Разговор происходил тем же вечером. Все трое сидели на лугу, привалясь к обомшелому стволу дерева. Закатное солнце давно протянуло по траве длинные тени, а друзья уже который час размышляли над словами барона, храня молчание.
Гуг склонил голову набок и исподлобья посмотрел на приятеля.
— К моему отцу? Даже не знаю, где он сейчас может быть.
Не к твоему отцу, а к тебе самому, потому что именно ты штудируешь орденский устав и вообще ты у нас ученый человек…
Годфрей хмурился, и в его взгляде не было и намека на прежнее легкомыслие. Гуг удивленно поднял бровь, но потом кивнул с важностью, оценив искренность приятеля:
— Давай, спрашивай. Я, конечно, мало преуспел, но отвечу, если смогу. Что тебе нужно знать?
Годфрей еще посидел насупившись, очевидно обдумывая, как лучше выразить свою мысль, потом произнес:
— Ладно. Что ты сам думаешь о нашем обучении?
Гуг лежал не двигаясь, закрыв глаза, и молчал. Затем он повернулся, оперся на локоть и в упор посмотрел на Годфрея.
— Я не понимаю твоего вопроса. Ты хочешь знать мое мнение о знаниях, полученных нами с самого рождения? Если тебя это интересует, тогда давай сходим за учебными мечами, и я смогу пояснить это на деле. Здоровая усталость полезней, чем глупые разговоры.
— Нет-нет, я совсем не это имел в виду… Не знаю, как и сказать, но это очень важно для меня. — Годфрей опять запнулся и в отчаянии посмотрел на Гуга. — Сам-то я понимаю, что хочу спросить, но в слова это не укладывается. Подожди, я еще подумаю.
— Думай сколько влезет — я подожду.
Гуг снова улегся на спину и прикрыл глаза. Пейн даже не пошевелился. Вскоре Годфрей повторил попытку:
— Я хочу знать, во что ты веришь.
Гуг, не открывая глаз, задал встречный вопрос:
— Почему тебя это интересует? Зачем это тебе? Вера — дело моего разума.
— Ну же, Гуг, не упрямься! Я ищу твоего совета, потому что сам не понимаю, во что я верю.
Гугу пришлось-таки открыть глаза.
— Как это ты не понимаешь? От тебя, Гоф, я не ожидал услышать такую глупость.
— Это вовсе не глупость. Гуг, ты же меня знаешь — я всегда и во всем подчинялся старшим по возрасту и титулу. Я верю в то, перед чем мне было велено преклоняться; так повелось с самых первых дней на занятиях у брата Ансельма, когда все мы были еще желторотиками. Нам ведь и возможности выбора-то не давали, правда? Разве Церковь не велит нам верить всему, чему нас учат? Священники проповедуют, что мы по скудоумию своему не можем постичь Господа и Его учения без их помощи. Они — посредники между Богом и людьми, и только им дано доводить до нашего сознания Его таинства, послания и повеления. Они всегда это твердили, а я им, разумеется, верил… до недавних пор.
Голос его стих, и Годфрей некоторое время сидел в задумчивости, потом продолжил:
— А сейчас я не знаю, чему верить… И сам не понимаю, с чего вдруг такие сомнения… Когда я вступил в братство, прошел восхождение и узнал об истоках ордена — о том, что наши предки были иудеи, а дружественные семейства берут начало в жреческой секте ессеев, — мне и в голову не пришло этому удивляться, хотя знание было новым и необычным. Мне даже удалось разграничить эти два источника сведений: древнюю историю и нынешнюю жизнь. Сам поражаюсь, что мог так долго мириться с этим противоречием. Но за последние несколько месяцев все вдруг перепуталось и смешалось — церковные постулаты и наказы ордена, их совпадение и противоборство — и эти мысли так заполонили мой рассудок, что теперь я сам не понимаю, чему все-таки верить. Сведения стекаются по двум руслам, и оба источника заслуживают полного доверия, оба претендуют на верховенство, оба провозглашают себя единственным путем, приводящим к истине, но ни один ничего толком не объясняет. — Он еще помолчал, а затем добавил странно спокойным, бесцветным голосом: — Растолкуй мне, а, Гуг?
Гуг смотрел на него и качал головой, но не успел он вымолвить и слова, как вмешался лежащий рядом Пейн, подставивший лицо последним лучам заходящего солнца. Не открывая глаз, он попросил:
— Да, Гуг, растолкуй ему, ради всего святого. Так ты поможешь и мне. Если я что-то и понимаю в окружающем мире, то лишь, что мне нужно прояснить те же вопросы. Годфрей клянется, что он во всем запутался, но его еще можно счесть счастливцем, потому что там, где он сбит с толку, сам я слеп, глух и невежествен.
Гуг приподнялся, распрямился и в изумлении стал рассматривать Пейна. Тот тоже открыл глаза, раскинул руки и вяло пожал плечами.
— А чему ты удивляешься? Я тебе друг, и ты меня знаешь как никто… Я рыцарь, я всегда стремился им стать. Я родился воином, я умею только сражаться, я — драчливый и неотесанный задира… Вот кто я, и горжусь этим. У меня нет ни времени, ни желания подпускать мистического тумана и засорять свою жизнь той загадочной ерундой, которая тебя с ума сводит… всем этим шутовством, окружающим тайны ордена. Мне нет нужды вникать в них так, как стремишься к этому ты, но, если я пойму, почему они для тебя столь привлекательны, я сам буду отстаивать твое право на их познание — настолько глубокое и подробное, насколько ты сам пожелаешь. Бога ради, Гуг, — прежде чем я стану на твою сторону, тебе придется объяснить нам обоим, во что следует, а во что не следует верить. До сих пор мы слышали либо невразумительный лепет, либо глупое бахвальство и ничего, по сути, не поняли. Мы пойдем за тобой в огонь и в воду, ты же знаешь, но с гораздо большей охотой, если будем знать, по какой причине ты туда суешься.
— Корка прав, — важно кивнул Годфрей. — Мы сбились с пути, но верим, что ты распознал верную дорогу. Если ты укажешь ее нам, мы поверим тебе.
Стоило Годфрею сделать свое торжественное и в высшей степени необычное заявление, как от безразличия Гуга не осталось и следа. Подобравшийся и побледневший, сидел он на траве, глядя на друзей широко распахнутыми немигающими глазами. Он пытался что-то вымолвить, но только беспомощно открывал рот и шевелил губами — слова застревали в горле. Потом он неловко отвернулся и встал, еще более побледнев. Годфрей, озадаченно наблюдавший за смятением, исказившим лицо друга, перекинулся взглядом с Пейном и снова обратился к Гугу:
— Мы же не просим тебя о чем-то дурном, о предательстве. Мы хотим ясности. Из нас троих ты лучше всех разбираешься в этих вопросах. Мы всего-то-навсего хотим узнать, что ты думаешь, во что веришь теперь, когда вступил в орден. Вот и все!
— Все? — Гуг сам не узнал собственного голоса — таким хриплым и чужим он ему показался. — Всего-то-навсего? Вы же просите, чтоб я вам проповедовал! Не исповедовал, не отпускал грехи, а стал вашим духовником, привел вас к спасению! Я не могу, Гоф. Я не знаю, в чем спасение, даже мое собственное.
— Ты не понял, Гуг, — горячился Пейн, — мы просто хотим обсудить с тобой, что ты сам считаешь истиной. Мы доверяем нашим собратьям по ордену, верим всему, что они нам втолковывают. Но стоит нам покинуть тайные покои, как все их поучения выветриваются из головы. Орден — это особый мир, но здесь, среди обычных людей, даже не помышляющих ни о какой тайне, мы теряемся и не знаем, кому верить.
Гуг де Пайен стоял средь луга, освещенный предзакатными лучами. Он словно увидел друзей новыми глазами, обнаружив в их лицах сомнение, смятение и отчаяние. Ошеломленный, он устремлял прищуренный взгляд то на Гофа, то на Пейна, так и эдак вертя в уме их недавние признания. Наконец он резко и решительно кивнул в ответ собственным мыслям, выдохнул и заявил:
— Мне нужно пройтись. Я не могу думать стоя на месте. Пойдемте со мной — глядишь, я что-нибудь и соображу по дороге.
Через некоторое время они остановились на берегу быстрого ручейка. Гуг склонился над заводью, высматривая в воде форелей.
— Вы спрашивали меня, во что я верю, но я понял так, что вы просите меня преподать вам истину, и это меня сначала обескуражило… потому что я не знаю, что такое истина. Я могу лишь строить о ней предположения — на основе своей веры. Но до истинного знания мне еще очень далеко. Все, что составляет предмет моей веры, может оказаться совершенно ложным. — Он перевел взгляд от ручья на лица друзей и продолжил: — Поэтому я расскажу только о том, во что я в самом деле верю… кое-что раскрою… почти все. Но я против того, чтобы вы вдруг решили, или хотя бы заподозрили, что мои слова и есть истина. Ни в коем случае, ясно вам? Бог свидетель — я вам не пророк, я ничего не знаю об истине, не знаю даже, где ее искать…
Гуг дождался, пока они кивнут в знак согласия, отвернулся и пошел прочь, не оглядываясь. Слыша, что они двинулись следом, он говорил им на ходу через плечо:
— Я верю в Иисуса. Я верю, что Он жил и был распят. Но я уже не верю, что Он был настоящим Сыном Божьим. Я думаю, что Его распяли за Его политические убеждения, направленные против римлян и их союзников — Ирода
[4] с его кликой. Я считаю Его борцом за освобождение и объединение еврейского государства, за избавление еврейского народа от иноземных захватчиков и за право исповедовать собственную религию по своим канонам. Я также верю — поскольку наш орден убедил меня, предоставив мне зримые доказательства, а не просто рассказав и заставив поверить на слово, — что Иисус входил в жреческую секту, известную под именем ессеев или, иначе, назареев. Ее члены основали общину, которую сами прозвали Иерусалимским братством. В нее входили те, кого сейчас принято считать монахами, — духовные избранники, живущие в отшельничестве и целомудрии. Они посвятили себя отречению от собственной воли и мирских благ, пытаясь таким образом заслужить благосклонность Господа — сурового и непримиримого. Они осознанно следовали Его завету, обязываясь всей жизнью оправдать Его ожидания… Все ли вам здесь понятно или есть вопросы?
Гуг прислушался, но оба его приятеля шли за ним в молчании, и он продолжил:
— Я верю, что Иисус был распят и умер, а после Его смерти Его брат Иаков, прозванный Праведным, возглавлял братство до собственной гибели. Иакова убили на ступенях храма, и это преступление вызвало гораздо больше возмущений и мятежей, чем даже смерть Самого Иисуса. Оно непосредственно повлекло за собой последнюю войну иудеев против Рима, во время которой Тит уничтожил еврейское государство, а немногие выжившие вынуждены были спасаться бегством на край света.
Внезапно Гуг остановился и круто повернулся, вглядываясь по очереди в лица друзей.
— Вот во что я верю, и в моем рассказе нет ничего необычного — вы все это уже слышали от ваших поручителей или наставников. В ордене хранятся доказательства тех событий, но они могут быть искажены… или даже полностью недостоверны, потому что толкование их утеряно за столетия, прошедшие с тех пор, как наши предки, спасшиеся из Иерусалима, впервые ступили на эту землю. Тем не менее мой ум и сердце подсказывают мне верить в это. А теперь я дошел до самого трудного… до фактов, которые и вызывают у вас сомнения.
Он снова отвернулся и двинулся вперед, но уже медленнее, а его спутники поравнялись с ним и пошли рядом, склонив головы.
— Наши семьи… все, кто не принадлежит братству ордена, — христиане, и в этом заключается особое затруднение, поскольку нынешняя христианская Церковь — а в этом я тоже не сомневаюсь — целиком зиждется на мифе, измышленном человеком по имени Павел. Павел был язычником, нам это хорошо известно, но никто теперь в точности не знает, что означает это слово. Ты знаешь, Гоф?
Годфрей забавно сморщил нос и помотал головой, а Гуг кивнул и улыбнулся:
— Для евреев язычником был любой чужестранец, неважно какой. Думается, Павел спелся с римскими властями, точнее, наушничал за имперские деньги и, мне кажется, был отъявленным проходимцем. Он никогда не встречался с Иисусом, зато свел знакомство с Его братом Иаковом, а тот, приглядевшись к нему, разочаровался в нем и перестал ему доверять…
— Я неопровержимо убежден, что Павел где-то прослышал о ритуале воскрешения, исполняемом ессеями братства. Он не мог наблюдать его воочию, потому что члены общины осуществляли этот обряд в строжайшей тайне, и Павел не мог туда проникнуть по двум причинам — он был одновременно язычником и непосвященным. Тем не менее он наверняка слышал об этом действе и практически все понял превратно — кроме самого существенного… исходя из вышесказанного. Он воспринял идею о воскрешении, тайно практикуемом учеными мужами на протяжении веков, и на ней — то есть на своем великом заблуждении о ней — выстроил здание религии, правящей современным миром. Со временем он даже придумал для нее название — христианство. Он просто переложил на греческий имя Иисуса — Христос… Когда Павел осознал, какой успех сулит ему такое мессианство, он обкарнал свои откровения, счистил с них еврейский налет, могущий оскорбить римлян, и подогнал новую религию под их вкусы, традиции и предрассудки. Весьма искусно он поместил в нее излюбленные римские, греческие и египетские сказания — всех упомянутых там богов… Например, идею о Непорочном Зачатии он взял из нескольких источников. Митру — бога, почитаемого римскими наемниками, — дева тоже родила в хлеву. А Гор, сын бога Осириса, также родился у девственной Исиды, чтобы искупить грехи всего человечества. Следуя этой традиции, Павел назвал Иисуса Сыном Божьим, а Воскрешение упомянул как доказательство Его святости. Так преподобный Павел возвел Иисуса Христа в ранг бессмертных. Но самой вопиющей его выдумкой явилось отрицание существования брата Иисуса — Иакова, как и передача прав Отца Церкви апостолу Петру.
— А кто такой Митра? — спросил Годфрей. — Что-то я о нем ничего не слышал.
— Неудивительно, — улыбнулся Гуг. — Когда-то этот бог считался весьма могущественным. Его называли властелином света, а наемники Римской империи поклонялись ему, считая своим покровителем. Вскоре, впрочем, подоспело христианство, и от культа Митры не осталось и следа. Между прочим, крест, который сейчас в большой чести у христиан, тоже достался от него. У Митры крест был белый, четырехконечный — такой же, как некогда в древности. Это совершенно иной символ; он появился задолго до того, как распяли Иисуса.
— Что я слышу? — с видимым возмущением перебил его Пейн. — Ты хочешь нас убедить, что Христа не распинали?
— Нет, Корка, не в этом дело. Конечно, Иисуса распяли — у меня на этот счет нет сомнений — но на другом кресте, который был в ходу только у римлян, в форме буквы «Т», без стойки над поперечиной. — Гуг еще раз взглянул в лица приятелям. — Все, что я сейчас вам рассказываю о Митре, — истинная правда. И хотя Церковь упорно скрывает эти знания от любопытствующих, все же существуют доказательства, которые священники не в силах опровергнуть, как бы им того ни хотелось. Этот исторический факт основан на неоспоримых и подробных свидетельствах очевидцев.
Во взгляде Гуга появилась невиданная доселе откровенность, он скривил губы и продолжил уже более серьезным тоном, всем своим видом показывая, что шутки закончились.
— Но нас сейчас интересует не вся эта древность и не бог Митра. Чтобы наиболее полно ответить на ваш вопрос, я должен признаться, что, просто изучая устав ордена, я смог убедиться в следующем: нет таких божественных или сверхъестественных деяний, приписываемых Христу во время Его жизни и провозглашенных чудесами, которые бы не случались еще до Его рождения, — от излечения прокаженных до воскрешения мертвых.
Не отводя глаз, он выдержал пытливые взгляды друзей и продолжил:
— Иисус, живший в Галилее и распятый на горе Черепов,
[5] был обычным человеком — патриотом и бунтарем. Но тогда Он еще не был Иисусом Христом, потому что Христос — греческое слово, означающее «Мессия», — было придумано Павлом много времени спустя после гибели Иисуса. И в это я тоже верю. Более же всего… кажется, именно об этом вы меня и спрашивали… Мне думается, что весь мир впал в заблуждение, и в том вина людей — заурядных, своекорыстных и самовлюбленных, претендующих на знание Божьей воли и за счет этого набивающих свою мошну и рвущихся к власти. Свидетельств тому предостаточно — имеющий глаза да увидит. В основанной Павлом Церкви сейчас — тысячелетие спустя — не осталось ничего, что не было бы привнесено, измышлено и распропагандировано людьми, утверждающими, будто они слышат глас Господень, тогда как сами они не являют ни малейшего сходства с тем, что можно назвать добродетелью, благочестием или святостью — уже не говоря о христианстве как таковом… Они проповедуют и взывают к благочестию и христианским добродетелям, но немного найдется в наши дни священников и епископов, кто бы не старался хотя бы скрыть от окружающих свое корыстолюбие и суетные помыслы. Мне известно так же хорошо, как и вам, что для большинства это вовсе не секрет, хотя никто не осмеливается — слышите, никто! — заявить об этом вслух. Мир переполнен безысходностью, облаченной в сутану, друзья мои. А еще я верю — пожалуй, в это я верю с особым пылом, — что именно в нашем старинном ордене Воскрешения в Сионе хранится источник спасения, который однажды очистит мир от безбожия и вернет людям истинного Бога…
Гуг снова прервался, чтобы узнать мнение слушателей, и увидел на их лицах сомнение и замешательство. По их глазам он понял, что они удручены своим непониманием, и улыбнулся, покачав головой:
— Друзья, вы же сами меня спросили — вот я вам и рассказал! Правда, теперь вы, очевидно, еще больше запутались: вам не верится, что вы что-то эдакое учили об источнике с пасения. Так вот, поверьте мне на слово — вы о нем знаете. Вы пока сами толком не разобрались в том, что уже выучили. Послушайте же меня, и я поведу вас по дороге к свету — так далеко, как только смогу, потому что и для меня он еще едва виден… Подумайте сами: Церковь утверждает, что Иисус называл себя Путем истинным, а еще он говорил: «Царствие Божие внутри вас». Он предлагал людям присоединиться к Нему, и Он покажет им этот Путь; несомненно, Он Сам в это безоговорочно верил. Но в нашем ордене считают, что Он звал за Собой не от имени Сына Божия, а от имени ессея, потому что привык ежедневно проповедовать в таком духе. Другие ессеи этой общины призывали к тому же, поскольку верили, что человек носит Господа в сердце своем и путь к Господу — это поиск себя… А теперь, если вы еще как следует поломаете голову над этими положениями, то поймете, что они означают возможность обращаться к Господу мысленно, в своих молитвах. А если так, то для чего нужны священники? Задумайтесь только, и вам сразу станет ясно, какая участь ждет наших отцов-церковников… Если человек будет сам направлять к Богу свои помыслы и его молитвы будут исходить от души, минуя кого бы то ни было, зачем тогда ему священники и Церковь вообще — любая Церковь?
Гуг замолчал. Молчали и Сент-Омер и Мондидье; на их лицах отражалось раздумье. Гуг увидел, как постепенно в их глазах огоньком разгорается убежденность, и радостно улыбнулся:
— Ну, теперь поняли? Видите, куда однажды должно нас привести могущество нашего ордена? Когда-нибудь наши свидетельства — знания, которые мы сохранили, — укажут всем путь к неоспоримой истине, что люди сами посягнули на завет, данный им Богом, и ввергли мир в опасность, пробивая тем самым дорогу к суетному мирскому господству. Обещаю вам, что все изменится, — в этом я от души убежден.
— Когда же? — зазвеневшим от нетерпения голосом перебил его Мондидье, но Гуг только пожал плечами.
— Этого я не знаю. Мы сейчас не можем обнародовать наши открытия, потому что не имеем неопровержимых доказательств нашего учения. А ведь от нас потребуют безусловного подтверждения — те же продажные священники и епископы будут кликушествовать о нем на каждом углу, стоит нам только снять покров с тайны и заговорить в полный голос. Но у нас есть орденский устав, и он повелевает нам однажды вернуться в Иерусалим, чтобы найти сокровищницу с письменными свидетельствами, хранящимися там с древних времен. Их оставили нам предки — отцы-основатели дружественных семейств. Этот архив — запечатленная история Иерусалимского братства, в которое входили Иисус и Его брат Иаков. В нем указаны истинные истоки нынешней христианской Церкви, хотя Сам Иисус и Его собратья называли Свое вероисповедание иначе — Путь. Это духовное служение, проживание каждого мига и дня пред оком Господним, упроченное знанием завета Господа тем, кто ему следует… В это я тоже верю.
— А карта есть?
Гуг обернулся к Сент-Омеру и улыбнулся в ответ на его вопрос.
— Карта? — Тут он не выдержал, рассмеялся и покачал головой: — Понятия не имею, Гоф. Может, и есть… Я знаю не больше вашего, и я не открыл вам никаких тайн — все, что я вам тут рассказывал, известно каждому из собратьев. Просто я более тщательно, чем вы, копался в некоторых источниках и пытался сложить воедино разрозненные сведения.
— Когда же мы туда отправимся? И, по-твоему, отправимся ли вообще?
Гуг только отмахнулся:
— Конечно, кто-нибудь когда-нибудь туда доберется. Мы с вами к тому времени уже наверняка помрем, но непременно найдется тот, кто разыщет сокровищницу, и, как только это осуществится, мир будет спасен — от загребущих рук церковников, и не только.
— А если бы нам посчастливилось? Предположим, нам представилась такая возможность — отплыть в Иерусалим на поиски сокровищ… Ты бы согласился?
— Вот почему вас интересует карта!
— Разумеется. Так ты поехал бы?
— Еще бы не поехал! Даже раньше, чем меня успели бы спросить! Что я, по-вашему, настолько чокнутый, чтоб остаться?
Пейн Мондидье в два шага подскочил к Гугу и положил руку ему на плечо, а другую протянул Сент-Омеру. Тот поспешил присоединиться.
— Если ты отправишься туда, мы поедем с тобой. Видишь, все оказалось не так и сложно — ты прекрасно все объяснил! И как верно! Мне казалось, что у меня на загривке сидят все анжуйские священники, а ты одним пинком скинул их! Теперь даже дышать стало легче. А тебе, Годфрей?
Тот промолчал, но его улыбка была красноречивее всяких слов.
ГЛАВА 6
В середине сентября 1095 года граф Фульк Анжуйский, четвертый в роду под этим именем и один из славнейших членов ордена Воскрешения, устроил неподалеку от города Блуа большой турнир в честь совершеннолетия своего второго сына, тоже Фулька, которому со временем предстояло назваться графом Фульком Четвертым. Обстоятельства, предшествовавшие этому событию, вызвали волну пересудов, поскольку мать юноши покинула своего мужа ради французского короля Филиппа Первого, с которым и жила ныне в прелюбодейной связи. Шумный праздник, устраиваемый графом, должен был всем показать, сколь мало его самого и его сына озаботило бегство вероломной женщины.
Гуг, Годфрей и Пейн — двое последних в знак особой привилегии в сопровождении своих жен — прибыли на празднество в числе свиты их сеньора, графа Гуга Шампанского, который счел посещение торжеств важным политическим шагом.
Все повеселились на славу, в том числе Луиза и Маргарита. Трое друзей, давно разменявшие третий десяток, прекрасно показали себя на турнире, но утомительные испытания на выносливость предпочли оставить на долю рыцарей помоложе. Сами же они охотно принимали участие в соревнованиях, где щедро вознаграждалось боевое мастерство и ловкость, а не грубая физическая сила. Так, Годфрей отличился в состязаниях с копьем: на скаку во весь опор он собрал наибольшее количество трофейных колец. Особый человек одной рукой крутил обруч, а в другой для противовеса раскачивал мешочек с песком; если участнику не удавалось сразу поддеть обруч копьем, человек разворачивался и мешком сшибал всадника с седла. Годфрей, к явной радости своей супруги, был единственным, кто собрал рекордное число колец и при этом не только избежал падения, но даже ни разу не был задет на скаку.
Гуг с Пейном дождались, пока Годфрей соберет награды и передаст коня пажу, а затем вся троица направилась к шатру, отведенному для отдыха. Все были чрезвычайно веселы и дивились многоцветью праздника, громкой музыке и многолюдности шумного сборища. Всем троим приходилось прежде бывать на подобных празднествах — в окрестностях баронства Пайенского турниры обычно проходили дважды или трижды в год, — но ни одно из предыдущих торжеств не поражало такой нарочитой пышностью, как устроенное в этом году анжуйским семейством. Становилось ясно, что это не просто турнир, а настоящее политическое действо, притом весьма откровенное, грандиозное праздничное зрелище, устроенное графом в честь успешных авантюр, предпринятых им за последние четыре года. Одной из них явилось присоединение к Анжу самого Блуа — ответный щелчок по носу королю-сластолюбцу. Граф созвал сотни, тысячи гостей — из Бургундии на далеком северо-востоке и из Марселя на не менее удаленном юге. Торжества продолжались целых десять дней. Граф Гуг со свитой прибыл в Анжу за неделю до начала торжеств, а в путь собирался отправиться через несколько дней после их окончания.
Трое друзей только остановились поглазеть на пару львов, запертых в железную клетку, как пришел слуга Гуга, Арло, и передал им пожелание барона Гуго, чтоб они немедленно явились к нему в шатер. Они повиновались без всяких расспросов, испытывая скорее любопытство, чем тревогу, поскольку Арло с самого начала сообщил рыцарям, что супруги их уже там. Всем троим, впрочем, было известно, что они здесь пользуются особыми почетными правами, поскольку на празднике их освободили от всех обязанностей и предоставили заниматься чем душа пожелает.
Луиза и Маргарита сидели у шатра в компании других женщин, а Гуго внутри диктовал письмо Харону, престарелому ученому греку, служившему у барона секретарем еще до рождения у того сына Гуга.
Друзья зашли в шатер. Барон поприветствовал их взмахом руки, одновременно дав понять, чтоб они не перебивали его и подождали, пока он закончит, а сам продолжал расхаживать взад и вперед, потирая рукой лоб и диктуя переписчику свои размышления. Когда письмо было готово, Харон встал и, кивнув хозяину, удалился из шатра. Барон подошел к походному столику в углу, налил себе чашу вина, никому больше его не предлагая, нахмурился, медленно выпил и лишь затем заговорил:
— Нам предстоит завтра же уехать отсюда. Искренне надеюсь, что вам пришлись по вкусу развлечения, устроенные Фульком.
Друзья переглянулись, и Гуг за всех выразил удивление от неожиданного заявления барона:
— Завтра, отец? Но почему? Мне казалось, что мы еще…
— Потому что я так велю. Этой причины вам недостаточно?
— Разумеется, прошу меня простить. Я не хотел выказать вам непочтительность или недовольство, а лишь полюбопытствовал.
— Понимаю, я сам донельзя опечален. Мне, как и вам, не хочется уезжать так рано, но выбора у нас не остается: граф наказал мне возвращаться в Пайен, чтобы начать приготовления к… ноябрю.
К ноябрю? Дозволяется ли нам спросить, в чем особый смысл этого месяца?
— Думаю, дозволяется. Граф только что получил сообщение из Авиньона от Папы, который сейчас путешествует по нашим землям. С начала прошлого месяца он уже объехал южные и западные владения и только что побывал в Авиньоне. Сейчас он направляется на север, в Лион, а оттуда — в Бургундию. По дороге в Авиньон Папа останавливался в Ле Пюи, где обнародовал постановление о созыве большого церковного Собора, наподобие того, что состоялся в марте в итальянской Пьяченце. Он пройдет в Клермоне, что в Центральном Массиве, и начнется в середине ноября. Участвовать в нем приглашены все духовные лица и аристократы близлежащих земель, и на предстоящем съезде, вероятно, будут решаться чрезвычайно важные вопросы. Что это будут за вопросы, никто пока не знает, — тем не менее граф Гуг возложил на меня организацию мероприятий, касающихся графства Шампанского, а я, в свою очередь, приглашаю вас троих мне в этом посодействовать. Предупреждаю, задача не из легких: дел великое множество, а времени остается катастрофически мало. К счастью, урожай уже собран, но, боюсь, графство пока не готово к немедленному осуществлению каких-либо затей. Итак, мы выезжаем завтра — единственно потому, что сегодня трогаться в путь уже поздно. Теперь идите и отдайте необходимые распоряжения, поскольку я рассчитываю встретить рассвет уже в дороге.
* * *
Последующие полтора месяца, как и предупреждал барон, были донельзя заполнены срочными делами мыслимого и немыслимого порядка, но ко времени отъезда в Клермон все заняло надлежащее место и положение. Графская свита, снаряженная и снабженная с такой пышностью, которой не видывали при прежнем шампанском правителе, наконец тронулась в путь. Обоз и эскорт, поражавший глаз нарядными одеждами и дорогим оружием, направлялся на папский съезд. Близкий друг графа Гуга Раймунд, граф Тулузский, со своей кавалькадой присоединился к процессии, добавив ей блеска и величественности.
Среди ее участников был и пайенский триумвират. Друзья, наконец получившие возможность перевести дух после напряженных шестинедельных трудов, приободрились и уже готовились отражать удары богословской пращи, которую, как им казалось, припасли для них спешащие на съезд священники.
Едва распространилась весть о Соборе, как появились и многочисленные предположения о его причине. На предыдущем съезде, состоявшемся накануне в Италии, Урбан во всеуслышание заявил о слиянии двух Церквей — Западной, представленной римским престолом, и Восточной в лице византийского императора Алексия Комнина. Теперь все гадали, каких судьбоносных событий следует ждать от встречи в Клермоне, и, едва съезд начался, ни у кого не осталось на этот счет никаких сомнений.
В течение девяти дней собрание из трехсот лиц духовного звания наметило круг вопросов, по некоторым из которых были приняты немедленные решения. Симония
[6] — бельмо на глазу Церкви — была объявлена вне закона и предана анафеме, поскольку способствовала покупке и продаже духовных санов и ценностей и, таким образом, влияла на денежные прибыли. Брак в церковной среде также подвергся анафеме, и, в довершение ко всему, французский король Филипп Первый был отлучен за незаконную женитьбу на графине Анжуйской Бертраде де Монфор.
В последний день съезда, когда толпа желающих лицезреть и слышать Папу уже не помещалась в храме и его окрестностях, было решено перенести собрание на луг Шампэ близ церкви Нотр-Дам-дю-Пор на восточной окраине города. Эта пустошь была единственным местом, способным вместить всех желающих, и, когда гости и зеваки расположились кто как мог, Папа Урбан раскрыл истинную причину созыва Собора. Безошибочное чутье прирожденного оратора призвало его к зрелищности, и бесхитростная, страстная речь Папы, беспримерное в своей неожиданности заявление вызвало хаос среди слушателей, воспламенило толпу и возвестило крутой перелом внутри Церкви.
Папа говорил с убедительным красноречием. Он сразу дал понять, что обращается не только к собравшейся перед ним аудитории, но ко всему западному христианскому сообществу, и, несмотря на изначальное предубеждение, Гуг вскоре заразился пылом, с которым вещал понтифик. Урбан рассказывал о необоримых трудностях, с которыми вынуждено сталкиваться восточное христианское братство, о жестоких притеснениях со стороны сарацин и турок-сельджуков, так что Гуг настолько проникся живописанием тамошних грубых нравов, что в какой-то момент даже покачнулся и едва не упал, но вовремя ухватился за руку стоявшего рядом Мондидье.
— Они оскверняют и разрушают наши алтари, — говорил Папа, и голос его звенел в мертвой тишине, множа ужасные подробности перечисляемых зверств. — Они обрезают христиан и пролитой кровью наполняют купели. Они могут поймать любого правоверного и вскрыть ему живот, намотать кишки на кол и заставить несчастного спасаться бегством от ударов их копий, пока он не лишится всех внутренностей и не упадет замертво.
Папа прервался и обвел взглядом ошеломленных от ужаса слушателей. Убедившись, что его слова производят нужный эффект, он продолжил:
— У меня накопилось множество свидетельств, полученных из разных источников. Поверьте, то, о чем я рассказываю, — не единичные случаи. На Востоке это происходит ежечасно и повсеместно — от Иерусалима до Византии… — Папа перевел дух, не сводя глаз с толпы. — Кто согласится от моего имени покинуть свой очаг, родителей и братьев, жену и детей, и отчие владения, получит их обратно стократ и войдет в жизнь вечную…
Над лугом повисла гробовая тишина. Люди не верили своим ушам, боясь, что неправильно поняли сказанное Урбаном. Но Папа еще не закончил свою речь, приберегая под конец самое интересное. Он еще раз оглядел людское море и воздел обе руки.
— Внемлите же призыву Господа, дети мои, а паче вы, храбрые рыцари и доблестные мужи, услышьте стенания братьев ваших в восточных землях, узрите их кончину под пятой неверных! Оставьте тщету семейных и межсоседских распрей, но обратите ваши взоры к истинной славе… Святой город вопиет об избавлении! Отправляйтесь к Святому Гробу, о, воины во славу Божию, и избавьте богоданную землю от гнусного отродья!
Гуг насчитал пять ударов сердца в снова воцарившейся тишине, а Годфрей Сент-Омер за это время успел обернуться к другу с разинутым ртом, как вдруг толпу сотряс единодушный исступленный вопль: «На то Божья воля! Так угодно Богу!» Впоследствии уже невозможно было установить, кому первому пришел в голову этот клич и когда началось всеобщее волнение, — пламенный призыв породил пожар, раздуваемый ветром и, казалось, готовый испепелить сухой травостой. Толпа словно уже ждала наготове, чтобы в нужный момент прославить новое начинание. Граф со свитой не меньше других изумились неожиданному повороту событий, но самого Гуга еще больше потрясли последующие действия графа Гуга Шампанского.
Становилось ясно, что Папа тщательно подготовился к своему выступлению и даже предполагал не сходя с места завербовать сколько-нибудь рыцарей для благословленной им войны. У его помоста лицом к толпе сгрудились священники с кипами белых тканевых крестов, несомненно заготовленных на случай добровольческого ажиотажа. У Гуга, едва он заприметил фигуры в сутанах, не осталось больше сомнений насчет их намерений, тем более что любая инициатива Церкви вызывала у него недоверие.
Впрочем, очевидно, никто, включая самого Папу, не ожидал такого страстного отклика на произнесенную речь, выразившегося в немедленных действиях. Казалось, что любой из огромного людского моря — будь то рыцарь или мирянин, юноша или старик, женщина ли, ребенок — все желали безотлагательно броситься на ненавистных турок и сарацин и сразиться с ними не на жизнь, а на смерть.
— Н-да, — звучно произнес Годфрей, — есть чему удивляться, как полагаете? А Папа-то завзятый краснобай.
— А ты ожидал иного, Гоф? — кричал друзьям в уши добравшийся к ним Пейн, поскольку за ревом толпы мудрено было что-либо расслышать. — Думаешь, глухонемой смог бы стать Папой?
— Не смог бы, конечно, но этот и меня заставил на миг поверить, что, действительно, пора сей же час идти бить этих проклятых сарацин… Сдается, рыцарям-христианам не терпится умаслить местного епископа и получить парочку-другую благословений. Что скажешь, Гуг?
Не успел тот вымолвить и слова, как рядом с ними оказался Пепин, первый графский помощник. Он объявил:
— Его милость желает вас видеть, мессиры.
* * *
Все трое без слов последовали за Пепином и, пройдя через цепочку стражей, охраняющих графский бивак, застали своего сеньора в окружении важных советников. Насупленный граф, погруженный в глубокие раздумья, покусывал губы, и никто не решался нарушить ход его мыслей — все молча глядели на него, не смея даже переговариваться меж собой.
Пепин сразу подошел к хозяину и что-то шепнул ему на ухо. Граф Гуг тут же обернулся к друзьям, поманил их пальцем и жестом велел следовать за ним. Вместе они отошли к высокому остроконечному шатру, над которым должен был реять графский штандарт, но от безветрия полотно обвисло. Никто не осмелился двинуться вслед за ними, и граф сам откинул полу шатра, пропуская молодых рыцарей вовнутрь. Войдя последним, он обратился к ним с вопросом:
— Ну, что вы трое думаете обо всем этом?
Подождав полсекунды, он добавил:
— Отвечать может любой из вас, поскольку вы все не лишены красноречия. Взбодрил ли Папа ваш боевой дух?
— Он говорил так… убедительно, — пробормотал Годфрей.
— И что же? Он убедил лично вас, Сент-Омер? А остальных?
— Не то чтобы очень, мессир, — ответил Пейн.
Граф удивленно выгнул бровь и с любопытством спросил:
— Отчего же?
Пейн не сразу нашелся, что сказать, и просто пожал плечами. На выручку ему пришел Гуг:
— Видимо, все дело в осведомленности, мессир. Наше обучение привело нас к мысли, что все связанное с Церковью и творящееся по ее почину, выходит на благо только самой Церкви и ее приспешникам. Вот почему мои друзья не спешат восторгаться папским призывом.
— Осведомленность, вы говорите… Разве вы столь мало осведомлены о нашем ордене?
— Мессир, боюсь, что…
— Ага, ясно — вы боитесь, что ничего не поняли. Я боюсь того же… что вы недопоняли. Теперь слушайте, что необходимо сделать. Я велю вам троим немедленно пройти к папскому помосту и обратиться там к епископам — пусть подпишут вас на эту новую войну. Возьмите каждый по белому полотняному кресту, которые они там раздают, и сейчас же нашейте на ваши плащи. За вечер управитесь, так что завтра вас уже везде будут принимать за участников священного папского воинства.
Гуг и двое его друзей были поражены сверх всякой меры, но граф, предвосхищая их возражения, поднял руку, призывая их к покорности.
— Молчите! И подумайте. Вспомните название нашего ордена. А теперь поразмыслите, что предлагает Папа. Припомните еще, сколь долго наш орден вынашивает планы возвращения на землю предков. Решите сами, куда приведет провозглашенная Папой война… Ну, не кажется ли вам, что путешествие в Иерусалим может оказаться членам нашего братства весьма на руку?
Никто из троицы не находил слов для ответа: всех их обескураживала собственная недальновидность по отношению к папскому призыву. Гуг де Пайен был не на шутку поражен быстротой, с которой граф не только воспринял, но также и усвоил для себя значение слов Урбана, успев при этом заглянуть в будущее и, предвосхищая дальнейшие события, обнаружить в них выгоду для всего ордена. По графскому замыслу выходило, что именно Гуг де Пайен с друзьями будут в числе первых рыцарей-христиан, получивших тканый крест из рук самого Папы.
Не тратя времени, Гуг, по давнему обычаю, повиновался повелению графа и в этот же день нашил себе на плащ белый крест, выслушивая, но упорно не замечая насмешки братьев по ордену, что, дескать, нашлись среди них те, кто презрел старинные тайные обязательства и поддался на сговор с церковниками. Вместе с друзьями Гуг изо всех сил надеялся, что у графа Шампанского были весьма веские причины, толкнувшие его на принятие такого скоропалительного решения, и что впоследствии, как он справедливо полагал, эти причины станут всем известны. Он старался убедить себя, что время для их осознания еще не пришло, а пока предался новым обязанностям, как и подобает истинному мужчине. Гугу даже понравилась идея отдать себя на волю случая. Как большинство побывавших на Клермонском съезде, он начал свою одиссею на Святую землю в состоянии, близком к экстазу, выкрикивая вместе со всеми только что придуманный клич «Так угодно Богу!». По прошествии лет Гуг де Пайен не только разочаруется в этом призыве, но и успеет возненавидеть его.
ГЛАВА 7
Всех, включая самого Папу, застала врасплох истерия, развернувшаяся в последний день Клермонского съезда. Не один месяц Урбан посвятил подготовке к нему, тщательно, до мельчайших подробностей обдумывая свою речь. Он не знал ни сна, ни отдыха, изыскивая единственно правильный способ выражения страстного призыва, придания ему такой вескости и убедительности, которые достигли бы очерствелых сердец его паствы. Папа надеялся, что столь славный повод заразит боевым энтузиазмом этих рыцарей-строптивцев, погибающих от скуки в своих франкских пределах, а возможно, и их вельможных сеньоров. Он понимал, что соглашение или союз с франками привлечет на его сторону рыцарей и властителей всего христианского мира.
Такими соображениями руководствовался Урбан, провозгласив на Клермонском Соборе новое начинание, но он и не подозревал о реальном положении вещей на тот момент, когда он только еще вынашивал свой замысел. Его призыв пришелся кстати как раз тогда, когда все людское сообщество уже уподобилось сложенному костру — оставалось лишь чиркнуть огнивом. Настроения, настоянные на безнадежности, разочаровании и отчаянии, слитые с условиями жизни и разбавленные нуждами и ожиданиями, — все взболталось 28 ноября 1095 года, став наилучшей горючей смесью, вспыхнувшей от искры, брошенной пылкой речью Урбана. Следствием ее явился немедленный и всеобъемлющий хаос, невиданный и бесконтрольный выплеск долго подавляемого недовольства. Воодушевление охватило всех присутствовавших на Соборе, независимо от пола и общественного положения, впоследствии перекидываясь на всякого, кто просто услышал о событии, но сам в нем не участвовал.
Случившемуся не находилось ни достойного объяснения, ни аналога, и тем не менее очевидность пересиливала недоверие. Уже через несколько часов трезвые головы церковников ревностно взялись за работу, придумывая оценку происходящим событиям и измышляя, как можно ими управлять, обратив себе на пользу. Так или иначе, с самого начала стало ясно, что в людской массе зреет нечто совершенно невероятное.
Первоначальный всплеск энтузиазма впоследствии не ослаб, так что вскоре появились зримые свидетельства изменений в обществе. Урбан с помощниками учредил особые комиссии, призванные поощрять и кое-где сдерживать поразительный по мощи эмоциональный запал огромных толп, умело направляя его в русло папской Священной войны. Вскоре многое встало на свои места; недавний призыв к оружию был Папой подправлен и уточнен: к походу в Святую землю нужно тщательно подготовиться, поэтому исход состоится не ранее чем через девять месяцев, в августе 1096 года — когда везде уже будет собран урожай.
Пока легионы папских сановников развивали сумасшедшую деятельность, совет ордена Воскрешения разрабатывал собственную программу, внимательно изучая и взвешивая возможность, так неожиданно предоставленную Урбаном.
В своих предположениях рыцари старались учесть любую, самую непредвиденную из случайностей, рассчитывая, несмотря ни на что, все же добраться до Святой земли. Кампания, затеянная Папой, могла провалиться; войско, большей частью сухопутное, могло никогда не дойти до цели — а даже если бы дошло, то не обязательно вытеснило бы мусульман из священного града, где они прочно засели уже более четырех столетий назад. Но в первую очередь орден рассматривал успешное завершение папского предприятия, то есть освобождение Иерусалима. Тогда прямо in situ
[7] можно было бы задействовать людей и ресурсы и использовать их потом для своих целей.
Гуг Шампанский с самого начала знал, что не сможет принять участие в готовящемся походе, поскольку на его плечах лежал груз забот и обязанностей по отношению к графству и, в частности, к молодой супруге, которую он недавно ввел в дом. У него в числе прочего был готов смелый план преобразований в своих владениях, поэтому граф обратился к Гугу де Пайену и его братьям по ордену, а также и к другим менее знатным шампанским мужам, желавшим принять участие в папской войне, с просьбой тщательно продумать последствия их отлучки. Он призвал их отнестись со вниманием к различным домашним обязанностям, привести в порядок жилища и перед отправлением, по возможности, разрешить имеющиеся семейные и супружеские неурядицы.
В назначенный срок, в октябре 1096 года, боеспособный экспедиционный отряд, собранный Гугом Шампанским, присоединился к войску под началом закаленного в сражениях Раймунда, графа Тулузского, поручителя и наставника графа Гуга в ордене Воскрешения. Гуг де Пайен и оба его друга были горды скакать рука об руку с графом Раймундом. Ехал с ними и Арло, получивший такую милость на правах постоянного спутника и телохранителя Гуга. Триумвиры немало порадовались этому обстоятельству; сам же Арло не преминул заметить, что, не выпади на его долю такая честь, всех троих сожрали бы живьем более опытные вояки, к тому же никто из всей троицы понятия не имел, как готовится пища, поэтому они, без сомнения, погибли бы от голода посреди обозного изобилия.
От Тулузы войско спустилось на юго-восток, к далматскому побережью, и в порту Диррахий погрузилось на корабли, взяв курс на Константинополь. Пройдя по Адриатике через Фессалоники, оно в апреле 1097 года добралось до византийской столицы. В течение того же года к нему примкнули еще три вооруженных христианских соединения. Император Алексий, чьи пределы и владения за последние годы существенно пострадали от турецких набегов, сердечно приветствовал их. Его необычайно обрадовала неожиданная поддержка, оказанная Папой Урбаном.
Не задержавшись в Константинополе, войско, сопровождаемое силами самого Алексия, двинулось через Геллеспонт в Турцию, где все четыре объединения слились в грозную армию. Гуг с друзьями был немало впечатлен мощью хорошо организованной военной силы, состоящей из четырех тысяч трехсот рыцарей и тридцати тысяч пехотинцев, ураганом пронесшейся по всей Турции и обрушившейся на мусульманские цитадели Сирии, Ливана, а потом и Израиля.
Все соответствовало первоначальному замыслу. Христиане заняли Никею и Эдессу, одержали победу в большом сражении при Дорилее, а затем отправились через бескрайние анатолийские степи к многотысячному поселению Антиохии. История ее осады явилась показательным и позорным примером для франкских воинов, и трое друзей вскоре убедились, насколько смехотворными были их прежние представления. Все они слышали об Антиохии как о сказочном городе загадочного Востока и, подходя к ней, надеялись увидеть на древних библейских землях молочные и медовые реки. Вместо этого их глазам предстала перенаселенная резервация, отстойник запущенности и отощания. Вот уже несколько лет город находился в тисках страшного голода, а условия жизни в нем из-за постоянной непогоды были воистину невыносимыми. Шестая часть осаждающих Антиохию франков — почти шесть тысяч рыцарей и воинов — умерли от голода за восемь месяцев, проведенных под городскими стенами.
* * *
— Шесть тысяч воинов… Шесть тысяч…
Ужас, сквозивший в голосе Мондидье, вполне сочетался с ошеломленным выражением лиц тех, кто сидел рядом с ним, греясь у огня. Спасаясь от пронизывающего холода пустыни, рыцари соорудили костер из обломков мебели, добытых в одном из брошенных антиохийских жилищ, и теперь глядели на языки пламени, избегая встречаться друг с другом взглядом, настолько их потрясли известия, сообщенные Сент-Омером. Наконец Пейн прервал молчание и снова обратился к Годфрею:
— Ты не ошибся, Гоф? Неужели шесть тысяч — и умерли от голода? В голове не укладывается. Получается, что это каждый шестой из всех, кто сюда добрался. Сколько нас отправилось из Константинополя?
— Более тридцати пяти тысяч, если мне память не изменяет… — ответил Гуг, поглядев на Сент-Омера, словно ища подтверждения своим словам. — Нас было тогда четыре тысячи и еще триста. Да ратников поболее тридцати тысяч. Так что, Корка, твой расчет верен: мы потеряли каждого шестого — если, конечно, Гоф ничего не перепутал. Откуда ты взял такие сведения?
— От Пепина, человека графа Раймунда. Он сам мне сказал полчаса назад — число умерших достоверное. Еще он прибавил, что, едва город пал, все четыре полководца приказали произвести пересчет оставшихся воинов. Мы сами кое о чем таком догадывались, потому что помните, как несколько дней назад приходили священники? Они застали нас всех вместе и допытывались, кто из наших людей умер и какой смертью. А потом мы еще удивлялись, с чего бы это, верно? Теперь понятно, к чему были все расспросы. За эти дни они успели подвести итог, а сегодня сообщили его графу Раймунду. Пепину только что стало известно точное число потерь, и он не скрыл его: шесть тысяч умерших. Часть от эпидемии, но большинство — от недоедания. Рыцарей у нас теперь не наберется и тринадцати сотен, и почти все — безлошадные.
— Не все пали жертвами голода, Гоф, в том числе и пехотинцы. Это огромное число — итог общей смертности, а ведь наши воины начали гибнуть задолго до прибытия в Антиохию. Мы понесли огромные потери, прежде чем поняли, насколько силен наш противник. Нам следовало гораздо раньше извлечь урок из сложившихся обстоятельств.
— Да, Гуг, но все-таки шесть тысяч мертвецов — это ого-го!
Гуг неожиданно рассердился на восклицание Годфрея.
— Еще бы! — огрызнулся он. — Но изменить этого мы не в силах, поэтому нет смысла понапрасну мучиться. Слава Господу, что мы не попали в их число. Нам остается только посочувствовать этим несчастным и продолжать сражаться уже без них. Надо смириться с потерей и взглянуть правде в глаза.
Никто ему не возразил. Гуг, опершись локтями о колени, стал смотреть на пламя костра. Ему пришло на ум, что за последние несколько месяцев он испытал больше превратностей, чем за двадцать шесть предыдущих лет своей жизни. Осада Антиохии заставила его не раз столкнуться со смертью и многими другими трагическими явлениями, о которых он ранее даже не помышлял.
До прибытия под стены города все его немудреные философские познания ограничивались орденом Воскрешения, и Гугу вполне хватало их, чтобы ревностно следовать знакомым догматам. При виде городских башен он быстро смекнул, что действительность весьма отличается от его прежних о ней представлений, и ему тут же пришлось переоценить многое в своей жизни, подробно рассмотрев ее со всех сторон. Впервые он увидел себя таким, каким был на самом деле — обычным смертным, уязвимым, как и все прочие, подверженным сомнениям и страхам, болезням и смерти от истощения или от лихорадки, обитающей в вонючей, тухлой воде.
Голод, который встретил Гуга со товарищи у стен Антиохии, явился для всех настоящим открытием. Сейчас он размышлял о том, что всем им и раньше приходилось слышать об этом бедствии, и они полагали, что понимают его суть. Оказалось, что разговоры полушепотом о неурожайных летах, ведущих к постоянной нехватке продовольствия, были детским лепетом по сравнению с нынешним положением. Все в их войске — от вельможного рыцаря до последнего обозного смерда — казалось, на славу подготовились переносить тяготы путешествия через неплодородные пустоши, где не встретишь ни намека на человеческое жилье. Франки, выросшие на равнинах, покрытых густой сочной растительностью, даже не подозревали, что есть земли, где вовсе не растет трава, так что первым горьким уроком им послужила гибель лошадей и остального скота. Животные, лишенные корма, умерли в считанные дни. Кончилось тем, что люди очень скоро подъели тягловую силу и понимали, что потом питаться будет уже совершенно нечем. Так или иначе, падеж скота продолжался в неимоверных количествах, мясо на пустынной жаре немедленно протухало и едва ли годилось в пищу.
В довершение к голоду, свирепствовавшему в округе, воины с удивлением обнаружили, что антиохийские равнины не балуют их погодой. Немилосердные ледяные ветра приносили не менее жестокие пыльные бури, а на смену им приходили бесконечно долгие периоды сырости, в которой без числа плодились москиты, досаждающие и так доведенным до крайности горе-захватчикам.
Понемногу рыцари осознали тщету и смехотворность задуманного ими предприятия. Город был столь огромен, что Гуг с первого взгляда понял: франкской армии не по силам его окружить. Антиохия, раскинувшаяся на три квадратных мили, была обнесена мощной высокой стеной, насчитывающей четыреста пятьдесят дозорных башен. На окраине, но все же в черте городских ворот, высилась гора Сильпий с выстроенной над ней цитаделью. Вершина укрепления возносилась на тысячу футов над равниной, где сидел сейчас изможденный голодом Гуг со своими друзьями.
В истощенное франкское войско скоро проникла эпидемия. Поразив нескольких воинов, дальше она распространялась с быстротой лесного пожара. Никто не знал даже, как называлась напасть, и те немногие лекари, что путешествовали вместе с войском, были бессильны бороться с ней. Когда болезнь достигла пика, трое друзей одновременно стали ее добычей, предоставив невредимому по непонятным причинам Арло заботу ухаживать за всеми ними.
Годфрей поправился быстрее других и уже через пару дней поднялся на ноги. Гуг пролежал дольше на четыре дня. Хворь не сразу отпустила его, но через некоторое время и он уже выглядел молодцом. Что до Мондидье, то этот в течение двух недель боролся со смертью, и Арло раза три уже с ним распростился, настолько недвижно лежал Пейн, так что и дыхания его не было заметно. Но всякий раз больной пересиливал себя, судорожно напрягался и начинал прерывисто глотать воздух. На одиннадцатый день бреда лихорадка отступила. За это время Пейн потерял четверть своего веса, но стоило ему пойти на поправку, как его здоровье быстро укрепилось — в точности как было и с его приятелями.
Гуг понимал, что все они выжили только благодаря Арло. Преданному другу триумвиров удалось где-то раздобыть — точнее, украсть — полмешка зерна. Он его надежно припрятал и небольшими частями вручную растирал злаки меж двух камней, а затем в походной суме приносил в бивак. Он ничего никому не объяснял, да никто и не требовал у него отчета: заболевшие были бесконечно рады богатству, извлекаемому из простой джутовой котомки и тут же превращающемуся в жидковатую, но благотворную для здоровья кашицу.
После бесконечной осады, длившейся восемь месяцев и еще один день, Антиохия наконец пала. Это произошло в ночь на третье июня, и франкские захватчики обязаны были победой не собственному упорству, а вероломству и измене среди городских стражей. Один из дозорных на башне за крупную мзду открыл ворота, и, когда занялся рассвет, по улицам Антиохии уже разгуливало более пятисот франкских воинов, трубя в боевые рожки и сея панику среди мусульманского населения. Городской эмир, прихватив большую часть собственного войска, бежал через запасные ворота.
Обо всем этом и раздумывал Гуг, пока сидел с друзьями у костра.
— Мы потом еще долго беседовали. Пепин как раз только что освободился и ждал одного приятеля. Рядом никого не случилось, поэтому нам никто не мог помешать. Я удивился, когда узнал его мнение по поводу захвата города…
— У Пепина есть свое мнение?
В голосе Гуга явственно послышалась насмешка, и Сент-Омер, внимательно поглядев на него, лишь пожал плечами и воздел руки в притворном извинении:
— Ну, я оговорился… мнение графа, конечно. Пепину посчастливилось его подслушать.
— И что же такого удивительного он сказал?
— А сказал он, что, если бы городской эмир не сбежал, а поднял людей на защиту города, нам бы никогда не видать победы — несмотря на то, что мы сумели войти в Антиохию.
— Хм, похоже на правду. Нас туда проникло около пятисот, и биться пришлось в тесноте городских стен. Защитники же исчислялись тысячами — они могли сожрать нас живьем, если бы захотели. Но они решили иначе, поэтому приходится снова просто примириться с неизбежностью. Не намекал ли Пепин случайно, когда мы тронемся в путь, подальше от этого гиблого места?
— Я его спрашивал, но добился только, что это произойдет не завтра и даже не послезавтра. Кажется, он хотел внушить мне мысль, что мы здесь остаемся надолго — пока не наберемся сил и не дождемся подкрепления.
Гуг бестрепетно кивнул и вернулся к своим размышлениям. У него не шли из ума те шесть тысяч погибших, и он впервые спросил себя, сколько уже потерь у обеих сторон, если учесть, что ни один из франкских воинов пока так и не увидел Иерусалима. Подумав об этом, Гуг вдруг вспомнил слова своего крестного, сказанные накануне восхождения. Тогда Сен-Клер предположил, что новый Папа Урбан Второй только тогда сможет обуздать неистовых рыцарей-христиан, когда затеет какую-нибудь войну. Разбуженная память услужливо подсказала ему и другое замечание сира Стефана. В тот же самый вечер крестный Гуга говорил о своем намерении потолковать с Папой о некоем своем наблюдении: что христианство не равно целому миру, а весь свет — не то же, что христианский мир. Это непрошеное воспоминание указало ему на неизбежное вмешательство в этот замысел Сен-Клера, поскольку тот имел влияние на самых уважаемых членов ордена. Гуг даже удивился, что ранее не придал значения словам крестного, которого никто бы не упрекнул в пустозвонстве. Сен-Клер занимал высочайшее положение в иерархии ордена и наверняка был не последним, а возможно, и весьма влиятельным среди папских советников. Его ум и обаяние, вероятно, помогли ему придать своей идее привлекательность в глазах Урбана.
Как бы то ни было, кто бы ни заронил эту мысль в папскую голову, невозможно было отрицать, что страстный призыв понтифика взять в руки оружие разрешил самую насущную и не терпящую отлагательств церковную проблему, избавив тем самым Урбана от дальнейших терзаний. Никто не мог даже предположить, что настолько своевременным окажется предприятие, дающее возможность христианским рыцарям отправиться на край света и там покрыть себя славой, равно как и обеспечить себе спасение участием в Священной войне против языческих недругов. Воплотив свой замысел, Папа вызвал к жизни прожорливое чудище, снедаемое жаждой крови и грозящее смести все, что попадалось ему на пути.
Вопреки здравому смыслу и понимая, что он, возможно, никогда не дознается правды, Гуг окончательно убедил себя в том, что это его крестный заронил семя новой идеи в папский разум, а также в том, что первоначально зародилась она в его собственной, Гуга де Пайена, голове. Глядя в затухающий костер, он не знал, радоваться или ужасаться этому прозрению. Ужасным явилась кровавая бойня, в которую вылилась вся затея, и бессчетные потери с обеих сторон, хотя ни о каком истинном противостоянии не было и речи. Единственный положительный момент состоял в том, что Гуг смог вплотную приблизить осуществление конечной цели ордена Воскрешения.
Испытывая смущение от подобных мыслей, Гуг встал и огляделся. Позади него скорее угадывались, чем виднелись темные громады городских стен. Поймав любопытные взгляды друзей, Гуг ничем не выдал своего замешательства, пожелал им спокойной ночи и пробрался к себе на походное ложе, пытаясь прогнать мучительные мысли.
Бесчестным было многое из того, чему Гуг ежедневно являлся свидетелем. Собственными глазами он наблюдал за подлыми поступками, зверскими выходками людей, носивших гордое звание воинов Христовых, и их прославленных предводителей. Любому очевидцу тотчас становилось ясно, что сильные мира сего использовали покорение заморских стран лишь для собственной наживы, а не во славу Господа и Его твердынь. До Святой земли путь еще лежал неблизкий, и Гуг опасался, что скоро не сможет скрывать свою неприязнь к соратникам, если они будут продолжать в том же духе.
Много месяцев минет, прежде чем Гуг де Пайен осознает, что варвары, с которыми ему приходилось сражаться, во многих отношениях больше похожи на христиан и гораздо более заслуживают восхищения, нежели их крестоносные противники. Для последних клич «Так угодно Богу!» вскоре стал обозначать «Я так хочу!».
За четыре года путешествий, с 1095 года, когда франкское войско покинуло родные пределы, и до 1099 года, когда оно приблизилось к стенам Иерусалима, Гуг де Пайен пережил все стадии разочарования, начавшегося вместе с ужасными слухами, достигшими ушей крестоносцев уже в первые недели похода. Дурные новости просачивались сами собой и исходили от их предшественников. Тысячи бедняков, сервов и вилланов, с энтузиазмом и исступлением поверили в папские посулы. Их подстрекала перспектива и заслужить спасение через паломничество, и разом покончить с повседневными непомерными тяготами, и возможность обеспечить себе местечко на Небесах. Для этого предстояло всего-навсего пожертвовать спокойной жизнью и без долгих раздумий оставить обжитый угол ради дальнего похода в Святую землю, где предстояло голыми руками одолеть ненавистных турок. Высокие помыслы скоро разбились вдребезги, потому что уже через несколько недель переселенцев стал мучить дикий голод. Те, кто ни разу в жизни не покидал родной кров, теперь огромными толпами двигались сквозь земли, отнюдь не готовые к массовым нашествиям. Орды прожорливых бродяг, в большинстве своем без гроша за пазухой и без царя в голове, неутомимо рыскали по округе в надежде раздобыть любую снедь, оставляя за собой голую пустыню. Не успев достигнуть границ собственных поместий, тысячи крестьян перемерли, и вассалы графа Шампанского уже в первый месяц путешествия с ужасом прислушивались к людоедским байкам, доходившим с дальних окраин королевства.
До этого момента у Гуга еще оставались юношеские иллюзии, держащиеся на выучке и вере, что все еще наладится, что для такого славного начинания, объединяющего мирян и Церковь, огромные толпы, объединенные папским воззванием, смогут отринуть низкие побуждения, собрав воедино свои духовные силы. Эта надежда вскоре развеялась, и ее несостоятельность неуклонно увеличивала разочарование Гуга.
Продвигавшееся вперед войско прослышало также о некоем Петре Пустыннике — юродивом крестьянском предводителе, сплотившем вокруг себя оборванцев числом до двадцати тысяч. Они ордой прошли до самых границ Византийской империи, в поисках пропитания опустошая и уничтожая все на своем пути. Годфрей сообщил достоверные сведения о разграблении крестьянами Белграда и об устроенной там по пути резне, жертвами которой пали тысячи венгров.
Достигнув византийских пределов, вилланы везде чинили огромные беспорядки, так что император Алексий вынужден был закрыть ворота Константинополя, велев гостям убираться восвояси. Через некоторое время крестьянское войско разметала турецкая конница. Незадачливые путешественники в течение шести месяцев продвигались к Святому городу, но ни одному из них не суждено было узреть землю, где жил Иисус.
Выслушивая потом свидетельства очевидцев и просто тех, кто был устрашен размахом бедствия, Гуг замечал, как в душе его зреет все большее недоверие к Церкви и ее приспешникам. Тем не менее он даже не мог предположить, что события в Иерусалиме превзойдут худшие из его ожиданий.
ГЛАВА 8
— Это еще что, молодцы, — клянусь кишками Самого Христа, что к полудню мы проберемся внутрь! Кто хочет побиться со мной об заклад?
— Дураки бы мы были, Гоф, если бы согласились. На этот раз никаких тебе пари.
Это откликнулся Мондидье, перекрикивая грохот рушащейся каменной кладки. Он дурашливо постучал друга по шлему, но Гуг и Арло не обратили на их препирательства ни малейшего внимания, поглощенные зрелищем изуродованных выбоинами иерусалимских стен. Окинув взглядом цитадель, высившуюся всего в пятидесяти шагах от них, Пейн добавил:
— Мы еще не сошли с ума, чтобы спорить об очевидном. Боже правый, вы только посмотрите! Против таких орудий ничто не устоит! Вот и фасад уже почти обрушился. Глядите, он валится!
В этот момент прямо перед ними на обезображенной стене возникла длинная трещина, переползающая от одной выбоины к другой, лучами окаймляя бреши, так что вся наружная сторона городских укреплений раскрошилась и в мгновение ока подалась вперед, обнажая щебеночное наполнение двух цементированных внешних слоев стены. Не успел обвалиться передний слой, как очередной метательный снаряд врезался в каменное крошево, выбив изрядную долю булыжной сердцевины. Стало очевидно, что при непрекращающемся обстреле вся фортификация непременно рухнет, и очень скоро.
Гуг, опиравшийся на развалины древнего земляного вала, выпрямился, вложил меч в ножны и поманил одного из своих латников. Тот подошел и встал навытяжку, всем своим видом изображая внимание. Гуг взял воина за руку и развернул его лицом к разрушавшейся на глазах стене.
— Видишь эти выбоины? Понимаешь, что они означают?
Латник кивнул, и Гуг одобрительно похлопал его по плечу:
— Молодец. Теперь пойди и разыщи его светлость графа Тулузского. В это время его можно найти в его шатре или где-нибудь поблизости. Передай ему поклон от меня и скажи, что, по моим расчетам, эта часть стены упадет уже сегодня утром… возможно, через час. От моего имени попроси также — да только потише! — оказать нам честь и вместе с нами первым войти в город. В этом случае будешь его провожатым. Ты понял, что передать?
— Да, сир.
— Хорошо. Повтори.
Гуг выслушал воина и кивнул:
— Годится. Иди же, не мешкай. Помни, что донесение должен слышать только сам граф. Я сказал тебе, а ты скажешь ему, и больше никто не должен об этом знать. Смотри, не проболтайся ни единой живой душе, пусть даже тебя перехватит по дороге сам король. Ну, пошел!
Проводив взглядом посланца, Гуг обернулся к приятелям, едва отклонившись от звонкого града каменных обломков, вызванного особенно мощным ударом метательного орудия.
— Что ж, друзья, кажется, впервые в жизни мы с вами оказались в нужном месте в нужное время. Как только пройдет слух о бреши в стене — а разнесут слух те, кто эту брешь проделал, — сюда ринутся все, кому не лень. Я же, со своей стороны, намерен быть в числе первых ее покорителей. Давайте-ка поторопимся и никого не пропустим вперед себя.
Все трое немедленно стали осторожно пробираться к развалинам: Гуг посредине, справа Годфрей, а левша Пейн — соответственно, слева. Пристроившись позади Пейна и отставая на шаг, за ними следовал Арло со штандартом барона Гуго де Пайена. На его бесстрастном лице живыми казались только глаза, без устали осматривающие округу, хотя единственную опасность на тот момент представляли свистящие мимо них каменные обломки.
Это происходило в пятницу, пятнадцатого июля 1099 года. Франки установили вблизи Иерусалима мощные баллисты, беспрестанно осыпавшие городские стены градом увесистых каменных глыб. Результаты такой бомбардировки особенно хорошо были заметны с позиции, где сейчас находились четверо друзей. Они убедились, что с каждым новым попаданием фасад все более крошится и рассыпается. Тремя днями ранее этот участок стены был признан наименее укрепленным в поле их видимости, и сюда были подтянуты три огромнейшие осадные машины. Их установили в одну линию так, чтобы снаряды попадали в одно и то же место. Самая маленькая из выпускаемых ими глыб была размером с дюжего молодца, тогда как другие достигали размеров лошади, поэтому зарядным командам пришлось попотеть, подтаскивая камни к орудиям и укладывая их в требюше. Как только баллисты были готовы к бою, снаряды без перерыва начали дырявить городские стены. Каждую минуту метательные устройства выпускали огромный снаряд, летящий в самое слабое место каменной кладки.
Антиохия, с начала изнурительной осады которой уже минул год, целых восемь месяцев сопротивлялась напору четырехсот рыцарей и тридцатитысячной армии пехоты. А теперь Иерусалим готов был сдаться уже через шесть недель обороны, хотя франкское войско с тех пор уменьшилось втрое.
Впрочем, основную часть этого войска сейчас составляли закаленные и ожесточенные испытаниями воины, пережившие кошмарное полугодовое путешествие из Антиохии до стен Святого города. В дороге путники теряли рассудок от голода, и мало среди них набралось бы таких, кто не отведал мяса поверженных врагов с единственной целью сохранить себе жизнь. Иерусалим, окончание долгой одиссеи и предел желаний, не мог спастись за хлипким прикрытием городских стен. Потеряв добрую половину людей за триста пятьдесят миль пути из Антиохии к югу, отвоевывая каждый метр, приближавший к заветной цели, заметно поредевшее франкское войско более не сомневалось в праведности своих устремлений. Они заслужили обладание Святым городом. Так было угодно Богу.
Прошел час, а может, и того меньше — некому в то утро было следить за временем. Гуг с товарищами уже вплотную приблизились к городским стенам, и теперь они стояли под смертоносным дождем каменных обломков, разлетавшихся окрест всякий раз, как над головами друзей описывал широкую дугу очередной снаряд, выпущенный из гигантской катапульты. Опасность подстерегала не только сзади — в лицо смельчакам целились защитники города, с обеих сторон осыпая стрелами площадку с установленными на ней требюше.
Пригнувшись и прикрывшись щитами, приятели жались друг к другу, больше всего опасаясь, что их кто-нибудь опередит на пути к желанной цели. С той минуты, как Гуг отправил гонца к графу, на ранее пустующем пространстве у стены уже собралась целая толпа. Воины не сводили напряженного взгляда с поврежденной кладки, пытаясь угадать, где появится первая пробоина. Впрочем, пайенская четверка обеспечила себе самую выигрышную позицию и не собиралась никому ее уступать — разве что графу Раймунду, с которым они без колебаний разделили бы успех.
— А вот и он, — проворчал Пейн, оглянувшись через плечо и с облегчением убедившись, что другие осаждающие пока держатся на почтительном расстоянии. — Граф Раймунд и…
Он окинул быстрым взглядом графское сопровождение, пробиравшееся сквозь группку воинов на ближних подступах, и моментально произвел подсчет:
— Шесть… нет, семь рыцарей. В их числе — де Пасси и Витребон. Не понимаю…
Конец фразы затерялся в грохоте рухнувших укреплений, а над головами друзей взметнулись клубы пыли, скрыв от глаз и стены, и воинов. Долгое время ничего не было слышно, кроме шороха осыпающегося щебня. Наконец шелест песчаных струй утих, пыль понемногу улеглась, и Гуг выговорил, переводя дух:
— Наверное, это она, ребята. Пробоина, или считайте меня бургундцем. — Правой рукой он взялся за тяжелую, утыканную зубцами булаву и поудобнее приладил щит, висевший на левом плече. — Ну, надеюсь, теперь наводящие разглядят брешь и прекратят обстрел. Если нет, то на подходе к стене нам придется несладко… Арло, начинай считать. Тронемся, как только наступит затишье и впереди прояснится настолько, что станет видно, куда идти.
В наступившей тишине голос Арло, казавшийся неестественно громким, вел мерный отсчет, помогавший определить промежуток между выстрелами. При заведенном порядке следующий снаряд должен был обрушиться на стену на семьдесят с хвостиком, но Арло уже досчитал до восьмидесяти, а потом и до ста, а орудия молчали. Наконец Гуг кивнул:
— Вот и славно. Приветствую вас, мессир граф. Желаете принять предводительство?
Граф Раймунд, бесшумно возникший рядом, покачал головой:
— Нет, сир Гуг, вижу, вы и сами хорошо управляетесь. Вперед.
Гуг снова кивнул и медленно поднял над головой булаву, тем самым давая знак воинам позади него приготовиться к наступлению.
— Ладно, — почти непринужденно произнес он, — обстрел, кажется, прекратился — можно выступать. Еще минутку подождем… пусть пыль уляжется. Глядите под ноги, но голову не клоните долу: они наверняка нас поджидают, и глупо будет умереть, уткнувши глаза в землю. Соберитесь с духом… еще чуть-чуть…
Порыв ветра взметнул вокруг них песок, вдруг обнажив пролом на прежде целом участке стены.
— Видите! Вот она, брешь! Теперь вперед, за мной!
Они вскарабкались на гору разбитой стенной кладки перед самой пробоиной. Облако пыли уже улеглось, и стали видны защитники города, действительно поджидавшие осаждающих.
Гуг, пробиравшийся во главе отряда, на какое-то мгновение остался совершенно один, молча взирая вниз на смуглые лица мусульман. Те, в свою очередь, таращились на него с неподдельной ненавистью в глазах. Гуг вдруг ощутил спокойную отрешенность от всего происходящего, не упуская при этом из виду коварную ненадежность горы булыжников у себя под ногами. Он пошатнулся, ища равновесия, и в этот момент поблизости просвистела стрела, и тут же другая неожиданно воткнулась ему в щит. Этот непредвиденный сильный толчок едва не сбил его с ног — Гуг оступился и неловко сел на острые обломки, больно приложившись задом к зазубренному каменному выступу. На миг у него помутилось сознание, но тут же он снова вскочил.
Перед Гугом во всей полноте открылась картина развернувшегося сражения, и он подивился, сколь многие из отряда успели его опередить, пока он в бесчувствии сидел на земле. Превозмогая ужасную боль от ушиба, он проворно спрыгнул с кучи щебня внутрь стенных укреплений и оказался лицом к лицу со зловещего вида мусульманином в латах, уже занесшим над ним сверкающее лезвие ятагана. Гуг подставил под удар щит и коротко взмахнул зубчатой булавой, с силой опустив ее на шлем язычника. Тот повалился, а Гуг почти без усилия выдернул из его раскроенного черепа набалдашник и двинулся влево, одолев попутным ударом еще одного противника, силящегося вонзить кривой кинжал в стоящего внизу франкского воина. Незащищенный затылок неверного хрустнул, раздробленный зубцами булавы, что принесло тому мгновенную смерть, но не успел поверженный рухнуть на землю, как Гуг ощутил рядом чье-то присутствие, некое стремительное движение справа, с неукрепленной стороны.
Гугу уже некогда было высвобождать булаву. Он бросил ее и рванулся влево, круто развернувшись на пятках и стремительно переместив щит вниз в отчаянной попытке прикрыть бок; правой рукой Гуг тем временем нащупал и уже вытаскивал свой кинжал. У него под ухом раздался шумный вздох, негромкое ругательство; пахнуло странным и как будто знакомым ароматом. Кто-то сильно натолкнулся спиной на его спину. Гуг немедленно припал на левое колено, резко обернулся, выбросив вперед и вверх напряженную руку с кинжалом, и почувствовал, как клинок вонзился в живую плоть.
Затем все переплелось и смешалось: мельтешащие перед глазами тела, лязг и скрежет стали, тяжелые удары палиц, перекрываемые стонами, криками, оханьем и визгами раненых. Над Гугом нависла неясная тень; он даже не успел как следует рассмотреть нападавшего — почувствовал лишь быстрое движение воздуха над головой и оглушительный удар, после которого все заволокла тьма.
* * *
Очнувшись от забытья, Гуг обнаружил, что не может пошевелиться. Невыносимая боль прожгла глаза, едва он собрался приоткрыть веки. Тогда Гуг решил еще немного полежать и как следует собраться с мыслями. Он вспомнил ожесточенную давку окровавленных тел, неожиданное ощущение опасности и нависшую над ним тень, а затем — удар.
Гуг с большей предосторожностью попытался открыть глаза, но боль от этого ничуть не утихла. Правда, теперь он увидел свет, но все равно не смог ничего в нем различить и остался лежать неподвижно. Он медленно прикрыл веки, усилием воли заставив себя не шевелиться и сделать несколько спокойных вдохов. Вскоре ему удалось справиться с приступом паники и выровнять дыхание. Затем он медленно согнул пальцы и несказанно обрадовался, что они целы и слушаются его. Тогда Гуг оперся ладонями о землю и выпрямил руки, пытаясь подняться. Еще рывок — и некая тяжесть, придавливающая его сверху, сползла в сторону.
Гуг в третий раз разлепил веки. Ужасная боль не отступала, но зрение уже вернулось к нему, хотя все вокруг заволакивала туманная пелена. Изогнувшись и выбравшись из-под завала, он наконец смог придать своему телу сидячее положение. К этому времени Гуг уже сообразил, что до этого лежал головой вниз у самого подножия груды булыжников внутри городских стен, уткнувшись лицом в каменные обломки. Один особенно большой кусок стенной кладки придавил ему плечо, глаза были засыпаны пылью и песком, что и вызывало нестерпимую резь. Что до тяжести, громоздившейся ранее на его спине, — ею оказались два мертвых тела — мусульманского и франкского воинов.
Сражение еще продолжалось, но далеко впереди, откуда доносились звуки битвы, и Гуг только сейчас заметил, что справа от него пробегают толпы франков — рыцарей и латников. Все они устремлялись вниз из пролома в стене и немедленно рассеивались по улицам и переулкам раскинувшегося перед ними города, словно опасаясь, что все закончится без их участия. Никто не обращал на Гуга ни малейшего внимания.
Гуг поднялся, но тут же обнаружил, что пока не способен передвигаться, поскольку перед глазами все поплыло с угрожающей быстротой, и он снова оказался сидящим на земле. Падая, он боком ощутил весомый удар от бутыли с водой и приободрился. Достав из-под кольчуги шарф, он смочил его и прочистил глаза от грязи, морщась от боли и с каждой секундой чувствуя облегчение. После вторичной промывки чистой водой к Гугу вернулось ясное зрение, и он смог оглядеть местность, где только что лежал без чувств.
Его окружали поверженные тела. Среди погибших он различил равное количество франков и мусульман, но среди своих не нашел ни одного знакомого лица. Радость от того, что все его друзья живы, уступила место удивлению: почему они бросили его одного? Единственное объяснение, которое он смог придумать — и, пожалуй, наиболее вероятное, поскольку Арло ранее никогда его не покидал, — было то, что они потеряли Гуга из виду в этой заварухе, вскоре превратившейся в настоящую свалку. Товарищи могли просто не заметить его, лежащего у подножия каменной кучи лицом вниз, засыпанного песком и придавленного двумя трупами. Скорее всего, они решили, что он давно их опередил, и ринулись дальше на поиски.
Поняв, что опасность миновала, Гуг снял плоский стальной шлем, ослабил завязки на шее и стянул с головы кольчужный капюшон, предварительно ощупав его и с удовлетворением убедившись в отсутствии прорех. Затем он еще раз обильно смочил шарф и вытер себе лицо, шею и ладони. В голове тяжелым молотом стучала боль — вероятно, от полученного сильного удара, — но на шарфе не осталось следов крови, и Гуг не ощущал ни малейшего неудобства при движении.
Он прополоскал рот, выплюнул набившийся туда песок, глотнул воды, после чего плотно заткнул горлышко бутылки, снова надел капюшон и шлем, закрепив их ремешками под подбородком. Затем Гуг медленно поднялся, растопырив руки для равновесия, и, несмотря на небольшое головокружение, на этот раз уже твердо устоял на ногах.
Меч в ножнах висел на боку, где ему и полагалось быть, зато нигде не было заметно щита и кинжала. Гуг принялся осматриваться и вскоре обратил внимание на знакомую раскрашенную рукоять булавы, застрявшей зубцами в позвоночнике последнего поверженного им неприятеля.
Вытягивая, выкручивая зубчатый набалдашник, Гуг старался не смотреть на мертвеца. Наконец булава с хрустом высвободилась вместе с налипшим на нее мясом и сгустками крови. Гуг ударом о землю кое-как очистил ее от запекшейся массы и еще раз огляделся в поисках кинжала. Осознав, что клинок, должно быть, погребен под громоздящимися завалами тел и потому не виден, Гуг распростился с мыслью его отыскать и вынул из ножен меч. Крепко сжав в правой руке эфес длинного клинка, а в левой — булаву, Гуг де Пайен двинулся вперед, чтоб наконец вступить в Святой город.
Он целый день не выпускал из рук оружие, но ему ни разу не представился случай пустить его в ход, кроме трех щекотливых ситуаций, когда Гуг уже готов был проучить своих же воинов, опустившихся до жестокости по отношению к людям, которых при всем желании невозможно было представить в числе защитников Иерусалима, — старух и молодых женщин, в том числе беременных, а также напуганных беспомощных ребятишек.
К ночи Гуг успел уже обойти весь разоренный город. На заходе солнца он покинул Иерусалим через Дамасские ворота, пройдя в двух шагах от Сент-Омера и Мондидье и не обратив никакого внимания на их приветственные оклики. Оба удивились, но, хорошо зная своего товарища, приняли как должное, что он не выразил радости при встрече. Стоя плечом к плечу, они провожали взглядом его фигуру, исчезающую в сгущающихся сумерках, предполагая, что он решил вернуться в бивак.
* * *
Пейн и Годфрей ошиблись. Верный Арло, целый день лихорадочно метавшийся в поисках друга и хозяина, провел ночь без сна, поджидая его, но тот так и не появился. Только через несколько недель до него дошли слухи, будто бы кто-то видел Гуга де Пайена живым и невредимым; за это время все, включая ближайших друзей, уже сочли его покойником. Особенно переживал Арло; он похудел, осунулся и единственный из всех не желал мириться с утратой. Годфрея и Пейна граф Раймунд предусмотрительно и к счастью для них нагрузил всяческими поручениями, потому что по себе знал, как тяжела потеря близкого друга.
Простолюдин Арло не мог рассчитывать на такое участие, поэтому был предоставлен сам себе и прибегал к собственным ухищрениям. Потратив три дня на добывание сведений, он решил, что Гуг оказался в числе убитых мародеров и его тело могли упрятать в какую-нибудь яму. Еще несколько дней Арло прочесывал город вдоль и поперек, обыскивая каждый закоулок и брошенный дом, все канавы и рытвины в поисках тела хозяина.
Наконец последствия грабежа в городе были устранены, гниющие трупы собраны и сожжены, улицы расчищены, а дома приспособлены для житья. Эта косметическая чистка, по самой скромной оценке требующая левиафановых усилий, потребовала двух недель изнурительной работы, в которую были вовлечены все без исключения — от конных ратников до пленников, способных держать в руках лопату или метлу. Тем не менее запах крови и смерти еще долго витал в узких темных переулках, словно сами городские камни впитали его.
Когда все поиски закончились неудачей, Арло лично обратился к каждому военному предводителю крестоносного войска. Никто из них не видел сира Гуга де Пайена, не знал и, кажется, не желал знать, что с ним приключилось.
И вот однажды утром, на рассвете, Гуг собственной персоной неожиданно заявился в лагерь. Одет он был в лохмотья, прикрытые сверху изорванной домотканой накидкой, и вел за собой ослика, нагруженного какими-то перевязанными тюками. Он едва кивнул остолбеневшему от изумления Арло, словно только что виделся с ним, и начал разгружать поклажу, которой оказались его кольчуга, стеганая рубаха, латы, булава и меч. Гуг ни словом не обмолвился о том, где он пропадал столько времени и чем занимался, и, когда Арло прямо его об этом спросил, обронил только: «Так… ходил, думал». Кроме этого объяснения Арло больше ничего от хозяина не добился, но он и так с самого начала уже понял, чтс вернувшийся на рассвете Гуг де Пайен не имеет ничего общего с человеком, поведшим за собой людей в образовавшийся пролом три недели назад.
Арло тут же известил Сент-Омера и Мондидье о возвращении Гуга. Оба примчались повидать его и обнаружили своего друга крепко спящим. Арло не разрешил им будить его, резонно заметив, что хозяин, должно быть, выбился из сил, поскольку прежде не позволял себе спать днем. Согласившись скрепя сердце, приятели уселись поодаль и велели Арло рассказать все, что он успел выспросить у их друга. Разумеется, Арло был не против их просветить, но сам толком ничего не знал. Поведал он им лишь о неожиданном появлении Гуга, о его необъяснимой сдержанности и спокойствии — этим и ограничился. Он дал им понять, что Гуг отказался разговаривать о чем бы то ни было.
В тот же вечер оба рыцаря вернулись и увидели, что Гуг сидит у костра, сложенного из конских и верблюжьих кизяков, завернувшись все в ту же холстину и задумчиво глядя на яркие угли. Он довольно сердечно их поприветствовал, но не пожелал ответить ни на один из вопросов. Годфрей и Пейн не отступились, и тогда он стал разговаривать с ними поочередно, обращаясь то к одному, то к другому, но ни разу — к обоим вместе. Промучившись с ним битый час, оба ушли, качая головами.
На следующий вечер все осталось по-прежнему, и Годфрей предоставил Пейну вести беседу, а сам сидел, кусая губы, щуря глаза и лишь наблюдая и слушая, но не произнося почти ни слова. Еще через день он вернулся один и целый час молча сидел подле друга, смотря на огонь. Гуг, казалось, был рад его присутствию, и ничто не нарушало блаженную тишину, пока Годфрей не откашлялся и не произнес:
— Знаешь, а я ведь на тебя рассердился в тот день, когда мы взяли город, и сержусь до сих пор.
Молчание затянулось, так что Сент-Омер уже решил, будто его друг не желает с ним разговаривать, как тот вдруг склонил голову и, взглянув искоса, поинтересовался:
— Отчего? Почему ты на меня сердишься?
— Почему? И ты еще можешь спрашивать, Гуг? Ты был мне так нужен… И Корке ты был очень нужен, и мне — даже больше, чем раньше. Ты же единственный, кому мы можем доверять, а ты как раз в этот момент куда-то исчез! Бога ради, где ты все-таки был?
Гуг де Пайен так резко распрямился, словно его ударили по спине, и на минуту его лицо исказила гримаса: скулы обозначились резче, а у глаз выделились белые морщинки, контрастирующие с бронзовым, обожженным солнцем лицом.
— Где я был ради Бога? Ты меня об этом спрашиваешь? Ради Бога я нигде не был. Это от Него я бежал с позором и ужасом, скрылся во тьме пустыни, чтобы крики сумасшедших, прославляющих Его, больше не касались моих ушей. В тот день я столько раз слышал Его имя и проникся к нему таким отвращением, что хватит на целую тысячу жизней. Я не желаю, чтобы при мне его повторяли снова и снова.
Сент-Омер кивнул, словно соглашаясь со своими предположениями. Он заставил себя успокоиться и мысленно сосчитал до двадцати, прежде чем спросить нарочито бесстрастным голосом:
— Ты о чем, Гуг? Я не понимаю твоих речей.
Наступило долгое молчание, и, казалось, целый век миновал, пока де Пайен собрался ответить другу. Его неестественно мягкий голос противоречил жестоким словам, которые услышал Годфрей.
— Господь пожелал того, что свершилось в тот день в Иерусалиме, Гоф. На то была Его воля. Я взглянул в лицо епископу, которого я разыскал, чтобы исповедовать ему мои грехи — впервые с тех пор, как вступил в орден, — и увидел, что в его бороде и волосах запеклась кровь, безумные глаза горят жаждой крови, и сутана окровавлена — ею он вытер свой меч, чтобы очистить лезвие от пролитой за день крови. Я посмотрел на этот меч, свисавший у него с пояса, — заржавленный старый клинок, на котором запеклась кровь убитых, — и подумал: «А ведь он епископ, служитель Божий, один из Его пастырей… И такой тоже запятнан и осквернен кровью жертв… Священник, призывающий „Не убий“!» И тогда — только тогда! — я единственный среди нашего войска увидел и понял, что в тот день в Иерусалиме творилось нечто нечестивое, что все мы там сотворили и продолжали творить неправду. Но в чем же неправда? Ведь мы пришли туда с Божьим именем на устах… «Так угодно Богу!» Так повелел Господь! Знаешь, сколько полегло в тот день от наших мечей?
Сент-Омер не сразу ответил, уставив глаза в землю, затем кивнул:
— Да, Гуг, знаю. Их число сразу обнародовали. Все страшно гордились. Величайшая победа за всю историю христианства… Освобождение Иерусалима от рук неверных…
— Так сколько же, Гоф?
Сент-Омер шумно набрал в грудь воздуху и со свистом выдохнул:
— Девяносто тысяч.
— Девяносто… тысяч. Девяносто тысяч живых душ… — Гуг повернулся к Сент-Омеру и в упор посмотрел на него: — Подумай сам, Годфрей, и вспомни… Припомни, как мы были горды, когда отправлялись из Константинополя в Турцию в составе великого войска. Оно состояло из четырех огромных частей, а ведь всего нас едва ли набиралось сорок пять тысяч… Вполовину меньше, чем было убито в тот день в Иерусалиме. Вспомни, какой громадой казались мы сами себе, наши жалкие сорок с чем-то тысяч — четыре с половиной тысячи всадников и тридцать тысяч пеших латников… Ты хоть помнишь протяженность нашего войска, его мощь, ввергающую всех в ужас? А здесь полегло девяносто тысяч — в два раза больше, чем то могучее войско. И все они — и мужчины, и женщины, и дети — изнуренные голодом, больные и хилые… запертые в городских стенах, беспомощные, отданные нам на милость! А мы их всех убили, потому что так повелел Господь…
Голос его дрогнул. Гуг поднялся, скрестил на груди руки и опустил голову, затем прижал ладонь к глазам.
— Я предполагал, что число убитых огромно, потому что в некоторых местах я шел по городу, чуть ли не по колено утопая в кишках и крови. Уличные стоки были забиты, а кругом высились стены… Я шел мимо домов богачей и просто мирных жителей, убитых прямо в своих жилищах. Крики, которые раздавались отовсюду и которые до сих пор стоят у меня в ушах, заставили меня навсегда забыть о тишине.
Сент-Омер вскинул руки, но тут же бессильно уронил их себе на колени.
— Гуг… — начал было он, но собеседник резко оборвал его:
— Ты же не собираешься разубеждать меня, Гоф, что все, в общем, было не так и страшно? Было еще хуже, чем можно представить! Я видел рыцарей-христиан — многих из них я хорошо знал еще дома, — потерявших человеческий облик, без всякой цели убивавших детей и женщин. Они тянули за собой тюки, набитые трофеями, — столь тяжелые, что дюжим рыцарям было не под силу нести их. Я сам убил одного знакомого, рыцаря из Шартра: он насиловал девочку, которой на вид не было и семи лет! Он еще успел смерить меня безумным взглядом и выкрикнуть, что он совершает богоугодное дело, изгоняя из нее дьявола. Я одним ударом снес ему голову, и его мертвое тело придавило ребенка, который к тому времени уже тоже испустил дух. Да, он ее сначала убил, а потом уж принялся насиловать! Потому что так повелел Господь, Гоф… Господь так распорядился устами Своих священников и прочих последователей. Не говори мне больше о Боге, прошу тебя.
— Не буду. Обещаю.