Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джон Толкин

«МОЙ МИР ПОЯВИЛСЯ ВМЕСТЕ СО МНОЙ»


Когда-то, на заре существования журнала «Если», в нем была опубликована глава из неизданного на тот момент «Сильмариллиона» — «Повесть о Берене и Лучиэнь».
И переводчик Дж. Р. Р. Толкина В. Гоушецкий выдвинул на страницах журнала интересную версию: будто бы автор своей эпопеей поведал читателям сюжеты реальных событий, которые произошли в предначальную эпоху.
У этой гипотезы есть немало сторонников (которые, естественно, относятся к ней с определенной долей условности).
И. Уотсон предлагает прямо противоположное решение: творческая энергетика автора столь велика, что способна из вымысла творить реальные миры, существующие где-то в параллельной Вселенной и принимающие людей в момент глобальных космических катастроф.
Пусть же сам автор расскажет о том, как он создавал свои миры.
Эти письма Дж. Р. Р. Толкина, написанные им в разные годы, на русском языке публикуются впервые.


Теперь — что касается, так сказать, начала начал. Спрашивать об этом — приблизительно то же самое, что интересоваться, откуда появился язык. Я шел к своему миру с самого рождения. Лингвистические структуры всегда действовали на меня, как музыка или цвет; я с детства полюбил растения и с детства же прикипел (не подберу иного слова) к тому, что называется нордическим характером и северной природой. Если человеку хочется написать что-нибудь в этом духе, он должен обратиться к своим корням; и тот, кто родом с Северо-запада, волей-неволей, подчиняясь велению сердца, передаст дух этого края. Безбрежное Море бесчисленных поколений предков на Западе, бескрайние просторы (откуда обычно появляются враги) на Востоке. Кроме того, такой человек, пускай даже совершенно не знакомый с устной традицией, может вспомнить о молве, что идет о Морском Народе.

Во мне присутствует то, что некоторые психологи именуют «комплексом Атлантиды». Вполне возможно, я унаследовал его от родителей, хотя они умерли слишком рано, чтобы поведать мне о чем-то подобном, слишком рано, чтобы я сам мог что-то такое о них узнать. От меня же, полагаю, этот комплекс унаследовал лишь один сын. До недавнего времени я об этом и не подозревал, а он до сих пор не знает, что мы с ним видим одинаковые сны. Я имею в виду сон, в котором Гигантская Волна поднимается в море и накатывает на берег, сметая деревья, заливая поля. В трилогии этот сон видит Фарамир. Правда, после того как написал «Падение Нуменора», последнюю легенду Первой и Второй Эпох, я больше не видел во сне ничего похожего.

Трудно остановиться, когда рассказываешь о себе, но я все же попробую и о годах учебы упомяну лишь вкратце. Я поступил в школу короля Эдуарда и большую часть времени тратил на изучение латыни и греческого. В школе я выучил англосаксонский (а также готский — по чистой случайности, а расписании его не было).

Вот истоки моего мира. Пожалуй, следует еще сказать, что меня сызмальства зачаровывали валлийские имена — и очарование не пропадало даже когда взрослые, к которым я приставал с вопросом: «А что это значит?», давали мне книги, непосильные для ребячьего ума. По-настоящему валлийским я занялся в колледже и получил от него громадное лингвистико-эстетическое удовольствие. Как, впрочем, и от испанского. Мой опекун был наполовину испанцем, и подростком я часто заглядывал в его книги, пытаясь что-нибудь запомнить. Испанский — единственный из романских языков, на котором мне приятно говорить… Но самое главное — в библиотеке Эксетерского колледжа я однажды наткнулся на грамматику финского языка. Я ощутил себя человеком, который обнаружил винный погреб, битком набитый бутылками с вином, какое никто и никогда не пробовал. Я бросил попытки изобрести «новый» германский язык, а мой собственный — точнее, их было несколько— приобрел явное сходство с финским в фонетике.

Именно на этом фундаменте и зиждется мое мироздание. Для меня языки и имена неотделимы от моих произведений. Они были и остаются попыткой создать мир, в котором получили бы право на существование мои лингвистические пристрастия. В начале были языки, легенды появились потом.

Первое свое произведение я написал в возрасте семи лет. Речь в нем шла о драконе. Больше в памяти ничего не сохранилось, за исключением маленького курьеза. Матушка, прочитав мой опус, не сказала ни слова о самом драконе, зато заметила, что надо писать не «зеленый большой дракон», а «большой зеленый дракон». Честно говоря, я не понял, почему, и не понимаю до сих пор.

Финский я упомянул по той причине, что именно он побудил меня снова взяться за перо. Меня восхитила и очаровала «Калевала». Свод моих легенд, частью которых (заключительной) является трилогия, возник из стремления «переписать» «Калевалу», в первую очередь — трагическую историю Куллерво.

(Из письма У. X. Одену)



Мой мир появился вместе со мной— впрочем, это вряд ли интересно кому-либо кроме меня самого. Я хочу сказать, что не проходило и дня, чтобы я не продолжал его придумывать. Мои произведения основываются на вымышленных языках… У тех существ, которых я ошибочно назвал эльфами3, имеются два родственных языка, возникших из одного и того же источника; эти языки представляют две стороны моего «лингвистического вкуса». Из первого позаимствованы почти все имена, встречающиеся в моих легендах, что, как я полагаю, придает ономастикону своеобычность, которая обыкновенно отсутствует в подобного рода произведениях.

Кроме тяги к языкам, меня с самого детства привлекали мифы (но не аллегории!) и сказки, а в особенности — героические предания на грани волшебной сказки и исторической хроники; таких преданий, к сожалению, было не слишком много. Кстати, только поступив в колледж, я наконец-то осознал, что между волшебной сказкой и исторической хроникой существует крепкая внутренняя связь. Не могу сказать, что стал знатоком мифов и сказок: дело в том, что я всегда искал не просто знаний, а знаний определенных. Вдобавок — надеюсь, мои слова не покажутся нелепыми, — меня с малых лет печалила бедность моей родной страны, у которой не было собственных легенд (выросших, как говорится, на местной почве). Греческие, кельтские, германо-скандинавские, финские (в которые я влюбился раз и навсегда), рыцарские романы — пожалуйста, сколько угодно; но ничего чисто английского, за исключением дешевых литературных поделок. Конечно, у нас есть артуровский цикл, однако, несмотря на все свое могучее притяжение, он недостаточно натурализован, связан с Британией, но не с Англией, а потому не мог восполнить ту пустоту, которую я ощущал. Иными словами, его «волшебность» чрезмерна, он чересчур фантастичен и условен, и в нем слишком много повторов. К тому же, что гораздо важнее, в этом цикле отчетливо ощущается влияние христианства.

По причинам, в которые я не стану вдаваться, это представляется мне роковой ошибкой. Как и всякое искусство, миф и волшебная сказка должны содержать в себе моральные и религиозные принципы (не важно, истинные или ошибочные), однако нельзя, чтобы они выпирали, имели ту же форму, что и в «первичном», реальном мире.

В незапамятные времена (с тех пор много воды утекло) я намеревался сочинить цикл более или менее связанных между собой легенд, от космогонических до сказочно-романтических (первые получали бы от вторых некоторую «приземленность», а последние приобретали толику великолепия первых), и хотел посвятить эти легенды моей стране, моей Англии. По манере изложения легенды должны были соответствовать нашим традициям (под «нашими» я разумею Северо-Западную Европу в противовес Эгейскому побережью, Италии и Европе Восточной) и обладать, если у меня получится, неким неизъяснимым очарованием, которое кое-кто именует «кельтским» (хотя в исконно кельтских преданиях оно встречается весьма редко): затем их следовало сделать «высокими», то есть избавить от всякой вульгарности и грубости, каковые вовсе не подобают стране, давшей миру столько великих поэтов. Главные события я собирался изложить во всех подробностях, а прочие изобразить двумя-тремя мазками. Цикл должен был представлять собой единое целое и в то же время производить впечатление незаконченности, чтобы и другие — не только писатели, но и художники, музыканты, драматурги — могли поучаствовать в его создании. Смешно, не правда ли? Наивно и смешно.

Разумеется, столь великая цель возникла не сразу. Ей предшествовали сюжеты, приходившие ко мне с детства; чем больше их становилось, тем явственнее проступали связи. Несмотря на то, что меня постоянно отвлекали (сначала домашние заботы, потом учеба и работа), я продолжал их записывать, чувствуя при этом, что лишь «фиксирую» существующее в действительности, а вовсе не «изобретаю».

Не люблю Аллегорию, тем более возникшую не случайно, созданную совершенно сознательно, — однако всякая попытка объяснить содержание мифа или волшебной сказки требует аллегорического языка. И, естественно, чем больше в произведении «жизни», тем легче оно поддается аллегорическому истолкованию; тогда как чем лучше явная аллегория, тем ближе она к «обыкновенным» произведениям. Так или иначе, перед нами всегда три проблемы — Грехопадение, Смерть и Машина. Падение неизбежно, хотя происходить может по-разному. Смерть оказывает несомненное влияние на искусство и на творческую (наверное, следует сказать субтворческую) способность, которая, похоже, никак не связана с физиологией. Эта способность проистекает из страстной любви к реальному, «первичному» миру и позволяет создавать новые варианты «грехопадения». Может случиться так, что творческая способность станет одержимостью, болезненной привязанностью к тому, что создано «собственными руками»; что создатель вторичного мира пожелает стать верховным божеством своего творения. Он восстанет против Творца и установленных тем законов — в первую очередь, против Смерти. Отсюда рукой подать до жажды Власти, до стремления как можно быстрее осуществить свои желания, а следовательно — и до Машины (Магии). Под последней я разумею применение внешних средств вместо того, чтобы обратиться к внутренним силам, а также использование этих внутренних сил в недобрых целях. Проутюжить мир, словно бульдозером, подчинить себе волю других… Проблема Машины выросла из проблемы Магии.

В своих легендах я нечасто прибегаю к «магии»: эльфийская королева Галадриэль укоряет хоббитов за то, что они обозначают этим словом и происки Врага, и действия эльфов. Жаль, что в человеческом языке нет слова, которое позволило бы подчеркнуть разницу между той и другой магией. Впрочем, мои эльфы всячески стараются показать, что их магия — другая. Это Искусство, лишенное множества ограничений, какими его наделили люди; искусство свободное, смелое, совершенное (ибо предмет и образ существуют в нем как единое целое). И цель такого искусства — не Власть, а Вторичный мир — создается не для того, чтобы покорить и перекроить Первичный. Эльфы бессмертны — по крайней мере, если и погибнут, то вместе с мирозданием, поэтому сильнее озабочены тяготами бессмертия, чем бременем смертности. Враг же, который возрождается всякий раз в новом обличье, помышляет, естественно, лишь о Власти, а посему является властелином магии и машин.

(Из письма М. Уолдмену)



Моя книга — литературное произведение, а не историческая хроника, в которой описываются реальные события. То, что выбранная мною манера изложения, придающая произведению «историческую достоверность» и иллюзию (?) трехмерности, оказалась удачной, доказывают письма, судя по которым «Властелин Колец» воспринимается как «отчет» о реальных событиях, как описание реальных мест, чьи названия я исказил по невежеству или небрежности. Кстати, меня неоднократно укоряли в том, что я не потрудился как следует изобразить экономику, науку, религию и философию Средиземья (Среднеземелья — К. К.).

Что касается отношений между Творением и Вторичным Миром. Я бы сказал, что отказ от «использования средств, уже примененных творцом» является основополагающим свойством вторичного творения, своего рода благодарственным подношением Творцу. Я не метафизик, однако приведенная выше фраза явно попахивает метафизикой, причем весьма любопытной (различных метафизик на свете много, скорее всего, и не перечесть).

«Реинкарнация» применительно к роду человеческому означает уже не метафизику, а дурного толка теологию. В основе же моего легендариума — в особенности это относится к «Падению Нуменора», которое непосредственно примыкает к «Властелину Колец», — лежит убеждение, что люди смертны, а потому к ним не следует относиться как к «бессмертным во плоти». 4 Однако мне непонятно, каким образом, даже в Первичном Мире, любой теолог или философ, если только он не осведомлен лучше других о взаимоотношениях духа и тела, может отрицать возможность реинкарнации как модуса существования, присущего определенным видам разумных существ.

Полагаю, основные трудности, с которыми я столкнулся, — научного, биологического характера, причем наука заботит меня ничуть не меньше, нежели теология и метафизика. Эльфы и Люди, сточки зрения биологии, принадлежат к одному и тому же виду, иначе они не могли бы заключать между собой браки и производить здоровое потомство (пускай такое бывает крайне редко, оно все же случается). Кое-кто считает, что основной биологической характеристикой вида является продолжительность жизни; если придерживаться этого мнения, то «бессмертные», «не умирающие от старости» эльфы попросту не могут состоять в родстве со смертными, как и в Первичном Мире, Людьми. Что тут можно сказать? Биология — всего лишь теория; геронтологи, или как они там себя называют, недавно установили, что старение человеческого организма — штука весьма загадочная и не настолько неизбежная, как представлялось раньше. Кроме того, мне, признаться, все равно, что говорит наука. Родство между Эльфами и Людьми — неотъемлемая черта моего мира, воображаемого, рудиментарно «вторичного», но моего. И если Творцу будет угодно «оживить» его в том или ином измерении, тогда всякий, кто захочет, сможет войти в него и изучать тамошнюю биологию в полевых условиях.

Пока же мой мир таков, каков он сейчас — честно говоря, порой мне кажется, что не я его создаю, а он «проявляется» через меня, — прежде всего продукт воображения, а описание этого мира — произведение литературное и, не побоюсь сего слова, дидактическое.

(Из письма П. Гастингсу)



«Властелин Колец» писался для собственного удовольствия: я проверял, способен ли написать большое произведение, и пытался выразить «веру во Вторичный Мир». Создавалась книга медленно, поскольку я старался не пропускать ни единой подробности, и превратилась в конечном итоге в Картину-без-Рамы. Я выхватил из мироздания крошечный кусочек, историю которого и попробовал отразить. Этим, возможно, и объясняется налет «историчности», а также то, что трилогию издали и она пользуется популярностью у множества самых разных людей. Однако понять, как она возникла, достаточно сложно. Оглядываясь назад, на события, последовавшие сразу за выходом книги из печати, я ловлю себя на странном ощущении: мне кажется, что испокон веку нависавшие над головой облака неожиданно разошлись, и на землю вновь хлынул почти забытый солнечный свет. Как будто я стал Пиппином, который услышал рог Надежды. Тем не менее, вопросы «Как?» и «Почему?» остаются.

Пожалуй, я догадываюсь, что ответил бы Гэндалф. Несколько лет назад в Оксфорде ко мне заглянул человек, чье имя я, к сожалению, позабыл (хотя оно, по-моему, достаточно известно). Его поразило, что многие старинные художники, сами того не подозревая, словно иллюстрировали «Властелина Колец». В подтверждение своих слов он показал пару репродукций. Думаю, сначала ему просто хотелось убедиться, что мое воображение подстегивали не только литература и языкознание, но и живопись. Когда же стало ясно, что я никогда не видел этих картин и к тому же не слишком хорошо ориентируюсь в живописи вообще, он пристально поглядел на меня и вдруг спросил: «Надеюсь, вы не думаете, что написали всю книгу самостоятельно?»

Вопрос как раз для Гэндалфа! Я неплохо знаком с Г., а потому не стал грубить в ответ. Кажется, я сказал: «Нет, больше я так не думаю». Не правда ли, весьма тревожный сигнал для пожилого филолога, полагавшего, что пишет для собственного развлечения? Но для того, кто считает, что все «инструменты в руках Божьих» несовершенны, заключение вполне логично.

Вы говорите о «здравомыслии и святости» во «Властелине Колец», который «поистине великолепен». Я глубоко тронут вашими словами. Мне никогда еще не говорили ничего подобного. Однако вот странное совпадение: сегодня я получил письмо от человека, который называет себя «неверующим» или, по крайней мере, лишь понемногу приближающимся к вере. Он пишет: «Вам удалось создать мир, в котором вера как будто существует, но впрямую о ней нигде не говорится; она — свет, исходящий от невидимой лампы». Что можно ответить? Ни один человек не может судить о собственной святости. Она исходит не от него, а через него, и ее не почувствовать, если думать иначе. Кстати сказать, в этом случае «инакомыслие» грозит обернуться презрением, отвращением, ненавистью…

Разумеется, «Властелин Колец» мне не принадлежит. Он появился на свет потому, что так было суждено, и должен жить своей жизнью, хотя, естественно, я буду следить за ним, как следят за ребенком родители. Мне радостно сознавать, что у него уже нашлись добрые друзья, способные защитить от коварства и злобы врагов. Но, к несчастью, далеко не все глупцы собрались под знамена противника.

(Из письма К. Бэттен-Фелпс)