Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ирина Леонидовна Мамаева

Ленкина свадьба  

Ленка влюбилась.

Я так думаю, что она влюбилась. Как же еще это назвать?

А случилось вот что. В деревне, в бывшей церкви, где уже давно были библиотека и сельский клуб, по субботам-воскресеньям проводилась дискотека. Просили у тетки Кати ключи от клуба, Ломчик приносил видавший виды “Шарп”. Молодежь собиралась: своя и из соседних, больших деревень. Здесь, в Куйтежах, не было милиции и вообще никакого начальства не было, это и привлекало.

Была суббота. Белые северные ночи уже отходили. В сумерках по главной улице прохаживались парочками девчонки. На мотоциклах с ревом, без глушителя, проносились пацаны. Клуб понемногу наполнялся. Гремел ломовский “Шарп”. Сам Ломчик — Васька Ломов, высокий тощий парень с подвижным смешливым лицом, местный шут — и вся компания сосредоточенно распивала в тени под елками “красную шапочку” — спирт в бутылке с красной крышкой.

Ленка подошла совсем близко к клубу, но остановилась в тени деревьев, выглядывая Любку. Без нее она старалась не показываться среди молодежи, чуралась. Как-то так получалось, что над ней всегда, сколько Ленка себя помнила, смеялись. Любки не было.

Неожиданно из-под елок вынырнул Ломчик и, не заметив, наткнулся на Ленку. Ленка струхнула, но Ломчик всегда быстро ориентировался:

— Разрешите вас пригласить, мадам.

Под елками привычно заржали.

— Во имя овса и свина и свиного уха. Алюминь! — Ломчик, кривляясь, перекрестился и втащил Ленку в клуб.

И Ленка глаза в глаза столкнулась с Юркой.



Глава 1

С полшестого утра ферма, как обычно, гудела отлаженным механизмом доильной установки и транспортеров. Бригадирша Ефимова — маленькая полная бабенка, в общем-то бабка уже, в грязном рабочем халате поверх цветастого домашнего стояла и вслушивалась. Ничто на свете так не успокаивало ее, как этот, уже казалось, въевшийся в уши шум. Он означал, что жизнь идет, как ей положено, по раз и навсегда установленному директором и богом порядку. И главное было — не нарушать этот порядок. А люди и животные, по глупости и своенравию, только и делали, что нарушали его, как будто чтобы специально раздосадовать бригадира.

Больше всего Ефимову злила алкоголичка Манька Кусела. Манька, будучи уже в общем-то пенсионеркой, все еще значилась на ферме единственной сменной дояркой, которая, по замыслу директора — и бога, — должна была выходить на работу, когда кто-то из доярок брал выходные. (К сожалению, люди все-таки не могли работать совсем без выходных, и давать им их четыре законных дня в месяц приходилось.) И приходилось звать Маньку.

Та работать не отказывалась: прибегала, хватала ведра и вилы, махала ими в разные стороны. Трудилась более-менее справно. Когда была трезвой. Но в том-то и дело, что трезвой Манька бывала обычно от силы две недели, следом шел двухнедельный запой. Причем график ею соблюдался не всегда, и на работу она могла не выйти в любой момент. И Ефимовой приходилось бегать за ней и уговаривать не пить.

Вот и сейчас, одна из доярок, высокая дородная Алевтина Ломова, просила по состоянию здоровья пару выходных, а Манька была в запое. Ефимова, в раздумьях и все больше раздражаясь, дошла до телятника, рядом с которым было родильное отделение — родилка. На родилке вторую неделю не вставала корова.

Корова лежала все в той же позе, как вчера, как позавчера… На трубе доильной установки над ней висела табличка — корову звали Келли. В начале 90-х на всех фермах страны появились тысячи голов КРС с американскими именами “Келли”, “Джина”, “Мейсон” — эхо красивой заграничной жизни. Но имя корове не помогло. После голодной зимы что-то разладилось в ее организме. Келли не смогла растелиться: теленка вытаскивали по частям. Вытащили. Но корова не вставала. Танька, работавшая на родилке, всегда громко и сочно материлась, когда приходилось ее доить. Жаловалась Ефимовой. Всем было ясно, что корова уже не встанет.

Ефимова пнула корову ногой, поморщилась, позвала:

— Танька!

Танька не отозвалась.

— Ну и где эта б…ща?

Утра не было, чтобы на ферму вышли все, кому положено.

Ленка, работавшая рядом, в телятнике, все это слушала краем уха, не вникая.

— Ленка, где Танька? — заметила ее, поившую телят, Ефимова.

Ленка вздрогнула, плеснула молоком под ноги:

— Не знаю, Катерина Петровна…

— Ты шла — не видела: трактор у ейного дома стоит?

На тракторе к Таньке ездил хахаль из соседней деревни.

— Не знаю…

— Так… — протянула Ефимова, уперев руки в боки, — понятно: мужа в тюрьму сплавила и гуляет…

Это была правда: Танькин муж сидел. Причем сидел по нехорошей статье, дело это было темное и грубое. Засадила его Танька самолично, без малейших сомнений, не покрывая, и четырех девчонок — старшая, благо, уже сама была на выданье, — нажитых от разных мужей, воспитывала одна. Другую бы, казалось, все это должно было придавить к земле, сломать, а Танька нет, ничего, все так же радовалась жизни и более того, завела нового хахаля.

— А Надька где?

Надька Гаврилова — Ленкина напарница — прежде времени состарившаяся, высохшая, вечно недовольная жизнью женщина с темными пыльными волосами. Мужик ее бросил с двумя детьми, запил. Пил, пил да и спился совсем.

— Зеленку грузит в телегу, — Ленка махнула рукой в сторону сенника.

— Петровна, — донеслось из коридора, — холодильник барахлит! — и бригадирша ушла.

Вслед ей замычали голодные Танькины коровы с неправдоподобно большими животами. Ленка закончила поить телят и пошла в сенник.

В сеннике у маленькой жилистой Надьки огромная, мужеподобная баба в ситцевом платье и резиновых сапогах 43-го размера отбирала вилы.

— Таня! — обрадовалась Ленка.

— Физкульт-привет! — Танька навалила на телегу сразу целую копну. — Работать надо с радостью!

— Еще чище! Какая там радость — в дерьме копаться? — отерла уже с утра усталое лицо Надька. — Да хватит уже — не увезти!

— Ты слева, я — справа, а Ленка вилы понесет, — скомандовала Танька, и они со свистом прокатили телегу по рельсам в проходе до первых клеток.

— Ладно, девочки, мне к своим пора, — сказала Танька, оглядывая полную душной зеленой травой телегу и радостно сгрудившихся у кормушек телят. — Работа любит веселых! — и подоткнула подол так, что выше уже некуда.

— Срам-то прикрой, — с ненавистью сказала Надька и отвернулась.

— Платье запачкается, а ноги — они из попы растут, их пачкать можно, — пояснила Танька, и уже от коров загремела на всю ферму, — мужика тебе надо, Надька, мужика!

И тут вдруг Ленка вспомнила, как столкнулась в клубе с Юркой, как бежала потом домой огородами…

Раздали телятам траву. Надька ушла перекурить в каптерку. Ленка пошла было следом, но передумала, села на пустую телегу.

В другом конце фермы зажегся свет: там располагается “офис”.

Свой местный куйтежский мужик — большой, пузатый, в кирзовых сапогах Генка с золотыми зубами — поболтавшись в городе, поработав кем-то где-то, женившись и разведясь, вышел на пенсию и вернулся в деревню. Привел в порядок дом, двор переделал в гараж для старенького “жигуленка”. А теперь вот, задействовав какие-то связи в городе, открыл фирму под странным названием “Блюхер и маузер”. Под офис арендовал давно пустующую часть фермы, куда даже телефон умудрился провести. И занимался теперь тем, что начиная с июня скупал у местных все подряд: ягоды, грибы, чагу, лекарственные растения, бересту, картошку. Переправлял потом куда-то. В город, наверное, а, говорят, даже в Финляндию. Генка был белобрысым карелом с типичной карельской фамилией — Пуккала.

С тех пор, как открыл он свой офис, километров на пять в округе не стало ни грибов, ни ягод — местные бичи-алкоголики выбирали все начисто: еще рохлые ягоды, грибы драли с грибницею. Отдавали за гроши, пропивали, потом снова бежали в лес. Генка уже обзавелся новенькой “Нивой”. Деревенские вроде и не любили его, и буржуем кликали, а печь у кого развалится, или что вывезти надо с Юккогубы — шли к нему. К кому еще идти-то — все остальные мужики пили, а Генка ничего, помогал. Свой ведь он все-таки, куйтежский.

Вернулась Надька, и они с Ленкой начали чистить клетки.

— И-их, тишкина жизнь, ёшкин кот, — как обычно выла Надька, выгребая

навоз, — и-их…

Работать с ней было ужасно тяжело: она не только сама мучилась, но и все соки вытягивала с того, кто работал рядом.

В центральный проход высунулся теленок. Как он выбирался из клетки, было непонятно, но делал это часто. Бродил в проходах, подъедал упавшую с телеги траву или попросту таскал корм из чужих кормушек. Ленка любила его за то, что на его морде присутствовало некоторое выражение, в отличие от прочих телят, бессмысленно пялящихся на людей и друг друга. Улучив момент, он подкрался к Ленке и присосался сзади к ее халату.

— Эх ты, негодник! — засмеялась Ленка. — Вот я тебя в клетку-то загоню! — про себя Ленка называла его Моськин.

И тут она снова вспомнила про Юрку.

Удивилась.

Встала, оперлась на лопату, задумалась. Думать у Ленки не получалось. Поэтому главное было встретиться с Любкой. Любка, как я уже говорила, была Ленкиной подружкой, дочкой Маньки-алкоголички. Если Ленке было шестнадцать, то Любке уже исполнилось целых семнадцать лет и три месяца. Кроме того, Любка была “фигуристой” — все у нее было при всем, и к тому же она знала ответ на любой жизненный вопрос.

…В половине десятого лежали они на холодном песке у большого озера Онего в их укромном месте. Солнце было еще низко, но треста на песке уже высохла. Небо до горизонта было голубое и даже синее, и день обещал быть хорошим.

— Ну, и что ты сияешь сегодня, как медный таз? — Любка закурила.

— Юрка приехал…

— Какой Юрка-то?

— Как какой? — Ленка даже растерялась. — Смирнов, сын конюха дяди Коли.

— А-а… Ты про этого… Видела, видела на дискотеке… Что-то быстро его из армии отпустили, — Любка в задумчивости выпустила дым через нос, — вчера ведь полдеревни из-за него перепилось на радостях. У мамани моей теперь недельный запой будет. Папаня его, алкоголик хренов, с утра тоже не вышел. Пастух сам пошел коней поить.

— Юрка приехал…

— Ну и что? — уставилась на нее в упор Любка, то ли не понимая, к чему клонит подруга, то ли не ожидая от дурочки-Ленки ничего такого.

— Но, Люба, он ведь не такой, как все наши парни! Я это вчера поняла, он особенный! — выпалила Ленка, потупившись.

— Ну ты, мать, даешь. Уж такой, блин, такой-растакой! Ну, какой, какой он не такой?

— У него глаза рыжие, — Ленка, не поднимая глаз, чертила что-то на песке сухой трестой.

— Что за ерунда! Ты что — влюбилась?

Ленка покраснела и замотала головой.

— Ну, вообще-то он ничего, — Любка села, скрестив ноги по-турецки, — фигура у него мужская… Только он не про тебя, если ты там что-то… Думаешь, ты одна

такая? — Любка затушила сигарету рядом с ее каракулями. — На него вчера на дискотеке все девки заглядывались! — и добавила, искоса следя за реакцией подружки, — он даже станцевал один раз с Анькой Митькиной.

Митькина — она городская. Тут уж ничего не попишешь. Мать ее училась в городе в техникуме, вышла замуж, родила и в деревню больше не вернулась. И даже в отпуск или, скажем, на выходные не приезжала. Только Аньку ссылала на все лето, чтобы под ногами не путалась. Анька, видимо, не особо горела желанием проводить время в Куйтежах, но устроиться сумела хорошо. Говорила она правильно, не по-деревенски, нарядов навезла кучу, на всех смотрела свысока, и ее уважали. Она была такая, какой все в тайне хотели быть: красивая, модная, современная какая-то, деловая.

— Анька красивая… — вздохнула Ленка.

— Дура! Анька — крутая, и ты лучше не суйся.

— Куда не суйся?

— К Юрке, тьфу ты, к Юрке не суйся! — Любка и правда сплюнула. — Глаза у него, видите ли, рыжие! А у тебя синие! Как у Мальвины. Я-то думала у нее и правда дело какое. Пойдем, скоро магазин открывается. Бабки уже, наверное, там тусуются.

…Местными старухами была заведена дурная привычка собираться у магазина за два часа до открытия — где же еще бабкам было посплетничать? Остальным, правда, приходилось тоже прибегать заранее и стоять в очереди, но это уже отдельный разговор. Да и бабки-то — старенькие, а, значит, им можно.

На сей раз в очереди все только и говорили о том, что сын конюха-пьянчуги Кольки вернулся из армии. Ленке казалось, что всякий раз, упоминая Юрку, все оборачиваются на нее, усмехаются и шушукаются. Она краснела и прижималась в тень, к облезшей стене магазина.

Слава богу, пришла Лариска — не старая еще, но давно махнувшая на себя рукой баба в гуманитарной одежде и с вечным пучком волос на голове — завела разговор про Кусел в Юккогубе, соседней большой деревне, и про Юрку забыли.

— Слышали, — тараторила Лариска, — на Петров день Куселасьски в Юккогубе опять подрались. Кажные выходные не на жизнь, а на смерть дерутся!

(Кусела — типичная карельская фамилия — Кусел в окрестных деревнях пруд пруди — Любкины дальние родственники.)

Бабы в очереди разохались. Маленькая, черная, согнутая временем — никто не знал, сколько ей лет, — Тоська перекрестилась:

— Спаси их Господи, — и продолжила с удареньем в каждом слове на первый слог, как говорят в глухих карельских деревнях. — Не было бы, чего гисть — так ыть все есть: фатера гесть, машина гесть! И чего людям нап?

— Детей надо заводить, — кокетливо повела плечиком Алевтина Ломова, стоявшая за Ленкой. Огромный выпирающий живот Алевтины уже никак не могло скрыть модное трикотажное платье.

В очереди уже вошло в привычку ругать Алевтину и в глаза и за глаза. У Алевтины бурно развивался роман с кавказцем, торговавшим на рынке в райцентре. Кавказец был чужим, а чужих не любили. Тем более теперь, когда третий день неотлучно у ее дома стояла серебристо-серая иномарка, каких в Куйтежах доселе еще не видели. Каждый день они — армянин Вазген и Алевтина — куда-то уезжали на ней и возвращались к ночи с покупками.

И даже не сама машина так злила деревенских. Всех убивало то, что Вазген каждый раз открывал перед Алевтиной блестящую дверцу, терпеливо ждал, пока его неуклюжая брюхатая возлюбленная устроится на переднем сиденье, и только после этого садился в машину сам.

К очереди подошла Анька Митькина. С утра она уже и одета была и накрашена, как на дискотеку. Но деревенские смотрели с завистью. Митькина в ответ всех внимательно оглядела: хвост очереди в аккурат заканчивался под елками около клуба. Выбрала Ленку:

— Лена! Вот и я, ты предупредила, что я занимала? — и улыбается во весь рот.

— Д-да, да, — промямлила Ленка, потирая ущипнутый со всей силы бок. — Она занимала, — и заискивающе обернулась к Алевтине, стоявшей за ней.



Глава 2

Прошла неделя, а Ленка всего один раз видела Юрку: он, в окружении дружков, шел через “Голливуд”. “Голливудом” называли ряды бараков около фермы, где жили доярки. Юрка шел в центр, а Ленка — на ферму. На нее не обратили внимания.

Юрка жил в Загорье. Сначала это были выселки, потом чуть ли не самостоятельная деревня рядом с Куйтежами, а теперь у маленького озера Важезера сохранились только два дома: Юрки с отцом (Юркина мать год назад умерла) и выкупленный дачниками бывший дом кулаков Резниковых.

Озеро Важезеро — красивое озеро. В самой Карелии и за ее пределами, по всей России, принято считать, что здесь все места — красивые. Озер много — это красиво. Лесов много — это тоже красиво. Москвичам, питерцам, конечно, после их пыльных городов — все красиво, любая живая природа. Но таковые в Куйтежах не объявляются — далековато будет. А местным сравнивать не с чем. Им просто красиво — и все.

Ферма стояла на горушке, и с нее далеко было видать вокруг: всю деревню, Онего, озеро Важезеро. Из верхнего озерца — юляярви — вытекала маленькая речушка — пиэниеки, вдоль которой неуклюже лепились старые деревенские дома, и впадала в большое “низкое озеро”, алаярви — в Онего, — где теперь понастроились дачники. Но если смотреть от фермы — Юркин дом был скрыт лесом.

Сама Ленка Абрамова жила в центре. Ленка с матерью, отцом и бабкой Леной, в честь которой ей дали имя, жили у реки в старом доме с русской печкой. Их длинный из-за того, что жилые помещения и скотный двор находятся под одной крышей, — дом-брус — от старости походил на заезженную лошадь с провисшей спиной и торчащими маклоками. Но Ленка любила дом и ни за что не хотела бы жить в бараке, как Любка или Танька Сивцева, или Надька.

У их семьи даже была своя легенда. Она такая.

Дом этот построил Ленкин прадед — Ефим Митин, из тех Митиных, которых всегда называли Гуляевскими, Гуляевщиной. Из поколения в поколение Гуляевские не пахали, не сеяли, как положено, а держали лошадей, водились с цыганами и слыли лучшими охотниками в Заонежье. Торговали с поморами. Мужчины играли в карты на деньги, всегда выигрывали и кутили так, что вся деревня гуляла по три дня. Женщины рожали детей с плутовскими цыганскими глазами. Все им сходило с рук. Их не раскулачивали, не ловили с краплеными картами на руках. Уже в наше время, когда в Карелию пришли финны, Гуляевские женщины, немного говорившие по-карельски, нашли с ними общий язык. Переводили, поили солдатиков молоком, выторговывали своим попущения, слабину в работе, лишние граммы хлеба. Их, конечно, тоже погоняли по заонежским трудовым лагерям, но везде они жили весело, как будто и не было никакой войны. Как будто их отцы, братья, мужья не сражались против вот этих самых захватчиков, будто их не убивали… А через Гуляевских женщин и всем остальным было полегче. И впрямую за кого они заступались, и так, просто глянул на них — и с души отлегло.

Митиных в Куйтежах было много. Напротив стоял дом Клавки — упокой господи ее душу — жены родного брата Ефима Митина — Егора. Дом стоял пустой: Клавка умерла весной, на Пасху, а дети ее — все та же Гуляевщина — задиристая Лариска по мужу Чугаева, первая пьянчуга на деревне Манька по мужу Кусела, мать Любки, да пара таких же непутевых братьев Митиных из Юккогубы — не могли поделить наследство. Доходило до драки. Гуляевские одинаково ловко и серьезно дрались, что мужчины, что женщины. Потом шумно мирились, напивались, и все начиналось сначала.

В Озерье, в домах около Онего рядом с дачниками, жили скотник дядя Петя Митин, дед Аньки Митькиной и тракторист бобыль дядя Ваня Митин. Много лет дядя Ваня пытался отбить жену у дяди Пети. Раньше, правда, любовь была, да и тетка Катя была бабой заметной. А теперь все это продолжалось по привычке, для куражу, или спьяну, или чтобы родственника подразнить. Та же история: подерутся — мириться надо — родня ведь! Мириться — надо выпить, а выпьют — “ты на Катьку не заглядывайся!”. Ухват в руки — и по всей деревне, до Загорья друг за другом. Гуляевщина, одним словом.

Жила Гуляевщина и в бабке Лене, и в сестре ее Насте, и в ее дочке Тане Поповой, в замужестве Абрамовой — Ленкиной матери. От цыган не рожали — после войны цыгане перестали кочевать, — но жили не как все. Ефим Митин был сапожником от бога. Шить сапоги мог на глаз и всегда впору. Кожи отличал по запаху, выделывал лучше всех. Сапоги, ботинки, туфли его носились годами, и заказчиков было намного больше, чем он мог сшить обуви. Шил шубы, шапки и не просто шил, а “с затеей”, фасоны сам сочинял, отделку придумывал.

Бабка Лена — девка была видная. В сафьяновых сапожках да беличьей шубке слыла первой красавицей. Сколько парней за ней ухаживало — деревня со счету сбилась. А Лена могла кинуть парню порванную туфельку да сказать: “За ночь выправишь так, чтобы видно не было, — стану твоей”. Да только никто это сделать не мог, да и не смел браться — где уж ефимову работу править! А вышла замуж за

Алексея — худенького увечного парнишку, только-только вернувшегося с японской войны. Почему вышла? Пожалела.

Баба Лена стала Поповой, дочь ее Татьяна, Абрамова, несмотря на смену фамилий, тоже была Гуляевской. И красоты в ней особой не было, и сафьяновых сапожек, но посмотрит на какого парня — тот ни спать, ни есть не может. Уехала в город, учиться — вернулась с мужем. С таким же худеньким парнишкой, за какого вышла замуж в свое время ее мать. Слухи ходили, что она его от банды спасла или, наоборот, от тюрьмы, спрятала в Куйтежах, до которых раньше и не добраться толком из города было. Край земли. Только-только свет в деревню провели — гудела за их домом, за овечьим загоном у оврага маленькая подстанция.

Родилась у них дочь, Ленка, а больше детей бог и не дал. Да и та не вышла ни красотой, ни умом. С горем пополам закончила шесть классов, а дальше уже и не взяли. Да Ленка и сама не хотела. Учиться ей вроде бы нравилось, но она как-то не успевала за остальными. Понимала все по-своему: читать любила, а пересказать не могла. Математика ей и вовсе не давалась. Родители на учебе не настаивали.

Татьяна да Виктор вышли из совхоза — свое хозяйство развели. Работалось им на пару ладно, коровы доились хорошо, поросята все выживали из помета. А образование — читать умеет и хорошо. Пусть лишние рабочие руки в доме будут.

Но Ленке легче работалось в совхозе, чем дома. Ей нравилось приносить домой деньги и отдавать их родителям, бабушке. Нравилось кормить не своих телят, для себя, а чужих— для кого-то. Для людей в больших городах, как думала она про себя. И эта мысль нравилась ей больше всего.

Ленка любила работать. Голова ее делалась свободна, чиста. Без суеты. Редкие мысли текли плавно и всегда одни и те же, не удивляя. “Город — это хорошо, — думала Ленка, — но что же они там едят, что пьют? Пили ли они когда-нибудь парное молоко или домашнюю простоквашу из глиняной кринки? Видели когда-нибудь, как выходит утром стадо на пастбище и белые коровы кажутся розовыми?”

Но теперь в эти обычные простые и ясные мысли вклинивались другие. Про Юрку.

Всю неделю Ленке хорошо спалось. Понятно: у всех счастливых — хороший сон. Ленке легко было вставать по утрам, легко было идти через “Голливуд” на ферму. Утром, когда Ленка поднималась в горку, из-за склона мягко выплывали ей навстречу облака. А когда у Танькиного дома она замечала пыхающий дымом трактор и

паренька — молодца-косая-сажень-в-плечах, торопливо целующего огромную Таньку, она чувствовала себя причастной к большой тайне.



Глава 3

В совхозе начали уборку трав на силос — по главной улице к ферме с утра тянулись машины с травой и возвращались обратно пустые. Косили и ворошили. Ленкины мать и отец пропадали в поле с утра до вечера, бабка была занята хозяйством. Ленку никто не трогал, не ругал, как обычно. Да и у самой Ленки забот было невпроворот. Грибы пошли, ягоды — знай собирай.

Всю неделю Ленка ждала дискотеки. Ночью представляла себе, как она увидит Юрку, как он увидит ее. Конечно, он обязательно пригласит ее на танец, потом они выйдут в сумерки под елки… Дальше этого Ленка почему-то не фантазировала. Просто не знала, что может быть дальше.

Но Ленка ждала следующей дискотеки напрасно. Юрка не пришел ни в субботу, ни в воскресенье. Он уезжал к родне в Юккогубу — навестить. Приехал в понедельник, а до дискотеки оставалась еще такая же целая неделя… Ужас; по Ленкиным понятиям: ждать и ждать.

— Дура, — сказала по этому поводу Любка, которая знала всегда больше

Ленки, — проще ведь прийти на остановку. Все-то тебе объяснять надо.

По вечерам на остановке собиралась деревенская молодежь.

Ленка на остановку ходить боялась. Или нет, просто ей было скучно и неуютно: Ленка не понимала, когда надо смеяться и что говорить. И когда она уходила, никто этого не замечал.

Все это сразу представилось Ленке. Но захотелось во что бы то ни стало увидеть Юрку, постоять с ним рядом. Она представила — вдруг пойдет дождь, все заберутся внутрь деревянной остановки, и Юрка будет стоять где-то совсем рядом с ней…

Ленка с Любкой шли по центральной улице на остановку, и Ленка, испуганная собственной смелостью, ничего уже не видела вокруг, ноги у нее подкашивались. Вдруг кто-то с разбегу втиснулся между ними, обнял за плечи:

— Девчонки, как живете, как животик? — это был Ломчик. — А куда идем?

— На Кудыкину гору, — с деланной невозмутимостью протянула Любка, снимая с плеча его руку.

— А может, прогуляемся до лесочку? — не давая ей высвободиться, заговорщицки зашептал Ломчик, лыбясь и приплясывая, и потянул их в противоположную от остановки сторону.

Ленка хотела было остановиться, отказаться, но вдруг увидела шедшего им навстречу Юрку и совсем потерялась.

— Привет. Ломов, мне нужно с тобой поговорить, — сказал Юрка, подходя.

— Чисто побазарить? Как только — так сразу, Юрка, да разве ж я отказываюсь? Вот только с девчонками до леса прогуляемся. В лесу воздух свежий, атмосферный, дышать полезно. А так — побазарим. Сто процентов.

— Ну и трепло ты, — Юрка поморщился. — Мне отец обещал мотоцикл отдать. Но в нем движок барахлит — посмотришь?

Само собой дошли до леса. Ломчик Ленкино плечо отпустил, но Любку держал крепко. Между ней и Ломовым шел Юрка. Ленка не знала, о чем думать, но ей было радостно. Потихоньку, косясь, урывками, она разглядывала Юрку.

Юрка был ростом пониже Ломчика, но шире в плечах и весь как-то крепче. Если Ломчик всегда ходил в спортивках, носил футболки, какие-то устаревшие спортивные кофты, гуманитарные аляповатые свитера, то Юрка, как приехал, ходил в потертых джинсах и носил джинсовую панаму. Из-под панамы в тени ее полей глаза его выглядывали, как казалось Ленке, с особенным задором, с мальчишеским озорством. Но вместе с тем армия, смерть матери в его отсутствие сделали его старше, заставили повзрослеть. Временами Юрка был необычно серьезен, по-взрослому тих и задумчив, рассудителен. В такие моменты Ленка, не задумываясь, доверила бы ему свою самую страшную тайну.

Ломов с Юркой обсудили мотоцикл, и говорить стало не о чем. Молчали. Парни уже по паре сигарет выкурили — курить больше не хотелось. Любка при Ломове почему-то не курила.

— А у меня мать вчера калитки пекла! — вдруг похвастался Ломчик. — Обалденные! Для Васо своего старается, — Ломчик немного сник, вспомнив о “кавказце”, которого ему приходилось терпеть. — Так он их насолил, наперчил и только потом сожрал. Что за мода — одни свои специи жрать!

— Да, — задумчиво согласился Юрка, — у нас как-то не принято специи жрать…

— И мясо в таких количествах. То ли дело — палья, лосось, жареные окушки, ряпушка…

Неожиданно в траве на обочине промелькнуло какое-то маленькое животное. Ленка, шедшая с краю, испуганно ойкнула, и тут же все засмеялись: это был кот.

— Чье это мурло? — удивился Ломчик.

— Брысь отсюда! — кышнул Юрка на кота. — Не люблю я котов. Собаки лучше. Видел, как мой Бобик вырос, заматерел, пока меня не было?

Ломчик кивнул. Поговорили о Бобике и снова замолчали. Ленка отошла к обочине, к лесу, нагнулась сорвать ромашку.

— Ленка, — обрадовался Ломов. — Тебя в лесу медведи съедят. Ты медведей боишься, Ленка? Или волков боишься? Боишься, а? А ведь в лесу медведи, волки…

— И кабаны, — вставил Юрка.

— Смотри, глаза блестят!

Ленка отшатнулась от леса:

— Ну что вы меня пугаете.

— А мы тебя не пугаем. Зачем нам тебя пугать? — медленно подходя к ней, говорил Юрка, Ленка, отступая, наткнулась на Ломова, который неожиданно схватил ее за плечи.

Ленка взвизгнула, Ломов довольно расхохотался.

— Ленка, а, Ленка, ты чисто фильмы ужасов любишь? — вдруг серьезно спросил Ломов, — Вампи-и-ирчики, вурдала-а-а-аки, о-оборотни…

— Каба-аны… — в тон ему протянул Юрка.

— Любишь, да? Тянется вот такая волосатая, когтистая лапа…

— Я пойду домой, — Ленка в нерешительности остановилась.

— А у дома в ольхах ждет тебя с когтистой лапой, кровожадный…

— Кабан, — вставил Юрка.

— Вампир, — обиделся Ломов.

— Я в Юккогубу уеду.

Любка молча давилась от смеха. И все они уходили от Ленки. Ленка испуганно рванулась за ними.

— Едь, едь в Юккогубу, — Ломов ободряюще похлопал ее по плечу. — Подъезжает автобус… Темно… Открывается дверь…

Неизвестно, что он хотел сказать дальше, но Юрка с невозмутимым видом вставил:

— А водитель — кабан.

— Да нет, — отмахнулся Ломов. — Представляешь, сидишь ты в автобусе, и вдруг входит вся такая же как ты… И волосы, как у тебя, и одежда… Ну вылитая ты…

— Но кабан.

Любка уже хохотала в голос. Между тем они давно прошли лес и шли по полям, по дороге к конюшне. Увидев знакомый силуэт, Ленка кинулась от них прочь:

— Я… в конюшню. К лошадям, к кобылам…

— Там не кобылы, а кабаны, — пожал плечами Юрка.

— Бабушка, бабушка, погадай мне!

— На кого гадать-то?

— На меня.

— Ну, ищи бубнову даму.

Ленка забралась на стул с ногами, наклонилась над столом, ближе к бабушке.

— Сними-то левой рукой к себе, — и баба Лена начала раскладывать крестом старые лоснящиеся карты, — поведайте мне карты, что у этой дамы на сердце, что под сердцем, что было, что будет, — стала вскрывать карты, зашептала, — под сердцем-то король бубновый, вот оно что, Леночка, — заглянула Ленке в глаза, — карты-то они не врут, да удар на сердце, только пока ты по нему ударяешься, ан правда кого полюбила, Леночка?

— Да, бабушка, да, есть один, — тоже почему-то зашептала Ленка.

Бабушка открыла следующую карту: дама пик.

— Ах, Лена, может, не будем, дальше гадать?

— Чего ты испугалась, бабушка?

— И худых и хороших карт много, да не пойму я ничего что-то, — она быстро собрала карты и раскинула их снова, — для себя, для думы, что будет, что случится, чем дело кончится, сердце успокоится.

Ленка замерла.

— Я-то старая туда же — гадать! — баба Лена быстро собрала расклад. — Стар да мал — ума нет. Вот папка-то придет — попадет нам: не любит он этого.

Ленка разочарованно вздохнула.

— Бабушка, а мне вот сон снился, будто я в бане мылась, только не в нашей, и девушек каких-то там было много, выглядываю в окошко, а баня как на горе стоит — далеко видать и солнышко светит, и красиво так… Разгадай, что за сон? К чему это?

— Баня — басня, пересуды, девки — диво, гора — горе… Что тут разгадывать? Пустой сон. Спать пора. Вечно ты меня заговоришь!

— Хорошо…

Бабушка как-то странно смотрела на нее:

— Крестик-то на тебе?

— Да.



Глава 4

В Куйтежах гадали все. Обычное дело. Плевое, можно сказать. Почта приходит раз в неделю, телефон один — у Генки в офисе. Да и по этому телефону таких космических звуков иной раз наслушаешься: ощущение — на станцию “Мир” пытаешься дозвониться. Только гадать и остается: приедет сват — не приедет, будет пенсия к выходным — не будет.

Мало того, Куйтежи издавна славились своими колдунами. Ведунами и ведуньями, бабками-шептуньями. Сказывали, были такие сильные колдуны, что свадьбы останавливали. Если свадьба в деревне, а колдуна не позвали, подарков ему не принесли, благословения не спросили — жди беды. То из церкви с венчания никто выйти не может. Двери не открываются и все тут. В окна кричат, зовут прохожих, отсылают к колдуну с извинениями, подарки шлют, приглашают на свадьбу. Только после этого молодожены с гостями, пропарившись в душном помещении пару часов, могут выйти. Или лошадей заклинали. Выйдут из церкви, сядут в свадебный поезд, а лошади — ни с места, как уж их ни высылай. Дрожат, в мыле все, а стронуть возки с места не могут.

Сейчас уже все это обросло легендами, церкви не стало, детей не крестили, а расписывались в Юккогубском сельсовете и ездили туда на “пазике”, который был и свадебным кортежем, и катафалком — кому что нужно.

Но это так, это уж чересчур, а вот приворожить, отсушить, засидеть, сглазить, скотину найти, болезнь вылечить, в деле помочь или, напротив, все испортить все колдуньи-ведуньи-шептуньи могли запросто. Обращаться к ним за помощью для деревенских было делом привычным. Шептать в деревне все бабки понемногу могли: заговоры у всех разные, а помогают.

Сейчас, правда, мало кто из них остался. Лозоходцев, к примеру, совсем не стало. Невеликое и дело, кажется, — с прутиком ходить, воду или клады искать, ан никто уже не умеет. Ведуньи, те, кто почище колдунов, без чертей, тоже все перевелись. На Ленкиной памяти бабка Глаша была. Сунет, бывало, два пальца в ковш с водой — прошлое видит, три — будущее.

Из колдуний же — тех, у кого черти в подчинении, — одна соседка Абрамовых, как по фамилии Ленкиного отца их всех называют — Тоська, тетка Тося осталась. Зато она все может: и сглазить, если, по ее мнению, человек в чем-то провинился перед людьми, и, наоборот, вылечить. Ленка с детства видела, как тетка Тося останавливала кровь — и кровь останавливалась, как ходила в лес, а потом рассказывала, где искать их пропавшую корову — и корова находилась, как она приносила заговоренное

полено — и Ленкина мама получала самых лучших коров на ферме.

Во-первых, Тоська зналась с лешими. Лешие, известно, не всякого к себе подпустят, не со всяким заговорят. Тут секрет надо знать, да не бояться. Тоська знала, и сила ее была от них. Она часто наведывалась в лес, приносила домой заговоренные поленья, коряги, ветки, шишки и бог знает что еще. Ну, лешие там, земляной, водяной, ветровой, огневой — все духи в подчинении у нее были. Во-вторых, как я уже говорила, черти. Черти — это уже сложнее, разговор особый.

Тоська жила одна. Отец, тоже колдун, передавший ей свою силу, засидел ее, не желая дальнейшего продолжения. Тоська так и не вышла замуж, нрав у нее портился год от года. Тяжело, наверное, вот так жить одной со своими знаниями, с лешими да чертями. Ведь никакая сила не заменит доброго человеческого слова, участия. Вот Тоська и дружила с бабой Леной, несмотря на то, что людей она не особо жаловала: глупые. А, точнее сказать, баба Лена дружила со всеми, кто нуждался в ее дружбе. Узнает, что Тоська снова кого-то сглазила или засидела — “Господь ей судья” скажет. И ничего, продолжает знаться.

Тоська, как я уже говорила, жила в соседнем доме, потому часто и захаживала. Дом у нее — одноэтажный, но высокий, знатный “кошель”. С нарядными резными причелинами, наличниками, подзорами — все как полагается. Когда пришла мода обшивать дома досками на манер дачников — многие обрадовались, закрыли бревна. Кто — чтобы спрятать подгнившие венцы, кто — чтобы подновить, покрасить. Тоськин дом так и остался бревенчатым. Крыльцо высокое, с балясником, широкий взвоз на поветь. И внутри его мало что изменилось — Тоська как жила всю жизнь без шкафов и сервантов, со скамьями да воронцами вдоль стен, так и осталась себе верна. В светлой ее горнице было просторно, чисто для курной избы. Одно украшение — русская печь с широкими полатями, с резным коником у шестка, которую Тоська старательно белила каждый год. Когда бога разрешили, она торжественно достала иконки и наладила красный угол. Вот и все украшения.

Сама Тоська частенько приходила к бабе Лене посмотреть очередной сериал по телевизору. Или посидеть на лавочке. Сядут две бабки на лавочку и сидят. И хорошо им. Все было ничего, даже можно сказать, идиллия была, пока Лариска не заварила всю эту кашу с родительским домом.

Клавка, тетка бабы Лены, на Пасху преставилась. Из всех детей всю болезнь до смерти за ней ходила Лариска — двоюродная, стало быть, сестра бабы Лены. Ходила-ходила да и выходила завещание на дом в свою пользу, наперекор общему решению оставить дом всем четверым детям поровну. У Лариски был свой резон — она в отличие от Маньки и Федора с Иваном Митиных из Юккогубы — не пила. Не пила вообще. Была работящей, домик свой содержала в чистоте, двоих парней без мужа подняла. А теперь вот старший невестку в дом привел, да внук у них появился. И все в маленьком домике — хоть на дворе спи. Как жить — не понятно.

По закону — все чин чином, дом ей принадлежит. Лариска повременила немного, чтобы над могилой матери вопрос не решать, и начала потихоньку оформлять документы на себя.

Первая протрезвела Манька. Маньку такая, с ее точки зрения, подлость задела за живое. Она съездила в Юккогубу, попыталась расшевелить братьев, но те, по обычному гуляевскому везению получившие в свое время от совхоза благоустроенное жилье, от нее отмахнулись. Тогда Манька решила взять все в свои руки. И отправилась прямиком к тетке Тосе. Поленья, коренья, заговоры — все пошло в ход.

Колдовство сработало: у Лариски покраснело лицо, стала облезать кожа, и она испугалась. Страсти накалялись. Полдеревни встало на Манькину сторону — все дети имеют право на наследство родителей, тем более что сама Клавка всегда хотела оставить дом четверым. Полдеревни — на сторону Лариски: дому нужна одна хозяйка, а продай его — деньги что? — Манькой пропьются. Да и Федор с Иваном вряд ли их в дело пустят. А на водку Гуляевские, со своей цыганской кровью — купить что-нибудь ненужное, продать, получить с этого свой барыш, — и без того находили.

Только тетка Тося спокойно смотрела на все это. Она свое дело сделала, и, кто ее знает, может быть, у нее на сердце было спокойно.

Но только у нее одной.

В пятницу с утра у Ленки дома был бедлам. Мать с отцом косили, и ночевать собирались в поле, поэтому ничто не мешало деревенским приходить к бабе Лене жалиться.

Первая ни свет ни заря прибежала Лариска.

— Лена, сестричка, да что же это деется-то?! Я-то дура кремы на лицо мажу, а сегодня ко мне пьяная Манька вваливается и заявляет: “Мажься-мажься, только пока дом не отдашь — лицо не вернешь”. И, етишкин корень, честит меня по матери без стыда!

Лариска на полчаса завелась на Маньку со всеми подробностями. Потом выложила все доводы в пользу своего поступка.

Баба Лена не прерывала. Она с утра затопила печь: наладилась печь калитки. Скала1 и слушала. Только когда Лариска выпустила пар, спросила:

1 Скала — раскатывала.

— А тебе самой-то, Ларисонька, как на сердце? Чувствуешь ты правоту или

вину? — Лариска попыталась было взвиться, но та ее остановила. — Ты не мне ответь, ты себе скажи. Господь — не Микитка, он все видит.

Лариска молчала, сложив руки на коленях. Баба Лена раскладывала по сканцам пшенную кашу. В печи тихо звенели угли.

— И что ж теперь делать, Лена?

— Свое себе оставить, чужое — вернуть.

— Чужое?! Лытари! Да им мать пока жива была — не нужна была! Разве Манька хоть раз пришла мать проведать? Конечно, что ее проведывать, когда у нее на водку все равно не занять! А теперь в дочери ладится!

— Господь ей на это судья. По людской-то справедливости, может, ты и права, а по божеской… У господа-то одна справедливость — любовь.

— Господь! Где он этот господь, раз позволяет таким полохалам жить, пить и жить, а хороших людей забирает?! — это она про своего усохшего за месяц от рака мужа.

— Грех на сестру-то так говорить. А мужа бог дал — бог взял. Пошла бы ты Лариса на росстань, да там бы перед всеми прощения попросила, может, оно бы и наладилось еще все. — Лариска встала, показывая, что разговор ей не по нутру. — А что ты от меня ожидала услышать, Ларисонька?

Только Лариска вышла, а баба Лена, отправив калитки в печку, вслед за ней пошла открыть теплицы, на улице появилась похмельная Манька. Не переходя дороги, принялась орать во всю Ивановскую:

— Че, прибегала к тебе эта … — Манька выругалась и материлась еще минуты три, чтобы освободиться. — Я — алкоголичка, да? Я? А ты у меня хоть раз грязные простыни видела? А занавески? А чтобы дома у меня грязно было, видела?

— Здравствуй, Маня. Бог с тобой, отродясь я у тебя грязи не видела, — отвечала баба Лена. — Может, зайдешь?

— Или я тебе долгов не отдавала, а? Скажи, хоть раз я тебе не отдала денег?

— Всегда отдавала, Маня, только ты все-таки зайди в дом.

— Некогда мне у тебя рассиживаться да на людей клеветать! — и Манька гордо припустила дальше.

Вечером, Ленка уже была дома, отлеживалась после фермы, кемарила, пожаловала тетка Тося. Посмотрели сериал, поговорили об огурцах-помидорах.

Долго молчали об одном и том же, но ни одна не решалась начать разговор.

— Чувствую, Лариска ко мне ладится, — начала тетка Тося.

— Подай-то спички с опечка — плиту затоплю.

Тоська подала, баба Лена затопила.

Молчали.

— Так ведь еще дальше клубок запутается, — это уже баба Лена осторожно.

— Э-эх, ты думаешь, Лена, мне все это в гудовольствие? Думаешь, легко людям зло делать? Да не можу я этого не делать. Неделю не вспоминаю, месяц, два… А потом они приходят: знаю — пора. Нап1 это им, чтобы люди друг другу зло делали. Как же им жить иначе, без работы? Иначе ведь они сгинут, кумекаешь? И тогда, с Манькой, время пришло. Это они ведь сначала Лариске нашобайдали2 фатеру на себя написать, мать обмануть, сестру-братьев обделить. Тая и хлобысть — сделала. Потом Маньке нашобайдали ко мне прийти. Ёна и пришла. Человек ведь, амин-слово, сам никогда плохого не замыслит. Все плохое — от лукавого; когда человек по слабине своей противостоять ему не может. — Тоська перевела дух: — Днем богу молюсь-молюсь, а ночью как сердце захолонется. Мне же, когда батя силу передал — не спрашивал, хочу ли я, нап это мне или не нап. Хотел сначала ребенка какого подманить, схватить да силу ему дать. Сжалился. Ведь они тогда к энтому ребенку приходить бы начали, работы бы с него требовали. А как работу им дать, и чего с ними делать, ён-то и не знал бы. Думаешь, от чего люди с ума сходят? Зазовут к себе лукавого, а чего с ним делать и не знат… А я-то знаю… А уж придут ёны — так, амин-слово, ну меня по лавкам да полатям тягать да ботать. И с лавки на лавку, с лавки на лавку. Так ажно все внутри либайдает3, того и гляди душа выскочит. Лежу и ворохнуться не смею. Так переполохаюсь, дышать не могу. Как янис4. Утром еле выстану. И делаю, делаю, что ёны скажут.

— Да кто они-то?

— Черти! Черти же, окаянные! — Тоська с ужасом заозиралась и перекрестилась.

Баба Лена тоже на всякий случай перекрестилась.

— Хорош лявзять5 — то. Давай-ка чаю пофурындаем6. Ленка! Иди чаю-то фурындать! Господи, благослови.

1 Нап — надо.

2 Нашобайдали — нашептали.

3 Либайдает — болтается.

4 Janis — заяц (фин.).

5 Лявзять — болтать без толку.

6 Фурындать — пить (чай).

При Ленке бабки не разговаривали. Завели как обычно: “Бают, Куселасьски в Юккогубе опять подрались…” Ленка тоже пила чай без настроения. На работе день с утра не задался. Но главное — Юрка, Юрка ей почему-то упорно не встречался. А ей так надо было его увидеть.

Даже баба Лена не выдержала, третьего дня снялась с места, пошла с Ленкой в Загорье к Важезеру, будто малину собирать чай заваривать, да зверобой посмотреть. Ходили-ходили мимо Юркиного дома — ничего не выходили. Восвояси вернулись ни с чем.

Ленке было не то чтобы грустно, а пусто внутри. Завтра должна была быть дискотека в клубе. Ленка так ждала ее, так ждала, а теперь даже растерялась оттого, что она на самом деле будет. Как будто слишком долго ждала, и на это ушли все силы.

И пусто, пусто так…



Глава 5

На следующий день вечером, до вечерней смены, Ленка все-таки не утерпела и прямо на ферме завела разговор с Любкой о Юрке.

…По пустому коридору пробежал чистенький деловой Генка с золотыми зубами. Следом за ним семенили чьи-то две соплюшки — видно, мамки взяли с собой на

работу — и дразнились:

— Дида, дида, дида-да! Не ходи за ворота!

А-то девушки придут, поцелуют и уйдут!

Генка был весь разобидевшись: какой же он “дида” — когда ему всего полтинник исполнился?! Да и против девушек он ничего не имел.

— Любка, а пойдем вечером купаться в Важезере? — начала Ленка.

Они сидели в пустом скотном на кормушке. Бригадира не было. Доярки курили на солнышке. Стадо запаздывало. Рядом с подружками, звеня цепью, в нетерпении перетаптывалась с ноги на ногу красно-рыжая, криворогая корова, поранившая на той неделе на пастбище ногу. Большое, раздутое молоком вымя торчало сосками в разные стороны.

— Чё я, блин, забыла в этой луже? Делать мне нечего — перед твоим Юркой задом вертеть? Да Бобик еще ихний со вторым, как его, патлатым кобелем разлаются вечно. У всех собаки как собаки, а у этих пое-кто — мимо не пройти: прыгают, радуются, как будто ты им пожрать несешь, — Любка закурила.

— Ну, Люб, при чем тут собаки? Ну, чего тебе стоит?

— Ща. Пойди сама да и купайся. Мне чё теперь, тоже за ним бегать надо?

— Я за ним не бегаю, — испугалась Ленка, — чё, уже кто-то чё-то говорил?

— Че это там? — не ответив, Любка махнула в конец скотного.

В просвет ворот был виден старый заляпанный грязью “козлик” директора. Из машины вышли люди: сам директор, какие-то женщины и, видимо, пошли на ферму. Любка присвистнула: интересно. Тут же из коридора послышались голоса. Люди зашли в бригадирскую, но дверь не закрыли. Разговаривали директор, Ефимова и Ирка Румзина. Вообще говоря, вдовая и бездетная Ирка была бригадиром “тракторно-полевой бригады № 2”, как это правильно называлось, и к ферме никакого отношения не имела. Но так уж повелось, что она была всегда в курсе всех совхозных дел, обо всех и обо всем болела душой, и всем помогала.

Ленка вспомнила, как ранней весной, когда только начали пахать и в полях важно расхаживали серые журавли, ругалась Ирка с трактористами: вечно пьяный дядя Петя, взял слишком глубоко, поднял подпахотный горизонт. Ирка материлась и причитала над искалеченной землей, над вывернутыми из глубины мертвенно-синими пластами глины, как над ребенком.

Теперь Ирка ругалась из-за быка.

— Помяните мое слово, Иван Иванович, прибьет кого-нибудь этот бык! Он же год от года звереет.

— Ира, ты же сама знаешь, почему мы его держим: ну нет, нет у нас денег на сперму в том количестве, в каком она необходима. В нынешних экономических условиях естественное осеменение — держать быка и пускать его в стадо — выходит дешевле, чем искусственное, — директор говорил без эмоций, как по писаному. — Не могу же я взять и забить этого, купить нового. Знаешь, сколько стоит хороший производитель? Разве мы можем разбазаривать средства? Так ведь, Катерина Петровна?

— Правильно, правильно, Иван Иванович, — поддакнула бригадирша Ефимова.