Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ЧЕТЫРЕ

Эстелль Бойет

Надежды сентября мало-помалу сходили на нет, и населением Хвойной Бухты овладело странное беспокойство. В немалой степени – благодаря тому, что у многих началось отвыкание от медикаментов. Произошло это не сразу, торчки среднего класса отнюдь не запрудили в одночасье улицы, трясясь, потея и умоляя дать им дозу, – но постепенно, по мере того, как осенние дни становились все короче. Насколько было известно самим больным (а Вэл Риордан позвонила каждому), они переживали обострение слабого сезонного синдрома, вроде весенней лихорадки. Назовем его осенним недомоганием.

Природа самих медикаментов позволяла симптомам растянуться на несколько последующих недель. “Прозаку” и некоторым старым антидепрессантам на то, чтобы выйти из организма, требовался почти месяц, поэтому люди поддавались раздражению медленнее, чем подсаженные на “золофт”, “паксил” или “веллбуртин”, которые вымывались за день или два. Лишенные медикаментов испытывали симптомы, напоминающие вялотекущий грипп, затем наступала спорадическая дезориентация сродни временному синдрому рассеянного внимания, а после на некоторых дымным пологом вновь наваливалась депрессия.

Одной из первых ощутила ее Эстелль Бойет, местная художница, преуспевающая и полуизвестная своими морскими пейзажами и идеализированными жанровыми сценками из жизни Хвойной Бухты. Действие ее рецепта закончилось за день до того, как д-р Вэл заменила весь запас медикаментов сахарными пилюлями, поэтому у нее отвыкание было уже в самом разгаре, когда она приняла первую дозу плацебо.

Эстелль – шестидесятилетняя, дородная и жизнелюбивая женщина – носила яркие кафтаны и распускала длинные седые волосы по плечам, энергично и решительно шагая по жизни, чем вызывала зависть тех, кому не исполнилось и половины ее лет. Тридцать лет она учительствовала в загнивающем и все более опасном Объединенном школьном округе Лос-Анжелеса – преподавала восьмиклассникам разницу между акрилом и маслом, кистью и шпателем, Дали и Дега, а работой своей и семьей пользовалась как предлогом для собственного творческого бесплодия.

Вышла замуж она сразу после окончания художественного училища: Джо Бойет, подающий надежды молодой бизнесмен, единственный мужчина, которого она по-настоящему любила, и всего-навсего третий – с которым спала. Когда восемь лет назад Джо умер, она едва не лишилась рассудка. Пыталась уйти с головой в преподавание, надеясь, что, вдохновляя детей, найдет причину и самой жить дальше. Однако перед лицом растущего насилия ей пришлось под халатом художника носить бронежилет и как-то раз, чтобы разжечь интерес учащихся, даже принести в класс ружья для пэйнтбола. Однако польза этого наглядного пособия свелась к нескольким акциям абстрактного экспрессионизма из окон проезжающих машин. А вскоре она начала получать письма с угрозами – за то, что на занятиях по керамике не дает учащимся лепить трубки для крэка. Ученики – детишки, живущие в гипервзрослом мире, где конфликты в песочнице разрешаются 9-миллиметровым стволом, – и вынудили ее, в конечном итоге, оставить учительскую работу. У Эстелль последняя почва ушла из-под ног. Школьный психолог отправил ее к психиатру, который прописал антидепрессанты и посоветовал немедленно выйти на пенсию и переехать подальше от города.

Так Эстелль оказалась в Хвойной Бухте, где начала писать картины и попала под крылышко к доктору Вэлери Риордан. Поэтому вовсе не удивительно, что за последние несколько недель ее картины приобрели мрачный тон. Она писала океан. Каждый день. Волны и брызги, скалы и серпантин бурых водорослей на пляже, выдр и тюленей, пеликанов и чаек. Ее полотна продавались в местных галереях с такой скоростью, что на них едва успевала просохнуть краска. Однако в последнее время внутренний свет ее волн, титаново-белых и аквамариновых, подернулся тьмой. Каждый пляжный пейзаж говорил о безутешности и дохлой рыбе. Во сне ей виделись тени левиафанов, следящие за нею из глубин, и она, вся дрожа, просыпалась в испуге. С каждым днем становилось все труднее выносить на берег этюдник и краски. Открытое море и чистый холст внушали ужас.

Джо больше нет, думала она. Ни карьеры, ни друзей, я малюю китчевые морские пейзажи, плоские и бездушные, как Элвис в бархате. Я боюсь всего на свете.

Ей звонила Вэл Риордан и настойчиво приглашала на сеансы групповой терапии для вдов, но Эстелль отказалась. Вместо этого однажды вечером она, мучительно закончив портрет выбросившегося на берег дельфина, бросила все кисти засыхать в акриловой краске и направилась в центр – куда угодно, лишь бы не видеть всего этого дерьма, которое называла искусством. Так она оказалась в “Пене Дна” – первом баре, куда ступила ее нога со студенческих лет.

* * *

В “Пене” было полно блюза, дыма и людей, пропускавших одну стопку за другой и прятавшихся от печали. Будь они собаками, валялись бы во дворе, жевали траву и тявкали на все, от чего им так паршиво. Кости бы не грызли, за мячами не гонялись – ни один хвост бы не вилял. Ох, жизнь – это слишком проворная кошка, слишком короткий поводок, это блоха как раз там, откуда не выкусить. В салуне стояла собачья тоска, а Сомик Джефферсон был назначен ее плакальщиком. В черных очках его отражалась луна, и он подводил в ля-миноре итог всем страданиям людским, елозя бутылочным горлышком по гитаре “Нэшнл” так, что та скоро завыла медленным ветром в струнах души. Сомик ухмылялся.

Из примерно сотни посетителей “Пены” половина так или иначе отвыкала от медикаментов. У стойки размещался контингент жалеющих себя – они сверлили взглядами донышки своих стаканов и покачивались под ритмы Дельты. За столиками ныли о своих проблемах и жевали друг другу уши более общительные из унылых, то и дело обнимаясь или посылая друг друга подальше. Вокруг бильярдного стола собрались возбужденные и агрессивные, искатели козлов отпущения. Группа по преимуществу состояла из мужчин, и Теофилус Кроу на своем наблюдательном пункте у стойки не спускал с них глаз.

После смерти Бесс Линдер редкий вечер в салуне обходился без драки. Помимо этого наблюдалось больше блюющих, больше орущих, больше рыдающих и больше нежеланных заигрываний, прерываемых пощечинами. Работы у Тео было по горло. У Мэвис Сэнд – тоже. Только она была счастлива.

Эстелль вошла в салун в своем заляпанном краской халате и шетландском свитере, волосы заплетены в длинную серую косу. Музыка и дым сразу захлестнули ее, и она приостановилась в дверях. У входа кучковались какие-то мексиканские работяги, сосавшие “Бадвайзер”, и один присвистнул при виде нее.

– Я пожилая женщина, – отозвалась Эстелль. – Постыдились бы.

Она протолкнулась к бару и заказала белого вина. Мэвис налила ей в пластиковый пивной стаканчик. (В последнее время она всем наливала в пластик. От блюза, очевидно, людям хотелось бить стекло – о головы друг друга.)

– Много дел? – спросила Эстелль, хотя сравнивать ей было не с чем.

– Блюзом их сюда как веревкой тянет, – ответила Мэвис.

– А я к блюзу равнодушна, – сообщила Эстелль. – Мне больше нравится классическая музыка.

– Это будет трёха, – сказала Мэвис, взяла деньги и переместилась в другой конец стойки.

Эстелль почувствовала, что ей плюнули в лицо.

– Не обращайте на Мэвис внимания, – произнес мужской голос. – Она всегда чудит.

Эстелль подняла взгляд, обнаружила перед собой пуговицу на рубашке, посмотрела выше и встретила улыбку Тео. С констеблем она раньше никогда не встречалась, но знала, кто он такой.

– Я даже не понимаю, зачем сюда пришла. Я не пью.

– Вокруг что-то происходит, – ответил Тео. – Думаю, зима снежная будет, или что-нибудь вроде. Народ из всех щелей повыползал.

Они познакомились, и Тео похвалил картины Эстелль, которые видел в галереях. Та от комплимента отмахнулась.

– Странное место для констебля.

Тео ткнул в сотовый телефон у себя на поясе.

– Моя оперативная база, – сказал он. – Все беспорядки начинаются здесь. А если я уже тут, то могу с ними покончить, пока их не раздует.

– Очень сознательно с вашей стороны.

– Нет, я просто ленивый. И устал. За последние три недели меня вызывали на пять семейных скандалов, десять потасовок, двое заперлись в ванных и грозили покончить с собой, какой-то парень ходил от дома к дому и кувалдой сшибал головы у садовых гномиков, а одна женщина пыталась выковырять мужу глаз чайной ложкой.

– Ох господи. Похоже на день из жизни лос-анджелесского участкового.

– Тут не Лос-Анджелес. Не хочу жаловаться, но я не очень готов к волне преступности.

– А бежать отсюда больше некуда, – сказала Эстелль.

– Простите?

– Люди сбегают сюда от конфликтов, вам не кажется? В маленький городок, чтобы избежать насилия и конкуренции большого. И если вам здесь трудно с этим справиться, то бежать некуда. Можно просто задрать лапки.

– Цинично как-то. Я думал, художники должны быть идеалистами.

– Сотрите с циника краску и обнаружите разочарованного романтика.

– Вы такая? – спросил Тео. – Разочарованный романтик?

– Единственный человек, которого я любила, умер.

– Мне жаль.

– Мне тоже. – Она допила вино.

– Полегче, Эстелль. Это не помогает.

– Я же говорю – я не пью. Просто нужно было сбежать из дома.

От бильярдного стола донеслись какие-то вопли.

– Требуется мое присутствие, – сказал Тео. – Извините. – И он стал пробираться сквозь толпу к двум мужикам, уже изготовившимся к драке.

Эстелль поманила Мэвис и попросила налить еще, потом повернулась и стала смотреть, как Тео восстанавливает мир. Сомик Джефферсон пел грустную песню о старой курве, которая его обидела. Это я, подумала Эстелль. Старая никчемная курва.

* * *

Самолечение начинало действовать к полуночи. Большинство посетителей “Пены” сдались и начали хлопать и подвывать в такт блюзам Сомика. Довольно многие сдались и отправились по домам. К закрытию в баре осталось лишь пятеро, а Мэвис довольно похмыкивала над полным ящиком кассы. Сомик Джефферсон отложил свой стальной “Нэшнл” и подтянул к себе двухгаллонную банку из-под маринованных огурчиков, куда ему складывали чаевые. Через край пересыпались долларовые купюры, по дну ерзала мелочь, а в середине тут и там на воздух просились пятерки и десятки. Даже двадцатка мелькнула, и Сомик нырнул за ней, как ребенок за сюрпризом в коробку крекеров. Он отнес банку к стойке и грохную ею рядом с Эстелль. Та восхитительно, красноречиво не вязала лыка.

– Эй, девочка, – обратился к ней Сомик. – Нравится блюза, да?

Эстелль пошарила глазами в воздухе в поисках источника вопроса, точно тот мог исходить от ночного мотылька, нарезавшего спирали вокруг лампочки над баром. Наконец взгляд ее успокоился на блюзмене, и она произнесла:

– Вы очень хорошо играете. Я уже собиралась уходить, но музыка понравилась.

– Ну, вот ты и осталась, – подытожил Сомик. – Погляди-ка. – Он потряс банкой с деньгами. – У меня тут поболе двух сотен набралось, а вон та хрычовка мне еще, наверно, столько же должна. Что скажешь – может, прихватим пинту, да гитару мою, да двинем на пляж? Отметим?

– Я лучше домой пойду, – сказала Эстелль. – Мне утром нужно рисовать.

– Так ты художница? Я никогда себе художницу не знал. Так что скажешь – может, все-таки на пляж, рассвет встретим?

– Не то побережье. Здесь солнце над горами восходит.

Сомик расхохотался.

– Видишь, значит и ждать не нужно. Давай с тобой тогда просто на пляж пойдем?

– Нет, не могу.

– Потому что я черный, да?

– Нет.

– Потому что я старый, правильно?

– Нет.

– Потому что я лысый. А тебе не нравятся лысые старики, верно?

– Нет, – ответила Эстелль.

– Потому что я музыкант. А ты слыхала, что мы безответственные, ведь так?

– Нет.

– Потому что втарен как бык, наверно?

– Нет! – сказала Эстелль.

Сомик снова расхохотался.

– Но ты же все равно не откажешься об этом по всему городу раззвонить, правда?

– Откуда мне знать, как вы втарены?

– Ну, – ответил Сомик, сделал паузу и ухмыльнулся, – можно сходить со мной на пляж.

– Вы – гадкий и липучий старый козел, правда, мистер Джефферсон? – спросила Эстелль.

Сомик склонил перед ней сверкающую лысину.

– Поистине, мисс. Я поистине гадок и липуч. И я слишком стар, чтобы доставлять людям хлопоты. Это я признаю. – И он протянул ей длинную сухую руку. – Пойдем на пляж и там хорошенько отпразднуем.

Эстелль показалось, что сам сатана водит ее вокруг пальца. Под этой шершавой старой и бесприютной шелухой чувствовалось что-то гладкое и упругое. Ведь именно такая темная тень всплывала из прибоя на ее картинах?

Она взяла его руку.

– Пошли на пляж.

– Ха! – ответил Сомик.

Из-под стойки Мэвис вытащила свою “Луисвилльскую Дубину” и протянула Эстелль:

– На, может, с собой прихватишь?

* * *

Они нашли в скалах нишу, закрытую от ветра. Сомик вытряхнул из черно-белых башмаков песок и потряс носками, разложив их сушиться.

– Подло меня волна прихватила.

– Я ж тебе говорила – сними ботинки, – сказала Эстелль. Все это забавляло ее – она не имела права так радоваться жизни. Несколько глотков из пинты Сомика не дали дешевому белому скиснуть у нее в желудке. Ей было тепло, несмотря на пронизывающий ветер. Сомик, напротив, выглядел довольно уныло.

– Никогда мне океан особо не нравился, – сказал он. – Слишком много там подлых тварей. От них только мурашки по коже и больше ничего.

– Если тебе океан не нравится, чего ж ты меня сюда позвал?

– Тот длинный мужик сказал, что тебе нравится картинки на пляже рисовать.

– У меня в последнее время от океана тоже мурашки по коже. В моих картинах стало больше тьмы.

Длинным пальцем Сомик смахнул песок со ступни.

– А ты блюз нарисовать сможешь?

– Ты когда-нибудь видел Ван-Гога?

Сомик обвел взглядом море. Три четверти луны плескались в нем, как ртуть.

– Ван-Гог... Ван-Гог... скрипач из Сент-Луиса?

– Он и есть, – ответила Эстелль.

Сомик забрал у нее пинту и усмехнулся.

– Девочка, ты хлещешь у мужика пойло да еще и лжешь ему. Я знаю, кто такой Винсент Ван-Гог.

Эстелль не смогла вспомнить, когда в последний раз ее называли девочкой, но была уверена, что тогда ей это и наполовину не понравилось так, как сейчас.

– А теперь кто лжет? Тоже девочка?

– Знаешь, под этим твоим свитером с халатом девочка еще запросто может оказаться. Но опять же – я могу и ошибиться.

– Кто знает?

– А я? Вот – смотри, какая грустная. – Сомик взял гитару, прислоненную к камню, и тихо заиграл под шум прибоя. Он пел о мокрых башмаках, о том, как вино уже плещется на донышке, и о ветре, пробирающем до самой кости. Эстелль прикрыла глаза и медленно покачивалась под музыку. Давно уже ей не было так хорошо.

Он вдруг замолчал.

– Черт бы меня разодрал. Ты только погляди.

Эстелль открыла глаза и посмотрела на полосу прибоя, куда показывал Сомик. На берег выпрыгнула рыба и теперь билась на песке.

– Ты такое когда-нибудь видела?

Эстелль покачала головой. Из воды выскакивало все больше и больше рыбешек. За волноломами море просто кипело от сбесившейся рыбы. Поднялась волна – как будто ее подтолкнули из глубины.

– Там что-то движется.

Сомик подобрал башмаки.

– Пошли-ка отсюда.

Эстелль и не подумала спорить.

– Да. Быстрее.

Она вспомнила огромные тени, которые все время появлялись в волнах на ее картинах. Схватив башмаки Сомика, она соскочила с валуна и быстро направилась по пляжу к лестнице на вершину обрыва, где Сомик оставил свой “универсал”.

– Скорее.

– Иду, иду. – Сомик паучьи сполз с валуна и поспешил следом.

Около машины, когда оба переводили дух, присев на бампер, а Сомик нашаривал в кармане ключи, они вдруг услышали рев. Рев тысячи туберкулезных львов – в нем было поровну громкости, ярости и мокроты. Ребра Эстелль задрожали, отзываясь на этот звук.

– Господи! Что это такое?

– Залезай в машину, девочка.

Эстелль не успела захлопнуть за собой дверцу – Сомик уже возился с ключом зажигания. “Универсал” рванул с места, разбрасывая гравий.

– Постой, у тебя ж ботинки на крыше остались.

– Пусть подавится, – ответил Сомик. – Они получше тех, что он сожрал в прошлый раз.

– Кто – он? Что это такое, к чертовой матери? Ты знаешь, что это было?

– Расскажу, как только с инфарктом покончу.

ПЯТЬ

Морской Ящер

Огромный Морской Ящер сделал передышку в погоне за восхитительным радиоактивным ароматом и отправил инфразвуковое послание серой китихе, проплывавшей в нескольких милях впереди. В грубом переводе послание звучало так:

– Эй, крошка, как насчет пожрать вместе планктона и чуток побарахтаться?

Китиха не остановилась в своем неуклонном стремлении к югу, но ответила инфразвуковым гулом:

– Я знаю, что ты за пташка. Не лезь, а то напорешься.

Морской Ящер поплыл дальше. По пути чудовище слопало гигантскую акулу, нескольких дельфинов и пару сотен тунцов. Теперь его занимал секс, а не пища. На подходе к Калифорнии радиоактивный запах почти совсем исчез. Утечку на атомной станции обнаружили и ликвидировали. Тварь оказалась примерно в миле от берега – с акулой в брюхе и совершенно не помня, что выманило ее из вулканического гнезда. До хищника донесся с берега сигнал – апатия безразличной ко всему добычи. Депрессия. Теплокровные жертвы – дельфины и киты – тоже иногда издавали его. Огромный косяк пищи просто умолял, чтобы его съели – причем, плескался он у самого берега. Ящер остановился за линией прибоя и всплыл на поверхность посреди зарослей морской травы. Его голова прорвала спутанные пряди водорослей, точно восстающий из могилы грузовик.

И тут он услышал. Ненавистный звук. Вражеский. Прошло уже полвека с тех пор, как Морской Ящер в последний раз покидал глубины вод – суша не была его естественной средой обитания, – но инстинкт нападения перевесил чувство самосохранения. Он закинул голову и, тряхнув огромными лиловыми жабрами, торчавшими на шее, как кроны деревьев, изверг фонтаны воды из рудиментарных легких. Воздух обжег пещеру его гортани впервые за пять десятков лет, вырвавшись ужасающим ревом боли и ярости. Три защитных мембраны сползли с глаз, точно автомобильные стекла: он снова мог видеть в горьком воздухе. Зверь ударил по воде хвостом, взмахнул огромными перепончатыми лапами и торпедой ринулся к берегу.

Гейб

Прошло почти десять лет с тех пор, как Гейб Фентон препарировал собаку, но теперь, в три часа ночи он всерьез подумывал о том, чтобы взять скальпель и сходить к своему лабрадору-трехлетке Живодеру, который бился в психотическом припадке лая. Днем Живодера выставили на веранду – он весь вывалялся в останках чаек и отказался приближаться к полосе прибоя или вставать под шланг, чтобы вымыться. Для Живодера дохлая птица пахла романтикой.

Гейб выполз из постели и прошлепал в одних трусах к двери, прихватив по дороге походный сапог. Он был биологом – получил в Стэнфорде ученую степень по поведению животных, – поэтому со всем весом академического авторитета распахнул дверь и швырнул в пса сапогом, подкрепив воспитательный навык словесной командой:

– Живодер, а ну заткнись на хер!

Живодер сделал паузу ровно настолько, чтобы увернуться от летящего “Л. Л. Бина”, а затем, верный своей природе и хорошим манерам, выудил сапог из тазика, служившего ему чайной чашкой, и вернул хозяину. Причем аккуратно поставил мокрую обувь прямо на ноги биологу. Гейб захлопнул дверь перед его носом.

Ревнует, подумал Живодер. Не удивительно, что никак не может раздобыть себе самку, пахнущую стиральным порошком и мылом. Кормилец бы так не чудил, если б иногда мог выходить из дому и нюхать дамские попки. (Живодер всегда называл Гейба Кормильцем.) Быстренько облизав себя и убедившись лишний раз, что он и в самом деле – Дон-Жуан всей собачьей породы, Живодер возобновил припадок. Ну как он не понимает, думал пес, – к нам приближается опасность. Тревога, Кормилец, тревога!

Возвращаясь к кровати, Гейб Фентон глянул на монитор компьютера. Масса крохотных зеленых точек ползла по карте Хвойной Бухты. Биолог замер и протер глаза. Невозможно.

Гейб подошел к компьютеру и набрал команду. Карта района развернулась в другом масштабе. Но точки все равно ползли одной линией. Он увеличил масштаб до нескольких миль – они продолжали перемещаться. Каждая зеленая точка на карте обозначала крысу: каждую Гейб в свое время поймал живьем, каждой ввел микрочип, после чего выпустил на свободу. Их местоположение отслеживал и наносил на карту спутник. И теперь эти крысы в радиусе десяти миль все как одна перлись на восток, подальше от побережья. Грызуны так себя не ведут.

Гейб перемотал запись. Массовый исход крыс начался внезапно всего два часа назад, и большая часть популяции на целую милю мигрировала в глубь континента. Они неслись как угорелые и уже далеко вышли за границы привычного ареала. Крысы – спринтеры, на длинные дистанции бегать не умеют. Здесь что-то не так.

Гейб нажал на клавишу, и около каждой зеленой точки появился номер. Вживленные микрочипы были уникальны, каждую крысу можно было опознать, как самолет на экране радара. Крыса 363 не выходила за пределы двухметрового радиуса уже пять дней. Гейб предполагал, что она либо рожает, либо заболела. Теперь 363-я удрала от своей обычной территории на полмили.

Аномалии – и хлеб, и проклятье исследователей. Новые данные Гейба взбудоражили, но и встревожили. Такая аномалия может привести к научному открытию – или выставить его круглым идиотом. Он перепроверил данные тремя разными методами, затем подключился к метеостанции на крыше своего дома. В смысле погоды ничего особенного не происходило – все изменения атмосферного давления, влажности, силы ветра и температуры воздуха в пределах нормы. Он выглянул в окно: на побережье усаживался низкий туман, как полагается. В сотне ярдов он уже едва мог различить маяк. Его законсервировали двадцать лет назад и теперь использовали только как метеостанцию и базу биологических исследований.

Он сдернул с кровати одеяло и завернулся в него, чтобы окончательно не замерзнуть, а потом вернулся к столу. Зеленые точки ползли дальше. Гейб набрал номер Лаборатории реактивных двигателей в Пасадене. Снаружи Живодер по-прежнему заливался лаем.

– Живодер, заткнись к такой матери! – заорал Гейб в тот момент, когда автоответчик соединил его с сейсмолабораторией.

Ответила женщина – голос молодой, наверное, практикантка:

– Прошу прощения?

– Простите, я разговаривал с собакой. Да, здравствуйте, это доктор Гейб Фентон с биостанции в Хвойной Бухте. Я просто хотел уточнить, не регистрируете ли вы какой-либо сейсмической активности.

– Хвойная Бухта? Будьте добры, долготу и широту?

Гейб продиктовал координаты.

– Мне кажется, что-то происходит у берега.

– Ничего нет. Вчера в девять утра зафиксирован небольшой толчок в эпицентре у Паркфилда. Ноль целых ноль пятьдесят три балла. Вы бы его даже не почувствовали. А у вас что-то инструменты показывают?

– У меня нет сейсмографии, я потому вам и звоню. Здесь биологическая база и метеостанция.

– Простите, доктор, я не знала. Я здесь новенькая. Вы что-то ощутили?

– Нет. У меня крысы бегут. – Не успел он договорить, как пожалел, что вообще раскрыл рот.

– Простите?

– Не обращайте внимания, я просто проверяю. У некоторых моих подопытных образцов наблюдается аномальное поведение. Если вы что-то зафиксируете в течение ближайших дней, вы не могли бы мне перезвонить? – Он оставил ей номер.

– Вам кажется, что ваши крысы предсказывают землетрясение, доктор?

– Я этого не утверждал.

– Вы же знаете, что животные, предсказывающие сейсмическую активность, – просто бабушкины сказки.

– Знаю, знаю. Но я пытаюсь предусмотреть все, что можно.

– А вам не приходило в голову, что их может пугать ваша собака?

– Я приму к сведению этот фактор, – ответил Гейб. – Простите, что отнял у вас время. – Он положил трубку, чувствуя себя полным кретином.

Ничего сейсмического, ничего метеорологического, а звонок в дорожно-патрульную службу подтвердил, что не происходит ни утечки химикатов, ни пожара. Он должен был проверить все данные. Может быть, что-то испортилось в спутниковом сигнале. Единственный выход – взять портативную антенну и отследить крыс в полевых условиях. Он быстро оделся и направился к грузовичку.

– Живодер, кататься хочешь?

Пес завилял хвостом и рванул к машине. Самое время, подумал он. Пора валить подальше от берега, Кормилец.

А в доме некоторые зеленые точки оторвались от массы и направились в обратную сторону – к берегу.

Морской Ящер

Морской Ящер выполз на берег и заревел – его ноги приняли на себя всю массу туши, и подводное течение перестало держать за ляжки. Жажда убить врага утихла, уступив место голоду: выход из океана требовал сил. Орган в основании мозга, исчезнувший у других биологических видов, еще в те времена, когда единственными предками человека могли считаться древесные землеройки, испустил электрический сигнал, который подманивал пищу. А пищи здесь навалом, чувствовал тот же самый орган.

Морской Ящер подковылял к пятидесятифутовому утесу в конце пляжа, оперся на хвост и поднялся, помогая себе передними лапами. От носа до хвоста он вытягивался на сто футов, а если вставал во весь рост и выпрямлял массивную шею, то достигал двадцати пяти футов в высоту. На широких задних лапах имелись перепонки, на передних – когти: большой палец отстоял от трех остальных так, чтобы легко можно было хватать и убивать добычу.

На вершине утеса его уже поджидали жертвы, которых он подманил. Еноты, суслики, несколько скунсов, лисица и две кошки кувыркались в сухой траве: кто-то спаривался, кто-то в блаженном самозабвении выискивал блох, другие просто валялись на спине, точно в пароксизме внезапной радости. Морской Ящер одним движением языка смел их себе в огромную пасть, хрустнув несколькими костями, но большинство заглотил не жуя. Потом рыгнул, наслаждаясь пряным букетом скунсов, и почмокал челюстями, словно двумя мокрыми матрацами. От удовольствия по его бокам заскользили неоновые вспышки.

Ящер перевалил утес, миновал Прибрежное шоссе и вступил в спящий городок. Улицы были пусты, в деловых кварталах Кипарисовой улицы свет не горел. Густой туман плескался о стены наполовину деревянных строений, отдаленно напоминавших об эпохе Тюдоров, зелеными коронами нависал над уличными фонарями. Над городом сигнальным маяком торчала красная вывеска “Тексако”.

Морской Ящер изменил цвет кожи на дымчато-серый оттенок тумана и двинулся по центральной улице змеевидной тучей. Он шел на низкий рык, доносившийся из-под красного маяка. Вот туман расступился, и он увидел Ее.

Она урчала у опустевшей заправочной станции, маня и дразня его. Подойди-ка сюда, урчала она. Низко и соблазнительно. В ее серебристых боках зовуще отражались туман и красная вывеска – она просто умоляла его залезть на себя. Морской Ящер мигнул чередой разноцветных огней, явив свои великолепные мужские достоинства. Кроны его жабер на шее встопорщились, по их ветвям пронеслись ленты цветного света.

Ящер послал ей сигнал, который в грубом переводе можно было понять только так:

– Эй, крошка, а мы с тобой разве нигде раньше не встречались?

Та лишь застенчиво мурлыкала в ответ, но он-то знал, что она его хочет. У нее были короткие черные ноги, тупой обрубок хвоста, и пахло от нее так, точно она недавно проглотила траулер, но устоять перед этими серебристыми боками было невозможно.

Морской Ящер сам стал серебряным, чтобы она не испытывала никакой неловкости, потом вознесся на задние лапы и показал ей свой возбужденный член. Никакой реакции – одно робкое урчание. Он принял его за приглашение и зашагал по автомобильной стоянке, намереваясь трахнуть топливную цистерну.

Эстелль

Эстелль поставила перед Сомиком кружку чая и сама села напротив. Сомик отхлебнул, скривился, вытащил из заднего кармана пинту и отвинтил крышку. Эстелль перехватила его руку.

– Ты должен мне кое-что объяснить, мистер Блюзмен.

Нервы художницы расходились – и это еще мягко сказано. Не успели они и на полмили отъехать от берега, как ею овладело внезапное желание вернуться. Она даже пыталась вырвать у Сомика руль. Совсем с ума сошла. Собственное поведение напугало Эстелль так же, как и неведомая тварь на берегу, и когда они добрались до ее дома, она немедленно проглотила таблетку “золофта”, хотя свою дневную дозу уже выпила.

– Оставь меня в покое, женщина. Обещал – значит, расскажу. Мне требуется лекарство от нервов.

Эстелль выпустила его руку.

– Так что там было на пляже?

Сомик сначала плеснул виски ей в чай, затем нацедил себе и ухмыльнулся:

– Видишь ли, меня не всегда звали Сомиком. С рождения-то я – Мериуэзер Джефферсон. А Сомик появился гораздо позже.

– Господи, Сомик, мне уже шестьдесят лет. Думаешь, я доживу до конца твоей истории? Что шевелилось сегодня в воде, к чертовой матери?

Эстелль явно была не в себе, если ругалась такими словами.

– Так ты хочешь знать или нет?

Она отхлебнула чай.

– Прости. Давай дальше.

ШЕСТЬ

История Сомика

Тому лет полста это было. Я бродяжил по Дельте, шару сбивал в дорожных забегаловках со своим корешем Хохотунчиком. Его Хохотунчиком звали, потому что блюза никогда не догонял. То есть, лабать блюза-то он мог, да только не чувствовал ни шиша – ни секунды. И в кармане сквозняк, и ломает его с бодунища – а все равно скалится. Хоть ты тресни. Я ему говорю: “Хохотунчик, ты ж никогда не залабаешь лучше Глухого Хлопка, покуда нутром блюза не почуешь”.

А Глухой Хлопок Дормайер – это дедуля такой был, мы с ним джемовали время от времени. Видишь ли, в те годы до хрена блюзменов слепыми были, их так и звали – Слепой Лимон Джефферсон, Слепой Вилли Джексон, вроде того. А старина Хлопок – тот глухой как пень был. Но так не очень музыку залабаешь, слепому-то – еще куда ни шло. Играем мы “Перекрестки”, к примеру, а Глухой Хлопок в сторонку отвалил и знай себе “Пешеходный Блюз” шпарит – да еще воет, что твой пес-недобиток. Мы закочумаем, сходим в лавку, возьмем прочуфанить себе, ко-колы там, а Глухой Хлопок все дальше заливается. Больше всех ему фартило, потому как не слыхал, насколько сам лажает. А у нас ни у кого духу не хватало ему об этом сказать.

Ладно, чего там. Вот я и говорю ему, мол, никогда ты не залабаешь лучше Глухого Хлопка, покуда блюза в себя не примешь.

А Хохотунчик мне: “Тогда ты мне должен помочь”.

Вот, значит, а Хохотунчик же – кореш мой, еще по старым временам, партнер, можно сказать. Поэтому я ему говорю: я блюза-то на тебя напущу, только ты уж чур не злись на меня, как я это сделаю – мое дело. Он говорит: лады, и я говорю: лады, – и начинаю блюза на него спускать с цепи, чтоб можно было на пару в Чикагу рвануть и в Даллас, записать себе пластинок, да “кадиллаком” втариться и так дальше, как у других парней, вроде Мадди Уотерса или Джона Ли Хукера и прочих.

А у Хохотунчика жена была, звали Ида Мэй, красотуля такая. И держал он ее в Кларксвилле. И постоянно хлестался: дескать, не болит у меня голова за Иду Мэй, когда я на гастроли уматываю, поскольку любит она меня единственно и страстенно. И вот как-то говорю я Хохотунчику: в Батон-Руже мужик один есть, сдает совсем новую банку “Мартин” всего за десять баксов – так не съездит ли он и не возьмет ли мне эту гитару, потому как у меня вдруг понос открылся, и на поезде мне ехать никак не возможно.

И вот полдня не проходит, как Хохотунчик из города, а я беру какого-никакого пойла, цветочков-фигочков и прямым ходом к малютке Иде Мэй. А она молоденькая совсем, пить ни хрена не умеет, но уж как только я сказал ей, что старину Хохотунчика поездом переехало, она кинулась из горла хлестать, точно из мамкиной титьки. То есть, в перерывах между воплями да слезами – а я и сам всплакнул, признаться, все ж таки партнер мой Хохотунчик был и все такое, упокой Господи его душу. И тут – сам опомниться не успел, а уже Иду Мэй утешаю как полагается, любовью в ее скорбный час и прочая.

Хохотунчик, значит, возвращается, и знаешь – ни слова мне, что я с Идой Мэй баловался, а говорит зато: прости, не нашел я мужика с гитарой, – отдает мне десятку и домой торопится, потому как Ида Мэй так рада его видеть, мол, что по особой программе его весь день обслуживает. А я ему: “Так и меня ведь она по особой программе обслуживала”, – а он говорит: это ничего, ей же одиноко было, а ты – мой лучший друг. В самые блюза, значит, парнишка вляпался, да только к нему ни хрена не прилипло.

Поэтому я что – беру напрокат “форд” модели Т, еду к Хохотунчику и давлю там колесами его собаку, что на дворе привязана. А он мне: “Собака все равно старая уже. Я еще совсем пацаном ее себе завел. Так что самое время Иде Мэй щеночка подарить”.

“И тебе не грустно?” – спрашиваю.

“Не-а, ” – отвечает. – “Собака свое пожила уже”.

“Ты, Хохотунчик, – безнадега. Мне надо мозгой пораскинуть”.

И вот сижу, раскидываю. Два дня раскидывал, как блюза на старину Хохотунчика напустить. Но знаешь что – даже когда этот парень стоял и смотрел, как дымятся угольки от его дома, в одной руке – Ида Мэй, в другой – гитара, он все равно только Бога благодарил, что они успели из дому выскочить и не ошпарились.

Мне проповедник как-то раз сказал, что есть такие люди – они до трагедии возносятся. Говорит, черномазые народы, они до трагедии должны вознестись, наподобие Иова в Библии, ежели хотят, чтобы воздалось им как полагается. И вот я прикинул – Хохотунчик как раз такой, до трагедии подымается, а сам только крепчает, когда пакость какая на него валится. Чтобы блюза себе схавать, есть много разных дорог. Не только ж пакости валятся, иногда и просто ничего хорошего не происходит – разочарование, слыхала такое слово, нет?

И вот узнал я как-то, что под Билокси, в аккурат возле одного из соленых болот у Залива завелся сом – здоровый, со шлюпку, и никто его поймать не может. Даже белый там один есть, так он пятьсот долларов предлагает тому, кто сомика того отловит и ему принесет. А народы, они того сома ловят-ловят, да только никак не везет им. И вот я говорю Хохотунчику, дескать, есть у меня рецепт один секретный: мы с ним того сомика поймаем, бабки огребем, поедем в Чикагу и запишем себе пластинок.

А я-то знаю, что не бывает сомиков со шлюпку, а если б и были, то их бы давно уже всех выловили. Но Хохотунчику – ему разочарование надобно, ежели хочет, чтобы блюза на него прыгнуло. И вот пока мы туда едем, я в него такие детские мечты вливаю: у этого сомика на спине уже “кадиллаки” растут и дома с усадьбами. Едем мы на этой трахоме – на “форде”, на модели Т, а сзади у нас двести футов веревки и крючки на акулу вместе с моим секретным рецептом для сомиков. Я прикидываю: наживки мы себе по дороге раздобудем, и точно – сшибаю случайно двух клушек, они, глупые, слишком близко к дороге вылезли.

Стемнеть не успело, а мы уже к той протоке подъехали, где этот старый кошак вроде как живет. А в те дни примерно половина округов в Миссиссиппи была такими объявами утыкана: НИГГЕР, ЗАКАТ В ЭТОЙ ОКРУГЕ ТЫ НЕ ВСТРЕТИШЬ. Поэтому мы всегда себе планируем добраться куда надо до темноты.

А секретный рецепт у меня такой: галлон куриного потроха, я его на заднем дворе на год в землю зарыл. Беру я эту банку, ковыряю в крышке дырок и в воду фигачу. “Сомик-то гнилой потрох нахнокает и как миленький сюда пришлендает, ” – говорю я Хохотунчику. Цепляем мы одну клушку глупую на крюк и тоже туда швыряем, а сами садимся, принимаем по глотку-другому, я же тем временем все время лабуду втираю про эти пятьсот баксов, а Хохотунчик знай себе скалится, по своему обычаю.

Чуть погодя Хохотунчик на берегу закемарил. Пускай дрыхнет, думаю. Тем больше разочарование – оклемается, а сомика-то мы не поймали. И чтоб уж наверняка, я начинаю веревку-то вытягивать – десять футов не вытянул, как что-то в нее вцепилось. И веревка эта как пошла мне руку шпарить – точно на том конце лошадь бешеная понесла. Тут я наверно заорал, потому что Хохотунчик, гляжу, проснулся и совсем в другую сторону дернул. Я ему – ты чего делаешь? – а веревка мне руки жжет, как змея подпаленная.

Ну, все, думаю и веревку отпускаю. Блюзмену ж руки беречь надо. И тут веревка до конца дошла, натянулась, будто струна ми, да как блямкнет. Мне всю рожу мхом и илом залепило. Я оборачиваюсь и вижу – Хохотунчик “форд” модети Т раскочегаривает. Он к бамперу веревку присобачил и теперь жмет на газ прочь от протоки и то, что в воде сидит, с собой тянет. А из воды оно лезет нелегко, “форд” аж благим матом визжит, колеса вхолостую, вот-вот взорвется. На берег же тем временем лезет рыбина таких размеров, что я сроду не видал, – и сом этот не очень счастливый, по всему видать. Потому что колотит его и крючит так, что меня чуть в грязи всего не похоронило.

Хохотунчик по тормозам дал, сидит и смотрит на наш улов. И тут сомик так орать начинает, что рыбе вроде и не положено. Как баба прямо на крик исходит. Я и так едва не обделался, а тут еще с протоки такой вопль пошел, что, думаю, точно сам сатана домой вернулся.

“Ну вот тебе и повезло, Хохотунчик, ” – говорю я. А он мне только:

“Садись в машину.”

А меня два раза приглашать не надо, потому как из протоки такое поперло – прямо локомотив зубастый, причем с такой же скоростью. Я уже в “форде” сижу, и мы оттуда рвем, что есть мочи, сом за нами телебенится, а тварь – по пятам.

И вот мы дистанцию набрали, и я говорю Хохотунчику, мол, тормози. Вылезли мы, пошли посмотреть улов наш на пятьсот долларов. А тот уже сдох, утягали мы его до смерти, и выглядит не то что бы очень. Луна полная светит, и видно, что сомик-то – не совсем обычный. То есть, и плавники у него на месте, и хвост, да только на брюхе вроде как лапки растут.

Хохотунчик говорит: “Это чё?”

А я ему: “Хрен знает”.

“А там, сзади – чё?” – спрашивает он.

“А это, – говорю, – его мамочка. И она нами очень недовольна”.

СЕМЬ

В этой ковбойской трагедии кантри-вестерна стенает больная душа блюза – вот что в ней стенает. Примерно так:

Заплатишь по всем счетам, срок оттрубишь за баранкой, сверхурочные по тягомотине дорог, аж позвонки в гармошку и желудок прокиснет от крепкого кофе – и вот когда уже добьешься хорошей работы с приличной зарплатой и премиальными, и в конце тоннеля замерцает свет пенсии, когда в уши прольется дальняя песня сирен: лодка – на окуня ходить – и ящик “Миллера”, что манит к себе, точно официантка с автостанции по кличке Лапуся, – как раз тогда обязательно приползает какой-нибудь монстр и пердолит твой бензовоз. И вся жизнь коту под хвост. Вот что случилось с Элом.

Эл себе кемарил в кабине своей цистерны, пока неэтилированные жидкие динозавры, пульсируя, стекали по большой черной трубе в подземные резервуары станции “Тексако” Хвойной Бухты. Заправка была закрыта, за прилавком никого, потрындеть не с кем, у него уже конец рейса, осталось только быстренько сгонять к побережью в мотель в Сан-Хуниперо. По радио Риба со знанием дела приглушенно подвывала о трудных временах – как и полагается косоглазой рыжей миллионерше.

Когда бензовоз качнулся, Эл решил было, что в него задним ходом впоролся какой-нибудь датый турист, но потом тряска пошла такая, что ему показалось: он попал в самую середку лосиного землетрясения века – того самого, когда города корежило, а мосты ломало, что сухие веточки. Такое первым делом в голову приходит, когда сидишь на десяти тыщах галлонов взрывоопасной жидкости.

В переднее стекло он видел вывеску “Тексако” – похоже, ее мотыляло, как былинку на ветру, да только все было наоборот. Мотыляло бензовоз. Нужно вылезти и перекрыть вентиль.

Цистерну било и качало так, точно ее таранил носорог. Эл дернул за ручку и толкнул дверь. Она не подалась. Что-то ее не пускало – и все окно перекрыло. Дерево? Или козырек насосного участка свалился? Он глянул на пассажирскую дверь – ее тоже что-то подпирало. Не металл, не дерево. Там виднелась чешуя. В переднее стекло Эл увидел, как по бетонке расползается темное влажное пятно, и мочевой пузырь у него не выдержал.

– Ох черт, ох черт, ох черт, ох черт.

Эл потянулся под сиденье за монтировкой – выбить ветровое стекло – и в следующий миг пылающими кусочками и дымящимися лоскутками полетел над Тихим океаном.

Гриб маслянистого пламени взметнулся ввысь на тысячу футов. Взрывной волной сравняло деревья в одном квартале и повышибало стекла еще в двух. В полумиле от станции, в центре Хвойной Бухты сработала вся сигнализация, настроенная на малейшее движение, и к реву пламени добавились ее сирены и клаксоны. Хвойная Бухта проснулась – и перепугалась.

Морского Ящера отшвырнуло на двести футов в воздух, и он приземлился спиной на пылающие руины ларька “Бургер Берта”. Пять тысяч лет прожить на планете – и ни разу не испытать ощущения полета. Ящер понял, что это не для него. От носа до хвоста он весь был в горящем бензине. Кроны жабер опалило до самых пеньков, между чешуек на брюхе торчали зазубренные куски металла. Пылая, он направился к ближайшей воде – за деловым районом протекал ручей. Погружаясь в него, ящер оглянулся на то место, где его отвергла возлюбленная, и отправил ей сигнал. Возлюбленной уже и след простыл, но сигнал он все равно послал. В грубом переводе звучал он так:

– Простого “нет” вполне бы хватило.

Молли

Половину стены жилой комнаты трейлера закрывал плакат: молоденькая Молли Мичон в черном кожаном бикини и шипастом собачьем ошейнике, в руках – опасный на вид палаш. На заднем плане над пустыней вздымались багровые грибы дыма. “Малютки-Воительницы Чужеземья” – разумеется, по-итальянски: фильмы с Молли поступали в прокат только в заморские кинотеатры, в Соединенных Штатах же сразу переводились на видео. Сама Молли стояла на кофейном столике, сделанном из катушки для кабеля, в той же самой позе, которую принимала пятнадцать лет назад. Палаш изъела ржавчина, загар давно слез, светлые волосы поседели, а над правой грудью теперь кривился рваный пятидюймовый шрам. Но бикини было по-прежнему впору, и мышцы все так же обнимали ее руки, бедра и живот.

Молли репетировала. В небожеские часы на пустыре рядом с трейлером она размахивала палашом, как смертоносным жезлом, наносила удары и делала выпады, крутила невероятное обратное сальто, которое и превратило ее в звезду (по крайней мере – в Таиланде). В два часа ночи, пока вся деревня вокруг сопела в подушки, Чокнутая Тетка Молли вновь становилась Кендрой, Воительницей Чужеземья.

Молли соскочила со столика и нырнула в крохотную кухоньку. Там она открыла коричневый пластмассовый пузырек и церемонно вытряхнула одну таблетку в мусорное ведро – так она делала каждую ночь уже целый месяц. После чего осторожно, чтобы не разбудить соседей дверным скрипом, вышла на улицу и начала репетировать.

Сначала растяжки – шпагат в высокой сырой траве, – затем тянем сухожилия, как барьеристы, достаем лбом колени. Когда Молли разминала спину, позвонки щелкали, точно гирлянда тихих хлопушек. Ноги уже вымокли в росе, волосы стянуты на затылке кожаным шнурком от сапога – она начинает упражнения с палашом. Удар сплеча двумя руками, выпад, укол, прыжок через лезвие, поворот, ответный удар – сперва медленно, затем набираем темп – вращаем одной рукой, меняем руку, теперь реверсом, пропускаем палаш за спиной, все быстрее и быстрее, пока лезвие не начинает рассекать воздух со свистом и жужжанием, а Молли не пускается в череду обратных сальто, не замедляя мельканья палаша: раз, два, три. Она подбросила меч в воздух, крутнула еще одно обратное сальто, потянулась подхватить меч на лету – тело ее уже покрылось легкой испариной – потянулась подхватить – палаш ясно вырисовывался на фоне трех четвертей луны – потянулась подхватить, и все небо побагровело. Молли подняла голову как раз в тот момент, когда ударная волна ракетой пронеслась по деревне. Лезвие раскроило ей запястье до кости, и палаш, подрагивая, вонзился в землю. Молли выматерилась и увидела, как небо над Хвойной Бухтой закрывает оранжевым грибом.

Она перехватила запястье и несколько минут наблюдала за небесным пожаром, пытаясь понять, действительно ли то, что она видит, происходит у нее на глазах, или она поторопилась закончить с приемом медикаментов. Вдали взвыла сирена, и тут она услышала, как по руслу ручья что-то движется – будто огромные валуны разбрасывают ногами. Мутанты, подумала она. Там, где грибовидные облака, там и мутанты – проклятие обдолбанного ядерными боеголовками мира Кендры.

Молли схватила меч и ринулась в трейлер прятаться.

Тео

К тому времени, когда ударная волна достигла хижины Тео в двух милях от города, она рассеялась до обычного грохота. Но он все равно понял – что-то случилось, – и подскочил в постели, дожидаясь звонка. Поторы минуты спустя телефон зазвонил. Диспетчер 911 из Сан-Хуниперо:

– Констебль Кроу? У вас какой-то взрыв на станции “Тексако”, Кипарисовая улица, Хвойная Бухта. Поблизости отмечены возгорания. Я отправил пожарную бригаду и скорую помощь, но вам тоже следует подъехать.

Тео изо всех сил постарался изобразить, что он начеку:

– Жертвы есть?

– Этого мы пока не знаем. Звонок только что поступил. Похоже, взорвалась емкость с топливом.

– Еду.

Тео скинул длинные ноги с кровати и натянул джинсы. Схватил рубашку, сотовый телефон и пейджер с тумбочки и выскочил к “вольво”. Над городом стояло оранжевое зарево, а по небу плыли черные клубы дыма, подсвеченные луной.

Как только он завел машину, рация затрещала голосами добровольных пожарников, на двух машинах мчавшихся к месту взрыва в Хвойной Бухте.

Тео включил микрофон:

– Эй, парни, это Тео Кроу. Кто-нибудь уже на месте?

– Расчетное время прибытия одна минута, – донеслось в ответ. – Скорая уже там.

В эфире возник санитар скорой:

– “Тексако” больше нет. Ларька с бургерами – тоже. Пожар, похоже, дальше не идет. Вокруг я никого не вижу, но если в этих двух домах кто-то был, то они уже спеклись.

– Тактичнее, Вэнс. Очень профессионально, – сказал Тео. – Буду через пять минут.

“Вольво” заскакал по грунтовке. Тео впоролся головой в крышу и притормозил, чтобы пристегнуться.

“Бургера Берта” больше нет. Лавки самообслуживания на заправке – тоже. У Тео заурчало в животе, когда он представил, как его любимые начо[11] из минимаркета обугливаются в языках пламени.

Пять минут спустя он пристроился в хвост скорой помощи и выпрыгнул из машины. Похоже, пожарникам удалось локализовать огонь на заасфальтированной площадке бывшей заправки и бургерной. На склоне за станцией выгорело немного кустарника и почернело несколько деревьев, но бригада залила весь участок водой, чтобы пламя не перекинулось на жилые дома.

Тео прикрыл лицо. Жар от горящей “Тексако” опалял кожу даже со ста ярдов. Из дыма вышла фигура в пожарном обмундировании. В нескольких футах от него человек поднял щиток на шлеме, и Тео узнал Роберта Мастерсона – начальника добровольной пожарной дружины. Роберт с женой Дженни владели лавкой “Морской Рассол: наживка, снасти и отборные вина”. Он улыбался.

– Тео, ты теперь с голоду подохнешь – оба продовольственных ресурса тю-тю.

Тео выдавил улыбку:

– Наверное, теперь придется к тебе ходить за сыром бри и каберне. Кто-нибудь пострадал?

Тео колбасило. Он надеялся, что Роберту в отсветах пожара и вращающихся мигалок этого не видно. “Трусишку Пита” он оставил на тумбочке.

– Мы не можем найти водителя бензовоза. Если он сидел внутри, то мы его потеряли. Туда пока не сунешься – слишком жарко. Кабину взрывом отшвырнуло на двести футов вон туда. – Роберт показал горящий кусок металла на краю автостоянки.

– А подземные резервуары? Людей эвакуировать или как?

– Нет, с ними все в норме. У них газовые пробки, кислород туда не попадет, поэтому пожара не будет. Минимаркет просто придется оставить догорать. Там огонь перекинулся на коробки со “Слим-Джимами”[12], а они горят, как солнышко. И близко не подступиться.

Тео прищурился на огонь: