Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Кризис сознания: сборник работ по «философии кризиса»

Вместо предисловия

Альберт Швейцер

«Я родился в период духовного упадка человечества»[1]

Два переживания омрачают мою жизнь. Первое состоит в понимании того, что мир предстает необъяснимо таинственным и полным страдания; второе — в том, что я родился в период духовного упадка человечества…

С духом времени я нахожусь в полном разладе, ибо он полон презрения к мысли. Эта его настроенность в известной мере понятна из того, что мышление до сих пор не достигло поставленной цели. Часто оно было почти уверено, что сумело убедительно обосновать гносеологически и этически удовлетворительное мировоззрение. Впоследствии, однако, всегда оказывалось, что это ему не удалось.

Таким образом, могло возникнуть сомнение, будет ли мышление когда-нибудь в состоянии ответить на вопросы, касающиеся мира и нашего отношения к нему, так, чтобы мы были способны придать нашей жизни смысл и содержание.

Однако сегодняшнее презрение к мысли проистекает также и из недоверия к ней. Организованные государственные, социальные и религиозные объединения нашего времени пытаются принудить индивида не основывать свои убеждения на собственном мышлении, а присоединяться к тем, которые они для него предназначили. Человек, исходящий из собственного мышления и поэтому духовно свободный, представляется им чем-то неудобным и тревожащим. Он не предъявляет достаточных гарантий того, что будет вести себя в данной организации надлежащим образом.

Все корпорации видят сегодня свою силу не столько в духовной ценности идей, которые они представляют, и в ценности людей, им принадлежащих, сколько в достижении максимально возможных единства и замкнутости. Именно в них надеются они обрести наибольшую силу сопротивления и действенность.

Поэтому дух времени чувствует не тревогу, а радость от того, что мышление кажется столь не соответствующим своей задаче. Он не засчитывает ему того, что оно уже сделало при всем своем несовершенстве. Он не принимает во внимание того, что весь достигнутый духовный прогресс — результат работы мысли. Он не учитывает, что оно способно совершить в будущем то, что ему еще не удалось сделать. Дух времени не разрешает себе подобных предположений. Для него речь идет только о том, чтобы любым способом дискредитировать индивидуальное мышление. Все происходит по библейскому изречению: «У кого нет, у того отымется даже то, что он имеет».

* * *

Итак, современный человек всю жизнь испытывает воздействие сил, стремящихся отнять у него доверие к собственному мышлению. Сковывающая его духовная несамостоятельность царит во всем, что он слышит и читает; она — в людях, которые его окружают, она — в партиях и союзах, к которым он принадлежит, она — в тех отношениях, в рамках которых протекает его жизнь. Со всех сторон и разнообразнейшими способами его побуждают брать истины и убеждения, необходимые для жизни, у организаций, которые предъявляют на него права. Дух времени не разрешает ему прийти к себе самому. Он подобен световой рекламе, вспыхивающей на улицах больших городов и помогающей компании, достаточно состоятельной для того, чтобы пробиться, оказывать на него давление на каждом шагу, принуждая покупать именно ее гуталин или бульонные кубики.

Дух времени способствует скептическому отношению современного человека к собственному мышлению, делая его восприимчивее к авторитарной истине. Этому постоянному воздействию он не может оказать нужного сопротивления, поскольку он является сверхзанятым, несобранным, раздробленным существом. Кроме того, многосторонняя материальная зависимость воздействует на его ментальность таким образом, что в конце концов он теряет веру в возможность самостоятельной мысли.

Он также утрачивает доверие к самому себе из-за того давления, которое оказывает на него чудовищное, с каждым днем возрастающее знание. Он более не в состоянии ассимилировать обрушивающиеся на него сведения, понять их, он вынужден признавать истиной что-то непостижимое. При таком подходе к научным истинам он испытывает соблазн признать недостаточной свою способность суждения и в делах мысли.

Так в силу обстоятельств мы оказываемся в оковах времени.

Буйно всходят посевы скептицизма. Современный человек не имеет более доверия к самому себе. Его самоуверенность скрывает огромную духовную неустойчивость. Несмотря на все свои достижения в материальной сфере, это все же нереализованный человек, ибо он не находит применения своей способности мышления. И непонятно, как могло наше поколение, столь многого достигшее в науке и технике, так пасть духовно, чтобы отказаться от мысли.

* * *

Отказ от мышления — свидетельство духовного банкротства. Неверие в возможность рационального познания истины ведет к скептицизму. Те, кто способствуют этому, питают надежду на то, что люди, отказавшись от самостоятельно познанной истины, будут принуждены принять авторитарно навязываемый им пропагандистский суррогат истины.

Этот расчет ложен. Тот, кто открывает шлюзы потоку скепсиса, не вправе ожидать, что сумеет затем его остановить. Лишь ничтожная часть потерявших надежду достигнуть истины благодаря собственному мышлению найдет замену ей в заимствованной истине. Основная же масса останется скептичной. Она потеряет вкус к истине и потребность в ней и будет оставаться в безмыслии, колеблясь между различными мнениями.

Но и заимствование авторитарной истины с фиксированным духовным и этическим содержанием не уничтожит, а только прикроет скептицизм. Противоестественное состояние, когда человек не верит им самим познанной истине, будет сохраняться и оказывать воздействие. Здание истины не может быть сооружено на зыбкой почве скепсиса. Все больше и больше проникаясь скептицизмом, наша духовная жизнь прогнивает. Поэтому мы и живем в мире, который полон лжи. Нас губит стремление организовать и истину.

Заимствованная истина ставшего доверчивым скепсиса не имеет качеств истины, возникшей в мышлении. Это истина внешняя и застывшая. Она может воздействовать на человека, но не в состоянии слиться с ним внутренне. Живая истина только та, что возникает в мышлении. Подобно дереву, год за годом каждый раз заново приносящему те же самые плоды, мышление должно постоянно вновь и вновь нести ценные идеи. Наше же время пытается представить плодоносящим бесплодное дерево скептицизма, привязывая к его ветвям плоды истины.

Лишь будучи уверенными в способности нашего индивидуального мышления достичь истины, мы становимся способными воспринять ее. Свободное и глубокое мышление не подвержено субъективизму. Наряду со своими собственными идеями оно несет в себе как свое знание и те, которые традиционно признаются истинными. Стремление быть правдивым должно стать столь же сильным, как и стремление к истине. Только то время, которое имеет мужество быть правдивым, может обладать истиной как духовной силой. Правдивость есть фундамент духовной жизни.

Наше поколение, недооценив мышление, утратило вкус к правде, а с ним вместе и истину…

* * *

На вопрос о том, пессимист я или оптимист, я отвечаю, что мое познание пессимистично, а мои воля и надежда оптимистичны.

Я пессимистичен, глубоко переживая бессмысленность — по нашим понятиям — всего происходящего в мире. Лишь в редчайшие мгновения я поистине радуюсь своему бытию. Я не могу не сопереживать всему тому страданию, которое вижу вокруг себя, бедствиям не только людей, но и всех вообще живых созданий. Я никогда не пытался избежать этого со-страдания. Мне всегда казалось само собой разумеющимся, что мы все вместе должны нести груз испытаний, предназначенных миру. Уже в гимназические годы мне было ясно, что меня не могут удовлетворить никакие объяснения зла в мире, что все они строятся на софизмах и, по существу, не имеют иной цели, кроме той, чтобы люди не так живо сопереживали страданиям вокруг себя. Я никогда не мог понять, почему такой мыслитель, как Лейбниц, предложил столь жалкое объяснение, признав, что хотя этот мир и нехорош, но все же он — лучший из возможных миров…

Я пессимист также и в оценке современного состояния человечества. Я не могу позволить убедить себя в том, что оно не так плохо, как кажется, но ясно осознаю, что мы находимся на пути, который приведет нас, если мы и дальше будем следовать по нему, к какой-нибудь новой разновидности средневековья. Я отчетливо представляю себе всю глубину духовного и материального оскудения, к которому пришло человечество, отказавшись от мысли о грядущем разумном идеале.

И все же я остаюсь оптимистом. Я не утратил неистребимой детской веры в истину. Я по-прежнему уверен, что исповедующий истину дух сильнее власти обстоятельств. Я считаю, что у человечества нет иной судьбы, кроме той, которую оно сознательно готовит себе. Поэтому я не верю в то, что ему предопределено до конца пройти путь падения.

Если найдутся люди, способные восстать против духа безмыслия, личности, достаточно чистые и глубокие для того, чтобы утвердить идеалы этического прогресса как действенную силу, — тогда-то и начнется работа духа, формирующая новое сознание человечества.

И моя вера в силу истины и духа — это вера в будущее человечества. Этическое миро- и жизнеутверждение неизменно несет в себе оптимистическую волю и надежду. Поэтому оно бесстрашно взирает на мрачную действительность во всей ее реальной неприглядности.

* * *

Моему же собственному бытию столь щедро отпущено забот, лишений и печали, что, будь мои нервы менее крепкими, я сломался бы под тяжестью этих забот. С трудом несу я свой груз усталости и ответственности, годами сгибающий мои плечи…

Но меня глубоко радует то, что я свободен в своих действиях, в то время как уделом столь многих становится гнетущая несвобода, и то, что я, занятый материальным трудом, могу все же сохранять активность в духовной сфере. Обстоятельства моей жизни так или иначе создают благоприятные предпосылки для творчества. Я благодарен им за это и хотел бы оказаться достойным предоставляемых мне возможностей…

Спокойно и смиренно всматриваюсь я в будущее, надеясь не встретить неподготовленным (если это мне будет даровано) то время, когда силы откажут мне. И своей деятельностью, и своими страданиями мы призваны доказывать могущество людей, обретших Мир, который превыше разума.

Часть 1. Духовный регресс

Карл Манхейм

Возрастание иррациональных элементов в общественном сознании. Атмосфера ожидания насилия[2]

На опыте кризиса следует учиться. Проблема человека и его изменяемости для многих возникла лишь в результате событий последних лет. Два предрассудка исчезли одновременно: во-первых, вера в устойчивость «народного характера»; во-вторых, вера в постепенный «прогресс разума в истории».

Внезапно стало очевидно, что наша повседневная, а большей частью и наша научная психология бессознательно пользуется предпосылками, связанными с представлением о консолидированном обществе. Стало ясно, что даже самое внимательное изучение индивида и масс создает неверный образ, если оно не уделяет внимания данному состоянию агрегата и структуре общества, служащей им основой.

Устойчивость народного духа и медленное изменение характера поведения сохраняются до тех пор, пока общество константно и преобразования в нем идут медленно. Прогресс разума и сдерживание в нас хаотического начала сохраняются лишь до тех пор, пока в общественном устройстве выполняются определенные условия и соответствующие силы действуют в этом направлении.

Деструктивное воздействие событий последнего периода заключалось совсем не в том, что ряд групп и слоев, у которых и раньше можно было предполагать латентное господство иррациональных импульсов, теперь открыто их декларировали, а в том, что другие группы, которые могли бы противодействовать иррационализму, оказались беспомощны и как бы внезапно потеряли веру в формирующую общество власть разума.

Это бессилие групп, которые раньше были ведущими, и, во всяком случае, задавали тон в обществе, вновь показало, как важно наличие веры в свою миссию и что отнюдь не безразлично, как люди представляют себе общий исторический процесс и свою функцию в нем. Поэтому нам необходимо заново создать картину, в которой будут отражены основные черты всего, что произошло.

Исходить при этом надлежит из классификации последних опытных данных о власти иррационального в исторических событиях, что послужило, собственно говоря, причиной возникшей сумятицы. Возможно, что вера в прогресс разума в истории не более чем заблуждение.

* * *

До тех пор, пока демократия была лишь псевдодемократией, поскольку она предоставляла политическую значимость только мелким группам в имущественной и образовательной сферах, она действовала в направлении роста разумности, хотя, по существу, только разумной защиты собственных интересов. Но с той поры как демократия стала эффективной, т. е. активизировала все слои общества, она все больше принимает облик того, что Макс Шелер[3] назвал «демократией настроения», т. е. выражает уже не действительно понятые интересы составляющих общество групп, а внезапные взрывы настроения масс, ставших объектом различных манипуляций.

Если раньше казалось, что в мире идет подготовка ко все более обостренной борьбе интересов, и можно было предположить, что рационализируемые интересы постепенно в виде компромисса или понимания необходимости преобразования общества смогут принять социальную форму, то сегодня создается впечатление, что размежевание будет конфронтацией между различными формами безрассудства. На стадиях революционного брожения такие силы масс все более решительно стремятся вверх. И группы лидеров, полагающие, что они только используют эти силы, все более подпадают под действие закона, в соответствии с которым они, думая, что подталкивают их, в действительности подталкиваются ими.

В этом мы видим один источник шаткости, свойственной разумности при социальной диспропорциональности. При общей демократизации невозможно сохранять исконную несознательность масс. Если кто-то хочет демократии, он должен довести всех до хотя бы близкий степени ее понимания; в противном случае надо повернуть процесс демократизации вспять, что и пытаются сделать диктаторские партии.

Вопрос только в том, в какой степени подобные попытки централизации и подчинения воли индивидов (которое только и может гарантировать возникновение и утверждение диктаторского решения вопроса) приходят к возрастающему противоречию с условиями жизни в индустриальном обществе. На данной стадии трудно определить баланс сил, выступающих за развитие фундаментальной демократизации или против него.

Любая концентрация в руках аппарата средств производства, а также средств политического и военного господства таит в себе в возрастающей степени угрозу динамичному принципу активизации и приводит к господству меньшинства.

* * *

Если оставить в стороне концентрацию и централизацию капитала, речь может прежде всего идти о трех формах монополизации господствующих позиций в обществе, которые противодействуют процессу фундаментальной демократизации:

a) Если раньше господствующие группы элиты основывались в своих мнениях и решениях на общей жизненной ориентации, доступной многим общественным группам, то в процессе рационализации в широком смысле слова все больше растет значение образованных узких специалистов в отдельных областях. Вследствие этого понимание и дееспособность общества все больше как бы по объективным причинам концентрируется в умах небольшого числа политиков, экономистов, администраторов и специалистов в области права.

b) Рука об руку с этой монополизацией знания идет концентрация деятельности в кругах все больше поднимающейся над остальными социальными слоями бюрократии. Существенным в различии между индивидуальными возможностями либерального века, с одной стороны, и бюрократической организацией в настоящем и в ближайшем будущем — с другой, являются не степень трудовых достижений, характер интересов и объективных представлений о цели. Решающим оказывается формирование едва ли не близкого к классу слоя бюрократии, которая уже давно вышла за пределы государственного управления и проникла в сферу хозяйства и культуры. Выступая в качестве посредника между сталкивающимися группами общества или в качестве союзника определенных слоев, бюрократия стремится конституироваться, во всяком случае, как функциональное общество и обеспечить свою монополию с помощью всех социальных средств, чтобы создать замкнутую организацию, вплоть до наследования должностей.

с) В решающей политической борьбе ближайшего времени наибольшее значение будет иметь концентрация средств военной силы. Уже в предшествующих общественных структурах господство в этой области давало преимущественные шансы для того, чтобы создать монополию власти тех меньшинств, которые ее захватили. Складывающаяся концентрация средств борьбы делает вероятным, что новые диктаторы справа и слева создадут своего рода армию янычаров, состоящую из военных техников и специалистов. Подобно армии, основавшей власть турок, войско может находиться на такой дистанции от общего населения, что его всегда можно использовать против него. Концентрация военных средств уменьшает вероятность восстаний и революций, но также и демократического осуществления воли масс…

Еще одна угроза, проистекающая из диспропорциональности в развитии духовных и моральных сил, заключена в том, что современное общество в значительно меньшей степени, чем предшествующие общества, способно из-за тесной взаимосвязи всех своих частей выносить иррациональные моральные атаки. При сегодняшнем переплетении мирового хозяйства перепроизводство одного рынка ведет к бедственному положению на всех остальных рынках, политическое безумие одной страны затрагивает судьбу остальных стран и взрывы настроений, вызванные грубыми инстинктами активизировавшихся масс, ведут к катастрофе, затрагивающей все слои общества во всем мире, поскольку вследствие переплетения внутри современного общественного организма каждая ошибка передается дальше с повышенной интенсивностью.

Одним словом, если нам в ближайшее время не удастся в нашем стремлении управлять обществом достигнуть той ступени рациональности и моральности, которую мы обрели в области техники, наше общество погибнет от этой диспропорции.

* * *

Раньше философы и социологи полагали, что существует некое заложенное в духе имманентное поступательное движение рационального и морального прогресса. Ошибочность этого ясна каждому, кто следит за современной ситуацией, ибо он может с полной уверенностью утверждать, что в области моральности и разумности мы в последние десятилетия скорее движемся назад, чем вперед.

То же крупное общество, которое рационализирует в ходе индустриализации все большее число людей и областей человеческой жизни, создает в больших городах концентрацию масс, а мы знаем (из социологически ориентированной психологии), что в массе человек значительно легче поддается влиянию, действию неконтролируемого взрыва влечений и психическим регрессиям, чем изолированный или органически связанный с небольшими объединениями и прочно пребывающий в них человек. Таким образом, массовое индустриальное общество движется, понуждаемое своим механизмом, к тому, чтобы создать самые противоречивые типы поведения как в жизни всего общества, так и в судьбе отдельного индивида.

В качестве крупного индустриального общества оно создает высшую степень рационально калькулируемой системы действий, связанной с целым рядом подавлений и вытеснений инстинктивных влечений; в качестве общества больших масс оно содействует всем иррациональным проявлениям и вспышкам, характерным для концентрации масс. В качестве индустриального общества оно порождает такой тонкий общественный механизм, при котором мельчайшая иррациональная помеха может иметь глубочайшие последствия; в качестве массового общества оно обеспечивает величайшую интеграцию иррациональных возбудителей инстинктов и влияний, массовизацию влечений, которая внушает такие опасения, что может быть уничтожена вся сверхтонкая конструкция.

На эти антиномии указал уже Макс Вебер, хотя он не мог, конечно, предвидеть возникшие из этих антиномий кризисы новейшего времени. Однако неверно было бы предполагать, что эта массовизация необходимо и при всех обстоятельствах должна приводить к таким катастрофам, которые она порождает сегодня.

Упрощенной массовой психологии, охарактеризованной Лебоном[4], надо всегда противопоставлять то, что, хотя сконцентрированные в конкретные массы люди действительно поддаются эмпирически доказуемым внушению и влиянию, все-таки многие члены общества не поддаются их иррациональному и экстатическому влиянию; к тому же иррациональность не при всех обстоятельствах должна разрушающе воздействовать на общество.

Сегодня мы способны совершенно точно указать, какие дополнительные социологические обстоятельства вызывают взрыв иррациональности в концентрированных массах и при каких обстоятельствах они наносят вред обществу. Остановимся здесь лишь на некоторых из них.

1. Прежде всего следует сказать, что концентрация большого числа людей сама по себе еще не является причиной экстаза и иррациональности. До тех пор пока большое общество расчленено на свои старые органические объединения — как, например, во Франции и в Англии, — оно не создает симптомов хаотической массовизации инстинктов. Тайна социального расчленения на органические объединения, рассмотренная с психологической точки зрения, заключается в том, что коллективные влечения и желания направлены в этих малых групповых единицах на их особые цели.

2. Далее, следует иметь в виду, что иррациональное не при всех обстоятельствах вредно; напротив, это, быть может, самая ценная способность человека, когда она действует как мощный импульс для достижения рационально объективных целей или в виде сублимаций и воздействия на культуру создает культурные ценности, или же в качестве чистой витальности усиливает радость жизни, не разрушая беспорядочно жизнь общества.

Правильно организованное массовое общество в самом деле заботится о всех этих возможностях формирования влечений. Оно ведь должно именно потому дать выход влечениям, что в каждодневной жизни необходимо их длительное вытеснение посредством всеохватывающей рационализации. В этом функция «спорта», «празднеств» в массовом обществе, да и других каналов реализации культурных установок. Каждому большому культурному обществу до сих пор удавалось придавать иррациональным силам души определенный образ в формах культуры и сублимации.

* * *

Теперь мы можем пояснить, что мы понимаем под специфической опасностью иррационального. Это — такое состояние массового общества, в котором не оформленная и не включенная в общественную структуру иррациональность проникает в политику. Подобное состояние опасно, потому что массовизированный аппарат демократии вводит иррациональность в такие области, где необходимо рациональное управление. Тогда средствами демократии достигается противоположное тому, что было первоначальным смыслом демократизации. В этом случае перед нами опять тот процесс [который я называю] «негативной демократизацией».

Однако то, что иррациональность массовизированной человеческой души все больше вводится в сферу политики, обусловлено не психологическими, а социологическими причинами. Раскрыть, какого рода иррациональность, судорожное действие влечений в форме неврозов и т. д. вообще существует в человеческой душе, — дело психологии. Задача социологии — показать, в какие области вытесняется в существующем обществе эта иррациональность, какие социальные функции она там выполняет и какой образ принимает. Психологи, работающие без социологической ориентации, полагают, что, обнаружив определенные деструктивные силы, как, например, садизм, они могут своими методами определить их действие и значение, тогда как все дело, собственно говоря, в том, какими функциями они наделяются в данной общественной системе.

В связи с этим следует сказать, что и наше индустриальное общество полностью не рационализировано в объективной структуре своего построения. Оно создает пространство для действия политической иррациональности в виде применения насилия. Существующую в человеческой душе иррациональность можно было бы направить в другие области, чтобы она там либо получила выход, либо создавала культурные ценности, если бы открытые для применения насилия области в политической структуре общества не притягивали бы к себе все время и не мобилизовывали бы в своих целях эти психические данности.

Зловещий характер полного порядка и организации, классовый мир в нашем современном обществе существуют в атмосфере ожидающего своего часа насилия. Никогда нельзя знать, когда и где в сфере внешней политики или внутреннего размежевания между властями мирное разделение функций будет вытеснено кровавым насилием. Эта всегда присутствующая в объективной структуре нашего общества, не получившая выхода иррациональность мобилизует в ряде случаев инстинкты массовизированных групп людей. Те же люди, которые были столь рационализированы в сфере труда, в сфере разделения труда и организации, могут в любой момент превратиться в разрушителей машин и не ведающих сомнений ратников.

Как война, так и социальная революция ждут своего часа, скрываясь за величайшей рациональностью и калькуляцией, и человек, не вследствие своей извечной природы, склонной ко злу, как утверждают психологи, а вследствие амбивалентного его определения, двойственной природы нашей общественной организации выступает то как существо, рассчитывающее свои действия до последнего предела, то как нечто, взрывающее основы и считающее себя вправе обнажать в определенный момент глубочайшие слои человеческой жестокости и садизма…

Худшее в развитии демократизации — то, что ничтожный человек, который [является] символом диспропорциональности в развитии духа и души, узнает, как пользоваться прессой, радиовещанием и всеми остальными техническими средствами для господства над душами людей, которые предоставило ему демократическое общество; с помощью этих технических средств он придает людям свой образ и тем самым увеличивает этот тип человека в миллион раз.

Таким образом, в процесс формирования человека вступает новый фактор. Если раньше можно было верить в то, что в ходе относительно свободной конкуренции в области образования и убеждения посредством медленной селекции сложится наиболее приемлемый для современности рациональный тип человека по образованности и культуре, то концентрация средств пропаганды может при известных обстоятельствах создать монопольную ситуацию для человека более примитивного типа, что окончательно стабилизирует уже наступивший духовный регресс.

Роберт Мертон

Вызов демонов антисоциального поведения[5]

В социологической теории существует заметная и настойчивая тенденция относить неудовлетворительное функционирование социальной структуры в первую очередь на счет присущих человеку повелительных биологических влечений, которые недостаточно сдерживаются социальным контролем. С этой точки зрения социальный порядок — всего лишь инструмент для «регулирования импульсивных действий», «социальной переработки» напряжений.

Следует отметить, что эти импульсивные действия, прорывающиеся сквозь социальный контроль, рассматриваются в качестве проявления биологически обусловленных влечений. Предполагается, что стремление к неподчинению коренится в самой природе человека. Подчинение, таким образом, представляет собой результат либо практического расчета, либо механического кондиционирования.

Эта точка зрения, не говоря уже о ее прочих недостатках, явно не дает ответа на один вопрос. Она не дает основы для определения тех условий небиологического характера, которые стимулируют отклонения от предписанного типа поведения.

Мы исходим из предположения, что определенные фазы социальной структуры порождают обстоятельства, при которых нарушение социального кодекса представляет собой «нормальный» ответ на возникающую ситуацию.

Мы намерены в первую очередь показать, как некоторые социальные структуры оказывают определенное давление на отдельных членов общества, толкая их скорее на путь неподчинения, чем на путь поведения, сообразующегося с общепринятыми правилами.

* * *

Среди элементов социальной и культурной структуры особую важность для нас имеют два элемента. Аналитически они разделимы, хотя в конкретных ситуациях они нераздельно переплетаются. Первый элемент состоит из целей, намерений и интересов, определяемых данной культурой. Они составляют сферу устремлений. Указанные цели более или менее интегрированы и включают в себя различные степени престижа и эмоций. Они составляют основной, но не единственный компонент того, что Линтон[6] удачно назвал «схемой группового существования». Некоторые из этих определяемых культурой устремлений имеют отношение к первичным влечениям человека, однако они не определяются ими.

Вторая фаза социальной структуры определяет, регулирует и контролирует приемлемые способы достижения этих целей. Каждая социальная группа обязательно сочетает свою шкалу желаемых целей с моральным или институционным регулированием допустимых и требуемых способов достижения этих целей. Этого рода регулятивные нормы и моральные императивы не обязательно совпадают с нормами, определяющими техническую целесообразность или эффективность этих способов. Многие способы, которые отдельным лицам представляются наиболее эффективными для достижения желаемых ценностей, также как незаконные операции с акциями нефтяных компаний, кража, мошенничество, исключены из институционной сферы дозволенного поведения. Выбор подходящих средств ограничен институционными нормами.

Когда мы говорим, что эти два элемента — определяемые культурой цели и институционные нормы действуют совместно, мы не подразумеваем при этом, что соотношение между альтернативными способами поведения и целями является неизменно постоянным. Значимость определенных целей может изменяться независимо от степени значимости институционных средств. Могут иметь место случаи непропорционального, иногда по существу исключительного подчеркивания ценности определенных целей в сочетании со сравнительно малой озабоченностью относительно институционно одобряемых средств их достижения.

Своего крайнего выражения подобная ситуация достигает в том случае, когда выбор альтернативных способов ограничивается только техническими, а не институционными соображениями. В такого рода гипотетическом полярном случае были бы разрешены все и любые средства, способные обеспечить достижение исключительно важных целей. Таков один тип несогласованности элементов культуры.

Второй полярный случай обнаруживается в тех группах, где деятельность, первоначально задуманная в качестве средства достижения цели, становится самодельный. В таких группах первоначальные цели забыты и ритуалистическая приверженность к институционно предписанному поведению принимает характер подлинной одержимости. Принимаются широкие меры к обеспечению стабильности, в то время как к переменам относятся с пренебрежением. Выбор альтернативных способов поведения строго ограничивается. Развивается связанное традициями священное общество, характеризующееся неофобией. Служебный психоз бюрократа может служить здесь примером. Наконец, имеются группы промежуточного типа, в которых существует равновесие между целями, определенными культурой, и институционными средствами. Эти группы характеризуются значительной интеграцией и относительной стабильностью, не препятствующей переменам.

Эффективное равновесие между двумя указанными фазами социальной структуры достигается до тех пор, пока лица, подчиняющиеся ограничениям обоего рода, получают удовлетворение; речь идет об удовлетворении от достижения определенных целей и об удовлетворении, непосредственно проистекающем от использования институционно одобряемых способов достижения этих целей. Успех в подобных уравновешенных случаях складывается из двух моментов. Успех здесь оценивается в терминах результата и в терминах процесса, в терминах конечного выхода и в терминах деятельности. Постоянное удовлетворение должно проистекать из самого по себе участия в конкурентном порядке и из опережения конкурента, поскольку сохраняется конкурентный порядок.

Случайные жертвы, сопряженные с институционализированным поведением, должны компенсироваться социально апробированным вознаграждением. Распределение статусов и ролей посредством соревнования должно быть организовано таким образом, чтобы для любой позиции в рамках установленного распределением порядка существовал положительный фактор, стимулирующий соответствие каждого своей роли и выполнение обязательств, связанных со статусом. Поэтому отклоняющееся от нормы поведение может быть расценено как симптом несогласованности между определяемыми культурой устремлениями и социально организованными средствами их удовлетворения.

* * *

Из типов групп, формирующихся в результате независимых изменений в соотношении двух фаз социальной структуры, нас интересуют главным образом группы первого типа, именно те, в которых непропорционально большое ударение ставится на целях. Это положение следует переформулировать в надлежащей перспективе. Нет таких групп, в которых отсутствовали бы кодексы, регулирующие поведение, однако существуют различия в степени, в которой обыкновения, нравы и институционный контроль эффективно сочетаются с менее отчетливо определенными целями, составляющими часть культурной основы общества. Эмоциональные убеждения могут группироваться вокруг комплекса признанных обществом целей, лишая одновременно своей поддержки определенные данной культурой средства их достижения.

Как мы увидим далее, определенные аспекты социальной структуры могут породить противоправное и антисоциальное поведение именно вследствие различия в значении, придаваемом целям и нормам, регулирующим их достижение. В крайних случаях эти последние могут быть настолько подорваны чрезмерным акцентом на целях, что выбор способов поведения будет ограничиваться только соображениями технической целесообразности.

Вследствие этого единственным вопросом, имеющим значение, становится вопрос о том, насколько эффективны наличные средства овладения социально апробированными ценностями. Способ, наиболее практичный с технической точки зрения, независимо от того, законен он или нет, получает предпочтение перед институционно предписанным поведением. Но мере развития этого процесса интеграция общества ослабевает и развивается аномия.

Так, если речь идет об атлетическом соревновании, когда стремление к победе освобождено от соблюдения институционных правил и успех оценивается в терминах «выигрыша», а не «выигрыша определенным способом», использование незаконных, но технически эффективных средств получает молчаливую санкцию. Лучшему игроку футбольной команды противника исподтишка наносится удар, борец, незаметно применяя искусный, но незаконный прием, выводит своего партнера из строя; учебные заведения тайком субсидируют «студентов», чьи таланты почти целиком ограничены областью спорта.

Стремление к достижению цели настолько ослабило удовлетворение, получаемое от самого процесса участия в соревновании, что это удовлетворение фактически сводится только к достижению успешного результата. Благодаря этому же процессу напряжение, порождаемое желанием выиграть в покер, снимается, если посчастливилось сдать самому себе четыре туза или в случае, когда культ успеха стал полностью доминирующим, если удалось искусно подтасовать карты при составлении пасьянса. Слабый укор совести в последнем случае, а также тайный характер нарушений нормативных правил ясно показывают, что институционные правила игры известны тем, кто их обходит, но что эмоциональные устои этих правил в значительной мере ослаблены преувеличенным значением, придаваемым данной культурой цели достижения успеха. Таково микрокосмическое отображение социального макрокосмоса.

Разумеется, этот процесс не ограничивается сферой спорта. Процесс, имеющий своим результатом преувеличение значения цели, порождающий подлинную деморализацию, то есть деинституционализацию средств, присущ многим группам, в которых отсутствует достаточно высокая степень интеграции этих двух фаз социальной структуры. Чрезвычайное значение, придаваемое в нашем обществе накоплению богатства в качестве символа успеха, препятствует установлению полностью эффективного контроля над использованием институционно урегулированных способов приобретения состояния.

Обман, коррупция, аморальность, преступность, короче говоря, весь набор запрещенных средств становится все более обычным, когда значение, придаваемое стимулируемой данной культурой цели достижения успеха расходится с координированным институционным значением средств.

Это положение имеет решающее теоретическое значение при анализе доктрины, согласно которой антисоциальное поведение чаще всего проистекает от биологических влечений, прорывающихся сквозь ограничения, налагаемые на человека обществом. Разница между этими двумя концепциями — это разница между узко утилитарным истолкованием, считающим, что человек ставит перед собою случайные цели, и анализом, обнаруживающим, что эти цели обусловлены характером основных ценностей данной культуры.

* * *

Едва ли мы можем остановиться в этом пункте. Если мы хотим рассмотреть вопрос о социальном генезисе различных коэффициентов и типов отклоняющегося от нормы поведения, характерного для различных обществ, мы должны обратиться к другим аспектам социальной структуры. До сих пор мы обрисовали три идеальных типа социального порядка, образуемых различными типами связи между определяемыми культурой целями и средствами их достижения. Исходя из этих типов определяемых культурой сочетаний, мы обнаруживаем пять логически возможных, альтернативных способов приспособления или адаптации индивидуума к условиям, существующим в обществе или группе — носителе данной культуры:


I. Подчинение
II. Инновация (обновление)
III. Ритуализм
IV. Ретретизм (уход от жизни)
V. Мятеж


Прежде чем приступить к обсуждению вопроса о связи между этими альтернативными реакциями и другими фазами социальной структуры, следует указать, что лица могут переходить от одной альтернативы к другой по мере того, как они вовлекаются в различные виды социальной деятельности. Эти категории относятся к адаптации личности к определенной роли в специфических ситуациях, а не к личности как таковой.

Мы сосредоточим наше внимание прежде всего на экономической деятельности в широком смысле слова, на «производстве, обмене, распределении и потреблении товаров и услуг» в нашем конкурентном обществе, в котором богатство приобрело в высшей степени символическое значение. Наша задача заключается в том, чтобы вскрыть некоторые из факторов, оказывающих воздействие на индивидуума, с тем чтобы заставить его прибегнуть к некоторым из этих логически возможных альтернативных реакций. Выбор этих реакций, как мы увидим, далеко не случаен,

В любом обществе приспособление типа I (подчинение как определяемым культурой целям, так и средствам) наиболее обычно и широко распространено. Если бы дело обстояло иначе, было бы невозможно поддерживать стабильность и преемственность общества. Сложная конфигурация устремлений, составляющая основу каждого социального порядка, находит свое внешнее выражение в модальном поведении членов этого общества, подпадающем под первую из приведенных категорий. Поведение в рамках общепризнанной роли, ориентированное на достижение основных ценностей группы, представляет собой правило, а не исключение. Уже этот факт сам по себе позволяет нам говорить о совокупности людей как о группе или обществе.

Напротив, приспособление типа IV (отрицание целей и средств) встречается реже всего. Люди, которые «приспособлены» (или не приспособлены) в этом смысле, находятся, строго говоря, в обществе, однако они не принадлежат к нему. В социологическом смысле они являются подлинными «чужаками». Не разделяя общую ориентацию, они могут быть отнесены к числу членов данного общества чисто фиктивно. Под эту категорию подпадают некоторые виды активности психопатов, психоневротиков, лиц, страдающих хроническим психическим расстройством, выражающимся в уходе от реального мира во внутренний мир болезненных переживаний, париев, отщепенцев, праздношатающихся, бродяг, хронических алкоголиков и наркоманов.

Эти лица в некоторых сферах деятельности отказываются от определенных данной культурой целей, доходя в полярном случае до полного отрицания целенаправленной деятельности, а их приспособление не находится в согласии с институционными нормами. Это не означает, что в некоторых случаях источником их поведенческого приспособления не является частично та самая социальная структура, которую они по сути дела отвергли, а также что их существование в пределах социальной зоны само по себе не составляет проблемы для населения, ориентированного на общепризнанные ценности.

Подобного рода «приспособление» имеет место, поскольку речь идет о структурных источниках, в случае, когда цели культуры и институционализированные средства их достижения полностью усвоены лицом и получают с его стороны положительную эмоциональную и высокую социальную оценку, однако институционализированные способы, дающие известную возможность достижения этих целей, недоступны этому лицу. В подобных ситуациях возникает двоякого рода психологический конфликт, поскольку моральное обязательство придерживаться институционных средств вступает в противоречие с давлением, вынуждающим прибегнуть к незаконным средствам (способным обеспечить достижение цели), и ввиду того, что лицо не имеет возможности использовать средства, которые были бы законны и эффективны.

Конкурентный порядок подтверждается, однако потерпевший неудачу и оказавшийся перед непреодолимым препятствием индивидуум, который не может справиться с этим порядком, выпадает из него. Пораженчество, квиетизм и самоустранение проявляют себя в психологических механизмах бегства от действительности, с неизбежностью ведущего к «бегству» от требований, предъявляемых обществом. Это результат постоянных неудач в стремлении достигнуть цели законными средствами и неспособности прибегнуть к незаконным способам вследствие наличия внутреннего запрета и институционализированного принуждения, причем в ходе этого процесса высшая ценность успеха как цели еще не отвергнута. Конфликт разрешается путем устранения обоих воздействующих элементов — как целей, так и средств. Бегство завершено, конфликт устранен, индивидуум приспособился к требованиям общества.

Следует заметить, что в случаях, когда неудача связана с недоступностью эффективных институционных средств достижения экономического или какого-нибудь иного высокоценимого «успеха», возможны также приспособления типа II, III и V (нововведение, ритуализм и мятеж). Результат будет определяться конкретными чертами личности и тем самым конкретной культурной характеристикой. Неадекватное приспособление лица к требованиям общества может иметь своим результатом реакцию типа инновации, через которую конфликт и переживания, связанные с неудачей в достижении цели, устраняются путем отказа от институционных средств и сохранения стремления к достижению успеха; крайняя степень усвоения институционных требований ведет к ритуализму, при котором цель отбрасывается, как находящаяся за пределами достижимого, однако подчинение нравам продолжает поддерживаться; мятеж имеет место в случае, когда освобождение от господствующих стандартов, являющееся результатом неудачи или ограниченности перспектив, ведет к попытке ввести «новый социальный порядок».

* * *

Предметом нашего внимания в данном случае является незаконное приспособление. Оно сопряжено с использованием, по общему признанию, запрещенных, но часто эффективных средств достижения по меньшей мере видимости определяемого культурой успеха — богатства, власти и тому подобного. Как мы уже видели, такого рода приспособление встречается в случае, когда лицо восприняло определяемый культурой акцент на цели достижения успеха, без того чтобы в равной мере усвоить предписываемые моралью нормы, руководящие выбором средств достижения этого успеха.

В связи с этим встает вопрос: какие фазы нашей социальной культуры предрасполагают лицо к подобному способу приспособления? Мы можем исследовать конкретный пример, плодотворно проанализированный Ломаном; в нем содержится ключ к решению этого вопроса. Ломан показал, что специализированная зона порока в северном предместье Чикаго представляет собой «нормальную» реакцию на ситуацию, в которой усвоен определяемый культурой акцент на достижении денежного успеха, но очень мала возможность использовать для достижения этого успеха общепризнанные и узаконенные средства. Для лиц, проживающих в этой зоне, возможность выбора занятий почти полностью ограничена областью физического труда.

Если учесть то презрение, с каким в системе нашей культуры относятся к физическому труду, и его коррелят — престиж интеллигентного труда, станет ясно, что результатом такой ситуации является стремление к инновации. Ограничение возможностей областью неквалифицированного труда и связанный с этим низкий доход не могут конкурировать в терминах общепризнанных стандартов достижения успеха с высоким доходом, связанным с эксплуатацией организованного порока.

В этой ситуации имеются два важных момента.

Во-первых, такое антисоциальное поведение в известном смысле «вызывается к жизни» некоторыми общепризнанными ценностями культуры и классовой структурой, сопряженной с различным доступом к возможностям законного, придающего престиж достижения обусловленных культурой целей. Отсутствие высокой степени интеграции между средствами и целями, как элементами культуры, и данная классовая структура, взятые вместе, способствуют более частым проявлениям антисоциального поведения в таких группах.

Не меньшее значение имеет и второе положение. Обращение к первой из возможных реакций, а именно к использованию законных усилий, ограничено тем фактом, что реальное продвижение в сторону достижения символов успеха по общепризнанным каналам является, вопреки отстаиваемой нами идеологии открытых классов, относительно редким и затруднительным для тех, кому мешает недостаточное формальное образование и скудные экономические ресурсы.

Доминирующее влияние существующих в группе стандартов успеха приводит, вследствие этого, к постепенному вытеснению законных, однако сплошь да рядом неэффективных попыток его достижения и ко все большему использованию незаконных, но более или менее эффективных средств аморального и преступного характера. Требования культуры, предъявляемые к лицу в подобном случае, несовместимы между собой. С одной стороны, от него требуют, чтобы оно ориентировало свое поведение в направлении накопления богатства; с другой — ему почти не дают возможности сделать это институционным способом.

Результатом такой структурной непоследовательности является сформирование психопатической личности и (или) антисоциальное поведение, и (или) революционная деятельность. Равновесие между определяемыми культурой средствами и целями становится весьма неустойчивым по мере того, как усиливается акцент на достижении имеющих значение для престижа целей любыми средствами. В этом контексте воплощается триумф безнравственного интеллекта над предписанным нормами морали «банкротством», когда каналы вертикальной мобильности закрыты или сужены в обществе, которое высоко оценивает экономическое процветание и социальное продвижение для всех своих членов.

* * *

Антисоциальное поведение приобретает значительные масштабы только тогда, когда система культурных ценностей превозносит, фактически превыше всего, определенные символы успеха, общие для населения в целом, в то время как социальная структура общества жестко ограничивает или полностью устраняет доступ к апробированным средствам овладения этими символами для большей части того же самого населения.

Иными словами, наша идеология равенства по сути дела опровергается существованием групп и индивидуумов, не участвующих в конкуренции для достижения денежного успеха. Одни и те же символы успеха рассматриваются в качестве желательных для всех. Считается, что эти цели перекрывают классовые различия, не ограничены ими, однако в действительности социальная организация обусловливает существование классовых различий в степени доступности этих общих для всех символов успеха.

Неудачи и подавленные устремления ведут к поискам путей для бегства из культурно обусловленной невыносимой ситуации; либо желания, не получившие удовлетворения, могут найти выражение в незаконных попытках овладеть доминирующими ценностями. Придание чрезвычайного значения денежному успеху и культивирование честолюбия у всех приводят таким образом к возникновению преувеличенных тревог, враждебности, неврозов и антисоциального поведения…

Этот теоретический анализ можно распространить на объяснение меняющихся соотношений между преступностью и бедностью. Бедность не представляет собой изолированной переменной. Она включена в комплекс взаимозависимых переменных социального и культурного характера. Рассматриваемая в таком контексте, бедность представляется в совершенно ином аспекте. Бедность как таковая и сопутствующее ей ограничение возможностей сами по себе недостаточны для того, чтобы обусловить заметное повышение коэффициента преступного поведения. Даже часто упоминаемая «бедность среди изобилия» не ведет с необходимостью к такому результату.

Только в той мере, в какой нищета и соединенные с ней невзгоды в конкурентной борьбе за овладение ценностями, одобренными культурой для всех членов данного общества, связаны с восприятием обусловленного культурой акцента на значении денежного накопления как символа успеха, антисоциальное поведение представляет собой «нормальный» исход.

Только в том случае, если мы будем рассматривать всю конфигурацию, образуемую бедностью и ограниченностью возможностей, а также общую для всех систему символов успеха, мы сможем объяснить, почему корреляция между бедностью и преступностью в нашем обществе выше, чем в других обществах, в которых жесткая классовая структура сочетается с различными для каждого класса символами продвижения.

* * *

Таким образом, в обществах, подобных нашему, давление, оказываемое стремлением к успеху, связанному с завоеванием престижа, приводит к устранению эффективных социальных ограничений в выборе мер, применяемых для достижения этой цели. Доктрина «цель оправдывает средства» становится ведущим принципом деятельности в случае, когда структура культуры излишне превозносит цель, а социальная организация излишне ограничивает возможный доступ к апробированным средствам ее достижения. Другими словами, положение такого рода и связанное с ним поведение отражает недостаточность координации, существующей в системе культуры.

Описанный нами социальный порядок с неизбежностью порождает «стремление к распаду». Давление, оказываемое этим порядком, действует в направлении опережения конкурентов. Выбор средств в пределах институционного контроля продолжает существовать до тех пор, пока эмоции, поддерживающие систему конкуренции, то есть проистекающие из сознания возможности опередить своего конкурента и тем самым вызвать благоприятную реакцию со стороны других, распространяются на все области человеческой деятельности, а не сосредоточены исключительно на достижении конечного результата.

Для поддержания стабильности социальной структуры необходимо равномерное распределение эмоций в отношении составляющих ее частей. Когда происходит сдвиг от удовлетворения самим процессом соревнования в сторону озабоченности почти исключительно успехом в этом соревновании, возникает напряжение, ведущее к выходу из строя регулирующей структуры. Вместе с умалением в результате этого роли институционных императивов возникает ситуация, похожая на ту, которую утилитаристы ошибочно считают типичной для общества в целом, когда расчет на ожидаемую выгоду и страх перед наказанием являются единственными результатами. В такого рода ситуации, как заметил Гоббс, насилие и обман становятся единственными добродетелями ввиду их относительной эффективности для достижения целей, которые для него, конечно, не проистекали из системы культуры…

Каковы бы ни были чувства автора или читателя в отношении этической желательности координации целей и средств как фаз социальной структуры, следует согласиться с тем, что недостаточность такой координации ведет к аномии. Поскольку одной из наиболее общих функций социальной организации является создание основы для прогнозируемого и регулируемого поведения людей, эффективность этой функции все более ограничивается по мере того, как разъединяются указанные элементы социальной структуры.

В крайних случаях прогнозируемость полностью исчезает и наступает то, что с полным основанием можно назвать культурным хаосом, или аномией.

Часть 2. Погребальная идеология

Герберт Маркузе

Преобладание репрессивных потребностей[7]

В развитой индустриальной цивилизации царит комфортабельная, покойная, умеренная, демократическая несвобода, свидетельство технического прогресса. Действительно, что может быть более рациональным, чем подавление индивидуальности в процессе социально необходимых, но связанных со страданиями видов деятельности, или слияние индивидуальных предприятий в более эффективные и производительные корпорации, или регулирование свободной конкуренции между неравно технически вооруженными экономическими субъектами, или урезывание прерогатив и национальных суверенных прав, препятствующих международной организации ресурсов.

Права и свободы, игравшие роль жизненно важных факторов на ранних этапах индустриального общества, сдают свои позиции при переходе этого общества на более высокую ступень, утрачивая свое традиционное рациональное основание и содержание. Свобода мысли, слова и совести — как и свободное предпринимательство, защите и развитию которого они служили, — выступали первоначально как критические по своему существу идеи, предназначенные для вытеснения устаревшей материальной и интеллектуальной культуры более продуктивной и рациональной. Но, претерпев институционализацию, они разделили судьбу общества и стали его составной частью. Результат уничтожил предпосылки.

В той степени, в которой свобода от нужды как конкретная сущность всякой свободы становится реальной возможностью, права и свободы, связанные с государством, обладающим более низкой производительностью, утрачивают свое прежнее содержание. Независимость мысли, автономия и право на политическую оппозиционность лишаются своей фундаментальной критической функции в обществе, которое, как очевидно, становится все более способным удовлетворить потребности индивидов благодаря соответствующему способу их организации. Такое государство вправе требовать приятия своих принципов и институтов и стремиться свести оппозицию к обсуждению и развитию альтернативных направлений в политике в пределах status quo.

В этом отношении, по-видимому, вполне безразлично, чем обеспечивается возрастающее удовлетворение потребностей: авторитарной или неавторитарной системой. В условиях повышающегося уровня жизни неподчинение системе кажется социально бессмысленным, и уж тем более в том случае, когда это сулит ощутимые экономические и политические невыгоды и угрожает бесперебойной деятельности целого.

* * *

Современное индустриальное общество достигло стадии, на которой оно уже не поддается определению в традиционных терминах экономических, политических и интеллектуальных прав и свобод; и не потому что они потеряли свое значение, но потому, что их значимость уже не вмещается в рамки традиционных форм. Требуются новые способы реализации, которые бы отвечали новым возможностям общества. Но поскольку такие новые способы равносильны отрицанию прежних, преобладающих способов реализации, они могут быть указаны только в негативных терминах. Поэтому экономическая свобода означала бы свободу от экономики — от контроля со стороны экономических сил и отношений, свободу от ежедневной борьбы за существование и зарабатывания на жизнь, а политическая — освобождение индивидов от политики, которую они не могут реально контролировать.

Подобным же образом смысл интеллектуальной свободы означал бы возрождение индивидуальной мысли, поглощенной в настоящее время средствами массовой коммуникации и воздействия на сознание, и в упразднении общественного мнения вместе с его изготовителями.

То, что эти положения звучат нереалистично, указывает не на их утопический характер, но на мощь тех сил, которые препятствуют их реализации. И наиболее эффективной и устойчивой формой войны против освобождения является насаждение материальных и интеллектуальных потребностей, закрепляющих устаревшие формы борьбы за существование. Возможность делать или не делать, наслаждаться или разрушать, иметь или отбросить — становится или не становится потребностью в зависимости от того, является или не является она желательной и необходимой для господствующих общественных институтов и интересов. В этом смысле человеческие потребности историчны, и в той степени, в какой общество требует репрессивного развития индивида, его потребности и притязания на их удовлетворение подпадают под действие доминирующих критических норм.

Мы можем различать истинные и ложные потребности. Ложными являются те, которые навязываются индивиду особыми социальными интересами в процессе его подавления: это потребности, закрепляющие тягостный труд, агрессивность, нищету и несправедливость. Их утоление может приносить значительное удовлетворение индивиду, но это не то счастье, которое следует оберегать и защищать, поскольку оно (и у данного, и у других индивидов) сковывает развитие способности распознавать недуг целого и находить пути к его излечению.

В результате — эйфория в условиях несчастья. Большинство преобладающих потребностей (расслабляться, развлекаться, потреблять и вести себя в соответствии с рекламными образцами, любить и ненавидеть то, что любят и ненавидят другие) принадлежат к этой категории ложных потребностей.

Такие потребности имеют общественное содержание и функции и определяются внешними силами, контроль над которыми недоступен индивиду; при этом развитие и способы удовлетворения этих потребностей гетерономны. Независимо от того, насколько воспроизводство и усиление таких потребностей условиями существования индивида способствуют их присвоению последним, независимо от того, насколько он отождествляет себя с ними и находит себя в их удовлетворении, они остаются тем, чем были с самого начала, — продуктами общества, господствующие интересы которого требуют подавления.

* * *

Преобладание репрессивных потребностей — свершившийся факт, принятый в неведении и отчаянии; но это факт, с которым нельзя смиряться как в интересах довольного своим положением индивида, так и всех тех, чья нищета является платой за его удовлетворение. Безоговорочное право на удовлетворение имеют только первостепенные потребности: питание, одежда, жилье в соответствии с достигнутым уровнем культуры. Их удовлетворение является предпосылкой удовлетворения всех потребностей, как несублимированных, так и сублимированных. Для любой совести, любого сознания и опыта, не принимающих господствующие общественные интересы за верховный закон мышления и поведения, — для них утвердившийся универсум потребностей и способов удовлетворения является фактом, подлежащим проверке — проверке в терминах истинности и ложности.

Поскольку эти термины сплошь историчны — исторична и их объективность. Оценка потребностей и способов их удовлетворения при данных условиях предполагает нормы приоритетности — нормы, подразумевающие оптимальное развитие индивида, т. е. всех индивидов при оптимальном использовании материальных и интеллектуальных ресурсов, которыми располагает человек.

Истинность и ложность потребностей же обозначают объективные условия в той мере, в которой универсальное удовлетворение первостепенных потребностей и, сверх того, прогрессирующее смягчение тяжелого труда и бедности являются всеобще значимыми нормами. Тем не менее как исторические нормы они не только различаются в зависимости от страны и стадии общественного развития, но также могут быть определены только в (большем или меньшем) противоречии с господствующими нормами.

Однако какая инстанция вправе претендовать на то, чтобы вынести решение? Право на окончательный ответ в вопросе, какие потребности истинны и какие ложны, принадлежит самим индивидам, — но только на окончательный, т. е. в таком случае и тогда, когда они свободны настолько, чтобы дать собственный ответ. До тех пор, пока они лишены автономии, до тех пор, пока их сознание — объект внушения и манипулирования (вплоть до глубинных инстинктов), их ответ не может считаться принадлежащим им самим.

Однако по этой же причине никакая инстанция не полномочна присвоить себе право решать, какие потребности следует развивать и удовлетворять. Всякий суд достоин недоверия, хотя наш отвод не отменяет вопроса: как могут люди, сами способствующие превращению себя в объект успешного и продуктивного господства, создать условия для свободы?

Чем более рациональным, продуктивным, технически оснащенным и тотальным становится управление обществом, тем труднее представить себе средства и способы, посредством которых индивиды могли бы сокрушить свое рабство и достичь собственного освобождения. Действительно, «вразумить» все общество — идея парадоксальная и скандальная, хотя и можно оспорить справедливость того общества, которое осмеивает эту идею, в то же время превращая население в объект тотального администрирования.

Всякое освобождение неотделимо от осознания рабского положения, и преобладающие потребности и способы удовлетворения, в значительной степени усвоенные индивидом, всегда препятствовали формированию такого сознания. Одна система всегда сменяется другой, но оптимальной задачей остается вытеснение ложных потребностей истинными и отказ от репрессивного удовлетворения.

* * *

Отличительной чертой развитого индустриального общества является успешное удушение тех потребностей, которые настаивают на освобождении — освобождении даже и от того, что вполне терпимо или даже несет вознаграждение и удобства, — при поддерживании и разнуздывании деструктивной силы и репрессивной функции общества изобилия. Здесь управление обществом вызывает неутолимую потребность в производстве и потреблении отходов, потребность в отупляющей работе там, где в ней больше нет реальной необходимости, потребность в релаксации, смягчающей и продлевающей это отупление, потребность в поддержании таких обманчивых прав и свобод, как свободная конкуренция при регулируемых ценах, свободная пресса, подвергающая цензуре самое себя, свободный выбор между равноценными торговыми марками и ничтожной товарной мелочью при фундаментальном наступлении на потребителя.

Под властью репрессивного целого права и свободы становятся действенным инструментом господства. Для определения степени человеческой свободы решающим фактором является не богатство выбора, предоставленного индивиду, но то, что может быть выбрано и что действительно им выбирается. Хотя критерий свободного выбора ни в коем случае не может быть абсолютным, его также нельзя признать всецело относительным. Свободные выборы господ не отменяют противоположности господ и рабов. Свободный выбор среди широкого разнообразия товаров и услуг не означает свободы, если они поддерживают формы социального контроля над жизнью, наполненной тягостным трудом и страхом, — т. е. если они поддерживают отчуждение. Также спонтанное воспроизводство индивидом навязываемых ему потребностей не ведет к установлению автономии, но лишь свидетельствует о действенности форм контроля.

Наше настойчивое указание на глубину и эффективность этих форм контроля может вызвать возражение вроде того, что мы в значительной степени переоцениваем внушающую силу медиа и что налагаемые на людей потребности могут возникать и удовлетворяться самопроизвольно. Такое возражение упускает суть дела. Преформирование начинается вовсе не с массового распространения радио и телевидения и централизации контроля над ними. Люди вступают в эту стадию уже как преформированные сосуды долгой закалки, и решающее различие заключается в стирании контраста (или конфликта) между данными и возможными, удовлетворяемыми и неудовлетворяемыми потребностями. Здесь свою идеологическую функцию обнаруживает так называемое уравнивание классовых различий. Если рабочий и его босс наслаждаются одной и той же телепрограммой и посещают одни и те же курорты, если машинистка загримирована не менее эффектно, чем дочь ее начальника, если негр владеет «Кадиллаком» и все они читают одни и те же газеты, то это уподобление указывает не на исчезновение классов, но на то, насколько основное население усваивает потребности и способы их удовлетворения, служащие сохранению истэблишмента.

Бесспорно, в наиболее высокоразвитых странах современного общества трансплантация общественных потребностей в индивидуальные настолько успешна, что различие между ними кажется чисто теоретическим. Можно ли реально провести черту между средствами массовой информации как инструментами информации и развлечения и как агентами манипулирования и воздействия на сознание? Между автомобилем как фактором беспокойства и как удобством? Между ужасами и удобствами функциональной архитектуры? Между работой на национальную безопасность и на процветание корпорации? Между удовольствием частного индивида и коммерческой и политической пользой от увеличения рождаемости?

Мы вновь сталкиваемся с одним из наиболее раздражающих аспектов развитой индустриальной цивилизации: рациональным характером его иррациональности. Его продуктивность, его способность совершенствовать и все шире распространять удобства, превращать в потребность неумеренное потребление, конструктивно использовать разрушение, то, в какой степени цивилизация трансформирует объективный мир в продолжение человеческого сознания и тела, — все это ставит под сомнение само понятие отчуждения.

Люди узнают себя в окружающих их предметах потребления, находят свою душу в своем автомобиле, стереосистеме, квартире с разными уровнями, кухонном оборудовании. Сам механизм, привязывающий индивида к обществу, изменился, и общественный контроль теперь коренится в новых потребностях, производимых обществом.

* * *

Разумеется, в рамках современного периода истории техническая структура и эффективность продуктивного и деструктивного аппарата играли важнейшую роль в подчинении народных масс установившемуся разделению труда. Кроме того, такая интеграция всегда

сопровождалась более явными формами принуждения: недостаточность средств существования, управляемые правосудие, полиция и вооруженные силы, — все это имеет место и сейчас. Но в современный период технологические формы контроля предстают как воплощения самого Разума, направленные на благо всех социальных групп и удовлетворение всеобщих интересов, так что всякое противостояние кажется иррациональным, а всякое противодействие — немыслимым.

Неудивительно поэтому, что в наиболее развитых цивилизованных странах формы общественного контроля были интроектированы до такой степени, что стало возможным воздействовать на индивидуальный протест уже в зародыше. Интеллектуальный и эмоциональный отказ «следовать вместе со всеми» предстает как свидетельство невроза и бессилия.

Таков социально-психологический аспект политических событий современного периода: исторические силы, которые, как казалось, сулили возможность новых форм существования, уходят в прошлое. Однако термин «интроекция», по-видимому, уже недостаточен для описания воспроизводства и закрепления индивидом форм внешнего контроля, осуществляемых его обществом. Интроекция, подразумевая разнообразие и до некоторой степени спонтанность процессов, посредством которых Я (Эго) переводит «внешнее» во «внутреннее», предполагает, таким образом, существование внутреннего измерения, отличного и даже антагонистичного внешним нуждам, — индивидуальное сознание и индивидуальное бессознательное помимо общественного мнения и поведения.

Здесь реальная основа понятия внутренней свободы: оно обозначает личное пространство, в котором человек имеет возможность оставаться самим собой. В современную эпоху технологическая реальность вторгается в это личное пространство и сводит его на нет. Массовое производство и распределение претендуют на всего индивида, а индустриальная психология уже давно вышла за пределы завода. Многообразные процессы интроекции кажутся отвердевшими в почти механических реакциях. В результате мы наблюдаем не приспособление, но непосредственную идентификацию индивида со своим обществом и через это последнее с обществом как целым.

Под влиянием прогресса Разум превращается в покорность фактам жизни и динамической способности производить больше и больше фактов жизни такого рода. Эффективность системы притупляет способность индивида распознавать заряженность фактов репрессивной силой целого. И если индивиды обнаруживают, что их жизнь формируется окружающими их вещами, то при этом они не создают, но принимают закон явлений — но не закон физики, а закон своего общества.

* * *

Я уже высказал ту мысль, что понятие отчуждения делается сомнительным, когда индивиды отождествляют себя со способом бытия, им навязываемым, и в нем находят пути своего развития и удовлетворения. И это отождествление — не иллюзия, а действительность, которая, однако, ведет к новым ступеням отчуждения. Последнее становится всецело объективным, и отчужденный субъект поглощается формой отчужденного бытия. Теперь существует одно измерение — повсюду и во всех формах. Достижения прогресса пренебрегают как идеологическим приговором, так и оправданием, перед судом которых ложное сознание становится истинным.

Аппарат производства и производимые им товары и услуги навязывают социальную систему как целое. Транспортные средства и средства массовой коммуникации, предметы домашнего обихода, пища и одежда, неисчерпаемый выбор развлечений и информационная индустрия несут с собой предписываемые отношения и привычки, устойчивые интеллектуальные и эмоциональные реакции, которые привязывают потребителей, доставляя им тем самым большее или меньшее удовольствие, к производителям и через этих последних — к целому.

Продукты обладают внушающей и манипулирующей силой; они распространяют ложное сознание, снабженное иммунитетом против собственной ложности. И по мере того, как они становятся доступными для новых социальных классов, то воздействие на сознание, которое они несут с собой, перестает быть просто рекламой; оно становится образом жизни. Это не плохой образ жизни — он гораздо лучше прежнего, — но именно поэтому он препятствует качественным переменам.

Как следствие, возникает модель одномерного мышления и поведения, в которой идеи, побуждения и цели, трансцендирующие по своему содержанию утвердившийся универсум дискурса и поступка, либо отторгаются, либо приводятся в соответствие с терминами этого универсума, переопределяемые рациональностью данной системы и ее количественной мерой.

Параллель этой тенденции можно найти в ходе развития научных методов: операционализм в физике, бихевиоризм[8] в социальных науках. Их общая черта в тотально эмпирической трактовке понятий, значение которых сужается до частных операций и поведенческих реакций.

Новый способ мышления в настоящее время является доминирующей тенденцией в философии, психологии, социологии и других областях. Большое количество понятий, доставляющих наиболее серьезное беспокойство, было «элиминировано» путем демонстрации невозможности дать о них точный отчет в терминах операций или поведенческих реакций. Радикальный натиск эмпиризма обеспечивает, таким образом, методологическое оправдание интеллектуалистского развенчания сознания — т. е. для позитивизма, который, отрицая трансцендирующие элементы Разума, формирует академического двойника социально желательного поведения.

* * *

За пределами же академической сферы далеко идущие изменения во всех наших мыслительных привычках еще более серьезны. Они служат координированию любых идей и целей с идеями и целями, угодными системе, встраивая их в эту систему и отторгая те из них, которые не поддаются приспособлению к ней.

Новые формы контроля и трансцендирования перестали быть негативными и уже не приходят в противоречие со status quo. Скорее они являются церемониальной частью практического бихевиоризма, его безвредным отрицанием, и status quo легко переваривает их как часть своей оздоровительной диеты.

Одномерное мышление систематически насаждается изготовителями политики и их наместниками в сфере массовой информации. Универсум их дискурса внедряется посредством самодвижущихся гипотез, которые, непрерывно и планомерно повторяясь, превращаются в гипнотически действующие формулы и предписания. К примеру, «свободными» являются те институты, которые действуют (и приводятся в действие) в Свободном Мире; остальные трансцендирующие формы свободы по определению записываются в разряд анархизма, коммунизма или пропаганды.

Подобным образом всякие посягательства на частное предпринимательство, которые исходят не от него самого (или правительственных решений), такие как система всеобщего и всеохватывающего здравоохранения, или защита природы от чересчур активной коммерциализации, или учреждение общественных услуг, чреватых ущербом для частных прибылей, являются «социалистическими».

Как это не раз случалось, коварство Разума обнаруживает свою приверженность интересам властвующих сил. Разворачивается наступление операциональных и бихевиористских понятий, направленное против усилий свободной мысли и образа действий, отталкивающих данную действительность во имя подавляемых альтернатив. В итоге теоретический и практический разум, академический и социальный бихевиоризм встречаются на общей почве — почве развитого общества, превращающего научный и технический прогресс в инструмент господства.

* * *

Позднее индустриальное общество скорее увеличило, чем сократило потребность в паразитических и отчужденных функциях (если не для индивида, то для общества в целом). Реклама, межчеловеческие отношения, воздействие на сознание, запланированное устаревание уже не воспринимаются как непроизводственные накладные расходы, но скорее как элементы расходов базисного производства. Для эффективности такого производства, обеспечивающего социально необходимое избыточное потребление, требуется непрерывная рационализация, т. е. безжалостная эксплуатация развитой науки и техники. Вот почему с преодолением определенного уровня отсталости повышение жизненного стандарта становится побочным продуктом политических манипуляций над индустриальным обществом. Возрастающая производительность труда создает увеличивающийся прибавочный продукт, который обеспечивает возрастание потребления независимо от частного или централизованного способа присвоения и распределения и все большего отклонения производительности.

Такая ситуация снижает потребительную стоимость свободы; нет смысла настаивать на самоопределении, если свободное время не означает время досуга. Последнему развитое индустриальное общество максимально благоприятствует, но, однако же, оно не является свободным в той мере, в какой оно регулируется бизнесом и политикой.

Трансцендирующие политические силы законсервированы внутри этого общества, и качественные перемены кажутся возможными только как перемены извне. Противопоставление Государству Благополучия абстрактных идей свободы вряд ли убедительно. Утрата экономических и политических прав и свобод, которые были реальным достижением двух предшествующих столетий, может показаться незначительным уроном для государства, способного сделать управляемую жизнь безопасной и комфортабельной. Если это управление обеспечивает наличие товаров и услуг, которые приносят индивидам удовлетворение, граничащее со счастьем, зачем им домогаться иных институтов для иного способа производства иных товаров и услуг?

И если преформирование индивидов настолько глубоко, что в число товаров, несущих удовлетворение, входят также мысли, чувства, стремления, зачем же им хотеть мыслить, чувствовать и фантазировать самостоятельно? И пусть материальные и духовные предметы потребления — негодный, расточительный хлам, — разве Дух и знание могут быть вескими аргументами против удовлетворения потребностей?..

* * *

Уровень жизни, достигнутый в наиболее развитых индустриальных регионах, вряд ли может служить подходящей моделью развития. Принимая во внимание то, что этот уровень сделал с Человеком и Природой, необходимо снова поставить вопрос, стоит ли он принесенных во имя него жертв. Этот вопрос уже не звучит несерьезно с тех пор, как спутниками продаваемых «обществом изобилия» благ стали оболванивание, увековечение тяжелого труда и рост неудовлетворенности.

В этих обстоятельствах освобождение от общества изобилия не означает возврата к здоровой и простой бедности, моральной чистоте и простоте. Напротив, отказ от прибыльной расточительности увеличил бы общественное богатство, предназначаемое для распределения. Кроме того, в настоящее время в процветающем государстве такие человеческие качества, как отказ от всякой жесткости, клановости, неповиновение тирании большинства, исповедание страха и слабости (наиболее рациональная реакция на это общество), чувствительная интеллигентность, испытывающая отвращение к происходящему, склонность к неэффективным и осмеиваемым акциям протеста и отречения, — кажутся асоциальными и непатриотичными. И эти выражения человечности не смогут избежать искажающего воздействия компромисса — необходимости скрывать свое истинное лицо, быть способным обмануть обманщиков, жить и думать вопреки им.

Преступление общества состоит в том, что рост населения усиливает борьбу за существование вопреки возможности ее ослабления. Стремление к расширению «жизненного пространства» действует не только в международной агрессии, но и внутри нации. Здесь экспансия всех форм коллективного труда, общественной жизни и развлечений вторглась во внутреннее пространство личности и практически исключила возможность такой изоляции, в которой предоставленный самому себе индивид может думать, спрашивать и находить ответы на свои вопросы. Этот вид уединения — единственное условие, которое на основе удовлетворенных жизненных потребностей способно придать смысл свободе и независимости мышления, — уже давным-давно стал самым дорогим товаром, доступным только очень богатым (которые им не пользуются). В этом отношении культура может стать демократической только посредством отмены демократии масс, т. е. в том случае, если общество преуспеет в восстановлении прерогатив уединения, гарантировав его всем и защищая его для каждого.

С отказом в свободе, даже в возможности свободы согласуется дарование вольностей там, где они способствуют подавлению. Ужасают такие вольности, как право нарушать спокойствие всюду, где бы ни существовал мир и спокойствие, быть уродливым и уродовать окружающее, источать фамильярность, разрушать прекрасные формы, ибо они переходят во вседозволенность. Все это пугает, потому что здесь выражается узаконенное и даже организованное усилие отказывать Другому в его праве воспрепятствовать самостоятельности даже в малой, оговоренной сфере жизни.

* * *

В сверхразвитых странах все большая часть населения превращается в одну огромную толпу пленников, плененных не тоталитарным режимом, а вольностями гражданского общества, чьи средства развлечения и облагораживания принуждают Другого разделять их звуки, внешний вид и запахи.

Имеет ли право общество, неспособное защитить частную жизнь личности даже в четырех стенах его дома, разглагольствовать о своем уважении к личности и о том, что оно — свободное общество? Разумеется, свободное общество определяется более фундаментальными достижениями, чем личная самостоятельность. И все же, отсутствие последней делает недействительными даже наиболее заметные установления экономической и политической свободы, так как отрицает ее глубинные основания.

Массовая социализация начинается в домашнем кругу и задерживает развитие сознания и совести. Для достижения самостоятельности необходимы условия, в которых подавленные измерения опыта могут вернуться к жизни; но освободить эти последние нельзя, не ущемив коллективные нужды и формы удовлетворения потребностей, организующие жизнь в этом обществе. Чем более они становятся личными нуждами и способами удовлетворения, тем более их подавление кажется почти роковой потерей.

Но именно в силу такого рокового характера оно может создать первичные субъективные предпосылки для качественного изменения, а именно — переоценки потребностей. Приведу один (к сожалению, выдуманный) пример: простое отсутствие всех рекламных и всех независимых средств информации и развлечения погрузило бы человека в болезненный вакуум, лишающий его возможности удивляться и думать, узнавать себя (или скорее отрицательное в себе) и свое общество.

Лишенный своих ложных отцов, вождей, друзей и представителей, он должен был бы учить заново эту азбуку. Но слова и предложения, которые он сможет построить, могут выйти совершенно иными, как и его устремления и страхи.

Разумеется, такая ситуация была бы невыносимым кошмаром. Отключение телевидения и подобных ему средств информации могло бы дать толчок к началу того, к чему не смогли привести коренные противоречия капитализма — к полному разрушению системы.

Создание репрессивных потребностей давным-давно стало частью общественно необходимого труда — необходимого в том смысле, что без него нельзя будет поддерживать существующий способ производства. Поэтому на повестке дня стоят не проблемы психологии или эстетики, а материальная база господства.

Жиль Делёз

Шизо-потоки и погребальная аксиоматика капиталистического социуса[9]

Наше общество производит шизофреников так же, как оно производит шампунь и автомобили, с той лишь разницей, что первых нельзя продать. Но как, однако, объяснить то, что капиталистическое производство постоянно останавливает шизофренический процесс, превращая его субъекта в замкнутое клиническое существо, как если бы оно видело в этом процессе внешний образ своей собственной смерти? Почему оно заточает безумцев вместо того, чтобы видеть в них своих героев, свое собственное завершение?

Почему оно, в свою очередь, образует гигантскую машину подавления-вытеснения по отношению к тому, что составляет его собственную реальность, к декодированным потокам? Дело в том, что капитализм является пределом любого общества, поскольку он совершает декодирование потоков, которые другие общественные формации кодировали и перекодировали. Тем не менее, он является относительным пределом или прерывом, так как заменяет коды очень строгой аксиоматикой, которая удерживает в связанном состоянии энергию потоков на теле капитала как социуса детерриториализованного, но так же и даже более безжалостного, чем любой другой социус.

Напротив того, шизофрения является абсолютным пределом, который переводит потоки в свободное состояние на десоциализованном теле без органов. Шизофрения — это внешний предел самого капитализма, капитализм работает лишь при условии затормаживания этой тенденции, отталкивания и смещения этого предела, замены его собственными относительными имманентными пределами, которые он не перестает воспроизводить в расширенном масштабе. То, что он декодирует одной рукой, он аксиоматизует другой. Потоки декодируются и аксиоматизуются капитализмом одновременно.

Шизофрения не является чем-то тождественным капитализму, но, напротив того, различающимся от него, отходом от него и его смертью. Денежные потоки представляют собой совершенно шизофренические реальности, но они существуют и функционируют лишь в рамках имманентной аксиоматики, которая заключает и отталкивает их реальность. Язык банкира, генерала, промышленника, чиновника высокого и среднего уровня является языком совершенно шизофреническим, но статистически он работает лишь в рамках опошляющей его аксиоматики, ставящей его на службу капиталистическому строю.

А что происходит с «настоящим» шизофреническим языком, пересекающим эту стену или абсолютный предел? Капиталистическая аксиоматика так богата, что просто добавляет к существующим еще одну аксиому: можно задать словарные характеристики книг великого писателя и его стиля на ЭВМ или в рамках госпитальной, административной и психиатрической аксиоматики прослушать речь сумасшедшего.

Короче, понятие потока-шиза или потока-купюры определяет, на наш взгляд, и капитализм и шизофрению. Но определяет совсем по-разному, и это совсем не одно и то же — в зависимости от того, включается или нет декодирование в аксиоматику, остается ли оно на уровне больших статистически функционирующих ансамблей или пересекает барьер, который отделяет его от размытых молекулярных позиций; социальная аксиоматика — полная противоположность кода, она разрушает саму его основу. Таким образом, знаки власти перестают быть тем, чем они являются с точки зрения кода: они становятся прямыми экономическими коэффициентами вместо того, чтобы дублировать экономические знаки желания и выражать со своей стороны неэкономические факторы, предопределенные господствовать. Власть принимает непосредственно экономический характер.

* * *

Капитал как социус ила полное тело отличается от любого другого тем, что он сам выступает как непосредственно экономическая инстанция и обрушивается на производство без привлечения внеэкономических факторов, которые бы вписывались в код. С приходом капитализма полное тело воистину оголяется, как и сам производитель, к нему прикрепленный. И в этом смысле аппарат антипроизводства перестает быть трансцендентным, он пронизывает все производство и становится коэкстенсивным ему.

Разработанные условия деструкции любого кода в его становлении-конкретным сообщают отсутствию предела новый смысл. Оно уже не означает просто беспредельное абстрактное количество, но действительное отсутствие предела или конца применительно к дифференциальному отношению, где абстрактное становится чем-то конкретным.

О капитализме мы одновременно говорим, что он не имеет внешнего предела и что он его имеет. Он имеет предел, каковым является шизофрения, т. е. абсолютное декодирование потоков, и он функционирует, лишь отталкиваясь от себя или заклиная этот предел. И так же он имеет внутренние пределы и не имеет их: его предел — в специфических условиях капиталистического производства и обращения, т. е. самого капитала, но он функционирует, лишь воспроизводя и расширяя эти пределы во все большем масштабе. Сила капитализма в том, что его аксиоматика ненасыщаема, что он всегда способен добавить новую аксиоматику к числу уже существующих. Поле капитализма определяется аксиоматикой, а не кодами.

Аксиоматика не имеет никакой нужды в том, чтобы писать на самом теле, метить тела и органы или фабриковать людям память. В противоположность кодам, аксиоматика находит в различных аспектах себя самой собственные органы действия, восприятия, памяти.

Память становится чем-то предосудительным. Нет больше никакой нужды в вере, капиталист только на словах сокрушается, что теперь никто ни во что не верит. Несмотря на обилие паспортов, анкет и других средств контроля, капитализм не имеет нужды даже в книгах, чтобы возместить исчезнувшие телесные метки.

Все это — пережитки, осовремененные архаизмы. Личность стала действительно «частной», так как является результатом игры абстрактных количеств и становится конкретной в становлении-конкретным самих этих количеств. Именно количества отмечаются, а не сами лица: твой капитал или твоя рабочая сила, остальное не имеет значения, тебя всегда обнаружат в расширенных пределах системы, даже если придется создать специально для тебя аксиому.

Нет более нужды в коллективной инвестиции органов, органы в достаточной мере заполнены текучими образами, которые непрестанно производит капитализм. Эти образы не столько обобществляют частное, сколько приватизуют коллективное: не покидая экрана телевизора, люди видят весь мир как семью. Это обстоятельство отводит частным лицам особую роль в рамках системы: роль приложений, а уже не импликаций в рамках кода.

* * *

При капитализме представление относится к самой производственной деятельности. Имеет место приватизация семьи, прекращающей давать социальную форму экономического воспроизводства, она выведена за скобки, подчинена автономной общественной форме экономического воспроизводства и занимает то место, на которое эта форма ей указывает. Т. е. элементы производства и антипроизводства не воспроизводятся как сами люди, но застают в их лице простой материал, который форма экономического воспроизводства организует способом, совершенно отличным от того, каким организовано воспроизводство людей.

Именно в силу своей приватизованности форма материала или воспроизводства людей предполагает всех их равными между собой, но в самом поле экономического форма уже сформировала материал, чтобы породить там, где нужно, капиталиста как производную функцию капитала, а там, где нужно, рабочего как производную функцию рабочей силы, так что семья оказывается заранее перерезанной классовой организацией.

Это социальное выведение семьи за скобки является ее величайшей социальной удачей. Ибо это то условие, при котором социальное поле становится приложимо к семье. Индивиды теперь — это прежде всего социальные индивиды, т. е. производные абстрактных количеств. Частные лица являются образами второго порядка, образами образов, т. е. подобиями, которые наделяются способностью представлять образы первого порядка, социальных личностей, формально в лоне нуклеарной семьи они определены как мать, отец, ребенок.

Но эта семья не является стратегической единицей, которая посредством свойства и родства открывается всему социальному полю, она всего лишь тактическая единица, на которую замыкается социальное поле, к которой оно предъявляет автономные требования воспроизводства. Свойство и родство проходят уже не через людей, но через деньги. Семья становится микрокосмом, выражающим то, чего она уже не покрывает, — вместо того чтобы развивать доминирующие факторы социального воспроизводства, семья ограничивается применением этих факторов к своему собственному способу воспроизводства. Отец, мать, ребенок становятся, таким образом, работающим подобием (симулякром) капитала.

Семейные детерминации становятся приложением социальной аксиоматики. Все обрушивается на треугольник отец-мать-ребенок. Семья перестает быть производящей и воспроизводящей единицей, становясь простой единицей потребления, и мы начинаем потреблять папашу-мамашу.

* * *

Абстрактный субъективный труд, представленный частной собственностью, эквивалентен абстрактному субъективному желанию, представленному приватизованной семьей. Театр частного человека есть конечная структура бесконечного субъективного представления. Структура обозначает, таким образом, бессознательное субъективного представления. Серия представления видится теперь такой: бесконечное субъективное представление (воображаемое) — театральное представление структурное представление.

Частичные объекты сводят к тотальности, которая не может выступать иначе, чем то, чего им недостает и чего поэтому недостает самому себе. Это и есть структурная операция: она вписывает недостаток (или отсутствие) в молярный ансамбль. Предел производства желания оказывается сдвинутым.

Формальные структурные операции — экстраполяция, приложение, двуоднозначность — обрушивает исходную социальную совокупность на итоговую семейную, семейное отношение становится «метафорой всех других отношений» и мешает производящим молекулярным элементам следовать линиям собственного ускользания. Театр возводит семейное отношение в ранг всеобщей структурной метафоры, из которой вытекают игра и воображаемое место персонажей…

Короче говоря, смещенный предел проходит уже не между объективным представлением и производством желания, но между двумя полюсами субъективного представления; как бесконечного воображаемого представления и как структурно-законченного представления. Двойной тупик субъективного представления — сделать так, чтобы «аналитическая ситуация» стала инцестуозной по своей сущности, чтобы она была доказательством и гарантом себя самой и приравнивалась к Реальности.

* * *

Общая детерриториализация потоков при капитализме действительно совпадает с умственным заболеванием, поскольку она включает в себя ретерриториализации, которые превращают ее в частный поток, поток безумия, который определяется таким образом потому, что на него возлагают задачу представления всего того, что ускользает от аксиоматики в других потоках и от прикладной ретерриториализации. Во всех капиталистических ретерриториализациях можно обнаружить форму социального отчуждения в действии, поскольку они мешают потокам ускользать от системы и удерживают труд в аксиоматических рамках собственности, а желание — в аксиоматических, прикладных рамках семьи: это социальное отчуждение, в свою очередь, включает в себя и умственную болезнь.

Как детерриториализация потоков при капитализме совпадает с умственным заболеванием, так его декодирующая сила вызывает инстинкт смерти. Коммунальное тело, как смерть, закодированная вовне, предполагает невозможность смерти как Я. Там, где коды разрушены, инстинкт смерти овладевает репрессивным аппаратом и берет на себя функции управления циркуляцией либидо. Возникает погребальная аксиоматика. В таком случае можно поверить в освобожденные желания, но желания, которые, подобно трупам, питаются образами.

Не желают смерти, а то, чего желают, мертво, уже мертво — это образы. Все работает в лоне смерти, все желает ради смерти. По сути, капитализм ничего не возмещает, точнее, его способность возмещения чаще всего предвосхищает то, что должно быть возмещено. (Сколько революционных групп возникают как таковые в целях восстановления, которое еще совершится в будущем, и образуют аппарат для поглощения прибавочной стоимости, которая еще не произведена: именно это придает им видимость революционности.)

В таком мире нет ни одного живого желания, которое не пустило бы на воздух всю систему…

Ален Бадью

Истина тел и языков[10]

Поставим вопрос: какова сегодня доминирующая идеология? Или, если угодно, что в наших странах представляет собой обычный набор убеждений? Это свободный рынок, техника, деньги, работа, блоги, повторные выборы и так далее. Однако я считаю, что все это можно выразить одним утверждением:

«Есть только тела и языки».

Это утверждение — аксиома современного убеждения. Я предлагаю назвать это убеждение демократическим материализмом. Почему?

Прежде всего, что такое демократический материализм? В современном мире индивид признает объективное существование одних лишь тел и, в первую очередь, своего собственного тела. В прагматике желаний, в очевидном преобладании торговли и бизнеса, в формальном праве купли-продажи индивид убежден и «отформатирован» догмой о нашей конечности, о нашей расположенности к наслаждению, страданию и смерти.

Подавляющее большинство творческих людей сегодня — хореографы, художники, киносъемщики — пытаются раскрыть тайну тела, тайну жизни тела как машины, полной желаний. Всеобщая тенденция в искусстве, предлагаемая нам, это телесное искусство. Интимность, обнаженность, жестокость, болезнь, насилие… — через все эти свойства тел художники приобщают нашу конечную жизнь к фантазии, мечте и памяти. Все они навязывают визуальному жесткую связь тел с великим и безразличным шумом Вселенной…

* * *

Моя цель — подвергнуть всесторонней философской критике демократический материализм. Но как назвать эту критику? После долгих раздумий я решил назвать ее материалистической диалектикой.

Договоримся, что под «демократическим» мы будем понимать растворение символического или правового многообразия в реально существующей дуальности. В качестве примера можно привести «холодную войну» свободных наций против коммунизма или «отчасти холодную войну» демократических государств против терроризма. Таков активный дуализм, который выражается в постулате «только тела и языки».

Договоримся, что под «диалектическим», следуя Гегелю, мы будем понимать то, что сущность любого различия — это третий элемент, обозначающий «зазор» между двумя противоположностями. Мы имеем право противопоставить демократическому материализму материалистическую диалектику, если под материалистической диалектикой мы понимаем следующее положение, в котором этот третий элемент дополняет реальность первых двух: «Существуют только тела и языки, а кроме того, еще существуют истины».

Обратим внимание на синтаксическую структуру, которая отделяет постулат материалистической диалектики от постулата демократического материализма. В частности, на слова «а кроме того еще». Эта структура указывает на то, что мы имеем дело не с добавлением (истина как простое дополнение тел и языков), но и не с синтезом (истина как раскрытие телом собственной сущности, «схваченное» в языке). Истины существуют как исключения из того, что есть. Тем самым мы признаем то, что то, «что есть» — из чего складывается структура миров, — это хорошенькая смесь тел и языков. Но есть что-то помимо того, «что есть». И истины — это (философское) название того, что включается в непрерывный ряд «того, что существует».

В определенном смысле, материалистическая диалектика тождественна демократическому материализму. В конце концов, это два материализма. Да, существуют только тела и языки. Не существует никакой отделяемой «души», «жизни», «духовного принципа» и т. д. Но, в другом смысле, материалистическая диалектика радикальным образом отличается от демократического материализма.

* * *

У Декарта мы обнаруживаем те же соображения относительно онтологического статуса истин. Декарт называет «субстанцией» общую форму бытия как реального существования. То, что существует, — это субстанция. Всякая «вещь» есть субстанция. У протяженной субстанции есть форма и движение, у мыслящей субстанции — идея. Отсюда общепринятое отождествление учения Декарта с дуализмом: субстанциальное «то, что существует» разделяется на мысль и протяженность, что в человеке обозначается как душа и тело.

Тем не менее, в 48-м параграфе «Первоначал философии» мы видим, что субстанциальный дуализм подчиняется более фундаментальному различению. Это различение между вещами («тем, что существует», то есть субстанцией, мыслящей или протяженной) и истинами:

«Я разделяю два рода нашего знания: к первому относятся все вещи, наделенные бытием, а ко второму все истины, которые суть ничто вне нашей мысли».

Какой поразительный текст! Он признает совершенно исключительный онтологический и логический статус истин. Истины не наделены бытием. Значит ли это, что они вообще не существуют? Никоим образом. Истины не обладают субстанциальным бытием. Именно так нужно понимать то, что они «не имеют никакого бытия за пределами нашего сознания». В 49-м параграфе Декарт отмечает, что этот критерий указывает на формальную всеобщность истин и, следовательно, на их логическое существование, которое есть не что иное, как определенный тип интенсивности:

«Например, когда мы думаем, что нельзя сделать что-то из ничего, мы не считаем это утверждение некой вещью, которая существует, или качеством некой вещи, мы рассматриваем его как вечную истину, которая имеет место в нашей мысли и которую можно назвать общим знанием или максимой: однако, когда кто-то говорит нам, что невозможно, чтобы что-то существовало и не существовало в одно и то же время, что то, что сделано, нельзя отменить, что тот, кто мыслит, не может перестать быть или существовать, пока он мыслит, и многие другие утверждения, — это истины, но не вещи».

Декарт — дуалист не только из-за противопоставления, с одной стороны, «мыслящих вещей» и, с другой стороны, «телесных вещей», то есть «тел или, скорее, качеств, принадлежащих этим телам». Декарт — дуалист на более фундаментальном уровне, на уровне, на котором различаются вещи (мыслящие или телесные). Вы можете заметить, что, в отличие от тел и даже от душ, истины непосредственно всеобщи и совершенно точно — вне сомнения.

Обратите внимание на следующий отрывок:

«Их [истин] столь много, что было бы трудно перечислить; но необходимости в этом и нет, потому что мы обязательно узнаем их при случае».

Мы видим, в каком случае Декарт мыслит тремя категориями (а не только двумя). Его аксиома может быть на самом деле выражена следующим образом:

«Существуют только (случайные) телесные вещи и мыслящие вещи, а кроме того, существуют еще (вечные) истины».

* * *

Идея о том, что мы можем установить особый способ бытия истин, была одной из главных в моей книге «Бытие и событие». В ней я доказываю, что родовой признак истин — множественность: их нельзя распознать с помощью лингвистических предикатов, им нельзя дать явное определение. [В ней же] я говорю, почему мы имеем право назвать «субъектом» локальное наличие процесса, из которого вырастают эти универсальные множественности (формула: «субъект есть момент истины»).

Эти результаты обосновывают возможность будущей метафизики, способной охватить сегодняшние действия и усилить свои позиции завтра, принимая во внимание то, что произведет эти действия. Такая метафизика — компонент новой материалистической диалектики.

Делез также стремился создать условия для современной метафизики. Вспомним его высказывание о том, что, когда философ слышит слова «демократические дебаты», он поворачивается и убегает. Это потому, что интуитивное представление Делеза об этом понятии предполагало схватывание его составляющих с огромной скоростью. Так вот, эта огромная скорость мысли фактически несовместима с демократическими дебатами. В общем материалистическая диалектика противопоставляет реальную бесконечность истин принципу конечности, который выводится дедуктивно из принципов демократии. Например, мы можем сказать:

«Истина утверждает бесконечную правоту своих последствий, что бы им ни противопоставлялось».

Это был самый важный вывод «Бытия и события», касающийся онтологической природы истин. Мы можем сказать иначе: верно, что мир состоит из тел и языков. Но каждый мир способен внутри себя производить свою собственную истину.

Однако онтологического разрыва недостаточно. Мы также должны доказать, что способ явления истин уникален.

Самая ясная формула демократического материализма на сегодняшний день:

«Существуют только индивиды и сообщества».

Этому утверждению мы должны противопоставить максиму материалистической диалектики:

«Универсальность истин поддерживается субъективными формами, которые не могут быть ни индивидуальными, ни коммунитарными».

Или:

«Поскольку субъект существует как субъект истины, он отделяет себя от любого сообщества и уничтожает любую индивидуацию».