев, оттаивающих после ночных заморозков. Средь запаха нагревающейся земли их синеватая и фиолетовая плоть струилась вместе с текучим серебром воды и алмазным сверканьем утреннего света. Но всегда оставалась упругой. Позже, в жестком свете дня обозначались стойкие, мускулистые шарики, потом они становились крупными флегматичными кочанами в обрамлении поникших листьев, и в разгаре дня над ними стоял резкий животный запах капусты.

Когда после ночного морозца вставало солнце и в жилах успокаивалась взбудораженная кровь, женщина подходила и останавливалась возле мужа, и тот показывал ей, как надо рыхлить землю в междурядьях.

– Не так, – говорил он, – потому что ты присыпаешь землей сорняки. А вот так.

Вряд ли было нужно ее учить. Или ей – слушать. И вряд ли он этого не понимал, но ему хотелось удержать ее рядом. Земля после заморозков была мягкая и обессиленная. После безумных ошеломительных минут, после жадных объятий и хриплых вскриков хорошо побыть вместе в ласковом покое. Даже почти не разговаривая и не слушая. Он ощущал ее тепло. На ней была старая соломенная шляпа с широкими полями, разлохматившаяся там, где прохудилось плетение, и под этой шляпой ее лицо казалось совсем маленьким и бледным. Но тело ее слегка округлилось. Она уже не дергалась всем корпусом при поворотах и уже не казалось, что она вот-вот переломится в талии. Плоть ее становилась осмысленной и влекущей.

– Не так. А вот так, – произнес он.

Она проходила между грядок с капустой, и сейчас он учил ее не рыхлить землю, а нести и изгибать свое тело. Она шла мелкими шажками между холмиков земли, которую он накидал для будущих грядок, но поле его зрения заполняло только колыханье ее тела. Мотыжа оттаивающую землю, он не часто вскидывал глаза, но против воли видел перед собой только очертания ее фигуры.

Его тоже учили. Она в нем отпечаталась накрепко.

Иногда она, откусив большой кусок хлеба, отрывала взгляд от тарелки и с набитым ртом говорила что-то неразборчивое. Он слушал, а потом, оставшись один, вспоминал этот голос. Ее слишком жадный голос. Потому что она и вправду была жадной, жадной до хлеба и до его однажды открытой для себя любви.

Всем своим существом она поглощала его любовь и злилась на заговоры, которые устраивала жизнь, чтобы отнять у нее эту пищу, не дав насытиться. Через окно она вглядывалась в темноту, слышала звяканье металла, хлест кожаного кнута, видела на фоне звезд темные, размытые очертания повозки с грудой капусты.

– Я налила воды в бурдюк, – кричала она.

Мужчина бился над тугими пряжками подпруги, и холодная кожа не поддавалась его рукам. И он все топтался и топтался вокруг лошади и повозки, готовясь к путешествию с капустой.

– А под бутерброды я положила кусок пирога, – говорила она вдогонку.

Только, чтобы что-то сказать.

Потому что у нее зябли плечи и без него было зябко в постели, и уже еле слышалось последнее цоканье копыт по камням, и музыка скрипучей повозки затихала вдали. И невозможно вернуть его теплое тело в покинутую постель.

Иногда после рынка он оставался в городке на целые сутки, если у него были там дела или требовалось что-то купить.

И тогда покинутая женщина снова становилась худенькой девушкой. Так много значившая в ее замужней жизни мебель выглядела в пустом доме простой древесиной. Ее нехитрые детские развлечения оказались совсем жалкими на этой поляне среди леса. Она слонялась вокруг дома, выводила узоры на рассыпанном сахарном песке или, наклонясь к самой земле в недальнем подлеске, подолгу, в упор смотрела на муравья.

Порой она бормотала слова, с которыми ее учили обращаться к богу.

Она просила печального, бледного Христа о каком-нибудь знаке свыше. На исцарапанное красное дерево стола, который ее муж купил на аукционе, она клала библию, свадебный подарок пасторши. Она уважительно перелистывала страницы. Вслух или про себя читала слова. И ждала, что религия согреет ее душу, наполнит и поддержит. Но чтобы этого достичь, наверно, нужно делать еще что-то, чему ее не учили, и так как ей это было не дано, она вставала, охваченная жаждой деятельности, как будто тайна могла ей открыться в ритуале домашних дел или просто в бесцельной ходьбе по дому. И смутно надеялась, что божья благодать, как гипсовый голубок, внезапно упадет ей в руки.

Но она так и не дождалась божьей благодати, про которую ей вещали среди цветных стекол. Оставаясь в одиночестве, она была одинокой. Или же в небе сверкала молния, предупреждавшая ее о бренности всего живого. Печальный Христос превращался в бородатого старика, который, надув щеки, плевал смертью. А милостью божьей был стук колес под вечер базарного дня. А любовью господней был долгий поцелуй в губы. Она была насыщена любовью господней и принимала ее как должное, пока, лишившись ее, не вспоминала о боге. Такой она была нестойкой.

Женщина Эми Фиббенс растворилась в мужчине Стэне Паркере, за которого она вышла замуж. А мужчина – мужчина поглотил женщину. В этом была разница.

Стэн Паркер, в костюме из жесткой ткани, который он надевал, когда ехал в город, даже не догадывался, что сил ему прибавляет каннибальство. Он поглощал эту пищу, и теперь, когда ему случалось быть на людях, тело ему не мешало, хотя прежде он всегда стеснялся своей неуклюжести. И слова теперь не застревали у него на языке. Он по-прежнему был медлителен, но теперь эта медлительность претворилась в достоинство и тем и осталась.

В городке, где люди заключали сделки, закупали муку и сахар, напивались, бахвалились и блевали под балконами баров, Стэн Паркер скоро стал пользоваться известностью. Он не старался выделиться, но когда нужно, охотно высказывал или выслушивал мнения. Многие знали его в лицо. Когда он получал сдачу, на его руки со струпьями на костяшках пальцев смотрели с уважением.

Иногда он стоял в баре, в окружении людей, под влажной пеленой пивных паров и слушал хмельные небылицы. Подвыпившие мужчины, задубелые и усатые, благодушные и толстогубые, наивные и туповатые, бахвалились, не зная удержу. Их коровы давали столько молока – хоть залейся. Таких окороков, бекона и мяса никому другому от своих свиней не видать. Эти люди с закаленными засухой, наводнениями и пожарами геройскими мускулами совершали неслыханные подвиги. Они вылавливали огромных рыбин и убивали змей. Они подымали на себе волов и сваливали в кучу. Они откусывали уши у разъяренных лошадей. Они съедали и выпивали, теряли и наживались больше всех прочих. Их голоса вразнобой вели бесконечные рассказы о невероятных деяниях в сумрачной, коловоротной, волглой, пустословной атмосфере всех пивных на свете. Это была атмосфера безудержного вранья. Это была атмосфера развилистого дыма, который тянулся вверх и блуждал, и разрывался, и опять тянулся вверх, колебался и таял. Если дым начинался с огня, то огонь терялся где-то в цветистых разводах хвастовства.

Стэн Паркер нередко слушал в пивных такие рассказы, но не испытывал никакой потребности хвалиться своей жизнью. Какая она есть, такая и есть. И когда за ним раскачивались створки двери, кое-кто из оставшихся недоумевал – с чего вдруг их так расположило к себе его лицо, когда он бирюк, этот малый. А Стэн Паркер тем временем шагал под кружевными балконами, и дождавшийся его пес трусил следом.

Жизнь рыночного городка Бенгели не убедила Стэна Паркера, несмотря на такие солидные доказательства, как красное здание суда и желтая тюрьма. Он ехал по прямым улицам, где мужчины старались в чем-то себя убедить, и мимо каменных домов, где под перечными деревьями секретничали девушки, потягивая малиновый морс. Временами он фыркал носом, словно сгоняя мух. Повозка вызывающе скрипела по окраинным улочкам. Он сидел как истукан, готовый скорее лечь костьми, чем поверить в преимущество города.

И улыбался про себя, думая о своей потаенной жизни и о самом важном в ней и самом душевном – о своей жене.

Однажды, вторгаясь в его внутреннее уединение, на середину дороги выбежала старуха в мятом чепце и спросила:

– Скажи, сынок, где живет Делани? Не то на Смит-стрит, не то на Брод-стрит, забыла я на какой, память у меня уж не та стала. Он подрядчик, дома строит, большой человек, недавно сюда переехал. Его дочка замужем за сестриным сынком.

Молодой человек, знавший Делани, хоть и только по виду, хмуро сказал:

– Я нездешний, матушка, – и сделал непроницаемое лицо. Она застигла его врасплох. Ему стало стыдно своих слишком откровенных мыслей.

– А, – разочарованно скривила она рот над щетинкой бороды. – Я думала, ты знаешь Делани. Такой видный из себя мужчина.

Но молодой человек покачал головой. Он все еще был смущен. Немного погодя он уже корил себя и с беспокойством думал, что станется со старухой, но с мыслями о самом тайном не расставался, ведь в конце концов они-то и были для него источником силы.

В отрадной тишине, в ласковом шелесте деревьев, в запахе горячей кожаной упряжи молодой человек ехал домой после рыночных дней. Дали вливались в его душу. И душа начинала раскрываться. На память приходило множество простых и удивительных вещей – мать счесывает гребенкой волосы из головной щетки, воины на зубчатых стенах Элсинора, дыханье пегой коровы на рассвете, рты, мусолившие слова молитв, которые не проникали внутрь. Все богатства памяти раскрывались ему в такие утра.

Его воспитывали в уважении к религии, но он пока еще не нуждался в боге. Он в своем топорщившемся костюме не признавал скрытой могущественности молитв. Он был еще силен. Он любил огромное гладкоствольное дерево возле своего дома, которое пощадил его топор. Он любил. Любил жену, показавшуюся из-за их хибарки, в руке у нее было ведро, на голове широкая шляпа с соломенными спицами, как у колеса, а под шляпой худенькое ее лицо. Он любил, и любил сильно, но и сила и любовь все еще были материальными.

– Ну, – сказал он, пряча свою любовь, – как тут дела? Приходил кто-нибудь?

– Да никто, – ответила она, застенчиво глядя на него из-под полей своей шляпы и не зная, должна ли она первая подать какой-то знак. – А чего ты ждал? – спросила она. – Паровоз, что ли?

Ее голос слишком резко ворвался в прохладную тишину. Она стояла, поскрипывая ручкой ведра, но этот звук не вспугивал тишину. И ей стало совестно за свой голос.

Ей было совестно, что она неспособна сказать то, что следовало бы. Весь день она слышала коровий бубенчик, смеющийся голос птицы, присутствие своего молчаливого дома. И мысли у нее в голове щебетали так громко, а сейчас куда-то разбежались.

А молодой человек, ее муж, уже спрыгнул с повозки, тяжело топнув о землю. Чуть узковатый пиджак сморщился у него на спине.

– Пиджак-то тесноватый, – сказала она, дотронувшись до его спины.

– Ну что ж теперь делать.

Но он поцеловал ее в губы, и тотчас же выяснилось, что это и было то, к чему он стремился, а все остальное – слова, упряжь, извилистый путь повозки меж серых пней, даже морщивший на спине пиджак, – все было лишь сложным птичьим ритуалом.

И она ушла от этого самого главного мгновения, еще чувствуя во рту дыхание мужа. Она пошла к желтой корове, которая стояла в ожидании бог весть сколько времени, к ее терпеливому брюху, к голубоватому языку, заполнявшему ее пасть. К старой корове, которую она про себя звала Джулией, в память о былой привязанности к пасторше. А в предвечернем свете ласковая корова была еще ласковее, она повернула глаза в ту сторону, откуда шла женщина, и приветствовала ее пахучим парным дыханием. Женщина любила, когда ее корова в оранжевом закатном свете становилась медной. Мир вокруг был распахнут. Умиротворенность струилась в ее ведро. Пальцы, только что как бы случайно тронувшие спину мужа, сейчас словно продлили эти любовные касания. Все, до чего дотрагивались ее руки, имело ясный смысл. Она прислонилась головой к коровьему животу, прислушиваясь к звукам умиротворенности.

Однажды в такой же вечерний час забрел прохожий, которого они надолго запомнили, потому что он был первым. Он свернул с тропы к высохшему дереву, где она доила желтую корову. Мерные звуки молочных струек заглушали его шаги. Наконец женщина подняла голову. Перед ней стоял человек, носатый, с мешком через плечо.

Он идет в Уллуну, объяснил прохожий, это довольно далеко, там, где большая река течет.

– Вы были в Уллуне? – спросил прохожий.

– Нет, – сказала она. – Никогда не бывала в таких дальних краях.

Даже трудно себе представить, как это далеко. Она приросла к этой земле, где она сидела с ведром между колен, а где-то там текла большая река.

– Я жила только в Юраге, да вот здесь, – сказала она. – Ну еще раза два бывала в Бенгели.

– А я где только не побывал, – сказал пришелец.

Мало проку от этого было его обсыпанному перхотью пиджаку, но лицо, должно быть, много чего повидало, и все было просмаковано этим мясистым носом.

– А дикарей вы видели? – спросила она, выжимая струйки молока прямо в тихий вечер.

– Господи, – засмеялся он, – больше чем достаточно. В самых неожиданных местах они наскакивают на вас и перьями трясут.

Значит, он из образованных.

– Одна знакомая дама, – сказала она чуть тоскливо, – рассказывала, будто есть такие дикари, что ныряют на дно моря и приносят в зубах разные разности.

В ее глазах появился голодный блеск оттого, что чем-то она обделена, что никогда еще не ходила, и, наверно, не будет ходить, по дну моря, и так вот и сидеть ей у коровьего бока и с ломотой в руках ловить ускользающие соски.

– Вы литературой интересуетесь? – спросил прохожий, тоже блеснув глазами.

– Чем? – переспросила она.

– Ну, иначе говоря, вы из таких женщин, что любят чтение?

– Я прочла четыре книжки, – сказала она. – А когда жила в Юраге – читала газету.

– Поглядите-ка, – сказал прохожий, запуская в мешок руку по плечо. – Тут у меня книги.

Действительно, в тяжелом мешке у него лежала целая стопка глянцевых библий.

– С картинками, – сказал он. – Двадцать семь цветных гравюр. Смотрите, – продолжал он, – вот Самсон разрушает капище филистимлян, а вот Иов рассматривает свои язвы. Может, хозяин купит вам в подарок такую библию. Для молодой дамы, которая любит читать, – это лучший подарок.

– У нас есть библия, – сказала она.

– Но не с картинками.

– Да, – ответила она, – только мне нужно и картошку чистить, и поштопать, и корова вот, и щепок наколоть, когда его нет дома, а иной раз когда после дождя сорняки полезут, то и за мотыгу взяться. Когда ж мне картинки рассматривать, даже если они в библии?

Прохожий потер нос.

– Вы практичная женщина, – произнес он.

Она отпихнула старый ящик, на который всегда садилась доить корову.

– Не знаю, какая я, – сказала она. – Я почти что и не училась.

– А вот это видели когда-нибудь? – спросил он.

Из кармана он вытащил пузатую бутылку. «Магнетическая вода Томпсона» – гласила наклейка. «С ручательством прекращает всякие боли. Безопасное и надежное средство. (Без обмана!)».

– Это тоже в своем роде стоящее приобретение.

– А, – воскликнула она, – вот и мой муж.

И пошла по загону с подойником, в котором плескалось белое молоко. Она обрадовалась возможности избавиться от этого человека, ибо начала сознавать свою житейскую неопытность.

– Кто этот тип? – спросил муж.

– Прохожий, идет в Уллуну, а в мешке у него полно библий и какая-то чудная вода в бутылке.

– Уллуна – это далеко, – произнес молодой человек, а пришелец в сумеречном свете укладывал свои библии, снова заворачивая их в мятую бумагу.

На поляне, где не так давно стоял лес, быстро иссякал последний свет. Дом казался совсем хрупким и ненадежным. В своем собственном жилье они сами казались пришельцами. Пока не засветится лампа, они не почувствуют себя дома.

– Лучше покорми его. Есть чем? – спросил Стэн Паркер.

– Да наверно, найдется, – ответила она.

– А ночевать он может на воле, – сказал муж. – Либо на веранде постелить несколько мешков.

– Ну, там видно будет, – проговорила она, – я еще сама не знаю.

Она вдруг исполнилась сердитым сознанием своей значительности. От возбуждения она еще больше разгорячилась. И даже похорошела. Она хлопотала, принимая первого своего гостя, и освещенная лампой комната была насыщена важностью ее дела.

А прохожий с библиями потирал руки – голод стал преодолевать смиренность и облегчение; прохожий приободрился, когда запахло мясом, которое молодая хозяйка жарила в очаге. Она положила на проволочную решетку три куска мяса и почку. Мясо трескуче брызгало жиром, а почка раздулась и засверкала капельками крови. Прохожий ждал, и взгляд его стала заволакивать грусть, то ли от долготерпения, то ли от боязни, что шипящее мясо в конце концов взорвется.

– Еда, конечно, насыщает, – вздохнул человек, который носил в кармане бутылку магнетической воды и сегодня еще ничего не ел. – Но есть и напитки, – продолжал он. – Некоторые отрицают питательные свойства алкоголя, но вы прочтете и убедитесь, в этом я не сомневаюсь, вы люди вдумчивые, это видно, вы прочтете и убедитесь, что алкоголь – это разновидность, заметьте – разновидность пищи.

Он прищурил глаз, словно подсматривая в щелку. Это как бы подчеркнуло тонкость его намека. Он был лысым, этот человек, хотя и не совсем. Несколько уцелевших прядок с натугой прикрывали кое-где синеватую кожу его черепа. Без шляпы опаленное солнцем лицо казалось скорее беззащитным, чем многоопытным.

– У меня дядя только и питался этой пищей. Да, по правде сказать, и сейчас питается, – сказала молодая женщина, гремя толстыми белыми чашками.

– Это же только теория, – мягко заметил пришелец.

Однако ощущение какой-то приятности заставило мужа достать из шаткого шкафчика бутылку, припасенную для особого случая, – сейчас именно такой случай, сегодня впервые у них в доме гость. К тому же при свете лампы подтвердилось, что это и вправду их дом. Тревожных секунд сомнения, которое напало на них в сумерках, словно и не бывало.

– Ну, – произнес молодой человек, – пища это или нет, а капелька доброго рома у нас имеется.

– Для сугрева души, – как бы между прочим сказал пришелец – так говорят, готовясь перейти к более значительной теме. – Это мне напоминает случай на Золотом Берегу в Африке, где у меня были важные дела с вождем одного племени дикарей.

– Вот вам чай, – бросила молодая женщина с таким видом, будто ей хотелось заткнуть себе уши.

Но муж хотел слушать еще и еще. Рот его изумленно застыл, не прожевав кусочка жирного мяса, которое они только что принялись есть.

– Золотой Берег, да? – переспросил он.

И будто эти прочные стены растаяли, как мираж. И будто всплывали, пробиваясь на волю, другие сияющие видения, которые он, сам того не зная, носил в себе. Ему стоило труда усидеть на сосновых досках стула. И жена, дувшая на кусок горячего мяса на своей вилке, приди ей в голову встать и поцеловать мужа, коснулась бы губами пустых глазниц – глаза его были где-то далеко.

Прожевав наконец кусок мяса, пришелец пояснил:

– Меня послали с поручением, можно сказать, и частного, и официального характера – разузнать насчет возможностей покупать красное дерево у племени ашанти. И несговорчивый же народ, эти туземцы! Было бы мое дело труба, если б не один вождь с приступами боли в спине. Я ему прописал ром в большом количестве.

– Значит, водой вы тогда не лечили? – спросила молодая женщина.

– Водой? – переспросил пришелец и без приглашения хозяев наклонил бутылку над стаканом, на всякий случай приняв рассеянный вид.

– Да, – сказала она, – той, что вы носите в кармане.

– А, – произнес он, – это я по другой линии.

И стал обсасывать обглоданную кость, пока губы его не заблестели от жира, но заодно и сомкнулись.

А Стэн Паркер все это время разрывался между призраками золота и эбенового дерева и мирной жизнью плоти. У него не было желания сдернуть шапку с гвоздя и сказать: «Ну, прощайте. Я еду в чужие земли». Не это бросило его в испарину. Его одолевали более смутные желания. В этой тесной дощатой комнате, словно во сне, возникло перед ним все прекрасное в мире, и он даже смог бы тронуть его рукой. Казалось, вот-вот прозвучат все те слова, которых он никогда не произносил. Где-то глубоко, где едва их разыщешь, в нем таились эти высокие слова о любви, о прекрасном. Но он только еще раз сказал:

– Золотой берег, да? – и потянулся за бутылкой.

В жилах слились вся его сила и вся его беспомощность.

– Я еще огольцом был, – сказал он, – когда читал сочинения Шекспира. Какую-то малость я раскумекал. Сдается мне, я во всем могу раскумекать только самую малость.

– Литература, – ответствовал пришелец, – это величайшее утешение для людей, – ну, правда, есть еще одно-два других.

– На, ешь, – сказала молодая женщина, собирая с тарелок обглоданные кости и бросая их в открытую дверь собаке.

Ее угнетала печальность этой ночи и то, что души этих двух мужчин ушли от нее и даже не бросали ей объедков. Та поэзия, что возникала за словами, была доступна только им двоим. У пришельца, когда он стал рассказывать об Эфиопии и Заливе, заалел нос. А такое настроение мужа она подмечала уже раза два, и оно вызывало в ней уважение и смутную зависть.

– Да, – продолжал пришелец, – может, это и не единственное и не главное утешение, но оно заслуживает почтительнейшего отзыва. Хорошее чтение имеет много преимуществ, хотя некоторые предпочитают во весь голос распевать псалмы либо достать с полки бутылочку. Вы сами убедитесь, – добавил он. – Уж поверьте мне.

Он прикончил ром.

– С другой стороны, вы в несколько особом положении.

Слушая слова гостя и чувствуя, что снова попала в фокус внимания мужчин, Эми Паркер обошла стол и прислонилась к мужу. Ее ладонь скользнула по волоскам на его руке возле локтя.

– Это почему? – спросила она.

– Потому, что вас еще не коснулась рука всемогущего. Вас не били по голове, не спускали с лестницы, не плевали вам в лицо. Понятно?

Он не только пьян, этот старик, он, кажется, еще и не в своем уме, подумал Стэн Паркер. Чувствуя плечом тепло жены, он знал, что ни то, ни другое состояние ему не грозит.

– Все молодые супруги растительного пола, – сказал пришелец. – Они в счет не идут. Кабачки и тыквы. Плюх в постель и давай миловаться.

– Такому, как вы, в самый раз библии продавать, – усмехнулась молодая женщина.

– Такие и не такие для всего в самый раз, – зевнул гость, скривив рот на сторону. – А если говорить о библиях, то во мне пылал такой огонь, вы даже не поверите. Ослепительный. Да, да. Только это было недолго.

Волосы его, несколько унылых прядей, свисали на лицо. Муж и жена сидели, прижавшись друг к другу. Это верно, их мало что трогало. Их лица золотисто лоснились от скрытого довольства.

– А теперь, с вашего позволения, я где-нибудь прикорну, – сказал гость, ослабляя пояс на брюках. – В голове такое круговерчение, что впору только растянуться. Славненькая какая у вас штучка.

Штучку он вертел в пальцах, дотянувшись до полочки над очагом.

– Это, – сказала женщина, – серебряная терочка для мускатного ореха, мне ее подарили на свадьбу.

– А, свадьбы! Как мы стараемся застраховать себя!

Его поместили снаружи, на двух-трех мешках. Он мгновенно заснул.

Над бессмертными деревьями уже взошла неистовая луна. Продолговатое строение заливал лунный свет. Огонь в очаге обратился в угли, пламя уже не одухотворяло человеческую плоть, и потому все то поэтическое, что пытался постигнуть человек, стало сущим вздором. Привычка взяла верх: мужчина и женщина спокойно раздевались, готовясь лечь спать. Лежа спиной друг к другу, они знали, что будет дальше. Они знали, что руки их встретятся. Они услышали, как знакомо вздохнула постель.

– Эми, – шепнул он в щеку жены.

Тишина состояла из множества звуков.

– Тсс-тсс… – произнесла она. –Там же этот старикашка за окном.

Но близость его тела заставила ее примириться и с этим. Темнота захлестнула их обоих и понесла. Берега нежности расступались перед их искусной осторожностью. Потом из-под деревьев на них наплыл сон.