ЮМОР СЕРЬЕЗНЫХ ПИСАТЕЛЕЙ
Предположим, что вас, читатель, проглотил крокодил. Ваши действия?
Конечно, крокодилы в России не водятся, а если водятся, то исключительно в переносном смысле. Но если отвлечься от смыслов, а просто ответить на вопрос: крокодил проглотил — что будем делать дальше?
Можно заявить в милицию, но ведь какая попадется милиция. С иной не только насидишься в крокодиле, но и в других неблагоприятных местах. Можно написать в газету или еще в какую-нибудь организацию…
И совсем по-другому поступил Иван Матвеевич в повести, которая так и называется: «Крокодил». Увы, «Крокодил», а не «Иван Матвеевич».
Население Российской империи уже тогда было достаточно велико, но проглоченных в ней было значительно меньше, чем непроглоченных. Исходя из этого обстоятельства, Иван Матвеевич имел основание полагать, что в крокодиле он будет замечен скорей, чем вне крокодила. Как человек, находящийся на государственной службе, но не избалованный государственным вниманием, он был готов на некоторые бытовые стеснения ради выхода на служебный простор и надеялся превратить крокодила в трибуну для обращения к своим соотечественникам. Он приглашал и жену последовать за ним в крокодила, но легкомысленную женщину остановила нелепая мысль: как там, внутри, будут выглядеть ее туалеты?
Друг проглоченного пытается вызволить его, указывает ему на преимущества свободного существования, но Иван Матвеевич смеется над ним: он даже рад освобождению от свободы. «Люди дикие, — вещает он из крокодила, — любят независимость, люди мудрые любят порядок».
(У проглоченных своя философия, и она не меняется, даже если их выпустить на свободу. Потому что свобода проглоченным не нужна. Им нужен крокодил, в котором они хоть и живут, согнувшись в три погибели, но ведь проглоченным к погибелям не привыкать. И, выйдя на свободу, они тоскуют по прежней проглоченности и вздыхают о крокодиле, о пасти его до ушей, которая запомнилась им как улыбка.)
Прочитав эту удивительную историю, критика тотчас же догадалась, что под крокодилом автор разумеет тюрьму, а под Иваном Матвеевичем — известного писателя, революционного демократа, превратившего тюрьму в трибуну для своей революционной деятельности. Автор повести, однако, это отрицал, да и сам Иван Матвеевич, узнав, с кем его сравнивают, пулей вылетел бы из крокодила.
Александр Дорофеев
Сегодня, сто лет спустя после опубликования повести, мы с наибольшим удивлением читаем фамилию автора: Достоевский. Юмор и Достоевский — разве это совместимые понятия? Такой серьезный писатель — и такой смешной? Ничего не понятно…
Белое и черное
* * *
А может, и не нужно понимать? Ведь говорит же другой наш классик, Иван Александрович Гончаров, что «русский человек не всегда любит понимать, что читает». И дальше утверждает: «Простые люди не любят простоты».
Наш самолет летел на север к аэродрому Теплый Ключ. Я так его представлял: снежное поле, посередине теплый источник, похожий на фонтан, и рядом, возможно, какая-нибудь морозостойкая белая пальма.
Конечно, нам не нравится, когда прямо указывают, смеяться нам или плакать. Мы предпочитаем оставаться в неведении. Читаем серьезного писателя — и вдруг нас начинает разбирать смех. А смешного начнем читать — слезы на глаза набегают. Достоевский — ученик Гоголя, как же он мог не унаследовать его смех?
На аэродроме оказалось всего три дома – два деревянных, один каменный. За домами чернела тайга. А за тайгой подымалась гора. Казалось, что она железная.
Что же касается замечания Гончарова о любви к непонятному и нелюбви к простоте, то он имел в виду не всякого русского человека, а лишь один его тип, который он блестяще изобразил в очерках «Слуги старого века».
Но теплого ключа нигде не было. Замерзнуть-то он, конечно, не мог!
Слуга Валентин не любит простоты и не любит понимать, что читает, потому что это, как ему кажется, уровень господ, до которого он хочет возвыситься. Ему непонятны книги, которые читают господа, и он думает, что им они тоже непонятны. Просто, думает он, господа любят читать непонятное.
Вдруг я увидел, что на каменном доме написано белыми буквами – «Теплый Ключ». Мы как раз в этот дом и зашли. И я тут же заметил в углу высокий, тяжелый, стальной бак, который называется «титан». Рядом в бочке росла пальма.
А простоты он не любит, потому что сам он простого происхождения, но хочет поскорей об этом забыть. Простота хуже воровства — это, должно быть, незыблемое его убеждение.
Титан стоял одиноко, как памятник. Во лбу у него горел красный глаз.
Его характернейшая черта — высокомерие по отношению к низшим. Чем выше он будет подниматься, тем больше людей окажется в поле его презрения. А если он поднимется выше всех? Значит, все окажутся в поле его презрения?
К титану подошел рыжебородый дядька с кружкой и сразу показался очень невысоким. Он открыл кран – из титана полился кипяток. Пар съел кружку и руку по локоть.
Мечты раба заканчиваются на том, чтобы стать господином. Но он в этом не признается и будет по-прежнему называть себя слугой, — правда, в возвышенном смысле: слугой народа. Если он боролся с неравенством, находясь внизу, то теперь, попав наверх, он будет бороться за неравенство.
Вот тебе и весь ключик!
Всю власть, которую он получит, он употребит на то, чтобы укрепить эту власть и удовлетворить все свои прихоти господина. Чтобы ни в чем не знать отказа и даже ни в ком не знать отказа. Еще будучи Валентином, слугой, он возмущался девушкой, которая отвергла его ухаживания: «Такие дряни, как вы, — должны за счастье почитать, если с ними благородно и деликатно обращается этакий кавалер!» Ну, а если она не почитает за счастье, то «эту дрянь — ведь она мужичка — плетьми мало сечь!». Если же и это не поможет… тут следует такое, что даже страшно читать: «Раздавлю! — кричал он разъяренно. — Они за честь должны считать, что я с ними обращаюсь!..»
Кто это? Наполеон? Император всея Руси? Нет, обыкновенный слуга, причем слуга из доброго старого века. Но с большими потенциальными возможностями, если ему будет дана власть.
Но вскоре я узнал, что здесь в былые времена стояла огромная печь. В ней плавили железную руду, которую брали из соседней горы.
Когда руда расплавлялась, из печи текла раскаленная железная река. Тогда тут был Горячий Ключ. Однако руда кончилась. Печка остыла без дела. Ее разобрали и сложили из кирпичей новый дом, где стояли теперь, почти в обнимку, красноглазый титан и тихая пальма.
В сказке В. М. Гаршина «То, чего не было» обсуждаются не менее важные вопросы. Что есть наша жизнь? Что в нашей жизни самое главное?
От аэродрома мы поехали на автобусе к городку Ушкан. Непонятное название. Чего-то не хватало в этом слове! Или, наоборот, было лишнее…
Навозный жук считает, что самое главное — это труд для счастья наших детей. Муравью, однако, труд надоел, и он не хочет жить для потомства, тем более что потомства у него, рабочего муравья, вообще не предвидится. А гусеница считает, что нужно жить для будущей жизни. Не для потомства, а для себя, но не сегодняшней, а завтрашней, когда она станет бабочкой.
Я смотрел в окно, видел белый снег и черные деревья, а между стекол прошлогодних комаров – больших, рыжих.
Мухи же, наоборот, живут прошлым. Там, в прошлом, они залезли в банку с вареньем, наелись до отвала, а маменька так и осталась там навсегда, что, впрочем, нисколько их не смущает.
Впереди сидел дядька с бородой комариного цвета, а рядом с ним раскосый и плосколицый старичок в заячьем ушастом малахае.
Ящерица была согласна со всеми, но высказать своего мнения не успела, потому что кучер спросонья наступил ей на хвост. И как же она мотивировала впоследствии потерю хвоста? Разговор, как вы помните, был серьезный, и трудно было обойтись без потерь. Одни говорили, что счастье в труде, другие видели его в прошлом или будущем, и одна только ящерица охватила проблему целиком. «Господа, — сказала ящерица, — я думаю, что все вы совершенно правы!»
– Много тут все же комаров! – сказала комариная борода.
Сказала — и тут же лишилась хвоста. И объяснила это так: «Мне оторвали его за то, что я решилась высказать свои убеждения».
– Ого! – отвечал малахай. – Платок на воздухе лежит – комар падать не дает!
– Это ерунда, – возразила комариная борода. – Я раз постелил носовой платок, да он упал. Может, материал тяжелый?
Не зря классик удивлялся: «И почему это русский человек так любит врать? Всю жизнь как перед следователем стоит».
– Зачем тяжелый? Комар был лентяй – держать неохота!
Вранья в нашей жизни всегда хватало. Живет, допустим, человек — хуже некуда, а всех уверяет, что живет хорошо, и даже в газетах пописывает о своей замечательной жизни. А уж то, что дети будут жить лучше, — это у него расхожая истина, хотя сам-то он делает все, чтобы дети жили не лучше, а хуже. Потому они и будут жить хуже, что ничего не унаследуют, кроме вранья.
Вдруг я услышал: «Ушкан! Ушкан!»
Так врет себе и детям своим во вред бедный лгун в рассказе А. Ф. Писемского «Богатые лгуны и бедный», — врет, становясь по мере вранья из бедного нищим, калечась и увечась, но при этом не переставая врать.
«Приехали», – подумал и поглядел в окно. За окном были все те же снег и деревья.
Люди часто лгут от бедности. А что им остается еще, если бедность — их единственное богатство? Скажешь, что страна твоя широка, что ты по ней проходишь, как хозяин, — вроде почувствуешь себя хозяином. Скажешь, что все вокруг твое, — и оно вроде твое, хотя своего не только вокруг, но и внутри тебя ничего не осталось.
– Вот он! Вон! – тыкал пальцем в окно ушастый малахай.
Имя упоенного вруна Мюнхгаузена стало нарицательным. Имя вдохновенного хвастуна Тартарена стало нарицательным. Имена Ноздрева, Репетилова, Вральмана стали нарицательными. А имя «кроткого лгуна» Петра Вакорина никому не известно. Прочтешь о нем у Писемского — и забудешь тотчас… А может, на них, безымянных, главное-то вранье и держится…
– Да где же дома? – спросил я.
– Зачем дома? Ушкан вон!
В тот самый год, когда в литературе появился талантливый самородок Левша, в жизни был казнен другой самородок — Кибальчич.
И я наконец увидел среди кустиков белоснежного, черноглазого зайца-ушкана.
Россия всегда рождала таланты, но не давала им плодоносить.
Вообще я подумал, что все звери и птицы тут белые.
Может, тут все дело в слабой организации?
На аэродроме «Теплый Ключ» бродила белая собака. Мимо автобуса скакал белый заяц. Но вскоре увидел ворону. Совершенно черную.
«…на козлах два свистовые казака с нагайками по обе стороны ямщика садились и так его и поливали без милосердия, чтобы скакал. А если какой казак задремлет, Платов его сам из коляски, ногою ткнет, и еще злее понесутся…»
Хотел написать дедушке, что ворона черная, а вышло само собой – «белая».
Простой лошадью управлять — и то целое управление!
Впрочем, в Ушкане жили самые разные твари – рыжие, серые, пегие. Ручные, бродячие и совсем дикие. Только в детском саду встречались белые мыши.
Потому и спешим, никак самих себя не догоним: «Побежал один свистовой, чтобы шли как можно скорее… и еще мало этот свистовой отбежал, как Платов вдогонку за ним раз за разом новых шлет, чтобы как можно скорее…»
Однажды я катался на санках с крутого берега реки. Вдруг заметил – ползет по снегу белая мышь. Бросил санки и начал к ней подкрадываться, чтобы вернуть детскому саду.
Но главное-то, главное! Подковать-то блоху подковали, но, как оказалось, этого делать не следовало. Потому что подкованная блоха перестала танцевать. Подкована — высший класс, а что-то не вытанцовывается.
Тут мышь подпрыгнула в воздух, и я увидел – это белый воробей! Он взмахнул крыльями и побежал по снегу, мелькая черными, как яблочный хвостик, ногами.
Объяснил Левша англичанам: в науках мы не зашлись, зато своему отечеству преданные.
Я побежал за воробьем, но все время проваливался в снег по пояс. А воробей был маленьким, легким. Все же я стал его нагонять, и тогда воробей нырнул под снег. «Неужели мышь? – подумал я. – С крыльями?!» Впереди из-под снега выскочило белое, крылатое. Пригляделся – все-таки воробей. Подбежал и неожиданно схватил его.
Насчет себя он, конечно, поскромничал. Но ведь судьбы науки в России как раз те и вершили, что в науках не зашлись. То они в генетике не зашлись, то в кибернетике не зашлись, возвеличиваясь только тем, что они отечеству преданные.
В руке он затих и ждал, что будет дальше. А я сам не знал, потому что первый раз в жизни поймал птицу.
И отечество их жаловало — куда больше, чем свои таланты. «Везли Левшу так непокрытого, да как с одного извозчика на другого станут пересаживать, все роняют, а поднимать станут — ухи рвут…»
Домой я нес воробья в ладонях. По дороге дышал на него, согревая. Воробей потеплел, но остался белым.
Забывчиво отечество: все забывает, кого миловать, кого казнить, кого проклинать, кому памятник ставить.
Дома я посадил его на подоконник и поставил перед ним два блюдца – с пшеном и молоком. Воробей устал от погони и покачивался как бы в отчаянии.
Память о таланте в отечестве по-разному живет: когда хорошо живет, когда плохо. Память о Достоевском после революции долго жила плохо, а потом стала жить хорошо. И о Булгакове — жила плохо, а стала жить хорошо. Догнала наша память и Леонида Андреева, очень серьезного писателя, который в своих произведениях самого Льва Толстого пугал (правда, так, что Толстому было не страшно).
– Ты, наверное, полярный воробей, – сказал я. – Ведь полярный медведь белый, и полярная сова тоже белая.
И вот этот серьезный писатель Андреев пишет смешную пьесу о том, как живется таланту после смерти в памяти его соотечественников.
Воробей слушал, о чем говорю, потом прикрыл глаза, задремал. Я пошел в магазин за сахаром и хлебом. «А воробью куплю манки», – думал по пути.
В городе Коклюшине вознамерились ставить памятник Пушкину, и учредители памятника собрались по этому поводу заседать: «…почему же мы не заседаем? Или мы уже? Прошу вас, г. г., заседайте, заседайте!.. — …Пушкин так Пушкин… — Прошу господ собрание не ржать… — Так — я ничего не имею: Пушкин — ну и Пушкин; а неприличия, как градской голова, допустить не могу, на мне медаль…»
Когда вернулся, увидел у нашего крыльца елку. Она была пушистая, как будто искусственная. Только до нее дотронулся, как ветка обломилась. «Может, и правда ненастоящая? Какая-нибудь стеклянная?!»
Долго обсуждается вопрос: куда повернуть лицом памятник Пушкину? С одной стороны у него острог, с другой — свечной завод, с третьей — приют для престарелых, а с четвертой и вовсе сумасшедший дом. Куда ни поверни Пушкина, всюду прочитывается крамола.
Вышел из дома папа с ведром горячей воды.
Но главный вопрос был все же не этот. Главный был вопрос: почему нужно ставить памятник именно Пушкину?
– Ну, как елка? – спросил он.
«…но почему именно Пушкину? Мало ли других великих людей? А то все Пушкин, Пушкин…»
– Дотронешься – ломается. Ненастоящая, что ли?
– Стеклянная, – сказал папа. – От мороза! Пока такую в дверь протащишь – одна палка останется!
Человек, который родился в Севастополе, а умер в Неаполе, который совершил кругосветное путешествие, а впоследствии оказался на поселении в Сибири, уже этим одним заслуживает того, чтобы не затеряться в памяти потомков. А если в сибирской ссылке, вдали от всех возможных морей, он начинает писать свои «Морские рассказы»…
И вдруг облил елку горячей водой из ведра.
Константину Михайловичу Станюковичу не понадобилось ничего сочинять, как это делали авторы увлекательных морских приключений. Может быть, потому, что вдали от моря самые будничные морские дела приобретают особенную окраску.
– Ну, теперь можно заносить.
Он писал серьезно, но без юмора не мог обойтись, — конечно, не в такой мере, как не мог обойтись его земляк, тоже уроженец Севастополя Аркадий Аверченко. И рассказ «Смотр» — это, в сущности, не смотр, а показ. В нем не столько смотрят, сколько показывают.
Елку мы поставили посередине комнаты на пол, и она достала макушкой до потолка.
В России еще со времен Потемкина любили и умели показывать, но слишком часто такие показы кончались неудачей.
В тепле она ожила и не казалась больше стеклянной. Зато я украсил ее стеклянными шарами, сосульками и колокольчиками.
Смеяться умеет только добро, но не всегда оно смеется по-доброму. Если бы добро смеялось только по-доброму, у нас не было бы сатиры и мы бы не говорили, что смех — это оружие борьбы со злом. Потому что само добро не может быть оружием.
Только закончил, как постучали в дверь, и вошел незнакомый дядька в черной кургузой телогрейке, с мешком за плечами. Стукнул мешком об пол.
Известная сентенция, что добро должно быть с кулаками, вызывает сомнение. Оружие добра — не кулаки. Это смех его звенит, как оружие. Это смех его блестит, как оружие. Но это смех, а не оружие. Смех — единственное оружие добра.
– Молока не надо?
«Где же бидон? – подумал я. – Наверное, в мешке».
Бюрократическая система — система зла, поэтому она не приемлет смеха. Схватка между ними начинается сразу, без объявления войны. Между ними невозможно сосуществование. Поэтому серьезный писатель, даже очень далекий от жанра юмора, не может обойтись без юмора, — если он не является сознательным защитником бюрократической системы. Чувство юмора теряет лишь тот, кто обслуживает бюрократическую систему. Обычно это признанные системой писатели, увешанные наградами, возвышенные должностями. Беря пример с системы, они начинают относиться к себе всерьез и не способны смеяться над собой, что является особенностью любого таланта. Не способный смеяться над собой писатель перерождается из писателя в служащего системы, и для него, как для служащего, образцом талантливости является любое произведение, любой текст, любое высказывание Главы Системы. Выше Толстого, выше Шекспира для него бюрократический документ, которому он готов присудить самую высокую литературную премию. Потому что для того, чтоб соразмерить то и другое, нужен юмор, а его нет. Он засушен, как бабочка между страниц бухгалтерской книги, именно бухгалтерской, потому что в бюрократической системе ничто не делается бесплатно.
Дядька развязал мешок и достал белое колесо, похожее на головку сыра. На колесе было нацарапано: «От коровы Груни».
В этих условиях юмор, оставшийся в живых, уходит в анекдоты, где есть возможность существовать бесплатно — ничего не получая, но за все расплачиваясь. Он живет в ожидании своего первопечатника Федорова, который когда-нибудь снова изобретет для него печать.
– У Груни молоко жирное. Даже плохо мерзнет, – сказал дядька.
С опаской заглянул я в чужой мешок. Там лежали и другие колеса. На одних было нацарапано – «Груня», на других – «Верка».
В самой серьезной ситуации юмор вдруг подсунет свой ехидный вопрос: «Зачем?» Зачем из смотра делать показ, зачем подковывать блоху — неужто лишь затем, чтоб утереть нос англичанам? А зачем собаку переделывать в человека? Разве нет у таланта других забот, кроме очеловечивания собак в условиях расчеловечивания самого человека?
– От Верки на три рубля дешевле, – сказал дядька. – Бери два литра для сравнения.
Профессор Преображенский в трагикомической повести Булгакова пытался сделать из собаки человека, но создал нелюдя, потому что на нечеловечьей основе человека не создашь. Возможно, он воспользовался идеей уэлсовского доктора Моро, очеловечивавшего различных животных. Но ни один из несчастных уродцев доктора Моро не претендовал на то, чтобы представлять целый класс, причем не какой-то там класс млекопитающих, а класс победившего пролетариата.
Я взял два колеса, положил на стол. Дядька завязал мешок и ушел.
Булгаковский Шариков совершил головокружительный прыжок: из бродячих собак — в санитары по очистке города от бродячих собак (и кошек, естественно). Преследование своих — характерная черта шариковых. Они уничтожают своих, словно заметая следы собственного происхождения.
Пока я искал тарелку, колеса немного подтаяли, и на скатерти остались пятна. От Груниного колеса пятно пожирнее.
За всем этим я позабыл о белом воробье. Хватился, а его нету!
В повести Шариков вернулся в собаки, а в жизни он прошел длинный и, как ему казалось, а другим — внушалось, славный путь и в тридцатые — пятидесятые годы травил людей, как когда-то по роду службы бродячих котов и собак. Через всю свою жизнь он пронес собачью злость и подозрительность, заменив ими ставшую ненужной собачью верность. Вступив в разумную жизнь, он остался на уровне инстинктов и готов был приспособить всю страну, весь мир, всю вселенную, чтобы их, эти звериные инстинкты, удовлетворить. Он гордится своим низким происхождением. Он гордится своим низким образованием. Он гордится всем низким, потому что только это поднимает его высоко — над теми, кто духом высок, кто разумом высок, и потому должны быть втоптаны в грязь, чтоб над ними мог возвыситься Шариков.
– Попил молока и в форточку улетел, – сказал, между прочим, папа.
Внешне шариковы ничем не отличаются от людей, но нелюдская их сущность только и ждет, чтобы проявиться. И тогда судья в интересах карьеры и выполнения плана по раскрытию преступлений осуждает невинного, врач отворачивается от больного, мать бросает свое дитя. Все самое высокое и святое превращается в свою противоположность, потому что над ним поднимается нелюдь и втаптывает его в грязь. Приходя к власти, нелюдь старается всех расчеловечить вокруг, потому что нелюдями легче управлять, у них все человеческие чувства заменяет инстинкт самосохранения.
Обидно мне стало, что не покормил воробья манкой. Небось, никогда не доведется попробовать.
Об этом не думал профессор Преображенский. Его заботой была наука, а не интересы человечества. Это их объединяет — профессора, которым движет эгоизм его научного разума, и Шарикова, бывшего пса, которым движет эгоизм его собачьего сердца. Собачье сердце в союзе с человеческим разумом — главная угроза нашего времени, поэтому повесть, рожденная в начале века, стала современной в его конце, размороженная спустя шестьдесят с лишним лет — подобно Присыпкину из пьесы Маяковского (возникшей не без влияния замороженного «Собачьего сердца»).
Прошло время, и мне попалась книга про птиц, а там, среди жаворонков узнал я своего полярного воробья, с нежным именем – пуночка. Я вспомнил, как белый маленький пуночка сидел на подоконнике с закрытыми глазами между двумя чайными блюдцами. Наверное, перед ним проходила вся его короткая снежная жизнь. Молока-то он, конечно, не пил, а форточка зимой всегда закрыта.
Но самое-то главное, что бюрократической системе наука профессора не нужна. Ей ничего не стоит кого угодно назначить человеком. Любое ничтожество и даже просто пустое место — взять и назначить человеком. Ну, естественно, оформив это соответствующим образом и отразив, как положено, в документах.
«Дяденька, — спрашивает старого солдата молодой солдат, — а кто у нас император?» — «Павел Петрович, дура», — ответил испуганно старик. «А ты его видел?» — «Видел… А ты почто спрашиваешь?»… — «А я не знаю… говорят, говорят: император, а кто такой — неизвестно. Может, только говорят…»
Парадокс заключается в том, что императора действительно могло и не быть, но при такой системе ничего бы не изменилось. Там, где правит бумажка, человек уже не имеет значения. Вот поручик Синюхаев живет, а что толку? В бумажке написано, что он мертвый, и все почитают его за мертвого. Подпоручик Киже вообще не существует, но в бумажке написано, что существует, — и он живет. И продвигается по службе. И дети у него рождаются.
«От шлагбаума к шлагбауму, от поста к крепости, они шли прямо и с опаскою посматривали на важное пространство между ними».
Так вели в Сибирь конвойные несуществующего подпоручика Киже.
Вскоре его, однако, вернули из Сибири, произвели в поручики, женили, и в положенный срок у него родился ребенок, «по слухам, похожий на отца».
Он стал любимцем императора, дослужился до звания генерала, поскольку никаких проступков не совершал. В бюрократическом государстве отсутствие проступков важнее наличия поступков.
А поручик Синюхаев, вычеркнутый из живых, пришел в другой город к своему отцу — лекарю. Отец не удивился, услышав от сына, что он не живой, а поместил его в госпиталь, повесив табличку над кроватью: «Случайная смерть».
При строе, который создан для счастья бумажки, счастлива только бумажка и те, кто существуют при ней. Служат ей, трудятся ради ее, бумажкина, благополучия. Тех же, которые существуют ей попреки, можно совсем не считать или почитать мертвыми. И уничтожать их — для приведения в соответствие жизни с бумажкой.
Так что же, дяденька, кто у нас император? Павел или этот, при котором жил автор повести? И о ком это написал Юрий Тынянов в повести «Подпоручик Киже»: «И когда великий гнев становился великим страхом, начинала работать канцелярия криминальных дел…»?
Платонову было несмешно. При его жизни тоже работала канцелярия криминальных дел, превращая Россию крестьянскую в Россию бюрократическую, которая сеет бумажки и собирает бумажный урожай, добавляя всеобщего счастья и процветания — на бумаге.
Россия была на пути от самодержавия к единовластию. Она как раз прошла половину пути.