Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сименон Жорж

Мегрэ и \'Дело Наура\'

Ж. Сименон

МЕГРЭ И \"ДЕЛО НАУРА\"

Мегрэ снилось, что он отбивается от невидимого злодея, трясущего его за плечо. Рука не подчинялась комиссару и казалась вялой, словно одеревеневшей.

- Кто это? - крикнул он, смутно сознавая всю бессмысленность вопроса. Да и произнес ли он вообще что-нибудь?

- Жюль!.. Телефон...

Сквозь сон он слышал какой-то звук, казавшийся ему угрожающим, и лишь спустя несколько мгновений осознал, что это телефонный звонок, а он лежит в постели, и жена тормошит его за плечо. Комиссар протянул руку к телефону, стараясь стряхнуть с себя сон. Мадам Мегрэ сидела на постели рядом с ним, лампа у изголовья светила неясным светом.

- Алло!

Он чуть было не повторил снова, словно во сне: \"Кто это?\".

-Мегрэ?.. Говорит Пардон...

Комиссар бросил взгляд на будильник, стоявший на ночном столике жены. Половина второго. С традиционного ужина у Пардонов они вернулись в начале двенадцатого. В этот раз гвоздем вечера была фаршированная баранья лопатка.

- Да... Я слушаю...

- Извините, что я разбудил вас. Но только что в моем доме произошлонеприятное происшествие, и мне кажется, оно входит в вашу компетенцию...

Больше десяти лет Мегрэ и Пардоны дружили семьями, но тем не менее обоим мужчинам никогда не приходила в голову мысль обращаться друг к другу на \"ты\".

- Я вас слушаю, Пардон... Продолжайте... Голос на другом конце провода был встревоженным и одновременно смущенным.

- Думаю, вам стоило бы приехать... Вы бы лучше поняли ситуацию...

- Надеюсь, несчастья не случилось? Пардон запнулся.

- Нет... Не совсем так, но...

- С женой все в порядке?

- Да... Она готовит для нас с вами кофе-Мадам Мегрэ пыталась по репликам мужа понять, что произошло, и вопросительно смотрела на него...

- Я сейчас буду...

Мегрэ повесил трубку. Теперь он окончательно проснулся, и на его лице появилась тревога. Впервые доктор Пардон звонил ему в такое время, и комиссар, который хорошо знал врача, понял, что случилось что-то серьезное.

- В чем дело? - произнесла мадам Мегрэ.

- Не знаю... Я нужен Пардону... Кажется, у него есть основания, чтобы я приехал...

- Весь вечер он был очень весел... И его жена тоже... Мы говорили об их дочери и зяте, о поездке на Балеарские острова, которую они планируют на будущее лето... \'

Слушал ли ее Мегрэ? Встревоженный, он одевался, пытаясь догадаться, чем был вызван ночной звонок доктора Пардона.

- Я приготовлю тебе кофе...

- Не стоит... Мадам Пардон как раз этим занимается...

- Вызвать такси?

- Не надо. Погода отвратительная, машина приедет не раньше, чем через полчаса...

Маркес Габриэль Гарсия

Наступило 14 января, пятница. Весь день в Париже температура была ниже двенадцати градусов. Снег, наваливший за последние дни, настолько смерзся, что его невозможно было убирать, и, несмотря на рассыпанную по тротуарам соль, повсюду оставались островки льда, на которых поскальзывались прохожие.

Третье смирение

- Не забудь свой теплый шарф...

Этот шарф из плотной шерсти связала мадам Мегрэ, и он еще ни разу не надевал его.

Габриэль Гарсия Маркес

- Может быть, мне пойти с тобой?

Третье смирение

- Зачем?

Там снова послышался этот шум. Звуки были резкие, отрывистые, надоедливые, уже узнаваемые; но сейчас они вызывали острое, мучительное ощущение, - видимо, за эти дни он от них отвык.

Ей не нравилось, что он уходит один в такую ночь. Возвращаясь домой от Пардонов, они шли осторожно, глядя под ноги, и все же Мегрэ поскользнулся и упал на углу улицы Шемен-Вер. Некоторое время он сидел на земле, ошеломленный и какой-то пристыженный.

- Ты не ушибся?

- Нет... Я просто не ожидал, что упаду... Он отказался от ее помощи, сам поднялся и не захотел, чтобы она взяла его под руку.

Они гулко отдавались в голове - глухие, болезненные. Казалось, череп у него заполняется сотами. Они вырастали, закручиваясь восходящими спиралями, и ударяли его изнутри, заставляя вибрировать верхушки позвонков в нервном, неустойчивом ритме, в каком вибрировало и все тело. Что-то разладилось в устройстве его крепкого человеческого организма: что-то действовавшее до того нормальным образом - и теперь стучало у него в голове сухими, жесткими ударами молотка, чья-то рука, лишенная плоти, как у скелета, ударяла по черепу, и это заставляло его вспоминать самые горькие в жизни минуты. Подсознательным движением он сжал кулаки и поднес их к голубовато-фиолетовым артериям на висках, стараясь раздавить невыносимую боль. Ему хотелось взять в руки и ощутить ладонями этот шум, который дырявил его сознание острием алмазной иглы. Мускулы его напряглись, словно у кота, стоило ему только представить себе, как он преследует его, этот шум, в самых чувствительных участках воспаленного мозга, попавшего в лапы лихорадки. Вот он уже настиг его. Нет. Шкура у этого шума скользкая, почти неосязаемая. Но он все-таки доберется до него благодаря хорошо продуманным приемам и будет долго, до самого конца, сжимать его изо всех сил своего отчаяния. Он не позволит ему больше проникать в его слух; пусть он выйдет у него изо рта, через каждую пору, из глаз, которые вылезут из орбит и ослепнут, следя за тем, как шум этот выходит из глубин охваченного лихорадкой мрака. Он не позволит, чтобы тот выдавливал из него осколки кристалликов, сверкающие снежинки на внутренних стенках черепа. Вот Какой это был шум: нескончаемый, и такой, будто ребенка ударяли головой о каменную стену. Когда резко ударяют чем-нибудь о твердую поверхность природных образований. Шум перестанет его мучить, если окружить его, изолировать. Отрезать и отрезать по куску от его собственной тени. И схватить. Сжать его, теперь уже наверняка; изо всех сил швырнуть на пол и яростно топтать до тех пор, пока он уже действительно не сможет пошевелиться; и тогда скажет, задыхаясь, что он убил шум, который мучил его, который сводил с ума и который теперь валяется на полу, как самая обычная вещь, - превратившись в остывшего покойника.

- Не стоит, а то мы упадем оба...

Но ему никак было не сжать виски. Руки стали короткими, словно у карлика, - маленькие, толстые, жирные руки. Он попробовал встряхнуть головой. Встряхнул. Шум в голове возник с новой силой, он становился все более жестким, усиливался и тяжелел от собственной силы. Он был жесткий и тяжелый. Такой жесткий и такой тяжелый, что, когда настигнешь его и уничтожишь, будет казаться, что оборвал лепестки свинцового цветка.

Теперь она проводила его до двери, поцеловала, прошептала:

Он слышал этот шум с той же настойчивостью и раньше. Например, когда умер первый раз. Когда - перед тем, как увидеть труп - понял: этот труп его собственный. Он осмотрел его и потрогал. Тело оказалось неосязаемым, неощутимым, несуществующим. Он действительно стал трупом и уже чувствовал, как его тело, молодое и пораженное болезнью, заполняет смерть. Воздух во всем доме сгустился, будто пропитался цементом, а внутри этой густоты - там, где предметы оставались такими же, будто это все еще был обычный воздух, внутри был он, заботливо упрятанный в гроб из твердого, но прозрачного цемента. В тот раз в голове у него возник этот самый шум. Какими чужими и холодными казались ему стопы его ног; там, на другом конце гроба, лежала подушка, потому что ящик был великоват для него и надо было подогнать по росту, приладить к мертвому телу эту новую и последнюю его одежду. Его покрыли белым покрывалом и подвязали челюсть платком. Он казался себе очень красивым в этом саване, смертельно красивым.

- Будь осторожен...

Он лежал в гробу, готовый к погребению, и, однако, знал, что не умер. И если бы он попытался встать, ему удалось бы это без труда. По крайней мере мысленно. Но делать этого не стоило. Уж лучше умереть там, умереть от смерти, которой, в сущности, и была его болезнь. Когда-то врач сухо сказал его матери:

Она не закрывала дверь до тех пор, пока Мегрэ не спустился на первый этаж. Он не пошел по улице Шемен-Вер, а предпочел сделать небольшой крюк, направляясь от бульвара Ришар-Ленуар к бульвару Вольтера, где жили супруги Пардон.

- Сеньора, ваш ребенок тяжело болен - все равно что мертв. Однако,продолжал он,- мы сделаем все возможное, чтобы продлить ему жизнь и оттянуть смерть. Благодаря комплексной системе самонасыщения мы добьемся продолжения органических функций. Изменятся только двигательные функции, будут затруднены одновременные движения. О том, что он жив, мы будем знать по его росту, - расти он будет обычным порядком, просто-напросто смерть заживо. Подлинная, действительная смерть...

Он двигался медленно. Были слышны только его шаги. На улицах ни такси, ни машин. Париж казался вымершим, и Мегрэ вспоминал, что он видел его таким, парализованным от холода, всего два или три раза в своей жизни.

Он помнил эти слова, хотя и смутно. А может, он никогда их не слышал и они были измышлением его мозга, когда поднялась температура во время кризиса тифозной горячки.

Однако по бульвару Вольтера, со стороны площади Республики, медленно катил грузовик, рабочие разбрасывали с него лопатами соль по тротуару.

Когда он утопал в бреду. Когда читал истории о набальзамированных фараонах. Когда поднималась температура, он чувствовал себя ее протагонистом. Тогда и началось что-то вроде пустоты, из которой состояла его жизнь. С тех пор он перестают различать, какие события случились на самом деле, а какие ему пригрезились. Поэтому он и сомневался сейчас. Может быть, врач никогда и не говорил об этой странной смерти заживо. Ведь это алогично, парадоксально, это просто противоречит само себе. И это заставляет его подозревать, что он на самом деле умер. Вот уже восемнадцать лет, как это произошло.

Свет горел лишь в квартире Пардонов, все окна соседних домов были темны. Мегрэ показалось, что он видит за шторами чей-то силуэт, и когда он добрался до двери, та открылась прежде, чем комиссар успел позвонить.

Тогда - ему было семь лет, когда он умер - его мать заказала для него маленький гроб из свежеспиленной древесины, гроб для ребенка, но врач велел сделать ящик побольше, как для нормального взрослого, а то этот, маленький, мог бы замедлить рост, и в результате получился бы деформированный мертвец или живой урод. Или из-за того, что задержится рост, нельзя будет заметить улучшение. Учитывая подобное развитие событий, мать заказала большой гроб, как для умершего подростка, и положила в ногах три подушки, чтобы гроб был впору.

- Еще раз извините меня, Мегрэ...

На докторе Пардоне был тот же самый темно-синий костюм, в котором он был за ужином.

Вскоре он начал расти внутри ящика, да так, что каждый год нужно было понемногу вынимать перья из подушки, лежавшей к нему ближе всех, чтобы освободить место. Так прошла половина жизни. Восемнадцать лет. (Теперь ему было двадцать пять.) Он дорос до своих окончательных, нормальных размеров. Столяр и врач ошиблись в расчетах, и гроб получился на полметра больше, чем нужно. Они думали, что он будет такого же роста, как его отец, который был похож на первобытного гиганта. Но он таким не стал. Единственное, что он унаследовал, - это бороду \"лопатой\". Пепельную густую бороду, которую приводила в порядок его мать, чтобы он выглядел в гробу достойно. Борода ужасно мешала ему в жаркие дни.

- Я попал в затруднительное положение и не знаю, что мне теперь делать...

Но было еще кое-что беспокоившее его больше, чем этот шум. Это были крысы. Особенно когда он был ребенком, ничто так не мучило его и не приводило в такой ужас, как крысы. Именно эти мерзкие животные сбегались на запах горящих свечей, которые ставили у него в ногах. Они обгладывали его одежду, и он знал, что очень скоро они возьмутся за него самого и начнут глодать его плоть. Однажды ему удалось их увидеть: пять крыс, скользких и блестящих, забрались в гроб, вскарабкавшись по ножке стола, и сожрали его. Когда мать обнаружит это, она увидит только его останки, только твердые холодные кости. Но самый большой ужас он испытал не оттого, что крысы могут его съесть. В конце концов, он мог бы продолжать жить в виде скелета. Больше всего его мучил врожденный ужас перед этими зверьми. У него волосы вставали дыбом, стоило ему только подумать об этих существах, покрытых шерстью, которые бегали по всему телу, проникали в каждую складку кожи и царапали губы своими холодными лапами. Одна из них добралась до его век и стала грызть роговицу. Когда она отчаянно пыталась продырявить сетчатку, он видел, какая она огромная, безобразная. Тогда он подумал, что умирает еще раз, и целиком отдался обморочной неизбежности.

В лифте комиссар заметил, что лицо врача осунулось.

Он вспомнил, что достиг взрослого возраста. Ему было двадцать пять, и это означало, что больше он расти не будет. Черты лица его определились, стали жесткими. Но если бы он выздоровел, то не мог бы говорить о своем детстве. У него не было детства. Он прожил его мертвым.

- Вы не ложились? Пардон, смущаясь, объяснил:

- Когда вы ушли, я еще не хотел спать и принялся заполнять регистрационные карточки...

Пока совершался переход от детства к отрочеству, у его матери было много тревог и опасений. Она беспокоилась о поддержании чистоты в гробу и в комнате вообще. Она часто меняла цветы в вазах и каждый день открывала форточки, чтобы проветрить комнату. С каким удовлетворением любовалась она отметкой на сантиметре, когда убеждалась, что он вырос еще немного! Она испытывала материнскую гордость, видя его живым. Заботилась мать и о том, чтобы в доме не было посторонних. В конце концов, многолетнее пребывание мертвеца в жилой комнате могло быть кому-то неприятно и необъяснимо. Это была самоотверженная женщина. Но скоро ее оптимизм начал убывать. В последние годы она с грустью смотрела на сантиметр. Ее ребенок перестал расти. За последние месяцы его рост не увеличился ни на один дюйм. Мать знала, что очень трудно найти какой-либо другой способ, с помощью которого можно было бы обнаружить признаки жизни в ее дорогом покойнике. Она боялась, что однажды утром он встретит ее действительно мертвым, так что каждый день он видел, как она осторожно подходит к его ящику и обнюхивает его. Она впала в безысходное отчаяние. Последнее время мать уже не была такой внимательной и даже не брала в руки сантиметр. Она знала, что он больше не растет.

Иными словами, несмотря на занятость по работе, он не хотел переносить традиционный ужин на другой день.

И он знал, что теперь действительно умер. Знал по мирному спокойствию, в котором пребывал его организм. Все разладилось. Едва уловимые удары сердца, которые мог ощутить только он сам, исчезали совсем, заглушаемые ударами пульса. Удары были тяжелые, будто их влекла призывная могучая сила первородной субстанции - земли. Казалось, его влечет к себе с необоримой мощью сила притяжения. Он был тяжелым, как безвозвратно умерший человек. Зато теперь он мог отдохнуть. Именно так. Ему даже не надо было дышать, чтобы жить в смерти.

На этот раз супруги Мегрэ засиделись у них дольше обычного. Разговор в основном шел об отпуске, и Пардон заметил, что его пациенты после отдыха выглядят более уставшими.

Они прошли через комнату для посетителей, где горела лишь небольшая лампа, и вместо того, чтобы направиться в гостиную, свернули в кабинет Пардона.

В его воображении, не прикасаясь к нему, прошли, одно за другим, воспоминания. Там, на жесткой подушке, покоилась его голова, слегка повернутая влево. Он представил себе, что его полуоткрытый рот - это узкий берег прохлады, которая заполняла его гортань множеством мелких градин. Он был сломан, словно двадцатипятилетнее дерево. Он попытался закрыть рот. Платок, которым была подвязана челюсть, ослаб. Он не мог даже улечься, устроиться таким образом, чтобы принять достойную позу. Мускулы и сочленения уже не слушались его, но отзывались на сигналы нервной системы. Он уже был не таким, как восемнадцать лет назад, - нормальным ребенком, который мог двигаться, как ему нравится. Он чувствовал свои бессильные руки, прижатые к обитым ватой стенкам гроба, руки, которые ему уже никогда не будут повиноваться. Живот был твердым, как ореховая скорлупа. Затем ноги - прямые, правильной формы, по которым можно изучать анатомию человека. Покоясь в гробу, его тело становилось тяжелее, но все происходило тихо, без какого-либо беспокойства, как будто мир вокруг замер и никто не нарушает этой тишины; будто легкие земли перестали дышать, чтобы не тревожить невесомый покой воздуха. Он чувствовал себя счастливым, как ребенок, который лежит на прохладной упругой траве и смотрит на плывущие в вечернем небе облака. Он был счастлив, хотя знал, что умер, что навсегда упокоился в деревянном ящике, обитом искусственным шелком. Ум его был необыкновенно ясен. Это было не так, как после первой смерти, когда он чувствовал, что отупел и ничего не воспринимает. Четыре свечи, поставленные вокруг него и обновлявшиеся каждые три месяца, почти истаяли, как раз когда они были так нужны! Он почувствовал близкую свежесть влажных фиалок, которые его мать принесла утром. Он чувствовал, как свежесть исходит и от белых лилий, и от роз. Но вся эта пугающая реальность не причиняла ему никакого беспокойства, - напротив, он был счастлив, совсем один, наедине со своим одиночеством. Может быть, ему станет страшно потом?

Мадам Пардон появилась сразу же, принеся на подносе две чашки, кофейник и сахарницу.

Кто знает. Жестоко было думать о той минуте, когда молоток вобьет гвозди в свежую древесину и гроб заскрипит в крепнущей надежде снова стать деревом. Его тело, теперь увлекаемое высшей силой земли, опустится на влажное дно, глинистое и мягкое, и там, наверху, заглушаемые четырьмя кубометрами земли, затихнут последние удары погребения. Нет. Ему и тогда не будет страшно. Это будет продолжением его смерти, самым естественным продолжением его нового состояния.

- Прошу извинить, что не одета... Но я уже ухожу, мужу нужно поговорить с вами

Его тело уже не сохраняло ни одного градуса тепла, мозг застыл, и снежинки проникли даже в костный мозг. Как просто оказалось привыкнуть к новой жизни, жизни мертвеца! Однажды - несмотря ни на что - он почувствует, как развалится на части его прочный каркас; и когда он захочет ощутить каждое из своих сочленений, у него уже ничего не получится. Он поймет, что у него больше нет определенной, точной формы, и сумеет смириться с тем, что потерял свое совершенное анатомическое устройство двадцатипятилетнего человека и превратился в бесформенную горсть праха, без всяких геометрических очертаний.

На ней был светло-голубой халат, накинутый на ночную рубашку, и тапочки без задников на босу ногу.

В библейский прах смерти. Может быть, тогда его охватит легкая тоска тоска по тому, что он уже не настоящий труп, имеющий анатомию, а труп воображаемый, абстрактный, существующий только в смутных воспоминаниях родственников. Он поймет, что теперь будет подниматься по капиллярам какой-нибудь яблони и однажды будет разбужен проголодавшимся ребенком, который надкусит его осенним утром. Он узнает тогда - и от этого ему сделается грустно, - что утратил гармоническое единство и теперь не является даже самым обыкновенным покойником, мертвецом, как все прочие мертвецы.

- Муж не хотел вас беспокоить... Это я настояла, и если я не права, прошу меня простить.

Последнюю ночь он провел счастливо, в обществе собственного трупа.

Она налила им кофе и направилась к двери.

Но с наступлением нового дня, когда первые лучи нежаркого солнца проникли в приоткрытое окно, он почувствовал, что кожа стала мягкой. Минуту он оглядывал себя. Спокойно, тщательно. Подождал, пока до него долетит ветерок. Сомнений быть не могло: от него пахло. За ночь мертвая плоть начала разлагаться. Его организм стал разрушаться и гнить, как тело любого покойника. Запах, несомненно, был, - запах тухлого мяса, который то исчезал, то вновь появлялся уже с новой силой. Тело стало разлагаться из-за жары, в прошлую ночь. Да. Он гнил. Через несколько часов придет мать, чтобы поменять цветы, и с порога ее окутает запах гниющей плоти. И тогда его унесут, чтобы предать вечному сну второй смерти среди прочих мертвецов.

- Я не смогу заснуть, пока вы не закончите, так что не стесняйтесь, если что-нибудь понадобится... Вы не хотите есть, Мегрэ?

Вдруг страх толкнул его в спину. Страх! Какое глубокое, какое значащее слово! Теперь он был охвачен страхом, физическим, подлинным. Что это означает? Он прекрасно понял и содрогнулся: наверное, он не умер. Они поместили его сюда, в этот ящик, который он прекрасно чувствовал всем телом: мягкий, подбитый ватой, ужасающе удобный; а призрак страха открыл ему окно в действительность: его похоронили живым!

- Я слишком хорошо поужинал, чтобы успеть проголодаться...

Он не мог быть мертвым, поскольку ясно отдавал себе отчет во всем, что происходит, он чувствовал шепот жизни вокруг. Мягкий аромат гелиотропов, проникавший в открытое окно, смешивался с этим его запахом. Он отчетливо услышал, как тихо плещется вода в пруду. Как не переставая стрекочет сверчок в углу, полагая, что еще не рассвело.

- Ты тоже не хочешь?

Все говорило ему, что он не умер. Все, кроме запаха. Но как он узнал, что этот запах исходит от него? Может быть, мать забыла поменять воду в вазах и это гниют стебли цветов? А может быть, гниет крыса, которую кошка притащила в его комнату? Нет. Это не может быть его запахом.

- Спасибо.

Дверь комнаты, где Пардон осматривал своих пациентов, была открыта. Посередине ее стояла высокая кушетка, покрытая белой простыней, испачканной кровью. Большие пятна крови Мегрэ заметил и на зеленом линолеуме.

Всего несколько минут назад он был счастлив, что умер, потому что считал себя мертвым. Потому что мертвый может быть счастливым в своем непоправимом положении. Но живой не может примириться с тем, что его похоронили заживо. Однако его тело не подчинялось ему. Он не мог выразить то, что хотел, и это внушало ему ужас - самый большой ужас в его жизни и в его смерти. Его похоронили заживо. Он сможет это почувствовать. Ощутить ту минуту, когда будут заколачивать гроб. Почувствовать невесомость своего тела, которое будут поддерживать плечи друзей, в то время как гнетущая тоска и отчаяние будут расти в нем с каждым шагом похоронной процессии.

- Присаживайтесь... Выпейте сначала кофе - Пардон указал на груду бумаг и карточек на своем столе.

Бесполезно будет пытаться подняться, взывать изо всех своих слабых сил, бесполезно стучать, лежа внутри темного тесного гроба, пытаясь дать им знать, что он еще жив и что они идут хоронить его заживо. Это будет бесполезно: его мышцы и тогда не ответят на тревожный и последний призыв нервной системы.

Он услышал шум в соседней комнате. Он что, спал? Вся эта жизнь мертвеца была кошмарным сном? Однако звон посуды продолжал слышаться. Ему сделалось грустно, может быть даже неприятно. от этого шума. Захотелось, чтобы вся посуда в мире взяла и разбилась, там, рядом с ним, чтобы какая-то внешняя причина пробудила то, что его воля была уже бессильна пробудить.

- Видите ли... Людям не приходит в голову, что помимо консультаций и визитов мы должны выполнять еще эту бюрократическую работу... Часто приходится выезжать по срочным вызовам, постоянно откладываешь писанину на потом, и в один прекрасный день оказывается, что просто тонешь в бумагах... Я рассчитывал уделить этому занятию два или три часа...

Но нет. Это не было сном. Он был уверен: если бы это был сон, его последняя попытка вернуться к реальности не потерпела бы поражения. Он никогда уже не проснется. Он чувствовал податливость щелка в гробу и запах, который окутал его так сильно, что он даже усомнился, от него ли это пахнет. Ему захотелось увидеть родственников, прежде чем он начнет разлагаться, чтобы вид гнилого мяса не вызвал у них отвращения. Соседи в ужасе бросятся от гроба врассыпную, прижимая к носам платки. Их будет рвать. Нет. Не надо такого. Пусть лучше его похоронят. Лучше покончить со всем этим как можно раньше. Он и сам уже хотел отделаться от собственного трупа. Теперь он знал, что действительно умер или, может быть, жив, но так, что это уже ничего не значит для него. Все равно. В любом случае запах слышался все настойчивее.

А ведь Пардон начинал визиты в восемь, а с десяти приступал к приему больных в своем кабинете. Квартал Пикпюс не принадлежал к разряду богатых. Здесь жили малообеспеченные люди, и нередко в приемной собиралось до пятнадцати человек одновременно. можно перечислить по пальцам те традиционные ужины, во время которых Пардона не вызывали бы по телефону и он не отлучался бы на час, а то и больше.

Смирившись, он бы слушал последние молитвы, последние слова, звучащие на скверной латыни, нечетко повторяемые собравшимися. Ветер кладбищенских костей, наполненный прахом, проникнет в его кости и, может быть, немного рассеет этот запах. Быть может, - кто знает?! - неизбежность происходящего заставит его очнуться от летаргического сна. Когда он почувствует, что плавает в собственном поту, в густой вязкой жидкости, вроде той, в которой он плавал до рождения в утробе матери. Тогда, быть может, он станет живым.

- Я погрузился в эти бумаги... Моя жена спала... Было очень тихо, и я даже вздрогнул, когда раздался звонок в квартиру... Открыв дверь, я увидел мужчину и женщину, которые произвели на меня странное впечатление...

Но он уже так смирился со смертью, что, возможно, от смирения и умер.

- Почему?

- Прежде всего потому, что я их не знал, а ведь среди ночи меня обычно беспокоят лишь мои постоянные клиенты, и только те, у которых нет телефона...

- Понимаю...

- Еще мне показалось, что они живут не в этом квартале. На женщине была шуба из морской выдры и такая же шапка. Случилось так, что моя жена, листая два дня назад журнал мод, вдруг сказала: \"Когда ты надумаешь подарить мне шубу, выбирай не норковую, а из морской выдры. Норку носят все, а вот выдра...\"

Остальное я тогда не дослушал, но вспомнил об этих словах, когда, открыв дверь, с удивлением обнаружил их. Мужчина тоже был одет не так, как одеваются на бульваре Вольтера.

Он спросил с легким акцентом:

\"Доктор Пардон?\"

\"Да, это я.\"

\"Эту даму только что ранили, и я хотел бы, чтобы вы ее осмотрели\".

\"Как вы узнали мой адрес?\"

\"Нам дала его какая-то пожилая женщина, проходившая по бульвару Вольтера... Полагаю, одна из ваших клиенток...\"

Женщина, очень бледная, казалось, вот-вот потеряет сознание. Она бессмысленно смотрела на меня, прижав руки к груди.

\"Я думаю, вам нужно поторопиться, доктор\", - сказал мужчина, снимая перчатки. \"Что за ранение?\" Я повернулся к женщине, яркой блондинке, на вид ей не было тридцати.

\"Снимите шубу...\"

Она молча сбросила шубку, и я увидел, что ее соломенного цвета платье до пояса пропитано кровью.

Вот, взгляните на это пятно крови возле моего стола на том месте, где она стояла.

Я провел ее в кабинет и попросил снять платье, предложив свою помощь. Она покачала головой и разделась самостоятельно.

Мужчина не пошел с нами, но дверь между двумя комнатами оставалась открытой, и он продолжал говорить со мной, или, вернее, отвечать мне. Я надел халат. Вымыл руки. Женщина неподвижно лежала на животе, не издавая ни единого звука.

- Который был час? - спросил Мегрэ, закуривший свою первую трубку с тех пор, как Пардон позвонил ему.

- Я посмотрел на часы, когда раздался звонок. Было десять минут второго. Все это произошло очень быстро, гораздо быстрее, чем я рассказываю.

Я промыл рану, остановил кровотечение и только тогда задумался о том, что же происходит. На первый взгляд, рана казалась не слишком тяжелой, хотя кровь еще сочилась.

Продолжая заниматься раной, я попросил мужчину рассказать, что произошло.

\"Я шел по бульвару Вольтера, в ста метрах отсюда, эта женщина шла впереди...\"