Джонатан Сафран Фоер
Мясо. Поедание животных (Eating Animals) Истории из жизни
Американцы употребляют в пищу менее 0,01 % из всего, что считается пригодным для еды на планете Земля
Плоды с ветвей семейного древа
Когда я был маленьким, то частенько проводил уик-энд у бабушки. Встречая вечером в пятницу, она подхватывала меня на руки и душила в своих страстных объятиях. А отправляя домой в воскресенье после обеда, подняв, вновь обнимала. Лишь много лет спустя я понял, что она меня попросту взвешивала.
В войну моя бабушка, босоногая, рылась в помойках, выуживая то, что другие считали несъедобными отбросами: гнилые картофелины, мясные обрезки и мослы. Вот почему она могла смотреть сквозь пальцы на то, что я, раскрашивая картинки, залезал за контур, зато строго следила, чтобы продуктовые купоны вырезал аккуратно, не заезжая за пунктирную линию. А в отелях, где на завтрак устраивался шведский стол и мы алчно мели все подряд, она аккуратно ладила сандвич за сандвичем, пеленала их в салфетки и украдкой совала в сумку, припасая еду на обед. Именно бабушка втолковала мне, что одним чайным пакетиком можно заварить столько чашек чая, сколько пожелаешь, и что любая часть яблока съедобна.
Не о деньгах она пеклась. (На большинство тех купонов, что я вырезал, отпускали продукты, которых она никогда не покупала.)
Не о здоровье заботилась. (Она буквально пичкала меня колой.)
Моя бабушка никогда не садилась за стол вместе со всеми. Даже когда уже не о чем было хлопотать — ни доливать в тарелку супу тому, кто просил добавки, ни помешивать что-нибудь в кипящей кастрюле или проверять, что творится в духовке, — она все равно оставалась на кухне, как бдительный страж (или пленник) на башне. Теперь-то я понимаю, что она насыщалась запахами и ароматами еды, которую готовила, этим и была сыта.
Спасаясь в европейских лесах, она ела, чтобы выжить и протянуть до следующей еды, которая позволяла дотерпеть и дожить до следующей. А в Америке, полвека спустя, мы могли позволить себе все, что только заблагорассудится. Наши буфеты ломились от продуктов, купленных по прихоти, от дорогих деликатесов, в которых мы вовсе и не нуждались. И когда кончался срок годности, еду эту мы выбрасывали, не давая себе труда хотя бы понюхать. Трапеза перестала быть событием. И все это было достигнуто стараниями бабушки. Но себе она не могла позволить подобное легкомыслие в отношении еды.
В детстве мы с братьями считали бабушку самым великим поваром на свете. В первый раз мы провозглашали это, когда еда появлялась на столе, повторяли, проглотив первый кусочек, и произносили еще раз в конце трапезы: «Ты самый великий повар на свете». При этом мы были уже достаточно искушенными ребятами, чтобы сообразить, что Самый Великий Повар На Свете должен знать чуть больше, чем один-единственный рецепт (курица с морковкой), и что Великие Рецепты состоят не из двух поднадоевших ингредиентов.
Мы почему-то без возражений принимали на веру ее утверждение, что темная еда полезнее светлой и всего питательней кожура и хлебная корочка. (Сандвичи для уик-эндов непременно делались из сбереженных горбушек от памперникелей*.) Животные, крупнее тебя, учила она, хороши для тебя, животные* мельче тебя, толковала она, очень хороши для тебя, рыбы (их она животными не считала) превосходны для тебя, и уж, без сомнения, пойдут на пользу тунец (который, по ее убеждению, не рыба), овощи, фрукты, кексы, печенье и содовая. Все продукты, без исключения, полезны. Жиры — вещь полезная, причем любые жиры годятся всегда, во всем и в любых количествах. Сахар, тот просто очень полезен. Чем толще ребенок, тем он здоровее, особенно, если это мальчик. Ланч — это не трапеза один раз в день, ее следует повторять в 11:00, в 12:30 и в 15:00. Она была убеждена, что мы всегда ужасно голодны.
* Памперникель — ароматный хлеб из ржаной и пшеничной муки и дробленой ржи. (Здесь и далее примеч. перев.)
Если честно, то ее курица с морковью и по сей день остается, пожалуй, самой божественной едой, какую я когда-либо пробовал. И ни то, как она была приготовлена, ни ее вкус не имели никакого значения. Еда ее была вкусной, потому что мы верили, что она вкусная. Наша вера в бабушкину стряпню была более пылкой, чем вера в Бога. Ее великое кулинарное мастерство стояло в ряду самых главных семейных преданий, таких, как коварство дедушки, которого я не знал, или единственная драка между моими родителями. Мы крепко держались за эти истории, они стали неотъемлемой частью нас самих. Мы были крепкой семьей, которая не лезет на рожон, живет своим умом и обожает стряпню нашей бабушки.
Может, и жил на свете человек, чья жизнь была настолько ровной да гладкой, что и рассказать о ней нечего. О моей бабушке можно было бы порассказать больше историй, чем о любом человеке из тех, что мне встречались, — о ее детстве, полном борьбы за выживание, когда граница между жизнью и смертью была тоньше тончайшего волоска, об обрушивавшихся на нее потерях, об иммиграции и новых утратах, о радостях и невзгодах обживания на новом месте. И хотя своим будущим детям я когда-нибудь попытаюсь поведать истории из ее жизни, в нашей семье было не принято говорить об этом. А бабушку мы называли не иначе как Величайший Повар.
Сама она тоже не любитель рассказывать о себе. Вернее, истории свои она тщательно просеивала, желая, чтобы судили не о том, как она жила-выживала, а какова она сегодня. Вернее, все, что она пережила, не ушло куда-то, а составляет ее сегодняшнюю. А еще вернее, история ее взаимоотношений с едой и включала все, что с нею приключилось в жизни. Еда для нее — не просто пища. Это и страх, и достоинство, и благодарность, и месть, и радость, и унижение, и религия, и история, и, конечно же, любовь. Вот почему истории, которыми она нас угощала, представлялись нам плодами, собранными с исчезнувших ветвей нашего семейного древа.
Все можно повторить
Когда вдруг выяснилось, что я скоро стану отцом, все во мне пришло в движение. Я бросился убирать дом, заменять давно умершие лампочки, мыть окна и разбирать бумаги. Я поменял стекла в очках, купил дюжину пар белых носков, установил багажник на крышу автомобиля и устроил разделитель кузова, впервые за пять лет сходил к врачу и решил написать книгу о поедании животных.
Будущее отцовство послужило толчком к путешествию, которое в конце концов и станет этой книгой, но багаж для него я собирал большую часть жизни. Когда мне было два года, героями всех моих историй перед сном были животные. Когда мне было четыре, кузен отдал нам на лето собаку. Я ее лягнул. Отец сказал, что в нашей семье не принято бить животных ногами. Когда мне было семь, я оплакивал смерть моей золотой рыбки. Я узнал, что мой отец выбросил ее в унитаз и смыл. Я сказал отцу — другими, далеко не такими приличными словами, — что в нашей семье не принято выбрасывать живых существ в унитаз. Когда мне было девять, у меня была приходящая няня, которая не хотела никому причинять вреда. Она произнесла именно эти слова, когда я спросил ее, почему она не ест курицу вместе со мной и моим старшим братом: «Я не хочу никого и ничего обижать».
— Никого и ничего обижать} — спросил я.
— Ты знаешь, что курица — это курица, правильно? Фрэнк стрельнул в меня взглядом: и мама с папой
доверяют этой дурочке своих драгоценных малюток?
Намеревалась она или нет обратить нас в вегетарианство, но уже такой тон в разговоре о мясе заставляет людей почувствовать себя непонятно в чем виноватыми, однако не все вегетарианцы прозелиты — она же была вдобавок и подростком, а потому ей недоставало рассудительности, которая позволяет втолковывать свою мысль спокойно и убедительно. Впрочем, она поделилась с нами всем, что знала, не драматизируя и не пускаясь в пространные рассуждения.
Мы с братом переглянулись, наши рты были битком набиты обиженными курами, а в головах у обоих крутилось: как-же-я-никогда-не-думал-об-этом-ранъше-и-почему-никто-мне-обэтом-не-рассказал? Я положил вилку на стол. Фрэнк же преспокойно закончил трапезу и, вероятно, ест кур и поныне, пока я печатаю эти слова.
То, что рассказала приходящая няня, дошло до меня не только потому, что казалось правдой, но потому, что все, о чем мне говорили родители, теперь распространялось и на еду. Мы не обижали членов семьи. Мы не обижали ни друзей, ни незнакомцев. Мы не обижали даже нашу мягкую мебель. Если я пока не додумался включить в этот список животных, это вовсе не значило, что нужно делать из них исключение. Просто до этого я был ребенком, не подозревающим, как устроен мир. Во всяком случае, до поры до времени. Этот момент, казалось бы, должен был перевернуть всю мою жизнь.
Но пока этого не произошло. И мое спонтанное вегетарианство, такое напыщенное и несгибаемое вначале, продолжалось несколько лет, а потом затрещало и тихо сошло на нет. Мне вовсе не претили моральные принципы приходящей няни, но как-то само собой получилось, что я предал их и забыл, По правде говоря, я вообще никому не желаю причинять обиду. Честное слово, я всегда стараюсь поступать правильно. Если уж совсем начистоту, мне не в чем себя упрекнуть. Пожалуйста, передайте курицу, я ужасно голоден.
Марк Твен сказал, что нет ничего проще, чем бросить курить — он сам это делал много раз. Я бы к списку легкодостижимых вещей добавил и вегетарианство. В старших классах я становился вегетарианцем столько раз, что и не сосчитать, мной руководило желание влиться в число тех людей, чей мир казался мне простым и ясным, а проникновение в него — легким и необременительным. Я мог придумывать способ запоминать номер «Вольво» моей мамы, мог заниматься благотворительной продажей домашних булочек на переменках, что, кстати, давало возможность незаметно тереться около грудастых девушек-активисток. (Но я всегда при этом помнил, что обижать животных нехорошо.) Нельзя сказать, что я воздерживался от мяса. Я только воздерживался есть его на людях. В уединении я давал себе волю. Многие ужины тех лет начинались с вопроса отца: «Может, кто-нибудь что-то не ест? Так я должен это знать».
Поступив в колледж, я начал поедать мясо открыто. Не «веруя в него», как бы возвышенно это ни звучало, а попросту стараясь не задумываться. Я не считал, что должен немедленно обозначить себя как вегетарианца. Рядом не было никого, кто мог знать мои вегетарианские вкусы, а потому и не нужно было притворяться или объяснять кому-либо причину резкой перемены моих пристрастий. В кампусе вегетарианство было широко распространено, именно это и отбивало у меня охоту — человек вряд ли станет подавать деньги уличному музыканту, чей футляр и так переполнен монетами.
Но когда к концу второго курса я стал изучать философию и впервые серьезно возомнил, будто не просто думаю, а размышляю, я вновь стал вегетарианцем. Некая притворная забывчивость, которой я сознательно обманывал себя, употребляя в пищу мясо, теперь казалась мне слишком наивной для моей нынешней, как я полагал, интеллектуальной жизни. Я думал, что жизнь можно выстроить по прихоти рассудка. Только вообразите, как я досадовал на ее своеволие.
Я ел мясо и по окончании колледжа — много разного мяса — примерно два года. Почему? Да потому, что это было вкусно. И потому, что более важно, чем формирование привычек — это истории, которые мы рассказываем себе и друг другу. И я тоже занимался самооправданием, успокаивая себя утешительными историями о самом себе.
А потом мне устроили свидание с женщиной, которая впоследствии стала моей женой. Только спустя несколько недель после знакомства мы обнаружили, что толкуем об одном и том же — о двух волнующих нас темах: брак и вегетарианство.
Ее собственная история взаимоотношений с мясом удивительно схожа с моей: перед сном, лежа в постели, она давала себе какой-нибудь зарок, а на следующее утро нарушала его при выборе завтрака. Конечно, ей сразу становилось страшно, что она делает что-то неправильное, но одновременно возникала мысль, что все не так просто и маленькие человеческие слабости простительны. Как и у меня, у нее была сильная интуиция, но, вероятно, все-таки недостаточно сильная.
Люди вступают в брак по многим, совершенно различным причинам, но та, что сподвигла нас на этот шаг, сулила нам перспективу некоего нового начинания. Иудейские ритуалы и символы поддерживали это ощущение резкого разграничительного барьера, отделяющего нас от того, что было прежде. Самый банальный пример: разбивание стакана в завершение свадебной церемонии. Все, казалось, было таким же, как вчера, но теперь должно кардинально измениться. А значит, дела пойдут лучше. И мы станем лучше.
Звучит великолепно, но как этого добиться? Я могу придумать бесконечное число способов сделать себя лучше (выучить иностранные языки, стать более терпеливым, проявить небывалое усердие в работе), но я уже давал себе такое множество клятв, чтобы перестать им доверять. Я могу придумать и бесчисленное количество способов сделать «нас» лучше, но того существенного, в чем мы действительно можем прийти к согласию и радикально изменить что-то в наших взаимоотношениях, не так уж много. А в реальности, даже когда кажется, что возможностей что-то изменить много, их совсем мало.
Поедание животных — вот что беспокоило нас и о чем мы когда-то позволили себе забыть, оно и было точкой отсчета. И все же существовало множество пересечений, из которых так много всего могло проистечь. На той же неделе мы обручились и стали вегетарианцами.
Свадьба наша, конечно, не была вегетарианской, ибо мы убедили себя, что было бы нечестно лишить животного белка наших гостей, иные из которых преодолели большое расстояние, чтобы разделить с нами нашу радость. (Разве это не резонно?) А во время медового месяца мы позволили себе есть рыбу, но мы ведь были в Японии, а когда ты в Японии… Вернувшись на родину, в наш новый дом, мы изредка ели бургеры, куриный суп, копченого лосося и стейки из тунца. Но только очень редко. Только когда очень этого хотелось.
Ничего не поделаешь, думал я. Все идет, как надо, полагал я. Такое несоответствие мыслительных установок и реального рациона, считал я, позволительно. Почему прием пищи должен отличаться от других этических сфер нашей жизни? Мы были честными людьми, которые, впрочем, изредка привирают, мы были преданными друзьями, которые иногда ведут себя несколько криво. Мы были вегетарианцами, которые время от времени едят мясо.
Я даже не мог быть уверен в том, что мои интуитивно сформулированные принципы не более чем сентиментальные воспоминания детства, и что, если копнуть поглубже, все это не окажется какой-нибудь ерундой. Я не задумывался о тех животных, не ведал, как их разводили и как убивали. Мне, правда, становилось как-то не по себе, однако вовсе не подразумевалось, что кого-то или даже меня это должно озаботить. Да я и не чувствовал никакого стремления или необходимости разобраться во всем этом.
Но потом мы решили завести ребенка, а это уже другая история, которая повлекла за собой и все остальное.
Примерно через полчаса после рождения моего сына я вышел в приемную сообщить собравшейся родне хорошую новость.
— Ты сказал «он»? Значит, это мальчик?
— Как его зовут?
— На кого он похож? — Выкладывай все!
Как можно быстрее я ответил на их вопросы; быстро, как только сумел, поспешил за угол и включил сотовый.
— Бабуля, — сказал я, — у нас появился младенец. Единственный телефонный аппарат стоял у нее на кухне. Трубку она подняла сразу, это означало, что она сидит и ждет звонка. А было уже за полночь. Может, она занималась тем, что вырезала купоны? Готовила курицу с морковкой, чтобы заморозить ее и потом скормить кому-нибудь? Я никогда не видел и не слышал, как она плачет, но когда она спросила: «Сколько он весит?» — в ее голосе я уловил слезы.
Через несколько дней мы вернулись домой из роддома, и я послал другу письмо с фотографией моего сына и описанием первых впечатлений от отцовства. Он ответил просто: «Всё можно повторить». Именно это и стоило написать, потому что как раз это я и чувствовал. Мы можем снова и снова рассказывать наши истории и делать их лучше, глубже и трепетнее. А можем и поведать новые. Наш мир устроен так, что всегда есть другой шанс.
Поедая животных
Вероятно, первое желание моего сына, неосознанное и не выраженное словами, было поесть. Его кормили грудью уже спустя несколько секунд после рождения. Я смотрел на него с благоговением, чувством, которое не испытывал еще никогда в жизни. Ему не надо было ничего объяснять, не нужно было никакого опыта, он знал, что нужно делать. Миллионы лет эволюции внедрили в него это знание, как и закодировали биение его крошечного сердечка, а также расширение и сокращение его жадно впитывавших воздух легких.
Да, подобного благоговения никогда не было в моей жизни, но чувство это связывало меня через поколения с моими предками. Я видел кольца на моем родовом древе: мои родители, смотрящие, как я ем, моя бабушка, смотревшая, как ест моя мама, мои прабабушка и прадедушка, взирающие, как моя бабушка… Он ел, как ели дети доисторических пещерных художников.
Когда мой сын начал жить и когда я начал писать эту книгу, казалось, все его существо сконцентрировано вокруг пищи. Его кормили, он спал после кормления, капризничал перед кормлением или исторгал из себя молоко, которым его кормили. Теперь, когда я заканчиваю книгу, он способен уже произносить вполне вразумительные речи, а та еда, которую он потребляет, поглощается вместе с историями, которые мы рассказываем. Кормление ребенка не похоже на то, как потчуют взрослых: оно намного важнее. Оно важнее потому, что важна его пища (то есть важно его физическое здоровье, важно и удовольствие, которое он получает от еды), и потому, что важны истории, поглощаемые вместе с едой. Эти истории объединяют нашу семью, делают ее похожей на другие семьи. Истории о еде — это истории о нас самих, это наша история и наши семейные ценности. Это еврейские традиции, на которых стоит моя семья. Я усвоил, что еда служит двум параллельным целям: она питает и сохраняет родовую память. Прием пищи и рассказывание историй неразделимо: соленая морская вода — это те же слезы; мед не только сладкий на вкус, он напоминает нам о сладости мира; маца — это хлеб нашей горечи.
На планете тысячи съедобных продуктов, и чтобы пояснить, почему мы употребляем относительно малую долю из них, стоит потратить несколько слов. Мы должны объяснить, что петрушка в нашей тарелке — для украшения, что пасту не едят на завтрак, отчего мы едим крылья, но не едим глаза, едим коров, но не едим собак. Истории — это не только изложение фактов, это еще и утверждение правил.
Много раз в жизни я забывал, что у меня есть истории про еду. Я просто ел то, что сумел достать, или то, что было вкусно, что представлялось естественным, разумным или полезным — ну что тут нужно объяснять? Но, размышляя о родительском долге, я начинал думать, что подобное равнодушие недопустимо.
С этого и началась моя книга. Я просто хотел знать — не только для себя, но и для своей семьи, — что такое мясо. Я хотел узнать об этом все, до самого конца. Откуда оно берется? Как его производят? Как с животными обращаются и насколько это важно? Каков экономический, социальный эффект поедания животных и как это влияет на окружающую среду? Впрочем, в своих персональных поисках я не заглядывал столь далеко. Начав интересоваться как родитель, я вплотную столкнулся с такими реалиями, которые как гражданин не мог игнорировать, а как писатель не мог оставить при себе, не предав публичности. Но осознавать реалии и ответственно писать о них — это не одно и то же.
Я хотел не только задать эти вопросы, но и разобраться в них обстоятельно. Почти 99 процентов всего мяса, потребляемого в этой стране, поступает с «промышленных ферм», и большую часть книги я посвящу объяснению того, что это означает и почему оставшийся 1 % животноводства имеет не меньшее значение и составляет важную часть этой истории.
Непропорционально большое количество страниц посвящено обсуждению семейных животноводческих ферм, что отражает, по моему мнению, их значимость, и в то же время незначительность, что парадоксально подтверждает правило.
Чтобы быть совершенно честным (рискуя тем самым потерять доверие к моей объективности): я еще до начала своих исследований предположил, будто уже знаю, что найду — не детали, но общую картину. Впрочем, другие делали то же самое. Почти всегда, когда я рассказывал кому-либо, что пишу книгу о «поедании животных», этот человек предполагал, даже ничего не зная о моих взглядах, будто речь идет об апологии вегетарианства.
Это говорит о том, что большинству вовсе не нужно тщательное изучение системы животноводства, имеющее целью отвратить человека от мяса, оно как бы заранее знает всю доказательную аргументацию. (А какое предположение сделали вы, увидев название этой книги?)
Я тоже предположил, что моя книга о поедании животных станет откровением в обосновании вегетарианства. Она таковой не стала. Само по себе обоснование вегетарианства, его апология стоит книги, но я писал не об этом.
Животноводство невероятно сложный, запутанный предмет. Ни два животных одной породы, ни две породы животных, ни фермы, ни фермеры, ни едоки — не одинаковы. 1Ьры исследований — чтение книг, бесконечные беседы, личные впечатления — вынудили взглянуть на этот предмет серьезно, и я вынужден был спросить себя, смогу ли сказать нечто внятное и значительное о столь многогранной проблеме. Возможно, речь следует вести не об абстрактном «мясе». Вот есть животное, выращенное на конкретной ферме, забитое именно на этой фабрике, проданное в таком-то виде и съеденное этим вот человеком — каждый отдельный этап столь индивидуален, что невозможно собрать все это в единую мозаику.
Употребление в пищу животных — одна из таких проблем, как, скажем, аборт, при обсуждении которых многие важные моменты не удается прояснить до конца (Когда, на какой стадии зародыш становится личностью? Что на самом деле испытывает животное?), это приводит в замешательство и заставляет принимать оборонительную позицию или провоцирует агрессию. Это довольно скользкий, неприятный и неоднозначный поворот темы. Один вопрос порождает другой, и в результате можно неожиданно запутаться в том, что прежде казалось абсолютно ясной жизненной позицией. Еще хуже, если вовсе не сформулируешь никакой позиции, той, которую стоит защищать как жизненный принцип.
Кроме всего прочего, бывает сложно распознать разницу между тем, как представляешь себе нечто, и что это нечто есть на самом деле. Слишком часто аргументы против поедания животных вовсе и не аргументы, а попросту выражение индивидуального вкуса. В то время как факты — то есть как много свинины мы потребляем; то есть какое множество мангровых болот было уничтожено аквакультурой; наконец, как убивают корову — эти факты непреложно говорят о том, что мы делаем со всем этим. Должны ли они быть оценены с точки зрения этики? С общественной точки зрения? Юридически? Или это просто добавочная информация для конкретного едока, чтобы он спокойно ее переварил?
Эта книга — продукт огромного числа исследований, она строго объективна, как и должна быть любая честная работа журналиста: я использовал наиболее умеренную из всех возможных статистику (почти всегда базирующуюся на правительственных источниках, научных статьях, рецензируемых специалистами в данной области, достоверных источниках), для проверки приводимых фактов отдавал их на отзыв независимым экспертам — и при этом строил книгу как цельную историю. Здесь вы найдете кучу данных, но они иногда неубедительны и могут трактоваться произвольно. Факты важны, но сами по себе они не несут смысловой нагрузки, особенно когда невозможно точно передать их сущность словесно.
Что означает последний крик курицы? Боль? А что означает боль? И неважно, как много мы знаем о физиологии боли — как долго она длится, какие симптомы вызывает и так далее — ничего определенного. Но соедините факты, соберите их в историю сострадания или холодного господства, или одновременно того и другого — поместите их в историю о мире, в котором мы живем, историю о том, кто мы есть и кем хотим быть — и тогда вы сможете говорить о поедании животных убедительно и страстно.
Мы скроены из историй. Я вспоминаю о тех субботних вечерах за кухонным столом моей бабушки, когда на всей кухне мы были только вдвоем — и черный хлеб в раскаленном докрасна тостере да жужжащий холодильник, весь залепленный семейными фотографиями. За горбушками памперникелей и кокой она рассказывает мне о бегстве из Европы, о продуктах, которые она стала бы есть и к которым даже не притронулась бы. Это была история ее жизни. «Послушай меня», — проникновенно повторяла она, и я знал тогда, что мне передавали важный жизненный урок, даже если и не понимал, будучи ребенком, в чем суть этого урока.
Теперь я знаю, в чем он состоял. И хотя подробности могут разниться, я пытаюсь и буду пытаться передать ее урок своему сыну. Моя книга — самая честная попытка сделать это. Приступая к ней, я чувствую великий трепет, ибо существует множество привходящих моментов. Отстраняясь на мгновение от того, что в Америке каждый год только для еды убивают более десяти миллиардов сухопутных животных, не думая об окружающей среде, о людях, вовлеченных в этот процесс, не касаясь таких впрямую зависящих от всего этого тем, как мировой голод, эпидемии и угроза истребления видов, мы погружены только в собственные чувства, занимаемся только собой и друг другом. Мы не только рассказчики наших историй, мы — сами истории. Если мы с женой воспитаем нашего сына как вегетарианца, он не станет есть единственного и особенного блюда своей прабабушки, никогда не ощутит уникального и абсолютного выражения ее любви, вероятно, никогда не подумает о ней как о Самом Великом Поваре На Свете. Ее главная история, сокровенная история нашей семьи, исчезнет.
Первые слова, которые произнесла моя бабушка, впервые увидев своего внука, были: «Я взяла реванш». Из бесконечного множества вещей, которые она могла в этот момент выбрать, она выбрала то, что выбрала, и это был ее выбор.
Послушай меня
Мы не были богаты, но у нас всегда и всего было в достатке. По четвергам мы пекли хлеб, халу и булочки, а потом ели их всю неделю. В пятницу жарили оладьи. На шабат у нас обязательно была курица и суп с лапшой. Мы ходили к мяснику и просили чуть побольше жира. Самый жирный кусок считался самым лучшим. Все было не так, как нынче. У нас не было холодильников, но у нас были молоко и сыр. У нас не было такого разнообразия овощей, но их было достаточно. Не было таких вещей, которые вы имеете сегодня, и воспринимаете это, как должное… Но мы были счастливы. Лучшей доли мы и не знали. И мы тоже воспринимали то, что имели, как должное.
А потом все изменилось. Во время войны на земле был сущий ад, и у меня ничего не осталось. Я лишилась семьи, ты же знаешь. Я бежала и бежала, днем и ночью, потому что за спиной у меня всегда были немцы. Остановишься — умрешь. Еды никакой. От голода я все слабела и слабела, я имею в виду не только то, что остались только кожа да кости. Все тело было в язвах. Стало трудно двигаться. Я была не так воспитана, чтобы есть из помойного ведра. И все же я ела то, чем брезговали другие. Если не кочевряжиться, можно было выжить. Я подбирала все, что только могла найти. Ела такое, о чем и рассказывать тебе не стану.
Но даже в худшие времена я встречала хороших людей. Кто-то научил меня завязывать штанины внизу так, чтобы набивать их картошкой, которую удавалось украсть. В таком виде я шагала милю за милей, ведь никогда не знаешь, когда вновь повезет. Однажды кто-то дал мне немного риса, я два дня добиралась до рынка, где поменяла его на мыло, а затем плелась до другого рынка, чтобы обменять мыло на горстку фасоли. Меня вели удача и интуиция.
Хуже всего стало в конце войны. Многие умерли прямо перед самым ее концом, и я тоже не знала, доживу ли до следующего дня. Один фермер, русский, благослови его Господь, увидев, в каком состоянии я нахожусь, зашел к себе в дом и вернулся с куском мяса.
— Он спас твою жизнь!
— Я не стала его есть.
— Ты не стала есть?
— Это была свинина. Я не стала есть свинину.
— Почему?
— Что значит — почему?
— Потому что она была не кошерной?
— Конечно.
— Даже, чтобы спасти свою жизнь?
— Если ничего не имеет значения, тогда нечего спасать.
Все или ничего — или что-то еще
Лески, используемые в современной рыболовной промышленности, могут достигать в длину 62 миль — это расстояние от уровня моря до космоса. Длина короткой лески — 1 миля.
1. Джордж
Первые двадцать шесть лет своей жизни я провел, не испытывая особой любви к животным. Мне они представлялись надоедливыми, грязными, абсолютно чуждыми и пугающе непредсказуемыми, а привязанность к ним — старомодной причудой. Наибольшую антипатию я испытывал к собакам — этот страх я унаследовал от матери, которая, в свою очередь, унаследовала его от бабушки. В детстве я соглашался идти в гости к друзьям только при условии, что собаку запрут в другой комнате. Если собака приближалась ко мне в парке, у меня начиналась истерика, она продолжалась, пока отец не сажал меня на плечи. Я не любил смотреть телевизионные шоу, в которых участвовали собаки. Я не понимал и не любил тех людей, которые выказывали симпатию к собакам. Вполне вероятно, что в детстве я испытывал подспудное предубеждение против слепых.
И вдруг в один прекрасный день я превратился в фаната собак. Я стал собачником.
Джордж появился у нас с женой совершенно неожиданно. Вопрос о том, чтобы завести собаку, даже не возникал, мы никогда не присматривали себе пса. (И с чего бы? Ведь я испытывал к ним стойкую неприязнь!) Первым днем моей новой жизни стала суббота. Прогуливаясь по Седьмой авеню, что по соседству с нами в Бруклине, мы наткнулись на крошечного черного щенка, который спал у обочины, свернувшись калачиком, как знак вопроса, в фуфайке с надписью УСЫНОВИТЕ МЕНЯ. Я не верю в любовь с первого взгляда или в судьбу, но я полюбил эту чертову псину, и это было предопределено. Даже если б я ее не коснулся.
И представить было невозможно, что мы возьмем собаку, для меня это самый нелепый поступок из всех, что я совершал, однако такую прелестную зверюшку даже самый бесчувственный по отношению к собакам скептик счел бы неотразимой. Конечно, красоту можно обнаружить и в существах без мокрых носов. Но есть что-то необъяснимое в том, как и почему мы влюбляемся в животных. Неуклюжие псины, крошечные собачонки, длинношерстные и гладкие, храпящие сенбернары, астматические мопсы, складчатые шарпеи и депрессивно-унылые бассеты — у каждого найдутся преданные фанаты. Наблюдатели за птицами проводят холодные утра, уставившись в небо и пожирая его глазами в поисках пернатых объектов своего обожания. Любители кошек демонстрируют полное пренебрежение человеческими взаимоотношениями, принося их в жертву своим любимицам. Детские книжки кишат кроликами, мышками, медвежатами и гусеницами, не говоря уже о паучках, сверчках и аллигаторах. Ни у кого никогда не было плюшевой игрушки в виде булыжника, а когда самые заядлые филателисты ссылаются на любовь к маркам, это, согласимся, совсем иной вид привязанности.
Мы взяли щенка домой. Я поймал его — её — в свои объятия, когда он кинулся ко мне через всю комнату. Затем, уверившись, что он — она — не лишит меня пальцев в процессе кормления, я начал кормить ее с ладони. Потом позволил ей лизнуть мне кисть руки. И, наконец, разрешил лизнуть лицо. А потом и сам лизнул её в мордочку. Теперь я люблю всех собак и всегда буду жить с ними в счастливом согласии.
У шестидесяти трех процентов американских семей имеется, по крайней мере, один домашний питомец. Это не только неожиданно высокий процент, но и вообще новость. Мода держать дома животных широко распространилась одновременно с возвышением среднего класса и засильем урбанизации, как следствие потери возможности каких-либо других контактов с животным миром, а кроме того, домашние любимцы стоят денег, а значит, это привилегия и причуда богатых. (Каждый год американцы тратят на своих четвероногих друзей 34 миллиарда долларов.) Историк из Оксфорда Кейт Томас, чья энциклопедическая работа «Человек и мир природы» (Man and the Natural World) теперь считается классикой, доказывал что:
«Распространение моды на содержание домашних питомцев среди горожан среднего класса в ранний современный период… не только значительно повлияло на развитие социальной, психологической и коммерческой сторон жизни, но имело и интеллектуальное значение. В среде среднего класса оно сформировало веру в недюжинный ум животных; способствовало возникновению бессчетного числа анекдотов об их догадливости; стимулировало понимание того, что животные могут иметь характер и индивидуальность; и создало психологическую основу для точки зрения, что, по крайней мере, некоторым животным нельзя отказать в праве на нравственные понятия».
Нельзя сказать, что мои отношения с Джордж открыли мне глаза на «догадливость» животных. Угадывая большинство ее желаний, я, однако, понятия не имел, что творится у нее в голове. (Хотя был убежден, что за пределами ее явно выраженных желаний скрывается еще многое.) Я одинаково часто удивлялся как отсутствию у нее всякой сообразительности, так и наличию недюжинного для собаки ума. Разница между нами всегда более очевидна, чем сходство.
И все-таки Джордж не примитивное существо, которое только и требует, что «люби меня, как я тебя». Как выяснилось, она — самая большая в нашей жизни заморочка, требующая всего нашего времени. Она заставляет нас и наших гостей следить за всеми ее развлечениями — как она грызет мои ботинки и игрушки моего сына, с маниакальной страстью гоняет белок, обладает необъяснимой способностью оказываться на каждом фото между объективом и предметом, который снимают, облаивает скейтбордистов и хасидов, гнобит женщин в критические дни (кошмарнее всего — хасидок в соответствующий период), тыкается пукающей задницей в самого неинтересного для нее человека в комнате, вырывает все, что только что посадили, растерзывает новые вещи, лижет то, что собираются подавать на стол, и настойчиво требует вознаграждения (за что?), нагадив в доме.
Наши постоянные попытки — передавать, распознавать и согласовывать желания друг друга, просто сосуществовать — заставляют меня сталкиваться и стараться жить в мире с чем-то, или скорее с кем-то, совершенно иным. Джордж может реагировать на привычный набор слов (и предпочитает не обращать внимания на то, что выходит за рамки этого скудного набора), но по большей части наши взаимоотношения строятся за пределами языка. Кажется, у нее есть и мысли, и эмоции. Иногда, я думаю, что понимаю их, но чаще понять не в состоянии. Она бессловесна, как фотография, и не может сказать того, что хочет мне показать. Она — воплощенная тайна. А я должен быть фотографией, отражающей ее невысказанное желание.
Буквально вчера вечером я поднял взгляд от книги и увидел, что Джордж смотрит на меня с другого конца комнаты. «Когда ты сюда вошла?» — спросил я. Она опустила глаза и неуклюже двинулась от меня по коридору — и это не был неясный, не проявленный негатив, это часть нашей домашней жизни. Несмотря на устоявшуюся модель нашего общения, которая гораздо более постоянна, чем характер взаимоотношений между мной и другим человеком, она до сих пор кажется мне непредсказуемой. И, невзирая на нашу близость, я изредка трепещу и немного боюсь ее чужеродности. Появление ребенка сильно обострило это ощущение, поскольку не было абсолютно никаких гарантий — кроме той, которую я интуитивно чувствовал, — что она не причинит вреда младенцу.
Списка наших различий хватило бы на целую книгу, и все же Джордж точно так же, как и я, боится боли, ищет удовольствий и не только страстно желает есть и играть, но и требует общения. Мне вовсе не обязательно знать все ее настроения и пристрастия. Главное, я знаю, что они у нее есть. Наши психологии не просто сильно разнятся — они совсем несхожи, а способ познания мира и его понимание — вообще уникальны.
Я ни за что не стал бы есть Джордж, потому что она моя. Но почему тогда я не буду есть и других собак, тех, что никогда не встречал? Или, что еще важнее, какое оправдание найти мне, жалеющему собак, но позволяющему себе есть других животных?
Оправдание для употребления в пищу собак
Несмотря на тот факт, что употреблять в пищу «лучшего друга человека» в сорока четырех штатах считается совершенно законным, это такое же табу, как и съесть мясо своего лучшего друга-человека. Даже самые отчаянные мясоеды не станут есть собак. Телеведущий и шеф-повар Гордон Рамси может изображать из себя настоящего мачо, героя телерекламы, но вы никогда не увидите щенка, высовывающегося у него из кастрюли. Однажды он обмолвился, что, если его дети станут вегетарианцами, он посадит их на электрический стул, а мне интересно, как бы он отреагировал, если бы они зажарили свою собственную собаку?
Собаки — чудесные существа, а во многом и просто уникальные. Но их интеллектуальные и экспериментальные возможности не удивляют, ведь этого от них и ждут. Свиньи весьма умны и эмоциональны в любом смысле этих слов. Они, конечно, не сумеют вспрыгнуть на крышу «Вольво», но могут приносить предметы, бегать и играть, быть озорными и непослушными и платить преданностью и любовью. Почему бы им не начать сворачиваться калачиком у огня? Почему бы и их не перестать помешивать на огне?
Наше табу на употребление в пищу собак, может, и говорит кое-что о собаках, но гораздо больше о нас самих.
Французы, которые любят своих собак, иногда едят своих лошадей.
Испанцы, которые любят своих лошадей, иногда едят своих коров.
Индийцы, которые любят своих коров, иногда едят своих собак.
Сюда подходят слова из «Скотного двора» Джорджа Оруэлла, хотя они были сказаны совершенно по другому поводу: «Все животные равны, но некоторые животные равнее других». Такая избирательная защита вовсе не закон природы; идет она от тех историй, которые мы сочиняем за нее.
Итак, кто прав? Каковы должны быть причины для исключения собачатины из меню? Мы, присвоившие себе право выбора плотоядные животные, предлагаем: «Не ешьте животных-друзей».
Но собак и не держат в качестве домашних питомцев в тех местах, где их едят. А как же наши соседи, вообще не имеющие домашних животных? Есть ли у нас право протестовать, если они приготовят на ужин собаку?
Прекрасно, далее:
Не ешьте животных с необыкновенными умственными способностями. Если под «необыкновенными умственными способностями» мы имеем в виду то, что присуще собаке, то этой собаке повезло. Но подобное определение должно также включать свинью, корову, курицу и много видов морских животных. Из подобного перечня, естественно, придется исключить слабоумных людей.
Затем:
Извечные табу — не играть с какашками, не «заводить шашни» с сестрой или не есть друзей — так и остаются неизменными. Опыт показывает, что все это нам же во вред. Но поедание собак не было и не является табу во многих местах, и никоим образом это нам не вредит. Правильно приготовленное собачье мясо не больший риск для здоровья, чем любое другое мясо, в конце концов, ни одна клеточка нашего организма против подобного блюда не протестует.
Употребление в пищу собак, между тем, освящено веками. В гробницах четвертого века нашли изображения собак, которых убивают вместе с другими животными, идущими в пищу. Это был вполне укоренившийся обычай, который отразился и в языке: сино-корейский иероглиф, означающий «честный и правильный» (yeon), буквально переводится так: «вкусный, как жареное собачье мясо». Гиппократ ценил собачье мясо как источник силы. Римляне ели «молочных щенят», индейцы племени дакота обожают собачью печень, а еще не так давно гавайцы ели собачьи мозги и кровь. Мексиканская голая собака была основным источником мяса у ацтеков. Капитан Кук съел собаку. Роальд Амундсен лихо съел своих упряжных лаек. (Ну ладно, он умирал от голода.) На Филиппинах до сих пор едят собак, чтобы отвратить несчастье; в Китае и Корее — в качестве лекарства; для усиления либидо — в Нигерии; и во множестве мест на каждом континенте просто потому, что это вкусно. Многие века китайцы выращивали особые породы собак, похожих на черноязыких чау-чау, чтобы ими почавкать, а во многих европейских странах до сих пор законом запрещены книги, которые описывают разделку собачьих туш, предназначенных в пищу людям.
Конечно, что-то делалось почти везде и всегда, но это не может быть оправданием для того, чтобы совершать подобное сейчас. Тогда как мясное производство требует долгого выращивания, выкармливания и сохранения скота на ферме, собаки просто просятся, чтобы их ели. Ежегодно от трех до четырех миллионов собак и кошек насильственно подвергают эвтаназии. Это составляет миллионы фунтов мяса, которые ежегодно практически выбрасывают. Простое избавление от этих умерщвленных собак — огромная экологическая и экономическая проблема. Услышь все эти рассуждения наши домашние питомцы, они бы, наверное, сошли с ума или рванули из дома куда глаза глядят. Представить себе, что можно съесть этих заблудившихся, сбежавших, этих недостаточно-привлекательных-чтобы-взять-их-к-себе-домой и недостаточно-хорошо-себя-ведущих-чтобы-держать-их-дома существ, так же немыслимо, как, скажем, представить, что можно съесть луну.
В известном смысле именно это мы уже делаем. Переработка непищевого животного сырья, то есть животного белка, не годного в пищу человеку, но подходящего для кормления домашнего скота и домашних питомцев, позволяет перерабатывающим фабрикам превращать тела бесполезных мертвых собак в продуктивное звено пищевой цепи. В Америке каждый год миллионы собак и кошек, которых подвергают эвтаназии в приютах для животных, становятся пищей для кого-то. (Пищей становятся примерно вдвое больше собак и кошек, чем животных, взятых в дом.) Может быть, эту малоприятную и вряд ли эффективную промежуточную ступень просто ликвидировать?
При этом нет необходимости проявлять жестокость. Мы не заставим их страдать больше, чем это необходимо. Хотя и бытует широкое поверье, что адреналин делает собачье мясо вкуснее — отсюда традиционные способы убоя: подвешивание, варка живьем, забивание до смерти — мы все можем согласиться с тем, что, коли уж собираемся их съесть, то должны убить быстро и безболезненно, правильно? Например, традиционный гавайский способ хватать собаку за нос и не давать ей дышать — чтобы сохранить кровь — должен считаться (если не юридически, то морально) варварским.
Мы могли бы, к примеру, включить собак в «Акт о гуманных методах забоя скота». В нем ничего не говорится о том, как с животными обращаются, пока они живы; мы согласны, что это не предмет этого гуманного акта, но ведь в нашей власти обращаться с ними «до убоя» точно так же, как и с теми животными, которые традиционно идут нам в пищу.
Немногие серьезно оценивают грандиозную задачу питания мира, населенного миллиардами всеядных особей, которые требуют непременного мяса к картошке. Неэффективное использование собак, которое уже происходит в областях с высокой плотностью населения (обратите внимание, защитники местных продуктов), заставит покраснеть любого хорошего эколога. Можно спорить, что различные «гуманные» группы — это завзятые лицемеры, тратящие громадные суммы и энергию на тщетные попытки уменьшить количество бездомных собак, в то же время пропагандируя безответственное табу ни-одной-собаки-на-ужин. Если мы позволим собакам быть собаками, разрешим им беспрепятственно размножаться, то с низкими энергетическими затратами и не нанося ущерба окружающей среде создадим местный запас мяса, который посрамит самую эффективную систему пастбищного животноводства. Для людей, задумывающихся об экологии, пришло время признать, что собака — перспективный пищевой ресурс, с точки зрения энвайронмен-талистики*.
* Энвайронменталистика — область науки, изучающая средства борьбы с загрязнением окружающей среды.
Можем ли мы преодолеть нашу сентиментальность? Собак видимо-невидимо, они полезны, их легко готовить, они вкусны, непосредственное употребление в пищу их мяса гораздо более разумно, чем переработка его в белковые добавки, которые станут пищей для других живых существ, которые, в свою очередь, станут пищей для нас.
Тем, кто со мной согласен, предлагаю классический филиппинский рецепт. Сам я по нему не готовил, но иногда можно все понять и не пробуя, только по рецепту.
СВАДЕБНОЕ РАГУ ИЗ СОБАЧАТИНЫ
Убейте собаку среднего размера, опалите мех над горячими углями. Осторожно снимите шкуру, пока собака еще теплая, и отложите в сторону (может быть, она пригодится для приготовления другого блюда). Нарежьте мясо на кубики размером 2,5 см. Маринуйте мясо 2 часа в смеси из уксуса, соли, черного перца горошком и чеснока. Поставьте широкий казан на открытый огонь и обжарьте в нем мясо на растительном масле. Затем добавьте репчатый лук и нарезанный ананас и быстро обжарьте, часто помешивая. Влейте томатный соус и кипящую воду, добавьте зеленый сладкий перец, лавровый лист и соус «Табаско». Закройте крышкой и тушите на угасающих углях, пока мясо не станет мягким. Подмешайте пюре из собачьей печени и жарьте еще минут 5–7.
Простой совет любителю подсматривать: если не удается что-то увидеть впрямую, слегка отведите взгляд в сторону. Наиболее чувствительные к свету части нашего глаза (те, которые приспособлены для различения неясных, туманных предметов) находятся по краям той области, которую мы обычно используем для фокусировки.
Наше отношение к поеданию животных имеет ту же особенность — невидимую часть проблемы можно поймать лишь периферийным зрением. Размышляя о собаках и их взаимоотношении с животными, которых едим, мы пытаемся взглянуть на проблему с неожиданной стороны, не впрямую и, таким образом, сделать нечто невидимое видимым.
2. Друзья и враги
Собаки и рыбы плохо сочетаются. Собаки легко объединяются с кошками, детьми и пожарными. Мы делим с ними пищу и постель, берем с собой в самолет и водим к врачу, радуемся их веселью и оплакиваем их смерть. Рыб можно объединить с аквариумами, с соусом тартар, захватить палочками для еды, они находятся на дальнем конце человеческого внимания и эмоций. Они отделены от нас водной поверхностью и молчанием.
Очевидно, что разница между собаками и рыбами достаточно глубока. Словом «рыба» обозначается невообразимое множество, целый океан названий, более 31 000 различных пород. Собаки вовсе не определяются только породами, они становятся понятны и близки, когда независимо от породы имеют собственное, личное имя, например, Джордж. Я числю себя среди 95 процентов самцов-владельцев собак, которые беседуют со своими псами, а может быть, и среди 87 процентов тех, кто верит, что собаки им отвечают. Но довольно трудно вообразить, на что похож сокровенный опыт понимания рыбы, еще меньше мы этим интересуемся. Рыба чувствует изменение в давлении толщи воды, может откликаться на бесконечное множество химических веществ, которые выделяют тела других морских животных, и улавливает звуки, раздавшиеся в двенадцати милях от нее. Собаки здесь, рядом с нами, топают грязными лапами по нашим гостиным, храпят под нашими письменными столами. Рыбы всегда в иной стихии, безмолвные и без эмоций, безногие и с холодными глазами. Даже по Библии они были сотворены не в один день с остальными животными и с нами, и считаются самым первым и необыкновенно длинным этапом на эволюционном пути к человеку.
Испокон веку тунца — я буду использовать эту рыбу как символ всего рыбного мира, поскольку эту рыбу в Соединенных Штатах едят чаще всего, — итак, тунца ловили на удочку, то есть крючок и леску, которые полностью контролировал конкретный рыбак-одиночка. Пойманная рыба могла прямо на крючке истечь кровью и околеть или потонуть (рыба тонет, если не может двигаться), а затем ее тащили в лодку. Более крупных рыб (не только тунца, но рыбу-меч и марлина) часто только ранят крюком, и они, израненные, могут сопротивляться натянутой леске несколько часов и даже дней. При такой силе крупных рыб для того, чтобы вытащить одну-единственную, требуется двое, а то и трое мужчин. Когда-то использовали (и до сих пор пользуют) специальные инструменты типа киркомотыги под названием острога, чтобы подтянуть большую рыбу поближе к лодке, если она оказывается в пределах досягаемости. Если вонзить острогу в бок, в плавник или даже в глаз рыбы, получится кровавая, но эффективная рукоять, которая поможет вытянуть ее на палубу. Некоторые утверждают, что крюк остроги надо целить в наиболее уязвимое место, то есть под спинной хребет. Другие, к примеру, авторы учебника по рыболовству Организации Объединенных Наций, наоборот, не согласны с этим, они советуют, «если возможно, багрить ее за голову».
В прежние времена рыбаки сначала отыскивали косяк тунца, а затем уж без устали тащили рыбу за рыбой удочкой, леской и острогой. Тунец, попадающий на наши тарелки сегодня, почти всегда вылавливается не простыми «удочкой с леской», но одним из двух современных методов: кошельковым неводом или перемётом. Поскольку я хотел разобраться в самых распространенных методах доставки на наши прилавки самых популярных морских обитателей, мое внимание привлекли именно эти основные способы лова тунца, но опишу я их позднее. Мне нужно еще многое обдумать, прежде чем окунуться в эту глубину.
Интернет переполнен видеороликами рыбной ловли. Под дерьмовый второсортный рок мужчины пыжатся так, будто только что спасли чью-то жизнь, хотя на самом деле с трудом втащили на лодку уставшего марлина или голубого тунца. А еще встречается видео некоего подвида дамочек в бикини, багрящих рыбу, и очень маленьких детей, багрящих рыбу, и людей, в первый раз взявших в руку острогу. За пределами этого странного, почти ритуального действа я, глядя на подобные видео, всегда возвращаюсь мыслью к рыбе, к тому моменту, когда острога оказывается между рукой рыбака и глазами несчастного существа…
Ни один читатель этой книги не станет, надеюсь, терпеть того, кто посмеет размахивать убийственным орудием вроде киркомотыги перед мордой собаки. Это так очевидно, что совершенно не требует каких-либо пояснений. И неужели отвращение к подобному действию нравственно неуместно, если применить его к рыбе, или мы настолько глупы, что считаем это непозволительным только по отношению к собакам? Скажите, долгие предсмертные страдания считаются недопустимой жестокостью по отношению к любому животному, испытывающему их, или это относится только к некоторым животным?
Может ли близость с животными, считающимися членами нашей семьи, остановить нас при выборе тех, кого мы собираемся употребить в пищу? Как далеки от нас в системе жизни рыбы (коровы, свиньи или куры)? Чем определяется дистанция — пропастью или просто одиноко стоящим деревом? Неужели все дело в близости или отдаленности от нас? Если мы когда-нибудь познакомимся с формой жизни более мощной и разумной, чем наша, и пришельцы станут рассматривать нас так же, как мы рыб, каковы будут наши аргументы против того, что нас можно есть?
Как ни странно, жизнь миллиардов животных и состояние крупнейшей экосистемы на нашей планете зависит от того или иного ответа на эти, на первый взгляд, абстрактные вопросы. Подобные глобальные заботы могут показаться очень далекими от реальной жизни. Мы больше волнуемся о том, что находится ближе к нам, и на удивление легко и быстро забываем обо всем остальном. На нас сильно влияет то, что делают другие, в особенности, когда дело касается еды. Пищевая этика так сложна потому, что отношение к пище связано одновременно с вкусовыми сосочками и вкусом, с индивидуальными биографиями и социальными историями. Современный Запад, в отличие от всех более ранних культур, пытается учитывать пристрастия отдельных индивидуумов, которые выбирают пищу на свой вкус, однако ирония в том, что крайне неразборчивое всеядное существо: «Я покладист; я съем все, что угодно», — может оказаться более социально адаптированным, чем человек, предпочитающий питаться, согласуясь с общественной пользой. Пищевые предпочтения определяются многими факторами, но в перечне этих факторов благоразумие (и даже сознательность) обычно стоят далеко от начала.
По отношению к поеданию животных существуют совершенно полярные мнения: или никогда не ешьте их, или же никогда не предавайтесь сомнениям, поглощая их; становитесь защитником животных или презирайте защитников животных. Эти противоположные позиции или близко связанное с ними нежелание занимать никакую позицию сходятся в одном — вопрос об употреблении в пищу животных не обойти. А вопрос этот — едим ли мы животных и как мы это делаем — намного глубже и важнее, чем кажется. История мяса, начиная от Книги Бытия и кончая последним счетом с фермы — это история о том, какие мы сейчас и какими хотим стать в будущем. Это главные философские вопросы, это промышленность, приносящая каждый год доход более 140 миллиардов долларов, это то, что занимает треть суши планеты, формирует экосистемы океанов и способно определять будущее земного климата. А мы все еще продолжаем рассуждать о границах спора — о логических крайностях, а не о том, что происходит на деле. Моя бабушка сказала, что не станет есть свинину даже ради спасения собственной жизни, и хотя она сделала это в чрезвычайной ситуации, многие люди, мне кажется, и в обычной жизни, делая свой ежедневный выбор, не задумываясь, выберут: «всё-или-ничего». Столь категоричный способ мышления мы вряд ли станем применять к другим этическим сферам. (Вообразите человека, лгущего всегда или, наоборот, не делающего этого никогда.) Я не могу сосчитать, сколько раз, когда я говорил кому-нибудь, что я — вегетарианец, этот человек не упускал случая указать на нелепость моего образа жизни или не пытался найти изъян в аргументах, которых я никогда и не приводил. (Я не раз ощущал, что мое вегетарианство имеет большее значение для подобных людей, чем для меня самого.)
Стоит, пожалуй, найти какой-то более разумный способ обсуждения проблемы употребления в пищу животных. Такой способ, который поставит мясо в Центр публичных споров, так же, как это мясо зачастую оказывается в центре наших тарелок. При этом совсем не нужно притворяться, будто мы собираемся достичь всеобщего согласия. И как бы мы ни были уверены, будто знаем, что правильно для нас самих и даже то, что хорошо для других, нужно предвидеть и то, что наша позиция может натолкнуться на противоположное мнение наших соседей. Что же нам делать с этой ожидающей нас неизбежной и неминуемой реальностью? Прекращать разговор или найти способ выстроить его по-иному?
Война
Из каждых десяти тунцов, акул и других крупных хищных рыб, которые обитали в наших океанах пятьдесят-сто лет назад, осталась только одна. Многие ученые предсказывают полное исчезновение всех промысловых видов рыбы менее чем через пятьдесят лет и одновременные напряженные поиски новых способов ловить, убивать и съедать еще большее количество морских животных. Сегодняшняя ситуация настолько остра, что исследователи из Центра рыболовства университета Британской Колумбии убеждают, что «наши взаимодействия с ресурсами рыболовного промысла [то есть попросту с рыбой] уже напоминают… войну на уничтожение».
Насколько я понимаю, война — абсолютно точное слово, описывающее наши отношения с рыбой, его значение включает в себя не только технологии и технические приспособления, которые используют против рыб, но и психологию господства. По мере углубления в изучение животноводства я все яснее видел, что радикальная реформа рыболовства, проходившая в последние пятьдесят лет, по сути вышла за свои пределы. Мы уже ведем войну, точнее, позволяем, чтобы шла война против всех животных, которых мы едим. Это новая война, и у нее есть название: промышленное сельское хозяйство.
Понятие «промышленное сельское хозяйство», как и порнографию, трудно определить, но легко идентифицировать. В узком смысле слова — это система индустриализированного и интенсивного сельского хозяйства, когда животные зачастую ютятся скопом, по десять, а иногда и по сотне тысяч особей вместе, в процессе селекции их изменяют на генетическом уровне, ограничивают в движении и держат на искусственных кормах (в состав которых почти всегда включаются различные медикаменты, например, противо-микробные препараты). В мировом масштабе каждый год на промышленных фермах выращивают примерно 450 миллиардов сухопутных животных. (Подсчет по рыбам не ведется.) Девяносто девять процентов всех наземных животных, съедаемых или дающих молоко и яйца в Соединенных Штатах, выращены на промышленных фермах. И хотя существуют значительные исключения, говорить сегодня об употреблении в пищу животных значит говорить о ведении сельского хозяйства промышленными методами.
Индустриальный метод разведения скота и птицы — это не просто некий набор практик, это тип мышления, подразумевающий уменьшение себестоимости производства до абсолютного минимума, «облекаемого, — как они выражаются, — в конкретную форму», что на самом деле означает ухудшение окружающей среды, болезни людей и страдание животных. Тысячи лет фермеры пользовались подсказками природы. Промышленное сельское хозяйство считает природу препятствием, которое следует преодолевать.
Промысловое рыболовство — это не совсем промышленное фермерство, но относится оно к той же категории, с теми же приемами и «удачными» ходами, а потому тоже должно стать предметом нашей дискуссии. Наиболее очевидно это сходство проявляется в промышленной аквакультуре (на фермах, где рыбу держат в закрытых прудах и, так сказать, «собирают урожай»), но справедливо и для промышленного лова, который исповедует тот же принцип превосходства и пренебрежения к живым существам и практикует интенсивное использование современных технологий.
Сегодняшние капитаны рыболовецких судов — это скорее Кирки*, чем Ахавы**. Они следят за рыбой из уютных кают, набитых электроникой, и вычисляют подходящий момент, когда можно будет заманить и захватить весь косяк разом. Если рыба упущена, капитаны, получив известие об этом, делают второй выпад против ускользнувшего косяка. Эти горе-рыбаки уже не умеют узреть невооруженным глазом косяк, хоть сколько-то удаленный от корабля. К их услугам по всему океану развернуты GPS-мониторы вместе с «приспособлениями, привлекающими рыбу» (FAD). Мониторы передают в диспетчерские на рыболовецких судах информацию о том, сколько рыб находится поблизости и точное местонахождение плавучих FAD.
* Капитан Кирк — капитан звездолета «Энтерпрайз» из сериала «Звездный путь».
** Капитан Ахав — персонаж философского романа Германа Мелвилла «Моби Дик», боровшийся с белым китом, символическим воплощением зла.
Как только перед нами возникает полная картина промышленного рыболовства — ежегодно переметы ощериваются 1,4 миллиарда крючков (на острие каждого из них в качестве приманки прикреплен кусочек плоти рыбы, кальмара или дельфина); 1200 сетей, каждая из которых в длину достигает тридцати миль, используется только одной флотилией, чтобы поймать рыбу только одной породы, причем одно-единственное судно способно взять на борт пятьдесят тонн морских животных за несколько минут — тут и становится ясно, что современные рыбаки самые настоящие промышленные фермеры, а не скромные рыболовы.
В рыболовстве систематически применяются в буквальном смысле военные технологии. Радар, эхолоты (когда-то они использовались для обнаружения вражеских подводных лодок), электронные навигационные системы, разработанные для военно-морского флота, а в последнее десятилетие двадцатого века в распоряжение рыбаков предоставлены спутниковые GPS, дающие беспрецедентную возможность опознать и вернуться к рыбному хот-споту. Для обнаружения косяков рыб используются диаграммы океанических температур, получаемые со спутников.
Успех промышленного сельского хозяйства напрямую зависит от ностальгических образов патриархальной агрокультуры, возникающих у потребителя — рыбарь, тянущий невод, свинопас, знающий каждую свою свинку по имени, крестьянин, разводящий индеек и с умилением наблюдающий, как проклевывается из яйца индюшонок — эти милые сценки соответствуют тому, что нам понятно, приятно и вызывает доверие. Но эта идиллия — худший кошмар промышленных фермеров, образы эти способны напомнить миру о главном: то, что сейчас превратилось в 99 процентов фермерства, не так давно было всего лишь 1 процентом. Завладевшие всем промышленные фермы сами могут оказаться в капкане.
Что же поспособствует этому? Немногие знают в деталях современную мясную и рыбную промышленность, но большинство, не вникая в суть, чувствует — там что-то не так. Детали важны, но сами по себе они не изменят чью-то жизнь. Не изменит ее ни поэтический образ, ни разумные аргументы. Требуется нечто иное.
3. Стыд
Хотя многое можно сказать об обширном литературоведческом наследии Вальтера Беньямина*, остановимся лишь на его проникновенном разборе рассказов Франца Кафки о животных.
* Беньямин Вальтер (1892–1940) — немецкий философ, культуролог, переводчик, литературный критик.
Стыд, утверждает Беньямин, главное понятие в творчестве Кафки, означающее уникальную нравственную восприимчивость. Стыд одновременно сокровенный, таящийся в глубине нашего духовного существа, и социальный — то, что проявляется в отношениях с другими людьми. Для Кафки стыд — это взаимная ответственность перед невидимыми другими, перед «неизвестной семьей», если использовать фразу из романа «Процесс». Это внутреннее, этическое переживание.
Беньямин обращает внимание на то, что среди предков Кафки — в его «неизвестной семье» — были животные. Животные — естественная часть нашего сообщества, и перед ними Кафка тоже мог залиться румянцем стыда, давая нам понять, что они непременная составляющая его внутреннего нравственного мира. Беньямин утверждает, что животные Кафки — это «хранилища забытого», и это замечание поначалу озадачивает.
Я привожу здесь все эти рассуждения с единственной целью — рассказать о том, как Кафка разглядывал рыб в берлинском аквариуме. Поведал эту историю близкий друг Кафки Макс Брод.
Неожиданно, пишет Брод, он начал разговаривать с рыбами в освещенных резервуарах. «Теперь, по крайней мере, я могу смотреть на вас спокойно, я вас больше не ем». Именно тогда он и превратился в строгого вегетарианца. Если вы не слышали своими ушами этих слов, слетевших с уст Кафки, вам трудно будет даже вообразить, как просто и легко, без какой-либо аффектации, без малейшей сентиментальности — которая была вообще ему чужда, — он это произнес.
Что же подвигло Кафку стать вегетарианцем? И почему Брод упоминает замечание именно о рыбах, чтобы охарактеризовать взгляды Кафки на то, что можно употреблять в пищу? Выказывая свое предпочтение вегетарианства, Кафка наверняка высказывался и о сухопутных животных.
Ответ, вероятно, отыщется в рассуждениях Беньямина, который заметил, с одной стороны, связь между животными и стыдом, а с другой — между животными и «забыванием». Стыд — это работа памяти против забывания. Стыд — это то, что мы чувствуем, когда почти полностью — если не абсолютно — забываем о будущем всего социума, связанным с надеждами и ожиданиями, и о наших личных обязательствах перед другими, предпочитая собственные сиюминутные удовольствия. Рыба для Кафки была, наверное, самой сутью такого «забвения»: ведь ее жизнь в иной, чем наша, среде забыта, молено сказать, полностью по сравнению с тем, что мы помним о сухопутных животных, выращиваемых на фермах.
Главным символом этого полного забывания было для Кафки поедание животных, их плоти, для него это было равнозначно тому, что мы забываем или желаем забыть и о части нас самих — о нашей плоти. Неспроста, желая отделить себя, отречься от своей сущности, мы противопоставляем себя «животному миру». И как следствие, мы стараемся подавить или скрыть свою природу, но лучше многих из нас Кафка знал, что иногда, просыпаясь, мы обнаруживаем, что все еще самые настоящие животные. И это уже не кажется просто выдумкой. А тогда стоит, так сказать, покраснеть от стыда перед рыбой. Мы легко можем выявить часть себя в рыбе — позвоночник, ноцицепторы (рецепторы боли), эндорфины (которые облегчают боль), все эти знакомые болевые отклики. А теперь попробуйте отрицать, что эти моменты сходства с животными не имеют значения, — тогда уж сразу откажитесь от важных составляющих нашей человеческой природы. То, что мы забываем о животных, мы начинаем забывать о себе.
Итак, вопрос поедания животных означает не только наше врожденное свойство реагировать на живую жизнь, но и нашу способность ощущать свой собственный организм как часть родственной нам животной жизни. Война идет не только между ними и нами, но между нами и нами. Эта война стара, как предание, и с таким же непредсказуемым исходом, как любая война в истории. Как полагает философ и социолог Жак Деррида, это
неравная борьба, война, не сулящая пока победы ни той, ни другой стороне, война, в которой столкнулись те, кто не только вторгается в жизнь животных, отринув даже чувство жалости, и те, кто взывает к этому «жалкому» чувству.
Война как раз и ведется вокруг жалости. И война эта, как может показаться, вечная, но… обнаруживается ее переломная фаза, трещина. Мы смело кидаемся в эту трещину, а трещина проходит через нас. Нельзя забывать, что война, которую, как оказалось, мы ведем, — это не только долг, ответственность, обязанность, но и необходимость, неизбежность, и прямого или косвенного участия в ней, нравится нам это или нет, никому не избежать… Животное смотрит на нас, а мы перед ним обнажены.
Животное безмолвно ловит наш взгляд. Животное глядит на нас, и отведем ли мы взгляд (от животного, от нашей тарелки, от нашего беспокойства, от нас самих) или нет, не важно — мы уже разоблачены и сами выставлены напоказ. Неважно, изменим ли мы свою жизнь или ничего не станем делать, вызов брошен. Ничего не делать — это тоже поступок.
Невинность маленьких детей и их свобода от всякой предвзятости позволяет им слышать животное даже в его немоте и видеть то, что недоступно взрослым. Может быть, хотя бы наши дети не будут становиться на чью-либо сторону в нашей войне (но воспользуются ее трофеями).
Весной 2007 года моя семья жила в Берлине, и после обеда мы иногда ходили в аквариум. Мы приникли к стенкам аквариумов — аквариумов, похожих на стеклянные тюремные камеры, — в точно такие же вглядывался и Кафка. Меня особенно поразили морские коньки — эти странные, похожие на шахматные фигурки существа, один из самых популярных образов обитателей животного мира. Морские коньки схожи не только с шахматными конями, в форме морских коньков делают соломинки для коктейлей, выстригают комнатные растения, эти изображения бывают разных размеров — от одного до одиннадцати дюймов. Совершенно ясно, что не только я один был зачарован необыкновенным видом этих поразительных рыбок. (Мы так жаждем любоваться на них, что миллионы их умирают в аквариумах и не меньше идет на сувениры.) И это всего лишь курьез, странное эстетическое пристрастие, которому я уделил здесь толику времени, а сколько еще вокруг других животных, тех, что заслуживают еще большего беспокойства. Морские коньки лишь малая их часть.
Морские коньки одни из самых любопытных среди всяческой живности — они естественное звено в цепочке видов и в то же время своей отдельностью, непохожестью словно выламываются из общего ряда. Они могут менять цвет, чтобы слиться с окружающей средой, и взмахивать спинными плавниками почти так же неуловимо быстро, как колибри машет своими крылышками. Поскольку у них нет зубов и желудка, пища проходит через них почти не задерживаясь, поэтому они должны питаться непрерывно. (Отсюда и такие приспособления, как свободно двигающиеся глаза, что позволяет им искать жертву, не поворачивая головы.) Они не очень хорошие пловцы и могут умереть от изнеможения, подхваченные даже небольшим течением, поэтому стремятся прикрепиться к морской траве или кораллу, или же друг к другу — коньки любят плавать парами, сцепившись гибкими хвостами. У морских коньков сложный ритуал ухаживания, они обычно спариваются под луной, производя в процессе соития музыкальные шумы. Они живут в долговременном моногамном партнерстве. Но удивительнее всего, что самцы морских коньков вынашивают мальков целых шесть недель. Самцы становятся по-настоящему «беременными», не только вынашивая, но и оплодотворяя и питая жидким секретом развивающиеся икринки. Образ рожающего самца всегда шокирует: мутная жидкость вырывается вперед из выводковой камеры, и, как будто по мановению волшебной палочки, из туманного облака появляются малюсенькие, но полностью сформированные морские коньки.
На моего сына все это впечатления не произвело. Аквариум должен был бы ему понравиться, но он испугался и все время просился домой. Может быть, он неожиданно разглядел нечто в том, что для меня было лишь безмолвным и бездушным подводным миром. Но, скорее всего, он испугался влажной тусклости, или непрерывно шумящих, словно прочищающих горло, насосов, или толпы. Будь у нас побольше времени, подумал я, и оставайся мы там подольше, он бы в какой-то момент — эврика! — понял, что ему на самом деле там нравится. Но этого не произошло.
Прочувствовав, как собрат-писатель, возникшую в аквариуме мысль Кафки, я тоже начал ощущать некий стыд. Но отражение в стекле аквариума не было лицом Кафки. Оно принадлежало именно собрату-писателю, который в отличие от своего героя был позорно равнодушен. А как еврей, в Берлине я ощущал и иные оттенки стыда. Меня тревожил стыд, что я всего-навсего турист, да еще и американец, поскольку тогда как раз получили широкую огласку фотографии из тюрьмы Абу-Грейб. И был стыд за то, что я человек: стыд от знания того, что двадцати из примерно тридцати пяти классифицированных видов морских коньков по всему свету угрожает вымирание, потому что их «неумышленно» убивают во время производства морепродуктов. Стыд от бессмысленного убийства без пищевой необходимости, без политических причин, без безрассудной ненависти или без неразрешимого конфликта с человеком. Я чувствую стыд за их гибель, которую моя культура оправдывает столь неубедительным аргументом, как вкус консервированного тунца (морские коньки один из более чем ста видов морских животных, которых истребляют в качестве «прилова» при современном промышленном лове тунца) или перед тем фактом, что из креветок получаются удачные hors d’oeuvres* (ловля креветок траловой сетью опустошает популяцию морских коньков больше, чем любой другой вид деятельности). Я чувствую стыд за то, что живу в государстве тотального процветания, в государстве, которое тратит меньший процент от дохода на питание, чем любая другая цивилизация в человеческой истории, но во имя получения дохода обращается с животными на фермах с такой невероятной жестокостью, которая по отношению к собаке считалась бы беззаконной.
* Закуски.
Но ничто не сравнится со стыдом, который испытывает любой родитель. Дети ставят нас лицом к лицу с нашим притворством, а иногда и ложью, и нам нечем от этого защититься. Вот и приходится искать ответ на каждое почему: Почему мы делаем это? Почему мы этого не делаем? — и зачастую подходящего ответа не находится. И вы просто говорите: потому. Или рассказываете какую-нибудь историю и знаете, что это неправда. Не важно, от чего вы краснеете — от вранья или от стыда. Стыд быть родителем — стыд не стыдный, — происходит оттого, что мы, так или иначе отвечая на их вопросы, хотим, чтобы наши дети были более цельными, чем мы. Мой сын не только заставляет меня задуматься, каким видом жующего животного я буду, но, сам того не зная, стыдит меня и заставляет пересматривать многие взгляды.
А еще есть Джордж, которая спит у моих ног, пока я печатаю эти слова, она изящно изогнулась, чтобы вписаться в прямоугольник солнца на полу. Она перебирает лапами, наверное, ей снится, что она бежит, преследуя белку? Или играет в парке с другой собакой? Может быть, она плавает во сне. Мне бы хотелось забраться внутрь ее удлиненного черепа и посмотреть, какие впечатления она пытается разложить по полочкам или от чего хочет избавиться. Изредка во сне она тявкает тихонько, а иногда взлаивает так громко, что сама себя будит, а бывает, так оглушительно, что просыпается мой сын. (Она-то всегда вновь засыпает, а вот он — никогда.) Иногда она просыпается, тяжело дыша со сна, вскакивает, подходит ко мне — ее дыхание горячит мне лицо — и смотрит прямо мне в глаза. Между нами… что?
Слова / Смысл
Вклад животноводства в глобальное потепление на 27 % больше, чем всего мирового транспорта вместе взятого; именно оно больше всего влияет на изменение климата.
ANIMAL (ЖИВОТНОЕ)
Перед тем как посетить первую ферму, я потратил больше года, продираясь сквозь литературу об употреблении в пищу животных: историю сельского хозяйства и промышленности, материалы министерства сельского хозяйства США (МСХ), брошюры защитников животных, относящиеся к делу философские работы и без счету книг о еде, которые на самом деле посвящены мясу. Часто меня одолевало смущение. Иногда замешательство возникало из-за неточности, неопределенности таких терминов, как страдание, радость и жестокость. Иногда казалось, что смысловая двойственность создается намеренно. Язык никогда не заслуживает полного доверия, но когда дело доходит до поедания животных, слова нередко используются не только для того, чтобы просто передавать информацию, но и чтобы затуманить смысл, для маскировки. Некоторые слова, например, телятина, своей отвлеченностью помогают нам забыть, о чем мы говорим на самом деле. Некоторые, например, на свободном выпасе, могут ввести в заблуждение тех, кто желает успокоить свою совесть. Некоторые, например, счастье, могут означать совсем не то, что мы подразумеваем. А некоторые, например, натуральное, не означают почти ничего.
Ничто не кажется более «натуральным», чем граница между людьми и животными (см. Граница между видами). Хотя не во всех культурах есть такое понятие — животное или любой эквивалент этого слова — в Библии, например, нет ни одного слова, которое бы соответствовало английскому слову животное. Даже в словарной статье люди одновременно являются и не являются животными. В первом значении люди — представители царства зверей. Но гораздо чаще мы, не задумываясь, используем слово животное для обозначения всех живых существ — от орангутанга и собаки до креветки — кроме людей. Внутри каждой культуры, даже внутри семьи у людей имеется свое собственное понимание того, что такое животное. Да и у любого из нас, вероятно, есть свои градации и совершенно различные взгляды на это.
Что такое животное? Антрополог Тим Ингольд поставил этот вопрос перед группой ученых, занимающихся различными дисциплинами — от социальной и культурной антропологии и археологии до биологии, психологии, философии и семиотики. Выяснилось, что они не могут достичь единства в понимании этого слова. Хотя на пересечении различных мнений выявились две важные точки согласия: «Во-первых, существует почти непреодолимая тяга к не явному, но явно эмоциональному стремлению осознать идею животного начала в человеке; а во-вторых, дабы суметь критически взглянуть на эту идею, нужно разобрать далеко еще не исследованные аспекты собственно человеческой природы». Чтобы спросить «Что такое животное?» или, я бы добавил, прочесть ребенку сказку о собаке, или же выступать за права животных — необходимо понять, что означает быть нами и не ими. То есть нужно задать вопрос: «Что такое человек?»
ANTHROPOCENTRISM (АНТРОПОЦЕНТРИЗМ)
Люди — это вершина эволюции, подходящее мерило, которым можно измерить жизни других животных, и, следовательно, законные владельцы всего живущего.
ANTHROPODENIAL (АНТРОПООТРИЦАНИЕ)
Отказ допустить важную эмпирическую схожесть между людьми и другими животными, например, когда мой сын спрашивает, будет ли Джордж томиться в одиночестве, если мы уйдем и оставим ее дома одну, а я говорю: «Джордж не испытывает чувства одиночества».
ANTHROPOMORPHISM (АНТРОПОМОРФИЗМ)
Побуждение проецировать человеческий опыт на других животных, подобно тому, например, как мой сын спрашивает, будет ли Джордж одиноко.
Итальянский философ Эмануэлла Ченами Спада писала:
«Антропоморфизм — это риск, которого следует избегать, потому что, рассуждая о переживаниях животных, мы должны обращаться к нашему собственному человеческому опыту… Единственное доступное „лечение“ [для антропоморфизма] — это непрерывная критика всевозможных гипотез с целью получения более адекватных ответов на наши вопросы и на приводящую нас в замешательство проблему взаимоотношений с животными».
Что же это за проблема? А то, что мы не просто проецируем человеческий опыт на животных; но являемся (и одновременно не являемся) животными.
BATTERY CAGE (КЛЕТОЧНАЯ БАТАРЕЯ)
Является ли антропоморфизмом попытка вообразить себя в клетке на ферме? Можно ли назвать антропо-отрицанием невозможность даже представить себе подобное?
Типичная клетка для кур-несушек — это шестьдесят семь квадратных дюймов пространства пола, что-то между размером этой страницы и листом бумаги для принтера. Эти клетки ставят одна на другую, и получается в высоту от трех до девяти ярусов. В Японии существует самая высокая в мире секция клеточной батареи: клетки ставят в высоту на восемнадцать ярусов, а сами батареи находятся в ангарах без окон.
Войдите мысленно в переполненный людьми лифт, в лифт, настолько заполненный людьми, что вы не можете повернуться, чтобы не прижать (и не рассердить) соседа. Лифт настолько переполненный, что вы часто должны висеть зажатые между телами других. Ну, а если наклонный пол вдобавок сделан из проволоки, которая врезается вам в ноги, признайте, это просто настоящее блаженство!
Через некоторое время люди в лифте потеряют способность оставаться корректными по отношению друг к другу. Одни взорвутся, вспылят, другие сойдут с ума. А небольшая часть, лишенная пищи и надежды, превратится в каннибалов.
Тут нет передышки, нет облегчения. И не придут служители лифта. Двери откроются один раз, в конце вашей жизни, перед вашим путешествием в то единственное место, где еще хуже (см.: переработка).
BROILER CHICKENS (БРОЙЛЕРЫ)
Не все куры должны терпеть клеточные батареи. Только в этом смысле можно сказать, что бройлеры — куры, которые станут мясом (в противоположность несушкам, курам, которые кладут яйца) — счастливицы: им выделен примерно один квадратный фут пространства.
Если вы не фермер, то все, что я тут только что написал, вероятно, вас смутит. Возможно, вы думали, что куры это куры. Но в последние полвека на самом деле существовало два вида кур — бройлеры и несушки, каждый со своей особой генетикой. Мы называем оба вида курами, но у них совершенно различные тела и обмен веществ, разработанные для разных «функций». Несушки производят яйца. (Их производительность с 30-х годов XX века выросла более чем в два раза.) Бройлеры производят мясо. (Они выведены так, что за тот же период вырастают больше чем наполовину, при этом куры когда-то могли прожить пятнадцать-двадцать лет, а современных бройлеров обычно убивают в возрасте шести недель. Скорость их ежедневного роста увеличилась примерно на 400 процентов.)
От этого возникают всевозможные странные вопросы, вопросы, которые я до того, как узнал о двух видах наших кур, никогда бы и не подумал задавать, например, что происходит со всеми цыплятами-петушками из разряда несушек? Если человек не предназначал их для мяса, а природа совершенно очевидно не программировала для кладки яиц, то какой функции они служат?
Они не служат никакой функции. Вот почему всех самцов несушек — половину от всех кур-несушек, рождающихся в США, более 250 миллионов в год — попросту уничтожают.
Уничтожают? Кажется, мне стоит побольше узнать об этом слове.
Большинство самцов-несушек уничтожают, всасывая через череду труб, которые оканчиваются электрической тарелкой. Другие несушки уничтожаются по-иному, и вряд ли можно назвать этих животных более-менее удачливыми. Некоторых швыряют в большие пластиковые контейнеры. Слабых затаптывают вниз, где они медленно задыхаются. Сильные медленно задыхаются вверху. Других посылают в полном сознании в мусородробилку (вообразите дробилку для древесных отходов, заполненную курами).
Жестоко? Зависит от вашего понимания слова «жестокость» (см.: жестокость).
BULLSHIT (БРЕД СОБАЧИЙ)
1) Прямой перевод — бычье дерьмо (см. также: энвайронментализм).
2) Выражение, ошибочно принимаемое за брань, или утверждение, например:
BYCATCH (ПРИЛОВ)
Прилов, пожалуй, неплохой пример того, что является квинтэссенцией бреда собачьего, он относится к морским животным, выловленным случайно, однако по существу происходит это совсем не «случайно», поскольку прилов сознательно встраивается в современные методы рыболовства. Современное рыболовство — это много технологии и мало рыбаков. Такое сочетание ведет к огромным уловам с громадным количеством прилова. Возьмем, к примеру, креветок. По статистике при лове креветок с помощью трала от 80 до 90 процентов морских животных выбрасывают за борт — уже умерших или еще умирающих, это и есть прилов. (Виды, находящиеся на грани исчезновения, составляют значительное количество этого прилова.) Креветки составляют только 2 процента веса от мировых морепродуктов, но креветки, выловленные траловыми сетями, составляют 33 процента мирового прилова. Мы стараемся не думать об этом, потому что стараемся не знать об этом. Может быть, на нашей еде стоит делать маркировку, которая позволит нам узнать, сколько животных было убито, чтобы донести желанное нам животное до наших тарелок? Итак, на этикетке креветок, пойманных тралом, из Индонезии, например, должно быть написано: НА КАЖДЫЙ ФУНТ ЭТИХ КРЕВЕТОК ПОГИБЛО И ВЫБРОШЕНО ОБРАТНО В ОКЕАН 26 ФУНТОВ ДРУГИХ МОРСКИХ ЖИВОТНЫХ.
Или возьмем тунца. Убивая тунца, одновременно регулярно и беспричинно убивают еще 145 других видов животных: морского дьявола, пятнистого ската, длинноносую акулу, медную акулу, перуанскую бычью акулу, коричневую акулу, кубинскую ночную акулу, тигровую песчаную акулу, кархародона, акулу-молот, катрана, кубинскую колючую акулу, большеглазую морскую лисицу, акулу-мако, голубую акулу, ваху, парусника, бонито, каваллу, королевскую макрель, копьеносца, белого марлина, рыбу-меч, зубатку, серого спинорога, саргана, морского леща, каранкса, черного центролофа, махи-махи, сигарную ставриду, рыбу-ежа, элагата, анчоуса, групера, летучую рыбу, треску, морского конька, белую рулевую рыбу, опаха, змеевидную макрель, косоглазую рыбу, треххвостку, европейского удильщика, морского черта, рыбу-луну, пресноводную зубатку, рыбу-лоцмана, каменного окуня, луфаря, горбыля капитанского, красного барабанщика, желтохвоста, сериолу, морского карася, барракуду, иглобрюха, логгерхеда, зеленую черепаху, кожистую черепаху, биссу атлантическую ридлею, желтоклювого альбатроса, чайку Одуэна, балеарского буревестника, чернобрового альбатроса, клушу, большого пестробрюхого буревестника, болынекрылого буревестника, толстоклювого буревестника, серебристую чайку, смеющуюся чайку, королевского альбатроса, осторожного альбатроса, серого буревестника, глупыша, малого буревестника, хохотунью, карликового полосатика, сейвала, финвала, дельфина белобочку, японского кита, обыкновенную гринду, горбатого кита, ремнезуба, косатку, морскую свинью, кашалота, полосатого тихоокеанского дельфина, стенеллу, вертящегося продельфина, афалину, кювьерова клюворыла.
Вообразите, что вам подали блюдо с суши. Но на этой тарелке невидимо лежат все те животные, которых убили для того, чтобы вам приготовили суши. Эта тарелка должна быть пять футов в ширину.
CAFO (ПРЕДПРИЯТИЕ, КОРМЯЩЕЕ ЖИВОТНЫХ, СОБРАННЫХ ВМЕСТЕ)
Это предприятие также известно под названием промышленная ферма. В действительности, это официальное название было создано не мясной промышленностью, а агентством по охране окружающей среды (см. также: энвайронментализм). Все CAFO обижают животных так, что это незаконно даже при относительно слабом законодательстве, касающемся благоденствия животных. Таким образом:
CFE (ОБЩЕПРИНЯТОЕ ОСВОБОЖДЕНИЕ СЕЛЬСКОГО ХОЗЯЙСТВА ОТ НАЛОГОВ)
Это постановление делает любой метод выращивания животных на ферме законным, если он повсеместно практикуется в этой промышленности. Другими словами, фермеры — правильнее сказать корпорации — имеют власть по-своему определять границы жестокости. Если индустрия перенимает, к примеру, практику отрубать нежелательные придатки без болеутоляющих средств — она автоматически становится законной.
Штаты один за другим включают CFE в свое законодательство, варьируя отдельные пункты от раздражающе нелепых до абсурдных. Возьмем штат Невада. Согласно их CFE, законы, направленные на благосостояние штата, не могут «запрещать или как-либо вмешиваться в установленные методы ведения животноводства, в том числе выращивание, уход, кормление, условия содержания и транспортировку домашнего скота или сельскохозяйственных животных». То, что происходит в Вегасе, остается в Вегасе.
Юристы Дэвид Вулфсон и Мэриэнн Салливан, специалисты по данному вопросу, поясняют:
Определенные штаты освобождают от налога лишь отдельные, точно обозначенные виды деятельности, а не огульно все сельское хозяйство… В Огайо вычеркнуты параграфы, требующие для животных с фермы «благотворного моциона и проветривания», в Вермонте отсутствует упоминание в законодательном акте о «преступной жестокости связывать, привязывать и ограничивать» животное таким образом, что это становится «негуманным или приносит ущерб его благоденствию». Человеку ничего не остается делать, как притвориться, будто в Огайо животным с фермы всего-навсего отказывают в физической зарядке, а в Вермонте их связывают, привязывают или ограничивают не совсем гуманным образом.
COMFORT FOOD (УТЕШАЮЩАЯ ЕДА)
Однажды вечером, когда моему сыну было четыре недели от роду, у него слегка поднялась температура. К утру он уже с трудом мог дышать. По совету нашего педиатра, мы отвезли его в больницу скорой помощи, где ему поставили диагноз «заражение респираторго-синцитиальным вирусом», который у взрослых обычно выражается в виде обычной простуды, но для младенцев невероятно опасен и даже несет угрозу жизни. Все закончилось неделей в палате интенсивной терапии педиатрического отделения больницы, мы с женой по очереди спали в кресле в палате нашего сына и в приемной на кресле с откидной спинкой.
На второй, третий, четвертый и пятый дни наши друзья Сэм и Элеонора приносили нам еду. Много еды, гораздо больше, чем мы могли съесть: чечевичный салат, шоколадные трюфели, жареные овощи, орехи и ягоды, ризотто с грибами, картофельные оладьи, зеленую фасоль, начо, дикий рис, овсянку, сушеное манго, пасту примавера, чили — все это была утешающая еда. Мы могли бы есть в кафетерии или заказывать еду в палату. А они могли бы выражать свою любовь посещениями и добрыми словами. Но они приносили всю эту еду, и это был тот скромный, добрый жест, который и был нам нужен. Поэтому более чем по какой-либо иной причине — а причин было множество, — эта книга посвящена им.
COMFORT FOOD, CONT. (УТЕШАЮЩАЯ ЕДА, ПРОДОЛЖЕНИЕ)
На шестой день мы с женой в первый раз после приезда в больницу смогли покинуть ее вместе. Наш сын совершенно очевидно преодолел кризисную точку, доктора считали, что следующим утром мы сможем забрать его домой. Мы увернулись от пули. Поэтому, как только он уснул (у его кроватки осталась родня со стороны жены), мы спустились на лифте и вновь вышли в мир.
Шел снег. Снежинки были сюрреалистически крупными, отчетливыми и прочными: такими, какие дети вырезают из белой бумаги. Мы брели по Второй Авеню куда глаза гладят как лунатики и оказались у польской закусочной. Массивные стеклянные окна смотрели на улицу, снежинки прилеплялись к ним на несколько секунд, а потом стекали извивающимися ручейками. Я не могу Припомнить, что заказал. Я не могу припомнить, была ли еда вкусной. Но это была лучшая трапеза моей жизни.
CRUELTY (ЖЕСТОКОСТЬ)
Не только умышленное причинение излишних страданий, но и равнодушие к ним. Быть жестоким гораздо проще, чем кажется.
Есть поговорка, мол, природа — «с кровью на зубах и когтях», то есть — жестока. Я много раз слышал это от владельцев ранчо, которые пытались меня убедить, что они защищают свой скот от опасностей, которые поджидают их за оградой. Природа — это не пикник, совершенно справедливо. (Пикники — редко являются пикниками.) Но так же справедливо, что животные на самых лучших фермах зачастую живут лучше, чем в дикой природе. Но природа не жестока. Не жестоки и животные в природе, которые убивают и изредка мучают друг друга. Жестокость зависит от ощущения ее как жестокости и от способности противодействовать ей. Или делать вид, что жестокости не существует.
DESPERATION (ОТЧАЯНИЕ)
У моей бабушки в подвале хранится шестьдесят фунтов пшеничной муки. Недавно, когда мы были у нее на выходные, меня послали вниз за бутылкой кока-колы, и я обнаружил мешки, поставленные в ряд у стены, будто мешки с песком вдоль берега реки во время разлива. Зачем девяностолетней старухе такая прорва муки? И почему у нее несколько дюжин двухлитровых бутылок кока-колы, пирамида коробок Uncle Ben’s или стена памперникелей в холодильнике?
— Я заметил у тебя жуткое количество муки в подвале, — сказал я, возвращаясь на кухню.
— Шестьдесят фунтов.
Я ничего не мог определить по ее тону. В ее голосе слышалась гордость? Некоторый вызов? Стыд?
— Могу я узнать зачем?
Она открыла шкаф с выдвижными ящиками и вынула толстую пачку купонов, каждый из которых предлагал бесплатный мешок муки в придачу за каждый купленный мешок.
— Где ты достала такое количество купонов? — спросил я.
— Это было нетрудно.
— Что ты собираешься делать со всей этой мукой?
— Испеку печенье.
Я попытался вообразить, как моя бабушка, которая никогда в жизни не водила машины, сумела дотащить все эти мешки из супермаркета до дома. Кто-то довез ее, как всегда, но загрузила ли она разом все шестьдесят мешков или поездок было несколько? Зная свою бабушку, я решил, что она, вероятно, просчитала, сколько мешков она может загрузить в одну машину, не причиняя излишнего беспокойства водителю. Затем она заключила договор с необходимым количеством друзей и сделала просчитанное количество поездок в супермаркет, скорее всего за один день. Было ли это тем, что она считала изобретательностью, ведь все время она рассказывала мне, что пережить Холокост ей помогала удача и изобретательность?
Я был сообщником многих авантюр моей бабушки по приобретению еды. Я помню распродажу готовых завтраков с отрубями в виде шариков, купон на которые давал право одному покупателю получить на руки только три коробки. Она купила три коробки сама, а потом послала моего брата и меня, чтобы мы купили еще по три коробки, а сама ждала у дверей. Что обо мне подумал кассир? Пятилетний мальчуган, использующий купон, чтобы купить несколько коробок продовольствия, которое по собственной воле не станет есть даже умирающий с голоду человек? Мы вернулись через час и повторили операцию.
Тем временем мука не давала мне покоя. Для какого количества народа она планировала испечь печенье? Где она прятала 1400 коробок с яйцами? И сам собой возникающий вопрос: как она перетащила все эти мешки в подвал? Я знал чуть ли не всех ее дряхлых друзей-шоферов, чтобы понимать, что они не стали бы работать грузчиками.
— Один мешок за раз, — сказала она, сметая пыль со стола ладонью.
Один мешок за раз. Моя бабушка едва доходит от машины до двери дома, с трудом поднимается по ступенькам. У нее медленное и затрудненное дыхание, во время последнего визита к врачу обнаружилось, что у нее такая же частота сердечных сокращений, как у большого синего кита.
Ее постоянно высказываемое желание — дожить до следующей бармицвы*, но я рассчитываю, что она проживет еще, по крайней мере, десять лет. Она не из тех, кто умирает. Она может дожить до 120 и вряд ли использует половину своей муки. И она должна об этом знать.
* День 13-летия еврейского мальчика, когда наступает его религиозное совершеннолетие.
DISCOMFORT FOOD (НЕУДОБНАЯ ЕДА)
Совместная трапеза вызывает добрые чувства и создает социальные связи. Майкл Поллан, который пишет о еде содержательно как никто, называет это «застольным братством» и доказывает, что это весомый аргумент против вегетарианства, и я с ним согласен. В чем-то он, несомненно, прав.
Предположим, вы решили не есть мяса с промышленных ферм. Если вы пришли в гости, некрасиво отказываться от еды, которая была приготовлена специально для вас, особенно (хотя хозяин этого не предвидел), когда мотив для отказа этический. Но насколько некрасиво? Это классическая дилемма: в какой степени я дорожу созданием социально удобной ситуации, а в какой не хочу пренебречь социально ответственными действиями? Относительная важность выбора между этическим восприятием той или иной пищи и «застольного братства» будет различной в разных ситуациях (отказаться от бабушкиной курицы с морковкой это не то, что, не притронувшись, передать дальше запеченные в микроволновке куриные крылья).
Однако более важно то, чему Поллан странным образом не придает значения: попытка быть разборчивым всеядным — это гораздо более тяжкий удар по застольному братству, чем вегетарианство. Представьте, что знакомый пригласил вас на обед. Вы можете сказать: «Приду с удовольствием. Но ты должен знать, что я — вегетарианец». Вы также можете сказать: «Приду с удовольствием. Но я ем только то мясо, которое произведено на семейных фермах». И что тогда делать? Вероятно, вы должны послать хозяину список местных магазинов, чтобы ваше требование стало понятным, не говоря уже о том, чтобы оно стало выполнимым. Это можно как-то устроить, но такая просьба несомненно более привередлива, чем упоминание о вегетарианской еде (которая в наши дни не требует особых хлопот). Вся пищевая промышленность (рестораны, авиалинии, служба готовки еды для колледжей, кейтеринг на свадьбах) устроена так, чтобы приспособиться к вегетарианцам. Подобной специальной Инфраструктуры для «разборчивых всеядных», то есть привередливых едоков, не существует.
Что значит быть хозяином вечеринки? Разборчивые всеядные не брезгуют и вегетарианской едой, но вегетарианцы не станут есть то, что легко поглощают всеядные. Какой подход надежнее обеспечит застольное братство?
Застольное братство создается не тем, что мы кладем в рот, а тем, что из него вылетает. К тому же вполне вероятно, что разговор о том, во что мы верим, больше объединяет — даже если мы верим в разные вещи, — чем любая еда, которую подадут на стол.
DOWNER (ДЕПРЕССАНТ)
1) Нечто или некто в угнетенном состоянии.
2) Животное, которое настолько ослабло от плохого здоровья, что не в состоянии снова окрепнуть. Это не подразумевает серьезную болезнь, скорее, похоже на упавшего человека. Некоторые обессиленные животные серьезно больны или ранены, но гораздо чаще им требуется просто чуть больше, чем вода и отдых, и тогда они избегнут медленной и болезненной смерти. Не существует достоверной статистики по животным-депрессантам (кто будет их опрашивать?), но, по оценкам специалистов, количество депрессивных коров каждый год достигает почти 200 000, примерно по две коровы на каждое слово в этой книге. Если говорить о благоденствии животных (см.: благоденствие), то наименьшее из того, что мы могли бы дать, некий абсолютный минимум — это эвтаназия депрессивного животного. Однако это стоит денег, а депрессанты совершенно бесполезны, поэтому они не заслуживают ни внимания, ни сострадания. В большинстве из пятидесяти американских штатов совершенно законно (и принято) просто-напросто позволять депрессантам умереть, бросив их на много дней на произвол судьбы или отправив живьем в контейнер для крупногабаритного мусора.
Мой первый исследовательский визит при написании этой книги был на Ферму-Убежище, в Уоткинс Глен, штат Нью-Йорк. Ферма «Убежище» — это не ферма. Тут ничего не выращивают и не разводят. Она была основана в 1986 году Джином Бо и его тогдашней женой Лорри Хьюстон как место для спасения животных с ферм, чтобы они продолжали жить своей неестественной жизнью. [Естественная жизнь — это неудачное выражение, которое используется по отношению к животным, предназначенным на ранний убой. Например, свиней на фермах обычно режут, когда они наберут вес в 250 фунтов. Позвольте этим генетическим мутантам жить подольше, как это происходит на Ферме «Убежище», и они дорастут до 800 фунтов.)
Ферма «Убежище» стала одной из наиболее важных организаций в Америке для защиты животных, получения знаний о них и лоббирования их интересов. Когда-то она получала деньги от продаж вегетарианских хот-догов из фургона-«фольксвагена» на концертах рок-группы «Грейтфул дед»* — не стоит шутить над этим — с тех пор Ферма «Убежище» здорово расширилась и теперь занимает 175 акров в северной части штата Нью-Йорк и еще 300 акров в северной части штата Калифорния. В организацию входит более 200 000 членов, ее ежегодный бюджет составляет примерно 6 миллионов долларов, у нее есть возможность вмешиваться в формирование местного и национального законодательства. Но я захотел начать с нее вовсе не по названным причинам. Я просто хотел наладить общение с животными, выращенными на ферме. В продолжение всех тридцати лет моей жизни единственные свиньи, коровы и куры, к которым я прикасался и с которыми соприкасался, были мертвы и разделаны.
* «Благодарный мертвец» — известная рок-группа 60-х, которую возглавлял Джерри Гарсия. Члены группы жили коммуной в знаменитом квартале Хейт-Эшбери (Сан-Франциско) и неизменно принимали участие в так называемых «Кислотных тестах», которые проводила коммуна «Мэрри прэнкстерз», во главе которой стоял писатель Кен Кизи. (Прим. ред.)
Пока мы шли по пастбищу, Бо объяснял, что Ферма «Убежище» возникла не столько как мечта или «великая идея»*, а скорее как результат цепи случайных событий.
* Имеется в виду аллюзия на строку из песни Grateful Dead, ставшую впоследствии названием романа Кена Кизи Sometimes Great Notion — «Порой великая идея». (Прим. ред.)
— Я ехал на машине мимо скотопригонного двора в Ланкастере и увидел на заднем дворе сваленных в кучу депрессантов. Я приблизился, а одна из овец повела головой. Я понял, что она еще жива и оставлена тут страдать. Поэтому я положил ее в кузов фургона. Я никогда не делал ничего подобного раньше, но не мог оставить ее в таком положении. Я привез ее в ветеринарную клинику, ожидая, что ее подвергнут эвтаназии. Ее чуток потолкали, и она встала на ноги. Мы взяли ее к себе в дом в Уилмингтоне, а потом, когда заимели ферму, отвезли ее туда. Она прожила десять лет. Десять. Хороших лет.
Я упомянул об этой истории не для того, чтобы способствовать возникновению еще нескольких ферм-убежищ. Они делают много хорошего, но это добро в образовательном (они проводят экскурсии-разоблачения для таких людей, как я), а не в практическом смысле настоящего спасения значительного количества животных. Бо был первым, кто это осознал. Я упомянул об этой истории, чтобы проиллюстрировать, насколько легко могут возрождаться к жизни депрессивные животные. Любое существо, находящееся в подобном состоянии, должно быть спасено или милосердно убито.
ENVIRONMENTALISM (ЭНВАЙРОНМЕНТАЛИЗМ)
Иными словами это забота о сохранении и восстановлении природных ресурсов и экологических систем, которые поддерживают человеческую жизнь. Существуют более грандиозные определения этого сложного слова, которые произвели на меня более сильное впечатление, но именно это обычно имеют в виду, по крайней мере, сейчас. Некоторые энвайроменталисты включают в ресурсы и животных. В данном случае под животными понимают не всех обитающих на земле, а обычно лишь тех, которым грозит вымирание, или тех, на кого охотятся и которые, следовательно, больше всего нуждаются в сохранении и восстановлении.
Недавно в университете Чикаго провели исследование, в ходе которого обнаружилось, что наш выбор пищи способствует глобальному потеплению, по крайней мере, так же, как и наш выбор транспортных средств. Еще более недавние и авторитетные исследования под эгидой ООН и Комиссии Пью убедительно показали, что, если брать планету в целом, промышленное животноводство больше влияет на изменение климата, чем транспорт. Согласно данным ООН, сектор Домашнего скота ответственен за 18 процентов выделения тепличного газа, это примерно на 40 процентов больше, чем весь транспорт — автомобили, грузовики, самолеты, поезда и корабли вместе взятые. Животноводство отвечает за 37 процентов антропогенного метана, который в 23 раза превышает коэффициент парникового потенциала, выделяемого GO, а также за 65 процентов закиси азота, который примерно в 296 раз превышает коэффициент парникового потенциала, выделяемого С02. Самые современные сведения даже определяют количественную роль рациона: всеядные способствуют выделению в семь раз большего объема тепличного газа, чем веганы.
ООН суммировала эффект, оказываемый мясной промышленностью на окружающую среду, следующим образом: выращивание животных в качестве источника пищи (как на фабриках, так и на традиционных фермах) «это один из двух-трех из самых значительных вкладчиков в наиболее серьезные проблемы окружающей среды, на каждом уровне от локального до глобального… [Животноводство] должно стать главным средоточием политики, когда рассматриваются вопросы разрушения земной поверхности, изменения климата и загрязнения воздуха, нехватки чистой воды и истощения ее запасов на земле и потери биоразнообразия. Влияние домашнего скота на проблемы, связанные с окружающей средой, весьма значительно». Другими словами, если человек заботится о том, что его окружает и если он доверяет научным данным таких источников, как ООН (или Международная правительственная группа экспертов по изменению климата, или Американский Центр науки в общественных интересах, или Комиссия Пью, или Ассоциация заинтересованных ученых, или Институт Всемирной вахты), этот человек должен задуматься о проблеме поедания животных.
Можно выразиться еще проще, тот человек, который регулярно ест животные продукты, выращенные на промышленных фермах, не может называть себя энвайронменталистом, не отделяя этого ’слова от его смысла.
FACTORY FARM (ПРОМЫШЛЕННАЯ ФЕРМА)
Этот термин, без сомнения, выйдет из употребления в следующем поколении или примерно в то время, либо потому, что на свете больше не будет промышленных ферм, или же потому, что исчезнут семейные фермы, которые можно будет сравнивать с промышленными.
FAMILY FARM (СЕМЕЙНАЯ ФЕРМА)
Семейную ферму обычно определяют, как ферму, где семья владеет животными, руководит всеми процессами и ежедневно трудится на ферме. Два поколения назад фактически все фермы были семейными.
FEED CONVERSION (КОНВЕРСИЯ ФУРАЖА)
По необходимости оба вида фермеров — как промышленных, так и семейных — интересуются соотношением съедобной животной плоти, яиц и молока, произведенных на единицу фуража, которым кормят животного на ферме. Толкуют они этот интерес по-разному и совершенно разными способами пытаются увеличить прибыльность предприятия, по величине которой и можно различить два вида фермеров. Например:
FOOD AND LIGHT (ЕДА И СВЕТ)
Промышленные фермы обычно манипулируют с едой и светом, чтобы увеличить продуктивность, зачастую за счет благополучия животных. Фермеры, производящие яйца, делают это для того, чтобы перестроить биологические часы птиц, отчего те начинают класть ценные яйца быстрее и одновременно ответственнее. Вот как один птицевод описывал мне ситуацию: