Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вольфганг Хольбайн

Кровь тамплиеров



Все вокруг представлялось совершенной идиллией. Авиньон нежился в ясный утренний час под безоблачным голубым небом и тянулся к нему среди зеленого ландшафта своими живописными башнями и башенками исторических строений, а также красными черепичными крышами столь же простых, сколь и прекрасных жилых домов. Теплый прозрачный свет заполнял обширную площадь перед стенами церкви, благополучно пережившей и сохранившей свой величественный вид не одно столетие. Тут уже сновали многочисленные туристы, обуреваемые жаждой открытий; и как обычно, без спешки и ажиотажа они подолгу задерживались у киосков, в которых продавались открытки; пристально изучали планы города, рыскали между сувенирными лавчонками и передвижными стендами, входили и выходили через арки ворот, открывавших доступ на огороженную каменной стеной меньшую площадь — непосредственно перед церковным порталом.

Лишь четыре человеческие фигуры, казалось, не совсем вписывались в эту картину сравнительно недавно пробудившегося места паломничества. Все четверо были в строгих черных костюмах и белоснежных рубашках, (с одним-единственным исключением), их глаза были прикрыты элегантными солнечными очками. Двое из них заняли позицию перед величественными мощными створками церковных ворот, бросая зоркие, испытующие взгляды на проходящих мимо людей, в то время как третий внимательно наблюдал за отражениями в хромированных ободах антрацитно-черного «Ситроена», а также украдкой вел слежку через полуоткрытое боковое тонированное окно со стороны водителя. Последний из этой примечательной четверки лежал на капоте уже упомянутой роскошной машины — на спине, в расслабленной позе, с раскинутыми в стороны руками и вздернутым кверху подбородком, и единственное, что доказывало, что он жив, было ритмичное постукивание среднего пальца его правой руки по ветровому стеклу. Серебристо-серая рубашка на нем была расстегнута чуть ли не до пояса и позволяла увидеть обнаженную верхнюю часть его стройного и достаточно мускулистого корпуса. Правая часть его груди была украшена какой-то замысловатой татуировкой, доходившей до самой шеи.

Но даже эти странные часовые не могли омрачить идиллическую картину перед церковью, похожую на книжную иллюстрацию. Люди в черном лишь на короткий миг привлекали внимание отдельных туристов, после чего те быстро о них забывали, вновь обращая глаза к шедеврам старинной архитектуры, подходя к витринам с открытками или к торговцам сувенирами, прежде чем их мозг оказывался в состоянии вырваться из инерции покоя и лени и задать вопрос, задумавшись над увиденным.

В то время как Божий дом снаружи уже проснулся и пробуждал все большие ожидания, его внутреннее убранство находилось в тени, или, лучше сказать, в световом пространстве, почти лишенном теней. Сквозь многочисленные окна свет проникал в центральный неф[1] и погружал его, а также узкие скамьи для молящихся, украшенные великолепной резьбой, и колонны, отделявшие боковые нефы и находящиеся там высеченные из светлого камня фигуры святых, в мягкую белизну. Эта церковь, без сомнения, могла затмить не один с великой роскошью построенный храм; в наше время в очень немногих кафедральных соборах царила столь спокойная и уютная атмосфера.

Скамьи были пусты. Перед крестильной купелью в правом боковом нефе стоял священник, который приветливо улыбался находящейся напротив него женщине:

— Итак, ты хочешь, дочь моя, чтобы твой сын Давид был окрещен в нашей церкви?

Маленькие пальчики младенца, лежавшего на руках у женщины, касались четок, которые она держала, перебирали их и играли с деревянными бусинами. Малыш улыбнулся, словно понял слова святого отца и теперь хотел укрепить свою мать в убеждении, что она приняла правильное решение и пора сделать последний шаг, который необходим, чтобы с благоволения Господа ее сын принял таинство крещения в этой церкви.

— Да, — ответила молодая женщина тихим нежным голосом. — Я этого хочу.

Она была красива — более того, она была совершенством красоты. Мягкий белый бархат облегал ее безупречно стройную фигуру и ласкал не менее бархатистую, гладкую и удивительно светлую кожу. Большой капюшон, переходивший спереди в глубокое декольте ее платья, не мог полностью скрыть светлые с золотистым отливом локоны. Ее облик опроверг бы каждого, утверждавшего, что симметрию и совершенство невозможно найти в земном лице. Полные, красиво изогнутые губы, тонкий, безупречной формы нос и будто нарисованные краской брови под высоким гладким лбом… Лицо этой женщины осеняли отдаленно напоминающие кукольные, но огромные, бездонные карие глаза. На коже ее самый придирчивый глаз не обнаружил бы ни единой морщинки, веснушки или родинки и уж тем более никакого шрама или другого дефекта. Женщина, стоявшая перед священником, отличалась поистине безупречной, неестественно безупречной красотой — то была вершина, недосягаемое совершенство в образе женщины.

От этого совершенства священник сильно робел, и ему становилось неуютно.

Неуютно? Возможно, это был всего лишь недостаток знаний для сравнения, сопоставления этой неизвестной ему красавицы с другими женщинами, для представления ее в обычных жизненных ситуациях; возможно, это только создавало между ней и каждым человеком, который ей противостоял, определенную дистанцию. А может быть, это была конфронтация, негативная реакция священника на ее почти неестественную красоту, отчего он становился немного нервозным и чувствовал себя не в своей тарелке. Однако он ей улыбнулся, ибо непредвзятость, открытость и если это не помогало, то дисциплина были столь же неотъемлемыми от его профессии, как утренняя молитва. Он окунул руку в святую воду и нарисовал этой водой знак креста на лбу ребенка, которого мать держала над крестильной купелью.

— Крещу тебя во имя Отца, Сына и Святого Духа, — сказал он и встревоженно оглянулся вокруг, когда его слуха достиг шум, доносившийся из-за церковных стен.

Собственно, шум был едва слышен. Однако уже одно то, что священник вообще его уловил, вселило в него некоторое беспокойство, так как каменные стены церкви были достаточно толстыми, а массивные деревянные двери были созданы специально для того, чтобы не пропускать внутрь никаких могущих явиться помехой звуков. До сих пор двери служили исправно. Тем не менее священник продолжил церемонию и не пошел выяснять, что происходит на площади.

— Всемогущий Господь, — говорил священник, улыбаясь мальчику, после того как вместе с его матерью покинул главный неф и поднялся на возвышение, где красовался роскошный алтарь, — Отец нашего Господа Иисуса Христа освободил тебя от наследного греха и даровал тебе посредством воды и Святого Духа новую жизнь. — Затем он взял серебряный сосуд с елеем, умастил им кожу младенца и произнес: — Помазаю тебя целительным елеем, дабы ты всегда принадлежал к своему народу и оставался частицей Христа, который есть наш духовный пастырь, пророк и царь на вечные времена.

Он указал матери младенца на белую крестильную свечу и передал ей длинную горящую спичку.

— Возожги свет Христов! — велел он, и женщина в белом бархатном одеянии подожгла фитиль.

После этого тихим голосом заговорила мать младенца.

— Не бойся, — сказала она сыну, подражая интонации священника, — ибо я тебя освободила. Я дала тебе имя, ты — мой!

Продолжая назидания, священник на миг приподнял голову, когда сквозь закрытую дверь в Божий храм снова проникли посторонние звуки, но затем сразу же поторопился вернуться к своим обязанностям.

— Теперь нам следует перейти к молитве, — призвал он молодую женщину.

Вместе они прочитали «Отче наш».

Они еще не дочитали молитву до конца, когда одна из дверных створок неожиданно резко подалась вперед и на пороге показался темно-русый мужчина атлетического сложения, с пронизанной сединой трехдневной бородой, в распахнутом, доходящем до щиколоток плаще, под которым была видна кожаная куртка. Плохо залеченная резаная рана обезображивала его лицо. В правой руке он держал великолепный меч, клинок которого был обрызган кровью, и поэтому лишь те места, где крови не было, ярко поблескивали в колеблющемся свете свечей. Левой рукой мужчина закрыл за собой дверь и ловкими пальцами запер ее на засов, после чего поспешил к священнику и молодой женщине, которые изумленно к нему обернулись. Изумление, однако, сразу же исчезло из глаз святого отца, когда он узнал вошедшего, и сменилось выражением, которое можно было истолковать двояким образом: он хорошо знал этого человека либо потому, что состоял с ним в близком родстве, либо потому, что они долгие годы находились в дружеских отношениях. На лице служителя церкви попеременно отразились печаль, облегчение, страх и усталое равнодушие; он встал со своего места и проворно устремился к боковому выходу справа от алтаря.

Молодая женщина, напротив, была явно испугана, если не сказать пребывала в ужасе и смятении, когда ее взгляд упал на ворвавшегося в церковь мужчину. Она тоже поднялась и, крепко прижимая к груди ребенка, поспешила вслед за священником. Тот, однако, захлопнул за собой дверь, и, прежде чем женщина успела ее открыть, послышался звук поворачиваемого снаружи засова. Итак, он оставил ее наедине с преследователем, который приближался к ней, угрожающе воздев клинок и оттесняя ее обратно к алтарю.

В отчаянии она попыталась изгнать страх из своих глаз, поняв, что рассчитывать может только на саму себя. Женщина повернулась лицом к вооруженному мужчине и улыбнулась.

— Я счастлива, что ты пришел на крещение нашего сына, — заявила она; в ее голосе слышалось соблазнительное придыхание, словно мягкий бриз пронесся сквозь святые покои. — Я назвала его Давидом.

— Отдай его мне! — Странный рыцарь, который, судя по ее словам, был отцом ребенка, требовательно протянул руки к младенцу.

По ней было видно, что ей больше всего хотелось от него убежать, но женщина осталась стоять на месте и продолжала как ни в чем не бывало улыбаться. Лишь едва заметное нервное подергивание уголков рта выдавало объявший ее страх.

— Мы одна семья, Роберт, — сказала она просительно и настойчиво.

Тихое позвякивание возвестило, что ключ в боковой двери повернули снова. Второй мужчина со скомканным платком в руках и мечом, висевшим в ножнах на поясе, тихо подошел к женщине сзади, но та, казалось, этого не заметила.

— Давай жить вместе, одной семьей, — прошептала она молящим тоном, — Пожалуйста, давай…

Конец фразы потонул в удушающем кашле, когда второй вооруженный мужчина одной рукой крепко обхватил ее сзади, а другой прижал к ее красивому лицу платок, пропитанный хлороформом или другим одурманивающим средством. Лишь один момент она извивалась в крепких тисках незнакомца, отчаянно прижимая к себе малыша, но ее силы быстро убывали.

Ее тело обмякло, она уже не могла пошевелить ни рукой, ни ногой, и человек, которого она назвала Робертом, выхватил у нее ребенка прежде, чем она упала без чувств.

Странный рыцарь положил младенца на алтарь и наставил острие меча на его грудь.

Проходили секунды, казавшиеся годами, в течение которых мужчина просто стоял, готовый проткнуть маленькое тельце смертельным оружием, и разглядывал младенца. Его взгляд искал взгляд малыша, который смотрел на него большими карими глазами с любопытством и без всякого страха. Рука мужчины дрожала все сильнее, углы его рта едва заметно подергивались. Не узнавал ли он в этом младенце самого себя? Не отражалась ли в глазах мальчика, который был ему сыном, его собственная душа?

Роберт сунул меч обратно в ножны, крепко прижал ребенка к своей груди и поспешил за вторым таинственным рыцарем, покинувшим Божий дом через тот же боковой выход, через который в него вошел. Младенец громко заплакал.

Давид проснулся весь в поту, с бешено бьющимся сердцем. Нет, не впервые его пробуждал ночью этот странный сон… далеко не впервые! С тех пор как он себя помнил, время от времени он видел во сне эти непонятные картины: церковь, молодую женщину дивной красоты в белом бархатном платье, двух странных, непонятно откуда появившихся рыцарей и младенца, к груди которого приставлено острие окровавленного клинка. Этот сон разительно отличался от всех прочих снов, которые Давид считал обычными. Он никогда не менялся. И если обычные сны он после пробуждения сразу же забывал, то этот, уже проснувшись, он обычно пытался в течение нескольких мгновений восстановить в памяти или даже продолжить, силился узреть каким-то внутренним оком дополнительные детали, прежде чем рыцарь вынесет ребенка из церкви и исчезнет вместе с ним внутри микроавтобуса.

Так было и в эти секунды, в течение которых Давид, задыхаясь от частых ударов сердца, продолжал лежать на узкой кровати. Он злился на самого себя. Несмотря на уверенность, что это всего лишь сон, хотя и навязчивый и в последнее время все чаще повторяющийся, он не сразу смог освободиться от навеянного сном ужаса после своего пробуждения.

«Это, должно быть, как-то связано со старым монастырем», — втайне надеялся он, пытаясь себя успокоить. Уединенная жизнь внутри монастырских стен, неуютное монастырское общежитие, ставшее ему домом с восемнадцати лет, старый монах, заменивший ему семью, которой у Давида не было, и полная неизвестность относительно всего, что касалось его происхождения, — все это должно было плохо влиять на живого и пытливого молодого человека. Просто он слишком много времени проводил за чтением греческих и латинских стихов на старых, пожелтевших листах, вместо того чтобы, как большинство его сверстников, увлекаться машинами, кинофильмами, громкой музыкой и некоторыми другими занятиями, за которыми лучше не быть пойманным, а в области литературы и самообразования ограничиваться тонкими журнальчиками, в которых сообщались все подробности относительно жизни «top-tip» — первой десятки звезд поп-музыки. Его образ жизни был, безусловно, нездоровым. Но он не знал никакой другой жизни, а нет ничего труднее, чем отказываться от многолетних ежедневных привычек.

По крайней мере он убеждал себя в этом, чтобы не признаваться, что прежде всего он ни за что не хотел бы разочаровать Квентина и вообще был слишком труслив, чтобы вступить в конфликт с человеком, который в течение столь долгого времени бескорыстно о нем заботится, — с самоотверженным монахом, всегда желавшим ему добра.

Он не мог себе представить реакцию монаха, заменившего ему отца, если он, Давид, сообщит ему, что отказывается провести остаток своей жизни за пестрыми витражами пыльной монастырской библиотеки. И что хотя он всей душой верит в Бога, он никогда в своем сердце не был склонен идти той стезей, для которой его пытался воспитать Квентин.

Давид провел обеими руками по лицу и по волосам, не для того чтобы стереть пот, но, по крайней мере, чтобы скатывающиеся со лба капельки перестали щекотать ему ноздри. Светлые солнечные лучи проникали в большое окно просторной комнаты интерната, чему он также был обязан Квентину. Его воспитатель заранее позаботился о том, чтобы Давиду досталась самая большая из всех имеющихся спален и чтобы он жил в ней совсем один. Теплые лучи позднего июльского солнца ласкали его затылок, гладили его щеки и пробуждали в нем ужасное подозрение, что он, возможно, спал слишком долго.

Рывок — и сонливости как не бывало. Давид поискал глазами маленький электронный будильник на тумбочке возле кровати. Тот, судя по всему, был поставлен на время более получаса тому назад и своим монотонным, неприятным писком давно и безуспешно пытался выманить соню из мягкой постели. Следующий, еще более мощный прилив адреналина буквально катапультировал юношу из кровати, так что у него на миг даже закружилась голова, пока ноги искали пол, и одновременно, не прерывая движения, он схватил и напялил на себя джинсы и тенниску, которые, аккуратно сложенные, дожидались его на стоящей рядом табуретке. В виде исключения он не стал искать чистых носков, а надел вчерашние.

«Статистика, которая утверждает, что мужчины меняют белье вдвое реже, чем женщины, — подумал он с досадой, — явно права. Но все это происходит только потому, что мужчины крепче спят, постоянно просыпают и не слышат будильника».

Через три минуты он покинул школьное общежитие и большими шагами, прямо по траве, бежал по обширной монастырской территории, среди поросших деревьями холмов и лужаек, минуя красивую старую церковь, к величественному главному зданию. Там его соученики уже ломали головы над параболами, метафорами, философиями государственных устройств, химическими соединениями и прочими вопросами, о которых школьное начальство думало, что жить, не усвоив их, невозможно.

Квентин, который, как и все его собратья, постоянно носил простую коричневую рясу с грубым плетеным поясом вокруг живота (концы пояса чуть ли не на каждом шагу заставляли его спотыкаться), давно был занят тем, что заботливо подметал соломенной метлой ступеньки маленькой церкви, вероятно принадлежавшей к столь же давней эпохе, что и его одеяние. Его пес — золотистый ретривер — воспользовался краткой толикой свободного времени, столь редкой в не очень веселой собачьей жизни при монастырском интернате, и, следуя за хозяином, который с трудом сметал в кучу листву со ступенек, с видимым удовольствием снова ее разбрасывал за его спиной в разные стороны. Квентин состроил явно неодобрительную мину, когда Давид с покрасневшим лицом, задыхаясь, промчался мимо, помедлив лишь на одно сердечное биение, чтобы одарить своего наставника столь же беспомощным, сколь и извиняющимся жестом. Затем он бросился бежать дальше, не проронив ни слова. Монах редко порицал его вслух, но он обладал подлинным талантом выражать взглядом больше, чем тысячью слов. Давид знал, что Квентин не питает ни малейшего сочувствия к соням и к тем, кто опаздывает на занятия, и в этом не было ничего удивительного. Ведь если человек, которому под пятьдесят, встал в то время, которое он считает утром, прочел утренние молитвы, успел посидеть за книгами, даже не позавтракав, как он может относиться к «нормальным» людям, к которым привык причислять себя Давид, которые с удовольствием нежатся в кроватях и досматривают сладкие сны, если только у них нет серьезного недомогания, заставившего их пробудиться, например поноса. Со смешанным чувством упрека и озабоченности святой отец взглянул на свои ручные часы, производившие впечатление редкого анахронизма, в то время как Давид быстрым шагом вошел в главное здание.

Можно было подумать, что эта ситуация — быть приемным сыном монаха и посещать школу при том же монастыре — таила в себе некое преимущество. В конце концов, значительная часть учительского состава состояла из монахов, которые не только знали Квентина уже не одно десятилетие, но и относились к нему с величайшим уважением. Теоретически по этой причине естественно было бы простить иной раз некоторые прегрешения: не писать о Давиде в классном журнале, не оставлять его лишний раз после уроков и не поручать ему уборку за не вполне подобающее поведение или опоздание — ведь все они были в некотором роде одной большой семьей. Но на практике все выглядело совершенно иначе. Опасение большинства учителей в чем-то предпочесть Давида и выделить его перед другими учениками часто приводило к прямо противоположным результатам. Дабы не допустить ни малейшего сомнения, что в школе, стоящей не один век за монастырскими стенами, каждый имеет одинаковые права и к каждому относятся одинаково, Давиду приходилось чаще, чем всем остальным вместе взятым ученикам, оттирать классную доску и парты или удалять из туалета сигаретные окурки тайных курильщиков — несмотря на то, что он не давал учителям и половины тех поводов для недовольства, за которые его наказывали. Таким образом, он был настроен на самое худшее и внутренне готовился, как он это делал уже не раз, просить у заведующего хозяйством большой мешок и палку с острой насадкой для сбора мусора, когда нерешительно постучал в дверь класса и, слегка ее приоткрыв, проскользнул внутрь.

Алари, учитель латыни, облокотился на скамью у окна в противоположном конце класса и с раздраженной миной наблюдал, как мучился у доски красный как рак, растерянный Франк, пытаясь перевести не такой уж длинный и не такой уж сложный текст. Когда скрипнула дверь, он тут же направил глаза на вошедшего Давида и одарил его улыбкой, столь же фальшивой, как и те немногие слова, которые девятнадцатилетний учитель в кожаной куртке небрежно написал на доске под латинским текстом.

— Прекрасно, что ты оказываешь нам честь своим приходом, Давид, — сказал Алари голосом, полным иронии.

— Очень сожалею. — Давид беспомощно пожал плечами и стыдливо опустил взгляд. — Я проспал…

— Надеюсь, ты уже не слишком сонный и переведешь этот текст.

Алари смерил презрительным взглядом высокого ученика, стоявшего перед зеленой классной доской, который явно не знал, что ему делать с куском мела, и беспокойно крутил его между пальцами, надеясь, что учитель когда-нибудь проявит сострадание и пошлет его на место.

Несколько учеников злорадно захихикали. Давид не был уверен, относятся ли смешки к Франку, который в этот момент искоса метнул на него злобный взгляд, будто он, а не Алари произнес эти слова, или к нему самому, который в наказание за то, что проспал, теперь должен выполнить задание. Тем более что с этим заданием не справился одноклассник, которого он, Давид, недолюбливал. Вероятно, злорадство относилось к ним обоим.

Давид послушно кивнул, подошел к доске и взял мел, который Франк с мрачной миной сунул ему в руку, чтобы затем, гордо откинув голову и проворно перебирая кривыми ногами, занять свое место в самом последнем ряду. Мимоходом, почти незаметно, он дал тумака тихо ухмылявшемуся себе под нос Чичу, не заметившему, что в классе перестали смеяться. Все это вышло потому, что Чич обычно выкуривал свою первую дозу вскоре после семи, где-нибудь между туалетом и комнатой для завтрака. Удар Франка Алари заметил, но проигнорировал, не желая новых разборок.

Хорошенькая Стелла одарила Давида улыбкой, когда, повернувшись к доске, он стер неверное начало перевода, сделанное Франком, чтобы написать правильный текст.

Франк с самого начала учебы невзлюбил Давида. Правда, он не мог терпеть большинство других людей, даже если они были вроде бы в его вкусе — белокурые и широкогрудые — и не предъявляли к неотесанному, примитивному юноше слишком высоких требований. Природа не одарила Франка склонностью к гимнастике ума. Честно говоря, Давид порой удивлялся, как это Франк вообще сумел дойти в школе до таких высоких ступеней и при этом оставался на второй год только один-единственный раз. Франк был завзятым драчуном и задирой, перед которым другие ученики предпочитали сразу же опускать взгляд, если их глаза в течение последующих сорока восьми часов были им нужны для ориентации. Между Франком и Давидом дело никогда не доходило до серьезных столкновений лишь потому, что Давид, как и большая часть остальных ребят, всячески избегал контактов с ним и намеренно игнорировал его колкости, оскорбления, угрозы и приступы ярости. Давид рано понял, что лучше не попадаться на пути этому юноше с его накачанными, сверхтренированными мускулами.

Но с недавнего времени Давиду часто нелегко было не обращать внимания на оскорбления враждебно настроенного одноклассника, который, как подозревал Давид, не случайно начал каждое утро смазывать свои каштановые волосы смесью геля и еще какого-то двухкомпонентного препарата — так, во всяком случае, казалось. Ибо уже довольно давно речь шла не только об отношениях: его и Франка, но и, хотя никто об этом не говорил вслух, о благосклонности Стеллы.

Давид завершил перевод, к удовольствию Алари, и отвернулся от доски, чтобы направиться к своему месту рядом с Чичем. Стелла была не единственная хорошенькая девочка в классе, которая улыбнулась ему в этот момент, но она была единственной, о которой он со стопроцентной уверенностью мог сказать, что она сделала это не исподтишка и не случайно.

Сто семьдесят сантиметров роста, коротко подстриженные темно-русые волосы, карие глаза, спортивная, но не слишком мускулистая фигура — юношу с такими данными сам Давид не считал особо привлекательным: в лучшем случае серединка на половинку. К тому же существенную роль играл тот факт, что стиль его жизни был крайне необычен, но при этом смертельно скучен, и большинство молодых людей вряд ли смогли бы что-нибудь с этим поделать. Поэтому ему было скорее непонятно, что именно в нем могло привлекать девочек из класса. Большей частью он не доверял их подчеркнутой любезности, их дружелюбию, их тактичному заигрыванию. Со Стеллой все было иначе. Он не смог бы выразить словами, чем она отличалась от других, чем ее улыбка выделялась среди других улыбок. Но ее глаза сияли немного ярче, голос звучал теплее, а ее смех… этот смех снимал у него напряжение и дарил радость… Этот смех был честнее.

Между ними словно пробежала однажды электрическая искра, и все в классе об этом знали. Франка это бесило. Возможно, потому, что он так же мало, как и сам Давид, понимал, что именно могла найти такая привлекательная, живая и жизнерадостная девчонка, как Стелла, в этом сухаре и зануде. Кроме того, казалось, что Франк инстинктивно ощущает стремление и даже долг защитить свою территорию от приемного сына Квентина. Так было и в эту секунду, когда глаза Стеллы и Давида на виду у всех присутствующих открыто улыбнулись друг другу, и это еще более накалило атмосферу в маленьком пыльном классе, где по рядам девочек прокатилась волна немых вздохов, а из глаз тупоумного забияки на последней скамье сверкнули молнии, которые были бы смертельными, если бы метафоры вдруг обрели материальную субстанцию.

Давид смущенно отвернулся и опустился на свое место, чтобы целиком и полностью посвятить себя пятому уроку со всеми его «супер-лативами», «конъюнктивами», «императивами» и даже — как он их ненавидел! — «аблативами»[2]. Это далось ему не без труда.

«Стелла, — думал он про себя и все снова и снова повторял: — Стелла…»

Была ли это любовь? Он спросил бы у своей матери, если бы у него была мать. Но у него был лишь Квентин — с ним он мог говорить о многом, но только не об этом — странном, беспокойном ощущении, которое каждый раз пронизывало его тело, когда он вечером ложился в кровать с мыслями о Стелле.

Этот монастырь, конечно, не был местом, которому он хотел бы посвятить всю свою жизнь. Он должен поговорить начистоту с Квентином, сказать, что собирается его покинуть после окончания школы, хотя пока он не имел ни малейшего представления, куда ему направиться и куда может привести его дальнейший путь. Ведь он еще никогда и нигде не был и не знал никого вне монастырских стен. Но как объяснить все это Квентину? И как открыться Стелле и сказать ей, что он ее любит?

«Для приемного сына монаха в монастыре, — размышлял он про себя, — все это действительно не так-то просто. Особенно для такого безнадежного труса».

Звонок на перемену прозвучал прежде, чем он смог определить первый «аблативус абсолютус» в своем переводе. Это тем более раздосадовало его, что Квентин достаточно рано начал заботиться, чтобы его приемный сын был на короткой ноге с латынью. И то, что он особенно ненавидел «аблативус», вовсе не означало, что он не умеет его определять и безошибочно ставить на место в нужной форме. Но Стелла, сама того не желая, мгновенно изменила некоторые привычные правила. Например, то, что после звонка и воцарявшегося вслед за ним в классе хаоса всегда первым, кто распахивал дверь и выскакивал в коридор, был Франк, хоть он и сидел на последней скамье. Он и на сей раз первым добежал до двери, но сегодня этот неотесанный верзила застыл у выхода, чтобы следить за Стеллой, которая обстоятельно и не торопясь складывала в сумку книжки и тетрадки. Он наблюдал за ней взглядом лягушки, подстерегающей муху. Давид также без особой спешки сложил свои вещи и поднялся со скамьи. Когда он поднял взгляд, Стелла стояла прямо против него.

— Эй, Давид! — Несмотря на фамильярно-лаконичное обращение, она вновь одарила его улыбкой своих бездонных синих глаз. Он старался думать при этом о чем угодно, только не об этом свербящем ощущении в груди. — Тебе известно, что мы сегодня вечером устраиваем праздник? Или нет?

Ее вопрос был чисто риторическим, ибо нужно было быть таким же слепым и глухим, как учителя, чтобы не догадаться по шепоту и перемигиваниям последних дней, что предстоит один из пользующихся дурной славой праздников, устраиваемых на большой поляне. Несмотря на это, она сунула ему в руку маленькую карточку с приглашением. Давид робко ответил на ее улыбку, и две другие девочки, которые еще оставались в классе вместе со Стеллой, весело захихикали.

Он почувствовал, как кровь прилила к его щекам (он застыдился этого) и, как следствие, затем порозовели уши.

— Да… Я знаю… — ответил он, запинаясь. Его колени слегка подкашивались. Внутренне он проклинал себя за смущение. В конце концов, она пригласила его на вечеринку, а не на их предсвадебную помолвку. Он должен наконец взять себя в руки.

— Ну так как? Придешь? — Стелла чуть склонила голову набок, и к ее улыбке примешалось нечто, воспринятое им как легкая мольба. Возможно, в ней проглядывало также некоторое предвиденное ею заранее разочарование и легкий упрек, так как это было не первое приглашение, на которое он отвечал отказом.

Почему, собственно? Если не принимать во внимание страх осрамиться перед соучениками, когда он в своей беспомощности скажет или сделает что-нибудь неподходящее к случаю и всех насмешит, а также уверенность, что Квентин хотя и не запретит ему, но даст почувствовать свое неодобрение, других серьезных причин для отказа у него не было.

— Я обещал Квентину помочь в переводе, — ответил он и почувствовал, что лучше бы ему тут же провалиться на месте, хотя сделать это было не в его власти.

Стелла в самом деле казалась не только разочарованной, но и уязвленной. Она вздохнула и смерила его настойчивым взглядом.

— Мы совсем скоро заканчиваем школу, Давид, — сказала она, тряхнув красивой головкой. — Нам осталось не так много праздников, учти это.

Давид медленно и обстоятельно закрыл свою сумку, чтобы не глядеть в глаза Стелле. Она права. Пройдет совсем немного времени, и их пути разойдутся. И он был достаточно взрослым, чтобы дать понять Квентину, что пора перерезать пуповину, если уж его приемный сын настолько труслив, что не может сказать ему об этом сам прямо в глаза. Давид явно собирался с духом.

— Ну… да, — ответил он наконец и криво улыбнулся. — Возможно, я смогу все же на часок вырваться.

— Сделай это! — Стелла просияла и повернулась, чтобы уйти, словно боялась, что его «возможно» превратится в «нет», если она даст ему время что-нибудь добавить. — Буду очень рада! До вечера!

Ее подруги, продолжая хихикать, исчезли из классной комнаты. Стелла хотела последовать за ними, но Франк, все еще стоявший у выхода, прислонясь к дверному косяку, в позе, которую он считал крутой и эффектной, схватил ее за запястье, не давая пройти.

— Только не говори, что ты втрескалась в это ничтожество, Стелла, — процедил он, задыхаясь от гнева, и, сморщив нос, указал на Давида.

Стелла смерила его пренебрежительным взглядом и вырвала руку:

— Тебе-то какое до этого дело, тупица?

Давид улыбнулся и смотрел ей вслед, пока она не исчезла среди учеников, толпящихся в коридоре, но его улыбка застыла на губах, когда он заметил полный ненависти взгляд Франка.

Фон Метц помнил о дне, когда крестили Давида, как будто это было вчера. В тот день было пролито немало крови, и поэтому Роберт все еще чувствовал себя в какой-то степени виноватым. Порой он спрашивал себя, не лучше ли было бы сделать это сразу же — убить маленького Давида непосредственно после его рождения. Но Лукреция запретила ему тогда всякое общение с сыном и надежно спрятала от него малыша. Само собой разумеется, она должна была это сделать. На ее месте он поступил бы так же. Она знала, что он намерен отнять у нее ребенка. В этом не было сомнений. Но он все же не хотел, чтобы ребенок умер, не получив Божьего благословения, и потому было правильнее дождаться того дня, когда священник окрестит мальчика.

В те часы, когда все в нем начинало глухо роптать, Роберт приспособился успокаивать свою совесть привычными рассуждениями. Ведь те, кого они убили, тоже не были невинными овечками; они были бездушными палачами, убийцами, нанятыми Лукрецией. Кто знает, сколько загубленных человеческих жизней лежало на их совести, но они, видимо, привыкли к такому существованию — каждое утро вылезать из постели с мыслью, что вполне могут не дожить до вечера.

Когда до Роберта дошло телефонное сообщение священника, он немедленно направился в Авиньон. Лукреция настаивала на том, чтобы крещение свершилось как можно скорее, так что священник после разговора с ней был вынужден уступить и назначил обряд на следующее же утро. Он был неплохим человеком, этот священник, и знал, что в жизни правильно и что ложно, но судьба не наделила его силой придерживаться этих правил. В результате у Роберта оказалось не слишком много времени для сборов и приготовлений, но в конце концов все прошло гладко.

Почти гладко.

Он сидел в маленьком уличном кафе в центре Авиньона и терпеливо ждал, в то время как его люди заняли позиции в непосредственной близости от церкви. Ему было нелегко скрыть нервозность и столь естественную для человека слабость при мысли о том, что от него потребуется, — вернее, что он сам от себя потребует! Именно поэтому, а также чтобы не быть случайно обнаруженным в последнюю минуту какой-нибудь комнатной собачонкой Лукреции, он прикрывал лицо газетой «Ле Монд» и лишь время от времени опускал ее, чтобы отхлебнуть глоток крепкого черного кофе, принесенного кельнером. Когда пробило одиннадцать часов, он отложил газету, так и не прочитав ни одной статьи, положил плату за кофе под сахарницу, чтобы веющий с утра бриз не подхватил легкую купюру, и направился к церковной площади. Если все пойдет по плану — а в этом он не сомневался, так как священник был человек надежный, — решающий момент близок.

Как только он вышел из тени, отбрасываемой аркой ворот, и остановился на площади перед входом в церковь, его взгляд стал внимательно обшаривать все вокруг, и то, что он увидел, ему не очень понравилось. Было еще довольно рано. Несмотря на сверкающие солнечные лучи, воздух для второго июля был достаточно свежим. Однако на площади уже собралось много народу. Туристы любовались историческими постройками, прилежно фотографировали или, болтая, бродили парами вдоль сувенирных лавок. Наряду со взрослыми здесь было очень много детей: одни послушно шагали рядом с родителями или прочими спутниками, держа их за руки, другие с радостным визгом беспорядочно носились по всей площади, что немало мешало спокойному передвижению остальных. Фон Метц тихо вознес к небу молитву, чтобы, когда они начнут делать то, что задумали, им под руку не попался невинный ребенок.

Черт подери! Все в нем противилось тому, что он считал своим непременным долгом. Давид был плодом его греха — но все же он был и оставался его родным сыном, его плотью и кровью!

Взгляд Роберта обратился к роскошному порталу в верхнем конце площади. Хотя он ничего другого и не ожидал, он невольно вздрогнул, увидев темные фигуры наемников рыцарского ордена Приоров, или, как их еще называли, Настоятелей Сиона. Они заняли позицию, позволявшую надежно просматривать примыкающее к церкви пространство. Их черные пиджаки были расстегнуты — и не без причины. Наметанный взгляд Роберта угадал сразу: под пиджаками заметно проступали ремни автоматов. Прямо перед ними был припаркован иссиня-черный «Ситроен», за рулем которого сидел еще один рыцарь ордена Приоров, также бросавший внимательные взгляды на передвигавшихся по площади людей.

В человеке, нарочито спокойно лежавшем на капоте автомобиля, — раскинувшись на спине и небрежно разбросав руки в стороны, — Роберт далее на таком большом расстоянии сразу узнал Ареса Сен-Клера. Сен-Клер… Темноволосый, добрых сто девяносто сантиметров роста. Типичный Гунн, как его часто называли. Этот человек сразу же пробудил в нем неприятные воспоминания, которые он охотно выбросил бы из памяти. Арес был самым худшим из них. В некотором роде он был даже хуже и опаснее своей сестры, какой бы бесчеловечной, умно-изворотливой и безбожной ни была приоресса Лукреция. Арес был ее правой рукой, инструментом ее больных фантазий. Без своего братца она была бы никем.

Сен-Клер считался превосходным бойцом. Это фон Метц уже не раз изведал на собственной шкуре. Он не стремился к новой конфронтации с этим «мастером меча», слепым орудием женщины, которую называл своим «тяжким грехом». Фон Метц не порывался сразиться с ним даже для того, чтобы отомстить за все то зло, что его сестра причинила ему и многим другим людям: любовь к поединкам и оружию не была свойственна его характеру. При этом нельзя сказать, что Роберт был слабым борцом — скорее наоборот: когда они пробивались в Западную Европу, он считался лучшим из лучших. С тех пор ничего не изменилось. Но он питал какое-то непобедимое отвращение к бряцанию мечей и нанесению ран, тем более — к убийствам и захвату кого-либо или чего-либо грубой силой, и отступал от этого своего принципа лишь тогда, когда обойтись без него было абсолютно невозможно.

Как, например, сегодня, в этот июльский день. Его взгляд был устремлен сейчас через всю площадь перед церковным порталом на длинноволосого бородатого мужчину, который стоял у тележки с мороженым и в данную секунду был занят тем, что, улыбаясь, протягивал вафельный рожок с шоколадным мороженым маленькой девочке, в нетерпении переступавшей с ноги на ногу.

«Итак, Папаль Менаш занял свой пост», — с облегчением констатировал фон Метц.

Бородатый тоже его заметил и ответил на его взгляд. Фон Метц изобразил слабое подобие кивка и стал искать Уильяма Бланшфора — его он также ожидал здесь встретить. Этот третий тамплиер стоял спиной к церкви перед высокой, выше роста мужчины, витриной с почтовыми открытками — по виду беззаботный турист, разглядывающий виды Авиньона. Роберта он увидел еще раньше, чем тот его заметил, потому что, как только фон Метц его обнаружил, их взгляды мгновенно встретились. Теперь почти все были в сборе. Пока все шло по плану.

— Цедрик? — прошептал Роберт в крошечный микрофон, который был спрятан у него под воротником.

«Нет, — обычно считал он, — не так уж много достоинств у этого нового безумного столетия». Но одним из немногих ценных преимуществ, которыми наделила их эта эпоха, была удивительная техника. Роберту не нужно было долго высматривать Цедрика Чернэ, чтобы вычислить его местонахождение. Он тут же услышал, что Чернэ давно занял свою позицию в башне, стоящей против церкви, — на другой, деловой, стороне площади. Роберт смог увидеть краем глаза, как в этот момент большое круглое окно наполовину приоткрылось.

— Готовы? — тихо спросил он всех.

Дуло высокоточной многозарядной винтовки большого калибра, которое в темноте за окном воспринималось как неясная тень, легко качнулось из стороны в сторону и замерло, когда Чернэ с помощью оптического прицела определял для ствола оптимальную позицию.

— Только прикажи, Роберт! — донесся возбужденный и слегка потрескивающий голос Цедрика из миниатюрного беспроволочного приемного устройства прямо в ухо фон Метца.

Его взгляд еще раз скользнул к Папалю, стоявшему за тележкой с мороженым, и к Уильяму, который прогуливался около витрин с открытками. Их лица сигнализировали об их готовности без слов. Фон Метц отбросил последние сомнения в правильности своего намерения. Путь, который они выбрали, был ужасным. Но он был единственно возможным.

— Пора! — прошептал он в микрофон.

Секунда — и два наемника приоров, стоявшие перед церковным порталом, как подкошенные упали на землю.

Выстрелов слышно не было. Цедрик снабдил многозарядное оружие глушителем. Только две круглые дырки диаметром в сантиметр, появившиеся на лбу у мужчин, неожиданно, без всякого внешнего повода рухнувших перед входом в церковь, выдавали причину их внезапной смерти.

Чернэ был превосходным стрелком — лучшим из всех, кого Роберт знал. Однако ни глушитель, ни удивительная быстрота и меткость долговязого снайпера, который в течение кратчайшего времени дважды нажал на спусковой крючок, не помогли избежать паники. В тот момент, когда беззвучные выстрелы достигли цели, какая-то туристка находилась в непосредственной близости от церковного портала. Увидев мужчин, внезапно залившихся кровью и упавших на землю без всяких признаков жизни, она пронзительно закричала. А когда третья пуля Цедрика секунду спустя раздробила наполовину опущенное боковое стекло «Ситроена» и уверенно пробуравила лоб человека, сидевшего на водительском месте, церковная площадь в мгновение ока превратилась в кромешный ад.

Такой поворот событий не был предусмотрен Робертом. Истерика никогда не приносит пользы и слишком часто и бессмысленно подвергает опасности совсем посторонних людей. Продавец воздушных шаров растерянно отпустил веревку, и все его надутые гелием разноцветные воздушные шарики беспорядочно устремились в летнее небо Авиньона. Маленькая девочка с испуганным писком выронила шоколадное мороженое и побежала вслед за родителями, которые в панике уже покинули площадь через дугообразные ворота слева от церкви.

Папаль и Уильям вновь попались на глаза фон Метцу, когда мимо них с воплями бежали к выходу последние туристы, гиды и продавцы. Арес, который с проклятиями скатился с капота своего лимузина, увидев, что два первых приора упали на землю, удостоил их снисходительной улыбкой, когда они перед падением одновременно вытащили мечи из-под своих коротких плащей.

— Тамплиеры… — презрительно произнес темноволосый Гунн, сделав небольшой шажок в сторону, и тысячекратно отработанным движением вытащил свой собственный клинок.

Затем ход событий круто переменился. Несколькими размашистыми, шагами Арес приблизился к трем тамплиерам. Клинки Уильяма и фон Метца звонко ударились о клинок его богато украшенного меча, которым лучший боец приорессы Лукреции размахивал с такой завидной ловкостью и силой, которую трудно было предположить даже в столь мускулистом и крепком человеке. В результате блестящих маневров Арес энергично отбросил в сторону Роберта, так что тот едва смог удержаться на ногах. С поразительной легкостью, с почти веселым, заносчивым блеском в глазах богатырь успешно парировал удары Папаля; одновременно схватив свободной левой рукой Уильяма за воротник куртки, он нанес ему собственной головой такой удар в лицо, что тому пришлось заплетающейся походкой отступить назад. Фон Метц тем временем обрел равновесие и вновь со свистом обрушил свое стальное оружие на клинок Ареса, который и в этот раз с невероятной быстротой и твердостью отразил удар.

Та доля секунды, когда их клинки с лязгом скрестились, вдруг представилась Роберту бесконечностью, в течение которой он совершил целое путешествие во времени. Их движения и все вокруг внезапно начало замирать, как бывает при замедленной съемке. Роберт неожиданно почувствовал, что его перенесло далеко-далеко назад, что он снова находится в катакомбах под храмом царя Соломона в тот самый момент, когда примерно тысячу лет тому назад они впервые вступили между собой в поединок. Более того, Роберт мысленно увидел вокруг себя других крестоносцев в кольчугах и высоких кожаных сапогах, и все они отчаянно сражались друг с другом. Арес уже тогда освоил эту свою снисходительную, непреклонную улыбку, для чего он во время борьбы растягивал концы губ. Блеск его глаз Роберт ненавидел больше всего остального.

А между тем сейчас, в настоящем, Арес ударил его клинком по лицу и нанес ему довольно болезненную рану.

Фон Метц проклял себя за то, что некоторое время не следил за ходом боя и за своим противником.

Раздосадованный неудачей, он быстро отступил назад и замахнулся для нового удара. Но тут уж Папаль сумел не упустить тот краткий момент, когда Арес предавался гордым мыслям о своем триумфе, и поторопился вонзить острый как бритва клинок в плечо врага. С воплем, в котором звучало больше ярости, чем боли, Арес метнулся в сторону, когда Папаль, чей клинок так же легко проходил сквозь кости, сухожилия и мускулы, как нож проходит через масло, снова ухитрился его ударить и нанес ему глубокую, сильно кровоточащую рану. Фон Метц использовал это мгновение, чтобы прорваться мимо Ареса и распахнуть дверь в церковь.

Лукреция и священник, стоя на коленях перед каменным алтарем, погрузились в молитву. Когда мощная створка с грохотом уперлась в стену, они одновременно обернулись и увидели Роберта. Тамплиер не мог истолковать мимики священника в тот момент, когда святой отец увидел его, перепачканного кровью, с мечом магистра тамплиеров в правой руке; в глазах же Лукреции он прочитал беспредельный ужас.

Быстрыми, ловкими движениями фон Метц захлопнул за собой дверь и запер ее изнутри. Священник торопливо поднялся и поспешил к боковому выходу, Лукреция с маленьким Давидом на руках последовала за ним. Священник, однако, приоткрыл дверь настолько, чтобы протиснуться самому, а затем, к ужасу и растерянности невольно остановившейся женщины, закрыл дверь прямо перед ее носом. Через минуту стало слышно, как поворачивается большой ключ в старом латунном замке.

Роберт не смог подавить вздоха невероятного облегчения. То, чего он ожидал от священника, было больше, чем способен вынести человек, каким бы богобоязненным и убежденным в правильности своего дела он ни был. Фон Метц не смог бы упрекнуть его, далее если бы тот в последнюю секунду встал перед ним, заслонив собой беззащитную мать и невинного ребенка, но священник принял правильное, с его точки зрения, решение. Он повернул ключ в замке и предоставил мать и ребенка их судьбе в образе фон Метца.

Лукреция быстро все поняла. Она сделала единственное, что ей оставалось в ее положении: постаралась разрядить обстановку и перетянуть его на свою сторону, как она часто — слишком часто — поступала. Уже целый год прошел с тех пор, как он встречался с ней в последний раз. Год, в течение которого он имел достаточно времени, чтобы понять, что он допустил страшную, непростительную ошибку, которая должна теперь стоить жизни невинному младенцу, потому что фон Метц обязан сделать все, чтобы ограничить последствия того непоправимого вреда, который он уже причинил.

Женщина не изменилась. Естественно, нет. Они оба и не могли измениться, так как ни один из них не был подвержен процессу старения. Лукреция была все так же немыслимо хороша. С кроткими карими глазами лани, мягкими золотистыми волосами, в белоснежном бархатном платье, которое она, видимо, решила надеть в честь праздника крещения сына, она казалась воплощенной невинностью.

К несчастью, она слишком хорошо знала о том впечатлении, которое производит на людей, и изо всех сил стремилась использовать это ради своей выгоды. И на этот раз ей удалось не выдать страха, охватившего ее, когда перед ней появился Роберт. Она выдержала его взгляд и улыбнулась:

— Я счастлива, что ты пришел на крещение нашего сына.

Ее голос был таким же благозвучным, каким он сохранил его в своей памяти. Он бы ей поверил, если бы не знал, как лицемерны обычно бывают ее слова и уверения.

— Я назвала его Давидом, — сказала она, кивнув на мальчика, лежавшего у нее на руках.

— Отдай его мне! — Роберту стоило невероятных усилий произнести эти простые слова. Ему всегда было тяжело говорить с ней, тем более не соглашаться или даже восставать против нее. Ребенок на ее руках еще больше все осложнял: он мешал сохранять самообладание и придерживаться своего решения. Давид… Сегодня он в первый раз увидел сына, и он знал, что этот первый раз станет последним.

— Мы одна семья, Роберт. — Лукреция пыталась демонстрировать спокойствие и невозмутимость. Она упорно старалась не показать ни своего страха, ни своей слабости, но в ее огромных карих глазах стояло что-то, что фон Метц воспринял как скрытую мольбу.

Ему пришлось отвести взгляд, потому что он не мог этого вынести. Какой бы холодной и фанатичной она ни бывала в иные времена, в эти секунды она только мать, которой грозят отнять ее ребенка. Никогда прежде он не чувствовал себя таким подлым и отвратительным.

— Давай жить вместе счастливой семьей, — прошептала Лукреция умоляюще. — Пожалуйста…

Конец фразы был прерван удушающим кашлем, когда Цедрик, внезапно возникший словно из небытия, прижал к ее лицу платок, пропитанный хлороформом. Фон Метц был слишком поглощен созерцанием ее ангельской красоты и противоречивыми чувствами, чтобы заметить, как мягко к ним подкрался Цедрик Чернэ. В который уже раз в своей бесконечно долгой жизни Роберт проклинал себя, что слишком легко позволял себе отвлечься. Только сейчас он заметил, что боковая дверь, через которую исчез священник, распахнута настежь.

Лукреция была не в силах сопротивляться поджарому, но при этом достаточно мускулистому тамплиеру, который напал на нее сзади. Она даже не могла больше кричать и звать на помощь. Ее глаза расширились от ужаса, она уже успела осознать, что сейчас произойдет то страшное, чему она до самого конца не верила и изо всех сил надеялась помешать: сейчас он, Роберт, отнимет у нее ребенка — ее сына! И затем, как видно, убьет его! В течение нескольких мучительных мгновений, пока она отчаянно пыталась сопротивляться, ее руки удерживали малыша. Затем ее тело обмякло. Фон Метц бросил меч и подхватил младенца, чтобы тот не упал на каменный пол вместе со своей потерявшей сознание матерью.

Ему так хотелось прижать его к груди, ласкать и гладить маленького Давида, своего сына. Никогда и ни за что на свете он по своей воле не пожелал бы с ним расстаться. Но вместо этого он быстро, хотя и осторожно положил младенца между двумя серебряными подсвечниками на каменную плиту алтаря. Чем дольше он будет держать ребенка на руках — он осознал это самое позднее в ту секунду, когда вдохнул сладкий, нежный запах гладкой младенческой кожи, — тем труднее ему будет осуществить принятое решение.

Он хотел насмотреться на него до того, как приставил клинок к маленькой груди, в которой равномерно и спокойно билось сердечко размером едва ли больше грецкого ореха. Давид встретил его взгляд с невинным любопытством ребенка, который видел в этом мире едва ли больше, чем материнскую грудь и круглые четки, которые он без устали крутил пальчиками. Его крошечные ручки схватили острый клинок и…

О, проклятие! Роберт невольно отвел назад оружие — он не хотел, чтобы ребенок порезался. Нет, видимо, он не способен выполнить то, что задумал. Это же его родной сын, его кровь и плоть! Да простит его Святая Троица, но он не может этого сделать. Если бы отточенным клинком тамплиерского меча он пронзил сейчас грудную клетку малыша, его вовеки не простила бы его собственная душа и собственное сердце, которое бы разорвалось от горя.

Он взял ребенка с алтаря, прижал к груди и поспешил за Цедриком, оставившим бесчувственную Лукрецию на церковной скамье и удалившимся тем же путем, которым так неожиданно появился.

Битва перед церковью тем временем продолжалась. На помощь Аресу подоспели два новых бойца. Когда фон Метц достиг микроавтобуса, который Цедрик припарковал за открытыми воротами, в стороне от церковной площади, он увидел Бальдера, лежащего в луже крови. Арес был занят тем, что, как впавший в неистовство берсеркер[3], яростно молотил сопротивляющегося из последних сил Уильяма. Фон Метц заметил также, как Менаш Папаль изготовился и поднял клинок, чтобы одним мощным ударом перерезать шею Романа. Клокочущий звук, который вырвался из горла противника, убедил фон Метца, что его боевому товарищу удалось одержать верх в поединке. Затем он отдал приказ к отступлению.

Хорошо сыгранный тамплиерский дуэт поспешно отступил назад, при этом им приходилось непрерывно отражать атаки Ареса. После того как они один за другим проскользнули через щель между створками ворот, Папаль захлопнул их прямо перед носом разъяренного противника. Арес отошел, разбежался и с дикой яростью бросился на ворота, видимо желая использовать собственное тело в качестве тарана, однако Уильяму удалось вовремя заблокировать ворота своим клинком. Тамплиеры поспешили сесть в микроавтобус, в то время как Арес колотил мечом по воротам и выкрикивал им вслед зловещие проклятия.

Из церкви в это время раздался душераздирающий крик — это Лукреция очнулась и обнаружила отсутствие ребенка. В то время как она все еще продолжала кричать, Роберт наблюдал растущую растерянность на лицах своих друзей, когда они заметили, что он держит на руках мальчика. Взгляд Цедрика наряду с изумлением выражал сочувствие, но более всего — разочарование и упрек.

— Что случилось, Роберт? — вырвалось у него. — Ты должен был убить малыша!

Фон Метц не произнес ни слова. Своего рода ответ дал им сам малыш. После того как, выражая недовольство не всегда деликатным обращением с ним Роберта во время бегства, он дал волю слезам и разразился оглушительным плачем (причем продолжалось это довольно долго), он вдруг внезапно затих. Неловкими пальчиками он потянулся к рукоятке меча своего похитителя и начал ощупывать врезанный в золото клинчатый восьмиугольный крест тамплиеров.

Оглушительный лай ретривера на маленькой замощенной площади перед монастырской церковью вырвал Роберта из мира прошлого. Он снова вспомнил причину, по которой пришел сюда и стоял в этот момент рядом с Квентином за пестрыми окнами библиотеки, разглядывая молодого человека, каким стал его сын.

— Он чувствует, кто он, — прошептал Роберт, не глядя на монаха. — И он будет задавать тебе каждый день все больше вопросов.

— Но я не думаю, что сейчас подходящий момент, — взволнованно возразил Квентин. — Дай ему, по крайней мере, закончить школу и сдать экзамены на аттестат зрелости.

— Подходящий момент, Квентин, не наступит никогда, — ответил фон Метц и посмотрел на монаха с грустной улыбкой.

Роберт сочувствовал монаху, самоотверженно и беззаветно заботившемуся о ребенке, о котором сам он заботиться до поры до времени не имел возможности. Квентин же целиком посвятил себя мальчику и сделал из него воспитанного молодого человека. Роберт представлял себе, что монах должен чувствовать при мысли, что у него заберут Давида, заменившего ему родного сына, которого он не мог иметь из-за своего монашеского призвания. Но все равно, не может же Квентин привязать к себе Давида навечно. Фон Метц понемногу наблюдал за сыном все эти годы, и от него не ускользнуло, как изменился Давид в последнее время. Заберет ли Роберт его к себе или нет, мальчик в любом случае покинет монастырь, в этом тамплиер был более чем уверен.

— Другие даже не знают, что ты его не убил. — Квентин старался говорить спокойным голосом, но Роберт чувствовал отчаянное сопротивление в словах старика.

— Да, — согласился тамплиер, — и я не могу и не хочу больше это утаивать.

Квентин глубоко вздохнул. Фон Метц с облегчением заметил, что непреклонное упрямство в глазах монаха начало уступать мысли, что тамплиер имеет все права на Давида. Роберт подавил в себе желание заключить в объятия старого друга, утешить его; он снова посмотрел через окно на своего сына, который в данное время подметал ступеньки, ведущие к церковному порталу. И тут произошло нечто странное: Давид совершенно неожиданно для себя схватил обеими руками старую соломенную метлу и вскинул ее, словно мощный меч, направив воображаемый клинок на заливавшуюся истерическим лаем собаку. Он остановил метлу всего за миллиметр от головы пса. Вслед за тем смущенно пожал плечами и с удивлением посмотрел на метлу, словно сам не мог понять, что он только что сделал. Собака сообразила, что разумнее будет прекратить лай, и, повизгивая, отбежала на несколько шагов от юноши и от его, быть может, недооцененного ею раньше оружия, которое он обычно использовал для подметания ступенек. Давид продолжал недоверчиво разглядывать метлу, точно в нее вселилась какая-то самостоятельная магическая сила и это она несет ответственность за подлое покушение на собаку. После этого он отложил ее и, словно извиняясь, стал почесывать онемевшего от испуга ретривера за ушами.

На губах фон Метца играла гордая улыбка.

— Когда я вернусь из Лондона, — решительно сказал он, — Давид узнает, кто он.

Лучшей погоды для ночного праздника трудно было пожелать. Воздух в лесу был теплым, небо — ясным, в звездах; высоко над макушками мощных дубов висел месяц в форме серебряного серпа. Давид давно уже не чувствовал себя так хорошо, как теперь, когда отправился наконец на поляну. Получить разрешение Квентина, принять приглашение Стеллы и пойти на лесную вечеринку оказалось гораздо проще, чем он предполагал. Самым тяжелым было время перед их коротким разговором, когда он, как и каждый вечер, сидел в просторной, пыльной, доверху набитой знаниями и старыми историями библиотеке и, глядя одновременно в книгу и на монитор компьютера, мучительно размышлял, как получше сформулировать просьбу. Он старался как можно меньше думать о Стелле, но, погруженный в свои мысли, все время что-то чиркал в блокнотике, вместо того чтобы переводить лежащий перед ним латинский текст, как он твердо обещал Квентину. Проходя мимо, монах наклонился к нему, чтобы посмотреть, как далеко он продвинулся в своей работе. Квентин не был, как опасался Давид, сильно разочарован или даже разозлен, увидев, что его ученик практически ничего за сегодняшний вечер не сделал, скорее он показался Давиду обеспокоенным, и юноше это было почти так же неприятно, как выговор. Он чувствовал, что постоянная озабоченность Квентина начинает его стеснять.

Монах рассматривал рисунок в черновом блокноте — клинчатый восьмиугольный крест тамплиеров, — который Давид нарисовал, сам толком не зная почему. Квентин наморщил лоб, но ничего не сказал. Тогда Давид собрался с духом и просто, в нескольких словах, сообщил ему о приглашении Стеллы. Он счел это наиболее дипломатичным, так как это освобождало его от необходимости о чем-либо просить Квентина. К его изумлению, монах отреагировал понимающей улыбкой и даже ободрил Давида в его намерении пойти, если тот сам этого хочет. Все оказалось так просто… Давид решил в будущем чаще высказывать то или иное свое желание в такой непрямой форме. Он не очень привык обращаться с какими-либо личными просьбами, так как монах с самого начала старался приучать его к бескорыстию и скромности. Но сегодня он явно вошел во вкус, и теперь у него наверняка будут чаще возникать те или иные просьбы, для чего он — вне зависимости от того, достиг он уже совершеннолетия или нет, — хотя бы из вежливости и из чувства такта нуждался в благословении Квентина.

Он приближался к большой поляне, где — это слышалось издалека — праздник был в полном разгаре. Давид намеренно медлил и пришел немного позднее, чтобы не оказаться в числе первых. Ему больше всего хотелось быстро и незаметно затеряться в толпе. Он рассчитывал, что никто не будет готов к тому, что он примет приглашение Стеллы и на этот раз взаправду придет, — ведь после того, как три или четыре последних раза он не появлялся на этих шумных, пользующихся не слишком доброй репутацией сборищах, многие сочли его неприступным, скучным анахоретом. Наверняка кое-кто посмотрит на него косо. Другие станут шушукаться и подсмеиваться над ним, и он не вправе их за это упрекнуть. Таким образом, его превосходное настроение несколько увяло к тому времени, когда он прошел последние метры и вышел из лесной чащи на ярко освещенную поляну. Неприятное, муторное чувство вдруг заполнило его желудок, и когда его в самом деле встретили первые раздраженные взгляды, он был на шаг от того, чтобы повернуть назад, и сделал бы это, если бы не Стелла. Немедленно прервав разговор с одноклассницами, она, обрадованная, поспешила к нему навстречу.

— Давид! — Ее высокий, ясный тенорок заглушил и музыку, и гул голосов.

Если бы Стелла не была Стеллой, он, возможно, на нее бы за это обиделся, так как следствием ее выкрика было то, что теперь действительно каждый, кто раньше его не заметил, обратил свой взгляд в его сторону. Давид покраснел.

— Ты пришел! Вот здорово!

В ее прозрачных глазах замелькали радостные искорки.

От смущения Давид глубоко засунул руки в карманы джинсов, дружески ей кивнул и неуверенно огляделся. Он чувствовал себя среди этого многолюдья совершенно потерянным. Посреди поляны мерцало пламя большого костра, генератор обеспечивал работу стереоустановки и относящихся к ней двух мощных звуковых электроусилителей. Охотничья площадка у лесной опушки была без долгих размышлений превращена в танцпол для группки легко одетых школьниц, которые с величайшей радостью отплясывали как заправские тусовщицы, завсегдатаи дискотек и других увеселительных заведений. Давид разглядел среди танцующих и одноклассников, прежде всех, конечно же, Чича, который в своих ярких манатках и шерстяной шапочке на длинных непричесанных волосах выделялся в этой пестрой толпе, как крапчатый конь в стаде баранов. Казалось, каждый, кто имел возможность сегодня сюда выбраться, пришел.

— Вот! Сначала немного выпей! — Стелла сунула ему в руку свой наполовину опустошенный пивной бокал. Она тоже казалась смущенной, но, в противоположность Давиду, имела преимущество — всего в несколько промилле, — и это давало ей возможность успешнее справляться с ситуацией.

Благодарный за то, что она помогла ему занять чем-то руки, он взял у нее бокал и осторожно его пригубил. Собственно говоря, он вообще не любил пиво, но сейчас это не играло роли. Еще меньше ему нравилось стоять с беспомощно засунутыми в карманы руками и уклоняться от изумленных взглядов соучеников.

Элла и Мадлен прошли мимо него и Стеллы, пьяно покачиваясь и болтая несусветную чушь, и весело его приветствовали. Наконец и Чич его заметил и поспешил к нему с большим, сладковато пахнущим бумажным кульком в руках.

— Давид, братан! — крикнул он ему в самом превосходном настроении и одарил его улыбкой человека, под завязку хватанувшего запретного кайфа. Затем он приобнял его рукой за плечи, чтобы подсунуть ему свою дурь из кулька под самый нос, так что глаза Давида начали слезиться. — Ты мужчина, Давид! — сказал он под конец. — Ты не трус, ты парень что надо!

В то время как Давид все еще размышлял, что, собственно, хотел сказать ему этими словами его развязный, но тем не менее симпатичный и добродушный длинноволосый сосед по парте, Стелла весело ему подмигнула:

— Я же говорила, что тебе следовало прийти пораньше.

Давид улыбнулся. Стелла права, как она большей частью всегда оказывалась права. Теперь, когда первое смущение было преодолено, все вокруг показалось ему не так уж плохо, как он боялся. После того как он научился в этот день выражать свои корыстные желания, он усвоил и еще один урок — осуществлять эти желания на практике.

Стелла схватила его за руку и потащила на площадку для танцев в четыре квадратных метра.

— Пойдем! — протянула она сладким голосом. — Потанцуем!

Лукреция вела себя как ребенок. Хуже всего было то, что сама она этого не сознавала. Тем не менее Арес старался входить в пустую колыбельную комнату как можно тише, чтобы не потревожить сестру в минуты ее благоговейных молитвенных бдений и отчаянных попыток с помощью сосредоточения и магии предугадать будущее. И это происходило почти ежедневно в течение уже более восемнадцати лет.

Колыбельная комната! Арес не вполне понимал сестру и с каждым днем, наступавшим после ее молитвенных бдений, понимал ее все хуже и хуже. Огромное помещение, выкрашенное радостной белой краской, такая же белая лакированная колыбель — символ невинности, — и все это для ребенка, которому была бы абсолютно не нужна такая комната, далее если бы он в самом деле вернулся к своей матери. Ведь ему исполнилось бы сейчас уже восемнадцать лет и он был бы уже молодым мужчиной… Но о чем говорить! Давид мертв! Почему Лукреция никак не хочет этого понять и с этим смириться?

Арес сдержанно откашлялся:

— Лукреция! Министр уже здесь!

Лукреция стояла на коленях перед свежезастеленной детской кроваткой и изящными пальцами левой руки привычным ласковым жестом гладила подушку, в то время как в другой руке у нее были зажаты четки. Затем она с явной неохотой оторвалась от колыбели и воспоминаний, легко приложилась губами к деревянным бусинам и повесила их на сетку кроватки, после чего повернулась к своему темноволосому брату.

Араб Шариф, который неслышно вошел в комнату вместе с ее братом, прислонился к стене возле двери, небрежно скрестив руки на груди. Он походил на черную пантеру, которая терпеливо кого-то подстерегает.

— Я иду, — ответила златоволосая красавица в серебристо-сером, доходящем до лодыжек бархатном платье.

Затем она еще немного помедлила и оглянулась на маленькую колыбель, которая в течение восемнадцати лет служила приютом разве что для нескольких умных клещей, которым с помощью хитрости и коварства удавалось ускользнуть от гигиенических порывов Лукреции.

— Когда-нибудь ты должна от этого освободиться, сестра! — Арес старался сохранять в разговоре с ней братский тон, однако от природы он был лишен мягкости и сочувствия. Вероятно, по этой причине ему не удавалось в течение прошедших восемнадцати лет убедить Лукрецию, как бессмысленно подобными ритуалами пробуждать в себе вновь и вновь скорбь о потерянном сыне. Но может быть, он поступил разумно и сделал доброе дело, высказав ей наконец со всей прямотой, что он думает о ее дурацком театре.

Лукреция лишь печально покачала головой.

— Давид жив, Арес, — упорствовала она. — И я найду его. Я чувствую. Я знаю.

Все было бесполезно. Арес прикусил язык, чтобы не сболтнуть ничего лишнего, о чем он будет сожалеть на следующий день, и недоуменно смотрел сестре вслед, пока она не вышла из комнаты. Только когда она была достаточно далеко и не могла его услышать, он повернулся к Шарифу, чтобы объяснить ему, что он имеет в виду:

— Ей срочно нужен мужчина. Ее обожаемый баловник давно мертв. Фон Метц собственноручно прикончил его.

Шариф не ответил, а только смерил своего визави выразительным взглядом и вышел из комнаты, чтобы последовать за Лукрецией.

Арес презрительно сморщил нос. Иногда ему представлялось, что он единственный человек в этом доме, который заставляет работать свои серые клетки. Кажется, все другие ничего не желали, кроме как слепо ему повиноваться и втайне мечтать, что такое послушание однажды будет вознаграждено ночью, проведенной с его ангелоподобной сестрой.

— Да-да, беги за ней и продолжай лизать ей задницу! — крикнул Арес арабу голосом, полным гнева и разочарования. — Ты всегда останешься для нее только рабом.

Это мог бы быть превосходный вечер, более волнующий, интересный и радостный, чем все другие, которые Давид пережил до сих пор в своей печальной монастырской жизни. После того как ему удалось преодолеть первоначальное смущение и Стелла, несмотря на его довольно посредственное чувство ритма, при звуках музыки из «Вlаск Eyed Peas»[4] придвинулась к нему совсем близко и была невероятно соблазнительной, он мог бы протанцевать с ней всю ночь. Даже злобно-ненавидящие взгляды Франка, которые тот бросал на него со своего места вблизи танцевальной площадки, взгляды, исходившие из его разрывавшегося от зависти сердца, не могли нарушить эйфорию, которая неожиданно охватила Давида. Возможно, из-за праздничного настроения — чувства, которое было совершенно новым и непривычным в его жизни, — он даже дал уговорить себя выпить несколько явно лишних стаканчиков пива. После танцев они со Стеллой, крепко держась за руки, удалились в уединенный уголок, где звуки отдаленной ласкающей музыки в сочетании с мерцающими отсветами костра и по-летнему теплым ночным воздухом создавали такую романтическую атмосферу, которой никто не мог противостоять. Это стоило Давиду немалого мужества, но сейчас он был уверен, что в таком настроении ему удалось бы собрать свою волю и поцеловать Стеллу.

Но все получилось иначе. Прошло совсем немного времени, прежде чем Давид увидел спешащего к нему Франка в безвкусной распахнутой гавайской рубахе с множеством отпечатков полногрудых женщин, в кожаной куртке, казалось сросшейся с ним (вероятно, только мать видела его без этой куртки, да и то лишь в день рождения), а также в шикарных солнечных очках, хотя было почти совсем темно. Широкоплечий балбес выбил у Давида бокал из рук со словами, что так дело не пойдет: Давид-де не смеет запросто сюда являться и забирать «их девчонок» (при этом, разумеется, он имел в виду Стеллу). Несмотря на это, последующее нападение Франка стало для Давида полной неожиданностью. Давид вновь прочел сумасшедшую ревность в глазах ненавистного соученика, когда открытая ладонь Франка с беспощадной силой нанесла ему удар прямо по грудной клетке, так что, отшатнувшись, он испуганно отступил на несколько шагов назад и попытался отдышаться. Тройка или четверка подхалимов, которых Франк вопреки голосу рассудка называл друзьями, — несколько несчастных созданий, страдавших, как и он, от комплекса неполноценности и запоздалого полового созревания, — ухмыляясь, встали за спиной долговязого задиры и наблюдали происходящее с садистским удовольствием.

— Не сдерживай себя, Франк, задай ему перца! Только не давай ему спуску!

Почти каждый из присутствующих был в подпитии, если не сказать больше, и только Чич, единственный, кто успел накуриться до достаточного мужества, рискнул вмешаться в ситуацию и попытался ее по-своему урегулировать: он подсунул мерзкому грубияну Франку свое курево и дружески ему ухмыльнулся. Миролюбивый Чич не мог бы ни с кем поступить иначе, даже если бы ему была дана для наслаждения половина плантации индийской конопли.

Франк с силой отбил в сторону руку желавшего всем добра парня, о котором мало кто чего знал, даже как его по-настоящему зовут, так что предложенная Чичем сигарета описала высокую дугу и приземлилась в огонь костра. Затем с угрожающей миной он вновь сделал шаг по направлению к Давиду, чей испуг и очевидная нервозность доставляли ему явное удовольствие.

Давиду было важно только одно: каким-либо образом остаться в живых и при этом по возможности сохранить хоть чуточку чести, так что для себя он решил защищаться от Франка.

— Почему ты не драпаешь к своим попам, несчастный монастырский приемыш? — усмехнулся Франк и тут же нанес второй удар прямо в грудину, так что Давид едва не шлепнулся на землю и не растянулся во весь рост. — Выбивай пыль из библий или делай что-нибудь подобное — в этом твое призвание. Здесь, во всяком случае, ты никому не нужен.

«Возможно, то, что касается чести, не так уж и важно», — подумал нерешительно Давид. Он уже собрался повернуться и улизнуть, когда в происходящее вмешалась Стелла.

— Что это значит, Франк? — напустилась она на противника Давида, который был по крайней мере на две с половиной головы выше ее. — Оставь его в покое!

— Проваливай отсюда, ты, идиотка! — Франк оттолкнул ее в сторону не менее грубо, чем Давида.

Какая неожиданная ярость и какая неожиданная сила, оказывается, дремали в нем, до сих пор не давая о себе знать! Давид заметил это лишь тогда, когда одним мощным прыжком наскочил на ненавистного грубияна и ударил кулаком прямо в лицо. Франк упал на спину, стукнулся головой о землю и не пострадал более серьезно лишь потому, что, к его счастью, приземлился в точности между толстой веткой и пивной бутылкой, а не на то или другое.

Несколько девочек взвизгнули от ужаса. Даже у некоторых приятелей Франка от неожиданности перехватило дыхание.

— Ах ты, маленький засранец! — вновь выругался долговязый балбес с прилипшими ко лбу волосами и вскочил на ноги. — Теперь я действительно намылю тебе рожу!

«Как будто ты и так не собирался этого сделать», — усмехнулся про себя Давид.

Внезапный приступ агрессии, чего он никогда раньше в себе не предполагал, всерьез испугал его самого, потому что теперь он едва ли мог контролировать охвативший его воинственный пыл. Однако, защищаясь, он поднял вверх руки, мобилизуя силу присущего ему самообладания, чтобы направить ее против неизвестного, чуждого ему доселе свойства его личности.

— Франк, ну пожалуйста! Я не хочу неприятностей, — с трудом выдавил он из себя, однако адский пес, который неожиданно пробудился в нем, едва этот мерзкий тупица осмелился коснуться Стеллы, уличил его во лжи и стал рваться с поводка, который, видимо, был не прочнее ангорской нити.

— Неприятности ты уже имеешь, дерьмо! франк крепко схватил его за плечо. Черной ненавистью пылали его глаза в тот момент, когда он замахнулся и со всей мощью вновь всадил стиснутый кулак в лицо Давида. Давид удерживал разъяренного пса, сидевшего внутри него, еще в течение двух болезненных ударов, полученных от соперника, но затем зверь сорвался с поводка, и Давид снова ударил.

Сила этого удара не только сбила долговязого с ног — она протащила его три-четыре метра по земле и бросила на накрытый стол, стоявший около костра, — на нем были расставлены салаты, закуски и бочонки с пивом. Стол не выдержал тяжести, покачнулся, подался вперед, и яичная лапша, сардельки, длинные батоны, пивные бочонки погребли Франка под собой в один момент, а он только беспомощно размахивал руками. Чич, известный тем, что обычно всегда находился на стороне проигравшего до тех пор, пока жизни этого проигравшего и его собственной ничто не угрожало, подошел к поверженному колоссу и опустился рядом с ним на колени, чтобы помочь ему в его борьбе с завалившими его съестными припасами.

Стелла смерила Давида взглядом, который в основном выражал все то, что он и сам чувствовал в эти секунды: ужас, смятение, беспомощность, удивление и, прежде всего, уверенность, что сейчас им лучше всего исчезнуть, отправиться в какое-нибудь отдаленное местечко, прежде чем ноги франка снова начнут прочно подпирать его тело. Она схватила Давида за руку и хотела потащить его за собой, когда рядом раздался испуганный возглас Чича:

— Дело дрянь, старина! Думаю, ты сломал ему челюсть. — И Чич выругался, глядя на белое как мел лицо Франка.

На физиономиях стоявших поблизости одноклассников отразился ужас, а также — что было гораздо хуже — упрек.

«Черт его побери!» — в который уже раз подумал Давид. Что он, собственно говоря, такого сделал? Он ведь только оборонялся. Никто не мог предположить, что единственный удар его нетренированных, слабых от природы рук достаточен для того, чтобы…

Что-то твердое и холодное коснулось его лба. Зеленые осколки стекла разлетелись во все стороны, опасно поблескивая в мерцающем свете костра. Давид почувствовал, как теплая густая кровь обильно течет из раны над его левой бровью, еще прежде, чем понял, что это один из сообщников Франка разбил пустую бутылку из-под шампанского о его голову. Он ожидал от себя, что продержится на шатающихся ногах самое большее несколько секунд, прежде чем головокружение и боль одолеют его и на время перенесут в блаженный, как он надеялся, мир грез. Но ничего подобного с ним не случилось. Лишь очень недолго он ощущал неприятное жжение над левым глазом и короткое стягивание, похожее на судорогу, которая, однако, за полсекунды словно распознала неправильность появления раны не на той части тела и не у того человека, признала ошибку и так же внезапно, как и появилась, исчезла. И больше ничего? Или он находится в шоке и потому ничего не чувствует?

Сообщник Франка некоторое время переводил недоверчивый взгляд с горлышка бутылки, которое он все еще держал в руке, на Давида, потом заметно побледнел, бросил бутылку в канаву и попятился.

Стелла буквально остолбенела, она растерянно смотрела на Давида широко распахнутыми глазами, недоверчиво приоткрыв рот.

Был ли в самом деле только шок причиной того, что он смог устоять на ногах после столь сильного удара? И кто наделил его такими непривычными для него силами, что он смог без труда сломать челюсть Франку? Боже милостивый, неужто он способен серьезно ранить человека? Или он и вправду одержим каким-то злым демоном, который блокировал его боль, чтобы Давид отдал ему за это свою душу?

По крайней мере, в этот момент все действительно смотрели на него как на одержимого демонами, а иные воображали, что сейчас у него из ушей полезут безобразные, гадкие щупальца чертенят.

Он крутанулся на каблуке-и внезапно бросился бежать. Только когда лесная тьма прочно окутала его своим защитным покрывалом, Давид замедлил шаги. Примерно на полпути между поляной и зданием интерната он остановился, опустился на колени и дал волю слезам, стыду и ужасу.

Ему казалось, что он довольно долго просидел на корточках в лесных дебрях, непрерывно всхлипывая, однако после того, как он, собравшись с силами, снова встал на ноги, Давид обнаружил, что это не так. Когда он дошел до площадки парка, расположенной на самом краю монастырской территории, всего через несколько мгновений после него, тяжело дыша, из подлеска выбежала Стелла.

— Давид! Подожди! — задыхаясь, крикнула она, но он не остановился, а, наоборот, ускорил шаги.

Достаточно того, что ему стыдно перед самим собой. Было бы непереносимо совестно посмотреть ей сейчас в глаза. Однако она все же его догнала.

— Да погоди же наконец! — Она схватила его за запястье, так что ему ничего не оставалось, как остановиться: он не хотел вырывать у нее руку силой. Он вообще никогда в жизни не хотел бы применять силу против кого бы то ни было, даже для того, чтобы защищаться.

— Уходи! — вместо этого вдруг закричал он на нее. — Оставь меня в покое!

Стелла посмотрела на него озабоченно, однако руку его все же выпустила. Давид отвернулся от нее и поспешил вперед, но Стелла упорно продолжала следовать за ним.

— Я очень сожалею, Давид… — прошептала она.

Услышав эти слова, он остановился.

О чем это она, интересно, сожалеет? Что пригласила его на танцы, чтобы спровоцировать Франка? Чтобы продемонстрировать этому трижды проклятому идиоту, что она ему не принадлежит? Ну да! Давид заметил короткий, презрительный и торжествующий взгляд, который она искоса бросила на Франка с танцплощадки, но в своем тогдашнем блаженном настроении он сразу же о нем позабыл. Если именно это она имела в виду, говоря, что сожалеет, то может продолжать сожалеть сколько душе угодно.

— О\'кей, ты был прав, а я дала маху, — продолжала Стелла, стоя рядом и беспомощно пожимая плечами. — Мне следовало заранее знать, что такой идиот, как Франк, может из-за этого взбеситься. — Она посмотрела на него сбоку, полная ожидания и надежды на примирение. — Я правда очень-очень сожалею, Давид, — тихо повторила она и, поскольку он никак не реагировал на ее слова, притянула его к себе, ласково погладила по щеке и встала на цыпочки, чтобы критическим взглядом осмотреть рану над его глазом. — Ну-ка, дай взглянуть на твою несчастную черепушку!

Вопреки воле он позволил ей осмотреть рану. Все в нем противилось ее прикосновениям. «Я допустил ошибку», — мысленно бранил он себя. Никогда больше ни во что такое он не ввяжется, никогда не допустит, чтобы какая-нибудь девушка так затронула его сердце. Он должен придерживаться того, чего молча, без слов, ожидает от него Квентин. Ему не следует покидать монастырь, обеспечивающий надежную защиту в жизни, он. должен еще больше сконцентрироваться на занятиях, не представляющих опасности: на чтении пожелтевших, пыльных документов — свидетельств прошедших лучших времен. Проклятие! Ведь именно сегодня он начал всерьез подумывать о том, чтобы покинуть монастырь и Квентина. Именно сегодня утром он вдруг почувствовал себя достаточно сильным и зрелым для познания большого, бескрайнего мира, лежащего за монастырскими стенами. И как же далеко он от них ушел? Он не прошел и тысячи метров — и сразу же потерпел позорный провал.

— Знаешь, кровь совсем не идет, почти все подсохло, — удивленно сказала Стелла, в то время как ее пальцы продолжали осторожно ощупывать рану. В ее голосе слышалось легкое замешательство.

Давид, сбитый с толку, тоже схватился за лоб.

Шок избавил его от боли, которую он должен был бы ощущать, но он знал, что удар был достаточно тяжелый и причинил ему серьезную рану. Он же чувствовал вначале, как кровь потоком течет со лба, — даже воротник рубашки весь пропитался кровью. Но теперь, ощупав лоб, Давид не увидел на пальцах следов свежей крови.

— Все же нужно сходить к врачу, — решила Стелла. — Тебя необходимо осмотреть.

— Не знаю… — Давид скорчил недовольную гримасу. Он еще ни разу в жизни не был у врача, и любовь к приключениям, если она вообще в той или иной мере была в нем заложена, почти не давала о себе знать, забившись в самый темный угол его подсознания.

— Но я… — Стелла вытащила ключ от машины из кармана облегающих джинсов и нажала на кнопку дистанционного управления. Тотчас вблизи заблистал ее новенький ярко-желтый «Фольксваген-Битл»[5], в который она и усадила Давида.

Он больше не сопротивлялся. Только еще раз ощупал почти зажившую рану над левым глазом. Как она могла затянуться так быстро? Что за чудеса с ним творятся?

Стелла включила мотор, и автомобиль помчался во тьме, шурша по асфальту шинами, в то время как машина «скорой помощи» с полицейским рожком и сиреной катилась по направлению к парковой площадке.

До ближайшего пункта «Скорой помощи» пришлось бы добираться около двадцати минут, поэтому Стелла без долгих размышлений припарковалась перед городской больницей и, взяв Давида за руку, потащила его в небольшую, слабо освещенную приемную. Там они молча сидели около получаса, прежде чем ночная сестра с недовольным лицом препроводила их в такой же небольшой кабинет, где им велено было ждать врача.

В то время как Давид, выполняя грубую команду сестры, улегся на узкую, покрытую простыней смотровую кушетку, Стелла отошла к противоположной стене, скрестила руки на груди и постаралась выдавить из себя ободряющую улыбку. Давид рассказал ей между тем, что еще никогда в жизни не был у врача, потому что до сих пор никогда не был болен так, чтобы Квентин не смог вылечить его в течение кратчайшего срока с помощью трав из обширных запасов монастырской аптеки или различных настоек причудливых цветов, которые, однако, оказывались очень действенными. Стелла даже не потрудилась скрыть, что она ему не верит, но тем не менее не переставала улыбаться.

Теперь, когда прошел первый ужас от того, что случилось, все вокруг уже не казалось Давиду столь безысходным. Он лишь старался не смотреть подолгу в бездонные синие глаза девушки, чтобы преодолеть в себе знакомое беспокойное чувство.

Давид приготовился увидеть почтенного пожилого господина с шевелюрой, отливавшей сединой, типичную фигуру из телепередач — доброго доктора, который одинаково искренне сочувствует каждому больному, страдает ли тот от чешуйчатого лишая или из-за оттопыренных ушей, врача, который, наряду со знанием медицинских ноу-хау, является еще и высококвалифицированным психологом и социальным работником. Он допускал и другой вариант — угрюмый, трясущийся старикашка, с виду типичный мясник, затянувший рот марлевой повязкой, с большим шприцем в руках, в котором непрерывно бурлит ядовито-зеленая жидкость; сейчас он схватит его и начнет трогать немытыми толстыми пальцами его рану. Но доктор не был похож ни на того, ни на другого.

Прошло совсем немного времени, и в кабинете появился длинноволосый молодой человек, явно пребывающий в отличном настроении и насвистывающий какую-то мелодию. Своей трехдневной бородкой, шельмовской ухмылкой и модной тенниской он ничем не напоминал тех типов, которых ожидал увидеть Давид. Исключение составлял наброшенный на плечи белый халат.

— Сожалею, что вам пришлось ждать, — улыбнулся врач, показавшийся посетителям не намного старше их самих, — но я занимался сломанной челюстью.

Желудок Давида болезненно сжался при воспоминании о том, что он натворил и что за последние три четверти часа постарался вытеснить из своего сознания, но при этом его мучили не одни только угрызения совести. Он обменялся многозначительным взглядом со Стеллой.

— Этот больной еще здесь? — спросил он.

— Лежит в соседнем кабинете. Накачан болеутоляющими.

Хотя это и уменьшило страх Давида, так как возможность в ближайшее время встретиться лицом к лицу с жаждущим мести Франком явно отпадала, однако это не успокоило его совесть.

— По крайней мере, не будет некоторое время нести всякий бред, — вздохнув, отмахнулась Стелла.

Доктор бросил на нее вопросительный взгляд:

— В чем, собственно, дело?

— Да ни в чем. — Стелла покачала головой.

Длинноволосый врач недоуменно пожал плечами и принялся осматривать Давида. Некоторое время он казался сбитым с толку, затем в его лице появилось нечто, что Давид счел смесью раздражения и разочарования.

— Рана почти зажила, — вынес вердикт врач, проводя по рубцу ватным тампоном. — Почему вы обращаетесь ко мне с этим только теперь?

— Быстрее было просто невозможно, — сказала Стелла извиняющимся тоном, и это была чистая правда.

Тот, кто утверждает, что женщины не способны водить машину, как видно, никогда не сидел с хорошенькой одноклассницей Давида в ее ярко-желтой малолитражке. Стелла ездила так, словно ее погонял сам дьявол.

Доктор ухмыльнулся, как будто юная посетительница отпустила хорошую шутку, затем снова стал серьезным.

— Скажи честно, — он по-приятельски хлопнул Давида по плечу. Его бы не удивило, если бы тот в ответ шутки ради ущипнул его за бок, как будто они дружили уже много лет. — Это, должно быть, случилось вчера? Или еще раньше?

— Рану мне нанесли совсем недавно.

«За кого этот парень меня принимает? За лжеца? — подумал Давид. — Он что, полагает, что я готов целыми днями демонстрировать кровавую корку на лице, чтобы всем показать, какой я крутой?»

— Это произошло около часа назад на вечеринке, — подтвердила Стелла. — Один человек разбил бутылку о его голову.

— Но это не могло случиться час назад, — возразил врач, покачивая головой и снова осматривая рубец.

Давид беспокойно завертелся на кушетке.

— Это ненормально? — прямо спросил он у врача.

Доктор не ответил, взглянул на промытую рану и, улыбнувшись, заклеил ее пластырем. Затем ободряюще похлопал юношу по плечу. Иногда отсутствие ответа — тоже ответ.

— Можешь быть свободен, — объявил он под конец.

— Спасибо, господин доктор. — Давид слез с лежанки и пошел мимо Стеллы к двери.

Еще вчера он был заурядным занудой, вел обычную жизнь, лишенную невероятных событий; возможно, его жизнь была несколько иной, чем у других, но в ней не было ничего ненормального. Сегодня он вдруг превратился в одержимого демонами монстра, который легко сломал челюсть силачу ростом метр девяносто, яростному берсеркеру, внушающему страх всему интернату.

— Окажи любезность, зайди завтра утром! — крикнул ему вслед врач. — Я охотно осмотрел бы тебя еще раз.

— Гм-м… — пробормотал Давид без всякого выражения и поспешил поскорее покинуть больницу.

— Доктор не проявил к нам особой теплоты, — констатировала Стелла, после того как ее машина, взвизгнув тормозами, лихо влетела на площадку перед интернатом и девушка скорее придушила, чем выключила мотор.

Давид начал сомневаться, что по дороге в больницу она развила сумасшедшую скорость исключительно из-за заботы о нем. Впрочем, Стелла, кажется, всегда ездила словно одержимая дьяволом.

— Думаю, он убежден, что мы его дурачим, — продолжила Стелла слегка подавленно, когда они вылезли из машины. — Я имею в виду срок появления твоей раны.

Давид невольно прикоснулся к тому месту, где тяжелая бутылка не так давно разбила ему лоб, но, кроме узкого пластыря, ничего не нащупал.

— Кажется, у меня будут неприятности из-за Франка, — перевел он разговор на другую тему и глубоко засунул руки в карманы, чтобы отделаться от искушения снова и снова ощупывать рану. Он не понимал, как все это получилось, но чувствовал, что если будет и дальше непрерывно об этом думать, то окажется на грани безумия.

— Я знаю Франка, — заверила его Стелла, пока они брели к жилому комплексу. — Он слишком горд, чтобы заявить о происшедшем. Скверно, что все на вечеринке видели, как ты его сделал.

Они дошли до интернатских корпусов. Здесь их пути расходились, так как юноши и девушки жили в разных корпусах.

В течение нескольких вздохов, когда ни один из них не знал, что сказать, они молча стояли друг против друга и смущенно отводили взгляды в сторону или опускали их вниз, на носки своих туфель. Первой, как обычно, заговорила Стелла.