Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Здорово, братец! — Он вышел из темноты к крайнему костру, у которого, помешивая в котелке какое-то варево, сидел одинокий мужик на вид постарше Нечипорука — пышные усы, борода веником, лицо, покрытое морщинами, кажущимися еще глубже в неверном свете костра, высокий картуз с поблескивающим на тулье металлическим крестом.

«Книжное» обращение далось неожиданно легко, точно так же, как ранее произносилось «товарищ».

— Здравия желаю, ба… ваше благородие! — вскочил на ноги кашевар.

«Ну вот, я теперь и «благородие», — подумал Сергей. — Черт! Совсем не разбираюсь в старинных чинах и званиях».

— Сиди, сиди, — он присел на валяющееся у костра бревешко и протянул к огню руки: ранняя осень перестала кокетничать — к ночи посвежело совсем не по-летнему. — Что варишь?

— Да кулеш, ба… ваше благородие. Простецкая еда, но сытная.

— А меня не угостишь? — Лейтенант почувствовал голодное бурчание в животе.

— Дык, не понравится, наверное… ваше благородие, — мужик справился с непривычным обращением. — Еда-то мужицкая, без выкрутасов.

— Понравится, — улыбнулся Колошин. — С утра ничего не ел.

— Так это мы мигом! — Мужик вытащил откуда-то обширную глиняную миску с щербатым краем и деревянной ложкой навалил туда своего варева, что называется, с горкой. — На здоровьечко, барин! То есть ваше благородие.

Лейтенант ел обжигающую густую кашу из непонятной крупы, щедро приправленную салом, закусывал черным ноздреватым хлебом, и ему казалось, что лучших деликатесов ему в жизни не попадалось. Куда там ресторанным разносолам! Круто посоленный кулеш, припахивающий дымком, дал бы сто очков вперед любому из них.

— Вкусно? — Мужик умиленно глядел на уминающего его стряпню «барина» и, казалось, никак не мог поверить, что его простецкое, далекое от кулинарных изысков блюдо может понравиться офицеру.

— Что ты тут делаешь? — Сергей с сожалением оторвался от еды. — Сражение же завтра.

— Так ополченцы мы, — развел руками кашевар. — Аж из-под самих Мытищ сюда пришли с барином нашим, графом Бобринским.

Видимо, за всю свою жизнь не покидал он родных мест, раз недалекое, в общем-то, путешествие считал чем-то выдающимся. Колошин со стыдом вспомнил, что читал об ополченцах той Отечественной войны и даже картинку видел с точно таким же мужиком с православным крестом на картузе. А потом подумал, что пеший переход почти в двести километров в те времена, не знавшие ни поездов, ни автомобилей, был настоящим подвигом.

— Побьем супостата, ваше благородие? — с надеждой спросил задумавшегося офицера ополченец. — Не пустим Бонапартия, прости господи, имечко бесовское, в Москву-матушку?

— Побить — побьем, — ответил Сергей. — Как не побить, когда вся земля русская поднялась как один человек? Но Москву придется отдать.

— Как так, батюшка?! — отшатнулся мужик, крестясь. — Неужто взаправду отдадим? Как же жить тогда? Наша же она искони была! Татарам — и то не отдали, а хранцузам отдадим?

— Отдадим, но не надолго. Сил уже не будет у Бонапарта ее удержать — вернется назад, как побитый пес. А мы его гнать будем по пятам и затравим в самом логове, — он чуть было не ляпнул «в Берлине», но вовремя прикусил язык. — В Париже.

— И то ладно, — облегченно вздохнул ополченец, даже не удивившись, откуда такие данные у ночного гостя и не усомнившись ни на секунду в его правоте — народ тут еще полностью доверял всякой власти. — Значит, не зря завтра кровушку прольем…

Сергей посидел еще у костерка, поговорил со словоохотливым мужиком о том о сем и возвратился к своим, не находящим места от волнения за командира. Да не с пустыми руками: ополченец напоследок расщедрился и отдал «барину», развеявшему его сомнения, весь котелок каши и початый каравай хлеба.

— Покорми уж там своих солдатушек, батюшка. Тоже, поди, голодные. Для вас ничего нам, православным, не жалко. Нам, сиволапым, что — только вас, служивых, поддерживать. Мы на большее и не годимся — ружжо, почитай, у каждого пятого, а остальные — кто с чем. Кто с рогатиной, кто с вилами, кто с бердышом прадедовским, а кто и просто с дубиной. На вас вся надежа, ваше благородие. Храни вас Господь…

— Что будем делать, товарищ лейтенант? — спросил Нечипорук, управившись со своей долей чудесно добытой пищи, облизав алюминиевую ложку и спрятав ее за голенище сапога. — Завтра тут мясорубка будет еще та, а у нас — два ствола на четверых. Да два миномета. Покрошат нас в капусту.

— Завтра и увидим, — ответил лейтенант, заворачиваясь в ватник и подкладывая под голову «сидор». — Действовать будем по обстоятельствам. Всё равно до сражения нам отсюда не выбраться. А там видно будет.

— Пост выставить?

— Да кому мы тут нужны? Война еще ведется по рыцарским правилам, языков брать не принято. Набредет если кто на нас: вы — ополченцы, я ваш командир. Всё ясно?..

— Так точно, товарищ лейтенант. Но я всё равно подежурю. Мало ли что.

— Дело твое… — пробормотал Сергей, проваливаясь в глубокий сон…

* * *

Проснулись они от грохота, раздававшегося, казалось, одновременно со всех сторон.

— Началось, похоже! — прокричал Нечипорук в ухо командиру. — Ишь, как шуруют! Почище нашей заварушки будет! Я тут местечко нашел — всё, как на ладошке видно!

С опушки леса, находившейся на некотором возвышении, плавно перетекающем в высотку, господствующую над окружающей местностью, было видно действительно лучше, чем с той полянки, где они ночевали.

Солнце вставало, заставляя стремительно таять утренний туман, предвещавший ясный денек, и в его розово-золотистом еще свете, насколько хватало глаз, медленно двигалась пехота и кавалерия в разноцветных мундирах. Вскипали белоснежными султанами дымы, изрыгаемые пушками, сверкали отточенными иглами штыки и сабли, реяли цветные знамена…

— Эх, красиво воевали! Не то, что мы — больше пузом по грязи, — завистливо вздохнул Нечипорук, протягивая командиру половинку бинокля. — Поглядите, товарищ лейтенант.

— Что ж ты не сказал, что у тебя бинокль есть? — возмутился Сергей: его собственный, положенный по командирскому его положению, остался «на той стороне», в другом времени.

— Да это разве бинокль… Разбитый он, подобрал в качестве трофея… Но кое-что видно.

Цейсовские линзы прибора оказались в порядке, но призмы внутри, видимо, сорвались с креплений, и изображение дрожало, но поле боя тут же приблизилось, и можно было различить даже мелкие детали мундиров солдат, отсюда кажущихся муравьями. Основная часть поля заволакивалась дымом, поэтому Сергей с сожалением перенес наблюдение на юг, к деревеньке, возле которой, под цветными знаменами с косым андреевским крестом, строилась пехота в темно-зеленых мундирах и белых штанах. Он совершенно четко различил белое с красно-черным крестом, желтое с черно-синим[4]… На первый взгляд тут было несколько полков пехоты.

— Вот же, блин, воевали! — возбужденно дышал в ухо махорочным перегаром Нечипорук. — В наше время попробуй собери в одном месте столько пехоты — враз тяжелой артиллерией накроют или пикировщиками причешут! Да и смысла-то в низине такую тучу народа собирать — высоту нужно занимать, высоту!

Высотка действительно была почти свободна.

— Бегут! — Старшина толкнул Колошина в бок локтем — он обладал поистине орлиным зрением: от деревни действительно бежали солдаты в сплошь темно-зеленых мундирах и киверах без султанов, огрызаясь на ходу ружейным огнем. — Ну, сейчас будет заваруха!

В бинокль было видно, что с юга в деревню входят войска, еще полускрытые не рассеявшимся до конца туманом. Цвета знамен и мундиров было не разобрать, но вряд ли это были русские[5]. А когда от деревни по русским полкам был открыт ураганный артиллерийский огонь и те, дрогнув, принялись медленно отступать на высоту, сомнений больше не осталось.

А потом поле, оставленное русскими, запестрело от чужих мундиров — преимущественно синих и белых. Особенно сильно наседали на огрызающиеся плотным ружейным огнем русские каре всадники с пиками, украшенными бело-красными флажками.

— Поляки, что ли? — недоуменно спросил старшина. — Разве они за французов воевали?

— Поляки воевали на обеих сторонах. Это польские уланы.

— Чудеса… недаром Владимир Ильич называл Польшу политической проституткой, — блеснул политподготовкой Нечипорук.

— Не было тогда Польши, — вздохнул Сергей. — Разделили ее еще в восемнадцатом веке между Австрией, Пруссией и Россией. Наполеон обещал полякам восстановление их государства, вот они и сражались за него. Ну и из давней ненависти к России.

— А за нас тогда почему?

— Наверное, оставались верными присяге, данной российскому императору.

— Всё одно — проститутки…

Французы тем временем практически вытеснили русских из низины, и на высоте закипел бой.

— Ну что, так и будем зрителями, товарищ лейтенант? — повернул к командиру злое лицо старшина. — Там наших убивают! НАШИХ!

— А что мы сделать можем, — пожал плечами Колошин. Он знал, что русские победят в этом величайшем в истории России сражении, но от того, что он остается при этом статистом, ему тоже было как-то не по себе. — У нас всего два пистолета на четверых. Предлагаешь идти туда и там погибнуть?

— У нас два миномета есть! И мин осколочно-фугасных целый штабель. А дотуда с нашей позиции добьет без проблем. Наоборот, угол возвышения надо будет максимальный ставить, чтобы траектория покруче была. Рискнем?

«А ведь он прав… Вот что значит опыт… А я руки опустил… Тютя!»

— Хорошо. Мины подготовлены?

— А чем мы, по-вашему, занимались, пока вы за кашей ходили, товарищ лейтенант, — расплылся в улыбке Нечипорук. — Солдат без работы — преступник. Вот я и трудоустроил Конакбаева с Савосиным, чтобы мысли дурные в башку не лезли.

Савосин, видя, что старшие приводят в боеготовность минометы, заволновался:

— Мы что, воевать собираемся? Зачем? Говорили же — просто так отсидимся, пока бой не закончится.

— Мы поможем русским войскам. Мы же русские, Савосин.

— Чем мы им поможем? — Савосина трясло: чудом оставшись живым в одной мясорубке, он, похоже, совсем не хотел погибать в новой. — Десятком мин? Да и нет тут СССР — тут царский режим! Я царю присяги не давал!

— Замолчите, боец! — повысил голос лейтенант. — Мы не государству присягу давали — стране. Нашей родине, России! Я вам приказываю…

— Себе приказывай! Ты там командиром был! А здесь мы все сами по себе! — не слушая его, визжал боец. — Конакбаев, старшина — не слушайте его!

— Заткнись, Савосин! — прорычал Нечипорук, передавая Конакбаеву, аккуратно сворачивающему колпачки предохранителей и раскладывающему мины рядком, очередную «чушку». — Помогай лучше — вон товарищ лейтенант не справляется. После боя поговорим.

— Вот вам бой! — выставил тощий кулачок, сложенный в кукиш, бывший детдомовец и тут же — второй. — А вот — после! Счастливо оставаться!

Он повернулся и, петляя, как заяц, кинулся в чащу.

— У-у-у, сученыш! — взревел старшина, выхватывая парабеллум и выцеливая спину, мелькающую меж белых стволов. — Порешу гада!

— Прекратить! — Лейтенант повис у него на руке, заставляя опустить пистолет. — Вы с ума сошли, Нечипорук! Пусть бежит! Баба с возу — кобыле легче.

— Вот же зараза, — с трудом отходил старшина, красный как рак. — Как же я его раньше не распознал? Ты-то хоть не побежишь? — повернулся он к Конакбаеву, спокойно продолжавшему работать, как будто ничего не произошло.

— Зачем побежишь? — пожал плечами боец. — Я не зайчик по лесу бегать. Я присягу давал. И отец мой давал, и дед давал. И прадед, наверное, тоже давал. Мы давно с Россией. Как я там, — он ткнул пальцем вверх, — им в глаза смотреть буду, если струшу? Ты лучше мины давай, старшина, закончились совсем уже.

— Молоток, Конакбаев! — хлопнул его по спине старшина. — Как тебя зовут-то хоть?

— Насыром, — чуть смутившись, ответил казах. — Мое имя по-русски немного смешно звучит… Насыром Исламовичем.

— А меня — Федором. Федором Дмитриевичем, но можно просто Федей.

— Сергей, — коротко представился лейтенант.

Все трое обменялись крепкими мужскими рукопожатиями. Тут не было больше русских, украинцев и казахов, командиров и подчиненных, православных, мусульман и атеистов — были три русских человека, три бойца, готовых сражаться за свою родину, как бы она не называлась — СССР, Российская Империя или просто Россия. Это была их земля, а позади была Москва. Ни шагу назад.

— Максимальный угол возвышения, — скомандовал лейтенант, напряженно вглядываясь в дрожащее изображение в окуляре трофейного «полубинокля». — Пробной серией из трех мин… Огонь!..

* * *

— Эх, здорово дают! — Командир 1-й батареи лейб-гвардии конной артиллерии капитан Захаров оторвался от окуляра подзорной трубы. — Из чего это они там чешут? Такое впечатление, что батарея мортир там в лесу оборудована. Кто бы это мог быть? Не знаю такой у нас.

— Не могу знать, — ответил юный прапорщик Павлов. — Что-то секретное, наверное. Только смею заметить, поляки эту батарею уже почти подавили — реденько бьет, не то что вначале.

— Так и мы тоже, — усмехнулся капитан. — Реденько. Картечи уже нет, бомбы на исходе… Ядер тоже не густо. Вон, Рааль[6], немчура, экономит, бьет пореже, но верно. Не чета нам — широкой душе. Скачи, разузнай, кто там и что. За такое дело тех, кто на этой батарее, к георгиевским крестам представить нужно! Спасли, можно сказать.

Он не понял, что случилось — только что смотрел вслед ускакавшему адъютанту, на мгновение потемнело в глазах, а когда темнота рассеялась, над ним склонялись встревоженные лица артиллеристов.

— Что со мной? Ранен? — Он не узнал своего голоса — из горла неслось лишь какое-то бульканье. — Серьезно?

— Вам нельзя говорить, ваше благородие…

И только сейчас капитан почувствовал страшную, раздирающую боль в груди. Непослушная рука с трудом ощупала мокрый и горячий мундир на груди, пальцы укололись обо что-то острое.

— Пуля?..

— Ядро… Рикошетом…

— Ничего… — Капитану было всё труднее говорить, его душила кровь, заполняющая пробитые легкие. — Наша ли победа? Отступает ли неприятель?..

Тьма, уже вечная, снова заволакивала всё вокруг, но он продолжал упрямо спрашивать, брызгая пузырящейся на губах алой кровью:

— Отступает ли неприятель?..

* * *

Сергей стряхнул с груди землю и, пошатываясь, поднялся на ноги. В ушах тонко звенело, перед глазами плавали черные мушки.

Позиции больше не существовало: враг сообразил, откуда его разит безжалостная смерть (частые разрывы осколочных мин в плотном скоплении пехоты — страшная штука, и лейтенант ужаснулся, увидев их действие своими глазами), и, после нескольких безуспешных попыток, все-таки накрыл батарею артиллерией. Поляна превратилась в лунный пейзаж, окончательно стерший разницу между здешним и перенесенным из далекого будущего. Всё кругом было завалено осколками расщепленных деревьев и сломанными ветками. Конакбаев, стоя на коленях и раскачиваясь, будто пьяный, медленно, как во сне, подносил мину к стволу покосившегося миномета и всё никак не мог донести, а Нечипорук… Второй капонир был завален глиной — свежая воронка зияла совсем рядом с бруствером.

— Федор! — крикнул и не услышал себя Сергей. — Федор!!

В правом ухе оглушительно хлюпнуло, и череп взорвался страшной болью, снова бросившей лейтенанта на землю. Не в силах подняться на ноги, он подполз к Насыру, всё еще не могущему вставить мину в ствол, и дернул его за полу рубахи. Тот повернул к командиру безумное лицо с широко раскрытыми глазами… Нет, глазом: от левой, зияющей кровавой ямой глазницы по щеке струился ручеек крови.

— Не слышу, командир! — крикнул полуослепший боец. — Контузило, однако…

— Помоги старшину откопать!..

Они с трудом извлекли перемазанного кровавой грязью Нечипорука из-под тяжелого пласта земли. Старшина еще дышал. Медленно, с трудом, выплевывая с каждым выдохом на подбородок черные сгустки крови. Лейтенант принялся было расстегивать мокрый, стоящий колом ватник, но опустил руки: из-под разодранной, в клочьях торчащей розовой ваты, ткани выпирало что-то осклизлое, синюшное…

— В живот угодила — на тот свет проводила, — тихо, но внятно, не открывая глаз, произнес старшина. — Не тревожьте лучше, парни, всё одно ничем не поможешь… Медсанбат на той стороне остался.

— Молчи, тебе нельзя говорить!

— Можно… Теперь мне всё можно…

Федор распахнул глаза, и Сергей отшатнулся: и так светлые, они были почти белыми от боли — зрачок сжался в крошечную точку, не больше булавочного укола.

— Мне бы спирту… — прохрипел старшина. — Там вроде оставалось чуток во фляжке…

Конакбаев свинтил колпачок и поднес горлышко фляги ко рту умирающего. Тот сделал глоток, закашлялся, и спирт потек у него по щекам, мешаясь с кровью.

— Не принимает нутро… Значит, всё, конец, — растянул он губы в улыбке, похожей на оскал. — Отбегался Нечипорук… Ты возьми парабеллум, лейтенант, пригодится еще… И документы…

Он вытянулся всем своим кряжистым телом и затих.

— Отмучился, — Конакбаев грязной ладонью попытался опустить покойнику веки, но глаза упрямо открывались. — Аллах акбар…

Совсем рядом раздалась чужая речь. Сергей повернулся и увидел буквально метрах в тридцати усатых солдат в синих с белым мундирах и высоких киверах с красными султанами.

— Poddaj się, rosyjskie psy! — орали они, целясь из длинных ружей с примкнутыми штыками. — Rzuć broń, psia krew![7]

— Сам поддайся, — вынул Колошин из теплой еще руки старшины парабеллум. — Русские не сдаются!..

Он стрелял прямо в разинутые усатые рты, чувствуя, как каждый выстрел болью отдается в голове, орал что-то матерное, ожидая, что сейчас, вот сейчас… И вдруг поляки побежали!

Последнее, что лейтенант увидел перед тем, как провалиться в темноту, были бородатые всадники на лохматых конях, с гиканьем настигавшие бегущих польских солдат и остервенело рубящие их саблями.

«Странно, почему и те, и другие в синем[8]…» — успел еще подумать он.

* * *

Тяжелые, набрякшие дождем облака плыли по серому небу. Совсем как тогда, в октябре 1941-го, когда остатки минометного взвода лейтенанта Колошина вышли к Утицкому кургану. Всё кругом покачивалось, плыло.

«Всё кончилось! — обрадованно подумал Сергей и сделал попытку подняться. — Я вернулся! А может, мне вообще всё это привиделось? И Бородинское сражение, и вообще…»

Он попытался привстать, но кто-то мягко, но надежно удержал его.

— Лежите, ваше благородие, лежите. Нельзя вам прыгать — ранетые вы.

Лейтенант повернул стреляющую болью голову и увидел рядом с собой давешнего мужика-кашевара.

Оказывается, он лежал на дне какой-то телеги, которой, сидя на облучке, правил ополченец.

— Как я здесь оказался?

— Да подобрали вас казаки, ваше благородие, в лесу и в лазарет свезли. А тут я… Видали, — кашевар продемонстрировал перебинтованную руку. — Меня тож зацепило чуток. Чуть руку не отняли, ироды, но я не дался. Есть у нас в деревне бабка одна — она мертвого с того света вытащить могет, не то что руку поправить. Травками пользует, все ее ведьмой за глаза кличут…

— Куда мы едем?

— Да говорю ж: в деревню мою. Вы, барин, без памяти были, а признать вас никто не мог — ни полка, ни имени, ни бумаг, письмо одно за пазухой… Даже хранцузским шпионом лаялись! Вот я и думаю: раз вы такой никому не нужный получаетесь — свезу к себе в Щелкову. Поправитесь, на ноги встанете и догоните своих…

— А там один я был? — перебил Сергей словоохотливого мужика. — Такого… Раскосого не было? Нерусского на вид?

— Не-е, никого не было, — подумав, сказал ополченец. — Казаки, конечно, на вид почитай все нерусские, да и раскосых среди них чуть ли не кажный второй, но гусаров ваших не было.

«Может, живой остался? Дай бог тебе, Насыр, выжить…»

— Вы дремлите, барин, дремлите, — посоветовал мужик, поддернув вожжи и чмокнув губами. — Дорога долгая — вкруг Москвы поедем, а сон — он дело пользительное. Любую хворь лечит… И всё ведь по-вашему получилось: и хранцуза побили, и Москву-матушку, говорят, сдадут… Эх, Рассея… Дай Господь, чтобы и остальное по-вашему вышло…

«Выйдет, — думал Сергей, задремывая под мерный говорок мужика. — Всё так и выйдет… Только вот есть ли мне место в этом мире? Таком чужом и таком родном…»

Вячеслав Дыкин, Далия Трускиновская. Гусарский штос

Ан нет, братцы, не вы одни Бонапарта из России выпроваживали! Вас послушать — так судьба всей Европы решалась в двенадцатом году на Старой Смоленской дороге. Это коли послушать. А коли посчитать всех, кто сейчас у камина рассказывает дамам и девицам, как плечом к плечу со славным нашим Давыдовым, служа под его началом, гнал французишек вон, то образуется войско, коему в тех партизанских лесах бы не поместиться. Я сам слушал шестерых и от души наслаждался их враньем. Иной тем лишь и послужил Отечеству, что записался в Тверское ополчение и гнал врага, не покидая родового своего имения…

Вы, братцы, хвастаетесь тем, как воевали на суше. А я вот на воде с Бонапартом воевал, хотя никакой не моряк, плаваю не лучше топора, а фрегаты, корветы и прочие дома под парусами видал до того разве что на расстоянии в четверть версты. Особого доверия они мне не внушали — неповоротливы, во всем зависят от ветра, то ли дело конный строй! Я даже на лодках-то катался всего раз или два, в имении приятеля моего, тульского помещика Скворцова. Может статься, именно потому во время морской нашей кампании избрала меня фортуна для некого весьма странного дела.

Но тут надобно признаться в том, что сам-то я гусар. Иначе черта с два поймете вы, какая аристотелева логика владела мною в ту диковинную ночь, когда я, ставши капитаном поневоле, вел по совершенно не знакомой мне протоке, отдавая команды, смысла коих сам не разумел, самое славное судно российского шхерного флота, нумер оного позабыл, а имя ему, известное по всей Балтике, было — «Бешеное корыто».

Я служил в черных гусарах… ага, признали наконец за своего! И по сей день оставался бы я в нашем замечательном Александрийском полку, но был несчастливо ранен в сражении у Фридланда, том, где треклятый Бонапарт ловко подловил на ошибке нашего не менее клятого всеми чинами, от барабанщиков до полковников, Беннигсена. Когда бы Беннигсен, которого после виктории под Эйлау уже именовал хор льстецов победителем Наполеона, не загнал нас на открытое место, в то время как противник наш Ланн умело спрятал свой корпус за холмами и в лесу, да не сбил нас, как овец, в кучу там, где речка Алле делает излучину, оставив нам только один путь для отступления — через фридландский мост, а было нас там — на правом фланге три пехотные и две кавалерийские дивизии, да на левом две пехотные и одна кавалерийская дивизии с шестью батареями… Эх, да что вспоминать…

Только и радости было, что мы, александрийцы, спозаранку загнали французов в Сортолакский лес и продержали их там довольно долго. Но уже днем там заварилась такая кровавая каша, что вам и не снилось. Горько рассказывать, как мы отступали и жгли переправы. Там-то меня и поймали две пули, да обе — в левое колено.

Итогом позорного поражения нашего был Тильзитский мир с Бонапартом. Но я о нем узнал с большим опозданием — пока меня везли на телеге, кое-как перевязав колено, сделалась со мной страшная горячка, и очнулся я от нее уже в Риге, куда доставили многих наших раненых и роздали по обывательским домам. Тильзит и Аустерлиц — вот два имени, которые меня и мертвого поднимут из могилы, едва услышу с того света, что вновь они грозят России…

Семейство, в которое меня поместили, состояло из главы, достойного и богатого купца, взявшего в жены местную дворяночку, детей их — восьми душ, каких-то старух-родственниц, а также молодой вдовушки Минны, сестры супруги купеческой. Надо ли говорить, с каким усердием ухаживала за мной Минна и какими страстными взорами обменивались мы, полагая, будто нас никто не видит. За взорами последовали и поцелуи, я потерял голову, но Минна была умнее и сметливее меня.

— Друг мой, — сказала она, когда я, уже наловчившись ходить при помощи костылей, вышел вместе с ней в сад. — Рана твоя не позволит тебе более служить в гусарах, и ты принужден будешь, выйдя в отставку, поселиться в имении своем в ста двадцати верстах от города, который даже добрый герр Шварц, что учит маленького Фрица математике, черчению и географии, не смог отыскать на большой карте. Подумай, надобно ли тебе губить свою молодость в сибирской глуши?

Для Минны всё, что находилось к востоку от Двинска, уже было Сибирью, но я ее не поправлял. Да и какой дурак вздумал бы учить географии прелестную женщину, что прильнула к его плечу?

— Моя дорогая Минна, — отвечал я со всей пылкостью истинного гусара. — Я готов ехать хоть в Камчатку, когда бы ты согласилась сопровождать меня!

— Мой друг, нет нужды ехать в Камчатку, — мило возразила она. — Я живу в доме сестры моей из похвальной экономии, сама же имею доставшийся от покойного мужа моего прекрасный дом, который сдаю почтенному человеку, коммерсанту, а также склады и благоустроенную мызу на другом берегу Двины, где так приятно отдыхать в летнюю пору. Когда мы поженимся, то станем жить в своем доме, а на деньги, которые я скопила за три года вдовства моего, купим землю и отдадим ее в наем здешним огородникам. Таким образом мы упрочим свое положение и будем наслаждаться своим состоянием!

— Я готов хоть сегодня вести тебя под венец, милая Минна! — воскликнул я. — Но чем же я, женясь на тебе, буду заниматься? Александрийскому гусару не пристало бездельничать, и я не ловец богатого приданого.

— Я обо всем подумала, мой любимый. Ты будешь объезжать наши владения и собирать арендную плату. Мне как женщине это не всегда удобно, а один твой бравый вид заставит наших арендаторов соблюдать должные сроки, — сказала Минна. — Кроме того, став рижским бюргером, ты обзаведешься знакомствами и будешь делать карьеру, может быть, тебя даже изберут в магистрат. Это очень почтенное занятие.

И вот я, выйдя в отставку в чине поручика, стал мирным рижским обывателем. Хромота моя, сперва доставлявшая множество неприятностей, ведь я даже не мог вскочить в седло, а забирался с приступочки, понемногу выправлялась, Минна отыскала хороших врачей, их мази и растирания совершили чудо. Четыре года спустя после нашего венчания я уже жалел, что опрометчиво попросился в отставку, и тосковал о своем полку так, как узник в каменном мешке тоскует о вольном ветре лугов и полей. Но у нас родилось трое детишек, я подозревал, что и четвертый уж в походе, так что возвращение в полк было для меня невозможно — я не мог бросить семейство, главой коего так скоро сделался.

Рижская жизнь имела свои прелести. Зиму мы проводили в городе, летом жили на мызе, навещали соседей, я купил хорошую лошадь, дал ей обычное имя Баязет и объездил верхом все окрестности. Вместе с Минной мы посетили всю ее родню в Курляндии, которая лет за десять до того по просьбе тамошнего дворянства присоединилась к Российской империи. Кроме того, я очень удачно играл…

Страсть к картежной игре завладела мною очень рано — мне, кажется, и тринадцати не было, когда я сорвал свой первый банк. Меня из баловства обучил играм родной дядя, младший брат матери моей, а до совершенства я дошел, уже вступив в службу.

Черные гусары — игроки отчаянные, а я смолоду полагал, будто благородные правила, принятые в нашем полку, распространяются на всю Российскую империю. Вот и попался в когти к тем промышленникам с большой дороги, коих четыре короля карточной колоды кормят куда вернее, чем все земные короли вместе взятые. К счастью, я, хотя и продулся основательно, больших глупостей не наделал — стреляться не стал и векселей не подписывал. К тому же у меня хватило ума, осознав свое несчастье, сразу скакать к эскадронному командиру и во всем ему покаяться. Был я изруган нещадно, а потом собрались старшие товарищи и придумали замечательную ловушку.

У карточных шулеров есть милый обычай — когда обыграют они вчистую молодого человека из хорошей семьи, то предлагают ему вступить с ними в долю, учат его всевозможным кундштюкам, и он, будучи изрядно запуган, помогает им заманивать таких же простаков, каков был сам до встречи с подлецами. Я был молод, горяч и крепко зол на шулеров, поэтому удалой замысел командира моего принял с восторгом, вошел в шулерское общество, усвоил многие приемы, а потом произошло громкое разоблачение, изгнание гнусных обманщиков из городка, где стояли мы на зимних квартирах, и деньги, мною проигранные, ко мне вернулись.

От любви к карточной игре меня это не избавило, однако научило разумной осторожности при выборе партнеров. И знания, полученные в ранней юности, пригодились мне в зрелые годы, когда я, поселившись в Риге, этом отечестве курительного табаку, бутерброду, кислого молока, газет, лакированных ботфорт и жеманных немок, не знал от скуки, на что себя употребить.

Дело в том, что богоспасаемый город имел забавную особенность — в нем с равной вероятностью можно было оказаться за столом с почтенными бюргерами, чья честность доходила до нелепостей, и мошенниками, которые в игорных домах всех европейских столиц уж были биты канделябрами. Они слетались сюда, как мухи, потому что полагали — в портовом городе, где совершаются многотысячные сделки, можно неплохо пощипать местное купечество, да и дворянское сословие также.

Я, понятно, в конце концов познакомился с такими же любителями пиковых дам и трефовых валетов, у нас составилось целое общество, и мы премило проводили долгие зимние вечера за карточными столами. Все это были уважаемые господа, домовладельцы, коммерсанты. Затем я сошелся с офицерами рижского гарнизона, среди которых тоже имелись заядлые картежники того разбора, для коего утреннее возвращение домой босиком, поскольку сапоги проиграны, — дело заурядное.

Но иногда в приличное общество проникал чей-то новый знакомец, не вызывающий сомнений ни у кого, кроме меня. И только я был в силах разоблачить его уже по одному тому, как он небрежно, вроде бы случайно, опускал под стол руку с колодой или же сдавал растасованные карты не по одной, а по две. Острый мой глаз спас от неприятностей немало туго набитых рижских кошельков, и я снискал себе в городе отменную репутацию человека бывалого и порядочного. Даже сам наш предводитель дворянства, Андрей Андреевич фон Белов, частенько по вечерам присылал за мной, чтобы перекинуться в картишки — коли собирались гости, то в фараон, коли мы вдвоем — то в штос. Я знал все разновидности штоса, все тонкости, все возможные и невозможные способы этой игры и один представлял собой целую карточную академию.

Однако карты не могли заменить мне счастливой полковой жизни. И я вздыхал о ней тайно до начала военных действий в печально прославленном июне 1812 года.

Неотвратимая близость войны сделалась всем ясна, когда в конце марта двенадцатого года прибыл к нам главнокомандующий Первой Западной армией и военный наш министр Барклай-де-Толли. Он осмотрел поправленные укрепления Риги и Динамюнда, остался доволен, имел совещание с двоюродным братом своим Августом-Вильгельмом Барклаем-де-Толли, который в тот год был рижским бургомистром, и на следующий день укатил.

А дальнейшие события вам, господа, вполне известны.

Вы, я вижу, заскучали и ждете, когда отставной черный гусар расскажет наконец о своих морских подвигах, причем неумение плавать станет вам в моей истории дополнительной забавой. Терпение, братцы, терпение! Ибо с одной стороны к Риге уже движется прусский корпус генерала Граверта под командованием французского маршала Макдональда, а с другой — спешит на помощь целая флотилия канонерских лодок!

О том, что без них не обойтись, толковали еще за два года до того, потому что городишко этот мал и тесен, улицы узки, дома стоят плотно, и всякое ядро, перемахнувшее через вал, наделает много беды. Потому разумно было бы держать противника на противоположном, левом берегу Двины как можно дальше, чтобы город от его артиллерийского огня был безопасен, и для того пустить по реке канонерские лодки и плоты с батареями, которые, заходя в речные рукава, угрожали бы флангам и тылу врага.

Так вот, Бонапарт форсировал Неман и началась война, но мы, сидя в Риге, сперва имели смутное понятие о его планах. Многие рижские купцы и богатые бюргеры, имевшие мызы на левом берегу Двины, даже не торопились возвращаться в город. Однако настал роковой день — двадцать восьмое июня. В день этот сделалось известно, что французы идут на Ригу.

О непобедимости войска Бонапартова к тому времени знали все, включая глухих старух из Экковой богадельни. Дело предстояло серьезное. На Блинном бастионе поднят был багровый флаг, что означало объявление военного положения в городе и в Цитадели. И началась обычная для такого случая суета.

Пока ратсманы торжественно передавали в руки коменданту городские ключи, обыватели стали готовиться к осаде всяк на свой лад. Кто закапывал в подполе ценное имущество, кто грузил его на подводу и самочинно производил правильное отступление на север, в Дерпт или даже в Ревель. Жители форштадтов кинулись спасаться под защиту городских валов и пушек, пройти по улицам сделалось невозможно от тесноты. Повеяло истинной тревогой. Надо сознаться, во мне сия обстановка оживила восторг юных лет, свойственный всякому, кто хоть однажды готовился к бою. И я, в понятном волнении военного человека, прежде всего постановил развязать себе руки, а именно — отправить подальше от Риги мою Минну и детей.

— Минна, сердце мое, — сказал я супруге. — Ты видишь, что творится в городе, а ведь у нас маленькие дети, и сама ты в благословенном ожидании. Что, если ты, взяв малюток, экономку, кухарку и горничных, уедешь в Дерпт под крылышко к почтенной своей тетушке? Я бы не хотел, чтобы ты рожала дитя под пушечный гром, страшась того, что вражеское ядро пробьет крышу жилища нашего.

— Мой любимый, — отвечала супруга, — в Дерпте мне с детьми будет покойно, однако я умру от волнения за тебя. Мне безразлично, что городок этот мал, весь состоит из нескольких улочек, застроенных деревянными домами, и не имеет порядочных лавок, не говоря уж о гостином дворе. Я даже готова терпеть выходки пьяных студентов — говорят, их там уже полтораста. Помнишь, как они испугали меня, когда мы навещали мою дорогую тетушку?

Признаюсь честно, друзья мои, меня тоже несколько озадачила компания верзил, шатавшихся по дерптским улицам в колетах кирасирского покроя, в высоких ботфортах со шпорами, самой необходимой принадлежностью для изучения латыни и юриспруденции, в диковинных рыцарских шишаках и с преогромными палашами. Но я нашел что возразить Минне.

— Я буду счастлив знать, что ты находишься вдали от театра военных действий и лелеешь детей наших в тишине, — отвечал я. — Напротив, если ты с малютками останешься в Риге, я ежечасно буду умирать от страха за вас. К тому же в Дерпте ты будешь вращаться в избранном обществе. Тебя прекрасно примут у барона Левенштерна, и ты сможешь ходить к нему в гости пешком, для этого довольно будет перейти ратушную площадь. Ты также сможешь бывать в семействе зятя его, графа де Бре, и брать с собой нашего Сашеньку, чтобы он с малолетства привыкал к звукам французской речи.

— Ах, теперь всё, что хоть немного отдает Францией, есть несносный моветон! — с очаровательной женской непоследовательностью сказала супруга. — Говорить по-французски — фи, фи! Добрые граждане говорят по-немецки и по-русски.

— Граф по-русски ни в зуб копытом, — брякнул я. — И зубрить грамматику в свои годы не собирается! Война скоро кончится, и знание французского языка Сашке пригодится! Марш из Риги со всеми сундуками, кому говорю! Мое слово в этом доме — закон!

Минна мелко закивала и кинулась прочь. Я редко повышал голос на жену, и она в таких случаях старалась не злить меня еще больше. Три дня спустя я уже провожал ее через Александровские ворота, осыпал поцелуями ее заплаканное лицо, а также поочередно брал на руки малюток наших.

Много бед несет война, но есть в ней и блаженные мгновения. Когда ты убеждаешься, что семейство твое благополучно тебя покинуло и находится в безопасности, в груди вспыхивает радостный огонь, ты снова молод, рука тянется к сабельному эфесу, а запах пороха слаще всего в свете.

Карета жены моей и сопровождавшие ее телеги с домашним скарбом влились в бесконечный обоз — не одно мое семейство покидало город. Я, сидя на Баязете, смотрел ей вслед, пока она не растаяла вдали.

— Чего уж тут стоять, барин, поедем домой, — сказал Васька.

Этот Васька был моей казнью египетской по меньшей мере десять лет, чумой и холерой в образе бойкого рыжего денщика. Сто раз я уж готовился избавиться от него — да только в той битве под Фридландом он, сам раненый, выволок меня из-под огня, и никуда уж я не мог от него деться. Так он, оставив вместе со мной полк, и жил при мне в Риге, не принося решительно никакой пользы. Не мог же я считать пользой то, что Васька сопровождал меня в конных моих прогулках по Курляндии на упряжном мерине Таракане. Постоянные пререкания с соседями из-за амурных Васькиных поползновений на добродетель молоденьких горничных тоже меня не радовали. Что он умел делать с непревзойденным искусством — так это чистить башмаки и сапоги. Также Васька отлично варил гречневую кашу, умел выбрать на рынке наилучшую квашеную капусту и в смутные минуты моей жизни непонятно откуда добывал полуштоф настоянной на лимонных корках или на чем ином водки.

Близость военных действий переменила совершенно и Ваську. В глазах его вспыхнул тот же огонек, что и в моих, и та же радость была на лице — радость избавления от полудюжины женщин, которые своей любовью к порядку и хозяйственными хлопотами делали порой мой домашний очаг вовсе невыносимым.

— Поедем, — уныло согласился я. Совесть моя повелевала еще некоторое время сохранять хотя бы видимость уныния. Но душа уже летела к рижским моим приятелям — таким же, как я, отставным воякам, которые мечтали вновь встать в строй.

Не я один застрял в Риге, связанный по рукам и ногам арканом Гименея. Я познакомился с отставным артиллерийским подпоручиком Семеном Воронковым, с отставным пехотным капитаном Новосельцевым, с отставным драгунским корнетом Суходревом. Все они с превеликой радостью выпроводили семейства свои и теперь снаряжались на войну.

Все мы имели намерение вступить в бюргерские роты, то бишь в отряды «военных граждан». Мы знали, что эти роты, составленные из потомственных штатских людей, будут мало к чему пригодны, разве что к несению караулов, заготовке продовольствия, присмотру за тем, как в городе исполняют приказы коменданта. Такое их положение как будто не давало шансов переведаться с неприятелем, но с чего-то же мы должны были начать.

Воронкова я отыскал в его доме на Ткацкой улице. Он был в весьма приподнятом настроении — наконец-то военное его ремесло потребовалось Отечеству. Откопав в сундуках старый свой мундир, темно-зеленый с красным кантом, Семен пытался натянуть его на раскормленные телеса, и я ужаснулся, осознав собственную беду и представив, с какими трудами застегну на груди свой гусарский доломан.

— Артиллеристов недостает отчаянно, и рота моя направлена на городские валы и бастионы учиться ремеслу орудийной прислуги, — сказал он. — Тут-то я и окажу себя! Ты же ступай скорее — сейчас набирают двести человек на охрану рижского порта. Вот для тебя достойное занятие!

Я подумал и согласился.

Никто бы сейчас не взял меня в кавалерию, да и сомнительным мне казалось, что в обороне Риги от кавалерии возможна польза. Казаки, коих посылали в дозор и в разведку, у нас имелись в должном количестве, иной пользы от конных в осажденном городе не предвиделось. А рижский порт был местом крайне важным. И я поспешил домой с верным Васькой, дома же отрядил его на чердак искать старый мой гусарский мундир — черный ментик с доломаном, чикчиры, ботики и кивер. Там же хранились поясная портупея красной кожи для легкой сабли образца тысяча семьсот девяносто восьмого года, нарядная ташка с вензелем государя императора, плетенный из цветных шнуров кушак с серебряными перехватами, ремень-панталер из красной кожи, что носят через левое плечо, и при нем лядунка для патронов.

Всё это добро Васька приволок вниз четыре часа спустя. Одному богу ведомо, чем он там, на чердаке, всё это время занимался. Из обмундирования моего вылетела дивизия моли, изрядно попортившей сукно.

Я застал еще ту пору, когда дамы шнуровались. Теперь они носят платьица, подпоясанные под самой грудью, и даже накладную восковую грудь иные из них носят, раскрашенную весьма натурально. Тогда же они затягивали талии так, что дышали с трудом, и обморок был делом самым обыкновенным. Детские впечатления ожили во мне, когда я наконец застегнул свой доломан и чикчиры. Страшно было сделать лишний шаг — я боялся, что всё это на мне треснет по швам, тем более что проклятая моль именно вдоль швов проела продолговатые дырки. Особую тревогу внушали мне чикчиры — я не мог ходить, постоянно втягивая живот мой, а неприятности со штанами при всем честном народе опозорили бы не только меня, а и весь Александрийский полк.

Я проводил супругу мою в первых числах июля, а на десятый день после объявления военного положения, майор Анушкин, начальник одного кавалерийского отряда, сообщил, что во время разведки видел французов около Митавы. Стало быть, враг приближался! Остановить его никак не удавалось.

Меж тем в Риге творилось сущее безумие — одни кричали, что на выручку к нам спешат англичане и шведы, другие клялись, что армия русская разгромлена, а Бонапарт завтра к обеду будет в Москве, и обыватели рижские дружно лазили на высокие колокольни — высматривать французов, наступающих с суши, и паруса, летящие к нам по морю. Когда же этих наблюдателей с колоколен сгоняли, они шли к заставам, ложились наземь и, приложив ухо к земле, слушали, нет ли вдали пушечной канонады. Встав, они громко клялись лечь костьми за родной город, после чего, посчитав, что долг исполнен, прекращали проказы свои и бежали домой — грузить имущество на телеги, пока еще есть возможность убраться из Риги.

Мы с Васькой были уже на военном положении. И теперь лишь осознали подлинную беду — город был укреплен изрядно, склады полны боеприпасов и амуниции, однако гарнизон никуда не годился, и новоявленный военный губернатор фон Эссен приказал спешно учить новобранцев. Так что и я, и Семен Воронков, и друзья наши могли блеснуть как опытом, так и отвагой! Пока ни то, ни другое не требовалось, и я около недели исправно охранял портовые сооружения, смысла которых по сей день не постигаю.

Когда-то шумный и деятельный, порт обезлюдел. Величины он был неимоверной. Через Двину наведен был наплавной мост шириной в четыре сажени, так что две кареты могли преспокойно на нем разъехаться. Река оказалась перегорожена, и образовавшаяся гавань была заполнена судами, которые в ней кишмя кишели, швартуясь и к обоим берегам, и прямо к мосту. Теперь она опустела, лишь ниже по течению, за Цитаделью, стояло несколько пришвартованных суденышек, в том числе и довольно крупные барки, а также шесть канонерских лодок. Флот наш, хотя и был по приказу главного командира Рижского порта вице-адмирала Шешукова приведен в полную боевую готовность, особой веры в его победоносность не внушал. Но другого мы не имели — и потому охраняли его, как зеницу ока, по всем правилам, со сменой караула, паролями и отзывами, и регулярно доносили Шешукову о том, что порт пока что безопасен.

Вид у нас при несении службы был презабавный — одеты кто во что горазд. Поверх обыденной своей одежды горожане нацепили что у кого нашлось — тесаки, сабли, патронташи. Отставные офицеры, вроде меня, откопали старые свои мундиры, так что едва ль не все роды войск были представлены в нашей роте, и едва ль не вся история армии российской — от государыни Елизаветы (божусь, были и такие!) до наших дней. Но одно объединяло всех — сине-зеленые кокарды на шляпах всех фасонов.

Василий мой запасся где-то большой фехтовальной рапирой с чашкой, из коей впору было бы щи хлебать, и преважно с ней расхаживал по берегу. Там он повстречал Воронкова, который в свободную минуту отправился меня разыскивать.

Семен был умучен беспредельно. Ему по приказу начальника Рижского артиллерийского округа Третьякова пришлось обучать новобранцев, которые до той поры не обременяли головы свои науками. Это были здоровенные парни из латышского цеха присяжных пеньковых вязчиков. Глава их, альдерман Мартин Слава, в первые же дни войны здраво рассудил, что работы в порту его молодцам какое-то время не будет, и явился к коменданту с шестью десятками этих могучих детинушек. Они более всего подходили для действий с тяжелыми предметами, но знания в их головы помещались с большим трудом — присяжные братья почти все были неграмотны, зато весьма исполнительны. Меж собой они говорили по-латышски, понимали также по-немецки, а из русского и даже английского языка знали только слова, обыкновенно употребляемые недовольными или пьяными матросами. С Воронкова семь потов сошло, прежде чем он мало-мальски обучил свое непривычное к штудиям воинство иным словам, принадлежащим к артиллерии.

Был ранний вечер, довольно тихий, коли отвлечься от обычного городского шума. Даже странно было помышлять в такой ясный безветренный вечер, что где-то идет война, гремят пушки и наш доблестный генерал Левиз бьет французов в хвост и в гриву. Да и как не бить, имея столь сильный отряд!

— Знаешь ли новость? — не здороваясь, спросил меня Семен. — Только что был гонец к коменданту! Левиз разбит при Экау и отступает! Пруссаки висят у него на плечах, того и гляди объявятся у Риги.

Я сгоряча высказался так, что Васька — и тот смутился.

— Это была лучшая часть войска нашего. Граверт и Клейст взяли ее в клещи. А наши почти не имели при себе артиллерии! Отчего я, старый дурак, подрядился расставлять пушки по валам, а не убедил начальство отправить пушки в помощь Левизу!

— Велики ли наши потери?

— Велики. Пока говорят о шести сотнях убитых да трех сотнях, угодивших в плен. А ведь корпус Граверта, к которому Бонапарт прицепил своего Макдональда, как темляк к сабельной рукояти, ненамного более Левизова отряда! Зато артиллерии у него втрое больше! И как теперь прикажете защищать город?

— Что у нас есть, кроме артиллерии? — спросил я.

— Новобранцы, от которых пока мало толку. Но пушки готовы к бою — стоят на новых лафетах и платформах, тяжелые — на главном валу, легкие — на равелинах. Ядра, бомбы и гранаты проверены и розданы… что еще? Ждать, пока неприятель любезно согласится форсировать Двину напротив наших бастионов и равелинов? А выше по течению, где он непременно наладит переправы, у нас ничего нет…

— Значит, всё же будут жечь форштадты, — мрачно отвечал я. — Чтобы никто не подкрался к стенам незамеченным…

— Что же, я рад, что успел повидать тебя. Давай же обнимемся на прощание. Бог весть, доведется ли еще встретиться!

И мы, едва ль не роняя слез, крепко обнялись.

— Господа мои! — воскликнул изумленный Васька. — Да что ж вы это прежде смерти помираете!

— Дай проститься как следует, дурак, — отвечал я ему, — не то схлопочешь по уху.

Атаку на Ригу можно было ожидать в любой миг.

Наконец Семен ушел к своим пушкам, я же остался в опустевшем порту.

Дальше были целые сутки полнейшей неопределенности. Всю ночь в Ригу возвращались левизовские разбитые части, затем стали наконец разбирать наплавной мост и отгонять плоты к правому берегу. Братство перевозчиков, занятое этой работой, к утру уже изнемогало. Потом подожгли Митавское предместье. Лето было сухое, а на левом берегу стояли еще и большие склады мачтового и корабельного леса, вот всё это и заполыхало с поразительной силой и быстротой. Мы с Семеном, стоя на кавальере Хорнова бастиона, глядевшего на реку, смотрели на этот пожар молча и молились в душе, чтобы Господь уберег от огня правобережные предместья и самую крепость. Вскоре левый берег сделался пустынен — никто уж не мог бы подкрасться к реке незаметно.

Я с верным моим Васькой попросту поселился в порту, оставив рижский дом на произвол судьбы. Кто-то из последних отступавших принес слух о переправе противника через Двину на несколько верст выше Риги, и население Московского и Петербуржского форштадтов, зная о пожаре Митавского предместья и предвидя такой же для своих жилищ, устремилось в крепость. Слух не подтвердился, комендант приказал всем вернуться обратно, однако люди медлили.

В этом-то тревожном состоянии духа я несколько дней спустя после пожара, пользуясь затянувшимся затишьем, опять отправился в гости к Воронкову. Он тоже поселился на боевом посту и был готов к худшему. Вдвоем мы вышли на кавальер Хорнова бастиона и встали на самом стыке фасов, у огромного шестидесятифунтового орудия.

— Хотел бы я знать, где потерял свою трубку, — хмуро произнес Воронков. Он за эти дни осунулся и даже похудел, насколько это вообще возможно для восьмипудового господина.

— Возьми мою, коли невтерпеж, — отвечал я, снимая кивер.

Всякий гусар носит в кивере множество полезных вещиц, и я возобновил эту привычку. Необременительно для шеи я всюду имел при себе гребешок, щеточку для усов, запасной кремень для пистолета и, понятное дело, трубочку с кисетом табака. Набив ее и раскурив, я угостил дымом Семена, и мы опять затосковали — когда еще доведется выкурить вместе по трубочке? На том берегу было самое подходящее пространство для вражеской артиллерии, а мы уже знали, что нарочно для осады Риги Бонапарт велел приготовить в Данциге специальный артиллерийский парк из ста тридцати тяжелых орудий, и как только корпус генерала Граверта окончательно освоится в Курляндии, тут же эти пушки и выстроятся напротив Рижской крепости и Цитадели. Это было делом одного или двух дней. Даже коли сгорят предместья, положения нашего это не облегчит — неприятелю не будет нужды перебираться на наш берег, он и пальбой со своего много беды нам наделает.

Река была пуста. Если еще месяц назад не разглядеть бы нам было другого берега из-за парусов и кораблей, то теперь мы могли на него любоваться — да только радости сие не доставляло. Мы умственным взором уже видели там вражеские батареи. Шести канонерских лодок не хватило бы, чтобы отогнать неприятеля, даже самому опытному из адмиралов…

Васька смотрел на закат — и смотрел как-то чересчур внимательно.

— А что это там виднеется, барин? — спросил он меня, показывая пальцем в сторону речного устья.

— Ах, черт! — вскричал Воронков. — Они движутся и с моря! Надобно бежать, подымать тревогу!

Мы уставились друг на друга — кому бежать? Он был толст и задыхался на ходу, я же всё еще прихрамывал и рисковал, споткнувшись, расшибить себе нос. Одна мысль посетила нас — стрелять и выстрелами своими переполошить крепость.

У меня был карабин со штыком — оружие, мне знакомое, которое полагалось рядовым гусарам. У Семена — охотничье ружье. Не сговариваясь, мы сорвали с плеч своих карабин и ружье, дружно выстрелили вверх, и тут же раздалось заполошное «Ур-ра-а-а!».

Вопил Васька, показывая пальцем вдаль.

— Ты сдурел?! — гневно вопросил я.

— Барин, барин! — вопил Васька. — Гляньте! Гляньте! Ур-ра-а-а!

Он даже сорвал с головы своей шапку и подбросил ее ввысь.

К нам бежали, перекликаясь по-своему, новоявленные артиллеристы. В боевом рвении они даже отпихнули нас, чтобы мы не мешали им заряжать орудие. Семен заорал на них, потому что не терпел нарушения субординации, я же наконец посмотрел туда, куда указывал перст восторженного Васьки.

Очень далеко я увидел наконец лучшее, что могло явиться в устье реки людям, ожидающим вражеского нападения. К нам приближался реющий над крошечными суденышками бело-синий андреевский флаг!

Мало в моей жизни бывало столь радостных мгновений.

— Наши! — заорал я. — Наши идут!

Чем ближе — тем причудливее выглядела флотилия.

По реке, против течения двигалась живописная армада из разнообразных судов и суденышек, над которыми гордо развевались наши вымпела.

— Ну и дураки же мы, — вдруг сообразил я. — Кабы это был неприятель, то в Усть-Двинске первыми бы его заметили и вступили в схватку. А коли флотилия идет по реке беспрепятственно…

— Тс-с-с… — прошептал Семен. И мы безмолвно, одними взглядами сговорились, что выстрелы наши означали не сигнал тревоги, а приветственный салют нашим доблестным морякам.

Я поспешил с бастиона прочь, Васька — за мной. Наши Баязет и Таракан были оставлены под присмотром новобранцев, мы сели на них и поскакали в порт — встречать новых защитников Риги.

В порту уже собралась наша разношерстная рота, в которой служило и немало отставных моряков. Я не слишком с ними дружил, но сейчас наступил час общих радостных объятий — и я едва не кинулся прямо с коня на шею бывшему штурману Свирскому.

— Это гемам, я его знаю, гемам «Торнео»! — закричал Свирский, показывая на самое крупное парусное судно, которое мы заметили первым. — Под контр-адмиральским штандартом! Ах, припоздал! Ему бы чуток раньше — и вовсю бы использовал верховой норд-вест! А то ведь стихает понемногу ветерок-то!

«Торнео» двигался первым, он неторпливо поднимался вверх по течению, изредка помогая парусам веслами. Перед ним бойко вертелась пара шлюпок, непрерывно замеряющих глубину.

— Это еще для чего? — спросил я. — В рижскую гавань еще и не такие корабли заплывали.

— Надо! — строго сказал Свирский. — Это военное судно. Вот сейчас со шлюпок кричат, а на гемаме не только по их промерам курс выверяют, но и в судовой журнал всё тут же заносят.

Красиво шел «Торнео», а остальная компания двигалась чуть позади на веслах, хотя мачты, украшенные одними лишь андреевскими флагами, торчали у всех.

— Им верховой ветер недоступен, мачты коротки, а к тому же они должны оставить место гемаму для швартового маневра. Следите, следите, как резво берут паруса на гитовы и бык-горденя! — тыча пальцем, кричал Свирский. — А вот и обрасполивают реи! Сейчас начнут швартовый маневр на веслах, что на течении, господа, представляется совсем непростой задачей.

Благодаря четким действиям команды и опыту командира всё прошло как нельзя лучше. Гемам четко застыл в восьми примерно саженях у назначенного причала.

Свирский, сжалившись над моей необразованностью, всякое действие объяснял столь дотошно, что я почувствовал себя школьником, коему в голову вдалбливают четыре правила арифметические.

— А вот сейчас на берег полетят выброски! А за ними потянутся швартовы! А вот уж на борт вывешивают кранцы!

— Что?! — не понял я. И то — мало ли во флоте немецких слов, а я все-таки гусар, знать их не обязан.

— Мешки пеньковые, и пенькою же набиты. Чтобы борта не ободрать, — снисходительно растолковал Свирский.

И через некоторое время с борта на причал уже были поданы сходни.

По окончании маневра гемама стали швартоваться и остальные суда флотилии. Теперь уж всё происходило как-то буднично, без лишнего шума. Первыми к причалу подошли более крупные суда, остальные же швартовались прямо к ним.

Весть о флотилии разнеслась по городу с непостижимой скоростью. Казалось бы, только что она была замечена с бастионов, а люди уже бежали к берегу и глядели вдаль — как приближаются суда, как мерно вздымаются и опускаются длинные весла.

Я, не спешиваясь, потому что с седла дальше видать, тоже уставился на лодки и корабль. Но подозрительный шум отвлек меня от этого прекрасного зрелища. Я повернулся и ахнул.

Со стороны Ластадии — так по привычке звали местные жители Московский форштадт — шла немалая толпа женщин. Это были знаменитые на всю Европу и Россию рижские жрицы продажной любви, чтоб похуже не выразиться.

Мне еще крепко повезло, что прибыл я в Ригу без сознания, а когда окреп настолько, чтобы амур уже вспомнил обо мне, то добрая моя Минна оказалась рядом, и бурная страсть привела к законному браку. Иначе остаться бы мне без гроша за душой и с известным подарком, который, рыдая и кляня свое легкомыслие, несут к доктору, чтобы помог от оного избавиться.

Разврат в Риге царил прямо изумительный, и город сей недаром сравнивали с Вавилоном. Виной тому были, возможно, теперешние союзники наши, англичане. В порту зимовало обыкновенно множество английских кораблей, а известно, как живут на берегу английские моряки. На рижских форштадтах был настоящий содом! День и ночь раздавались звуки музыки, песни, крик и шум. Вино лилось рекою, страсти кипели! Когда же через Лифляндию и Курляндию проходили войска — нимфы радости разъезжали толпами из одного города в другой, встречая и привечая бравых воинов.

С причаливших лодок стали сходить матросы в полосатых своих нарядах — панталонах и куртках из синего с белым тика. Охрана порта устремилась к ним с объятиями и угощением, шум стоял невообразимый.

За контр-адмиралом фон Моллером и его офицерами прислали два экипажа. Они уехали, а мы стали разбирать по домам спасителей наших, одновременно отгоняя от них рижских нимф, которые находились теперь в самом отчаянном положении — по случаю войны их кормильцы отплыли, рижане предпочитали с ними не связываться, и кушать избалованным красавицам стало нечего.

Гребные суда доставили нам немалое подкрепление, и гарнизонные офицеры повели солдат в Цитадель для размещения в казармах. Что же касается моряков, каждый был рад принять их у себя и хотя бы угостить вкусным ужином. Суета на берегу сделалась неописуемая. Особенно когда причалили два струга совершенно не военного вида, как раз такие, на каких купцы возят товар. Никто не мог взять в толк, как они оказались в составе флотилии и почему матросы никого к ним не подпускают.

Наконец выбрался на берег здоровенный купчина. Его встретили чиновники из канцелярии губернаторской, к стругам подогнали телеги, и матросы стали перегружать небольшие, но тяжелые мешки. Впоследствии выяснилось, что в Митавском дворце накануне наступления пруссаков находилось медной монеты на двести тысяч рублей. Все казенные подводы были уже разобраны господами чиновниками, спешившими убраться в Ригу. Противник едва не захватил деньги эти, но митавский купец Данила Калинин вызвался помочь и безвозмездно перевез мешки с деньгами, погрузив их на струги, по Курляндской Ае. Где-то возле устья Двины он встретился с флотилией и до Риги добрался уже под ее охраной.

Я принял во встрече «Торнео» и лодок живейшее участие, подводя известных мне горожан к морякам. Радость моя была неописуема, я и сам горячо желал предоставить кров этим доблестным соратникам нашим, преодолевшим нелегкий путь от финляндских берегов до нашей гавани. Сами они, впрочем, взывали не столь об ужине, сколь о бане, и были правы — проведя несколько дней в открытом море, в большой тесноте, они нуждались в мыле, мочалках и свежем белье более, чем в еде, которой их исправно снабжали входившие во флотилию провиантские и кухонные суда.

Несколько запыхавшись, я встал и обвел взором берег — всё ли в порядке, не допекают ли кого нимфы, нет ли обойденных вниманием. И тогда лишь увидел группу офицеров, стоявших особо.

Вечера в июле еще долгие, и было довольно светло, чтобы разглядеть их.

Было их четверо, и вид они имели, я бы сказал, несколько заносчивый. Стоило поглядеть, как они придерживают рукояти своих кортиков — не у всякого гусара такая гордая повадка. Но тогда мне было не до наблюдений и примечаний, я устремился к ним со словами:

— Позвольте пригласить вас к ужину, друзья мои! Стол мой скромен, но найдется и хорошее вино, и прочее необходимое! А после ужина, коли угодно, можем мы составить совет царя Фараона.

Таким образом я предложил им перекинуться в картишки, хоть разок метнуть банк, полагая, что в плавании они были этого удовольствия лишены. Карты же я имел при себе всегда в гусарской моей ташке.

— Благодарим за любезное приглашение, — отвечал старший из них, — и принимаем от души. Однако должен предупредить, что весь наш экипаж дал слово не пить вина и не играть в карты, покамест не прогоним подлеца Бонапарта.

Я так и окаменел.

Этого еще недоставало, подумал я, когда обрел способность думать. Но делать нечего — гусары на попятный не идут.

— Разрешите представиться — отставной Александрийского гусарского полка корнет Бушуев, к вашим услугам! — в который уж раз за этот вечер произнес я.

— Капитан-лейтенант Бахтин, — отвечал старший из офицеров и обвел рукой свою компанию. — Лейтенант Иванов. Мичман Никольский. Штурман Савельев.

Он назвал еще нумер своей канонерской лодки, но цифры за столько лет вылетели у меня из головы.

— Где вы живете, Бушуев? — спросил он, когда мы уже шли мимо Цитадели.

— На Господской улице, Бахтин.

— А, знаю. Это нам через всю крепость маршировать.

— Бывали в Риге? — осведомился я.

— Бывал, и воспоминания не из лучших.

Дальше мы шли молча. Я вел в поводу Баязета и имел возможность, приотстав с ним, молчать по уважительной причине. Моя затея с приглашением нравилась мне всё меньше, и я корил фортуну за промашку — должно быть, на всю флотилию только эти четверо безумцев соблюдали трезвость и отреклись от карт!

Дома я обнаружил Ваську, который, потеряв меня в толчее, благоразумно отправился готовить ужин. Я велел ему ставить на плиту большой котел и готовить всё для омовения господ офицеров. Сам же зажег все свечи в гостиной и тут только вгляделся в лица моих нечаянных гостей.

Все четверо были чем-то похожи — возможно, высокомерием в лицах, преувеличенно прямой осанкой и острым пронизывающим взглядом, хотя старшему, капитан-лейтенанту Бахтину, было под сорок, а младшему, юному штурману Савельеву, еще не исполнилось и двадцати. Кроме того, они были гладенько выбриты. Если вспомнить, что условий для бритья на битком набитых лодках было немного, то это уже удивительно. Более того — их мундиры были опрятны, панталоны — безупречной белизны, и даже ногти на руках — чисты, подстрижены коротко и ровнешенько, как будто у них во время плавания не было иной заботы, кроме красы ногтей.

За ужином они держались так, как, на мой взгляд, должны держаться дамы, вкушающие пищу вместе с государыней нашей Елизаветой Алексеевной. Глядя на них, я утратил всякий аппетит. Однако выпить был просто обязан.