Энн Райс
Принц Лестат
© М. Виноградова, перевод на русский язык, 2016
© ООО «Издательство «Э», 2016
* * *
Посвящается Стэну Райсу, Мишель Райс, Кристоферу Райсу и Карен О’Брайен и Синтии Райс Роджерс, Виктории Уилсон, Линн Несбит, Эрику Шо Квинну, Сьюзен Мари Скотт Квироц и Верным моим Читателям. И моим музам: Мэри Фал и Джону Бон Джови
Зарождение Крови
Вначале были духи, незримые существа, видеть и слышать которых могли лишь самые могучие колдуны и колдуньи. Иные считались злыми, иных восхваляли как добрых. Они умели находить потерянное, выслеживать врагов, а временами влиять на погоду.
В дивной долине на склонах горы Кармил жили две великие колдуньи, Мекаре и Маарет, умевшие общаться с духами. Один из этих духов, могучий Амель, проказничая, способен был брать у людей кровь. Крохотные капельки крови вошли в алхимическое таинство природы этого духа, хотя никто и не знал, как именно это произошло. Но Амель любил колдунью Мекаре и всегда стремился услужить ей, ибо она видела отчетливее и лучше, чем кто-либо еще на всем свете.
Однажды в долину явились отряды врага – солдаты могучей египетской царицы Акаши. Она хотела захватить сестер, ибо жаждала их знаний, их тайн.
Злобная правительница разорила долину и деревни Мекаре и Маарет, а самих сестер силой привела в свое королевство.
Амель, разъяренный дух, любивший колдунью Мекаре, воспылал стремлением покарать царицу.
И вот, когда она умирала, пронзенная кинжалами заговорщиков из числа ее же собственных придворных, Амель вошел в нее, слился с ее телом и кровью, чем даровал ей новую, устрашающую жизненную силу.
Благодаря этому слиянию на свет явилось новое существо: вампир, кровопийца.
Из крови великой вампирской царицы Акаши произошли все остальные вампиры – и так продолжалось на протяжении тысячелетий. Обмен кровью был способом сотворения.
Дабы покарать близнецов, посмевших выступить против нее и ее нового могущества, Акаша ослепила Маарет и вырвала язык у Мекаре. Но накануне назначенной казни сестер, Хайман, наместник царицы, лишь недавно ставший вампиром, передал им живительную Кровь.
Вместе с близнецами Хайман возглавил восстание против Акаши, однако они не сумели одолеть ее культ вампирских богов. В конце концов сестры были взяты в плен и разлучены, отправлены в разные стороны: Маарет бросили в Красное море, а Мекаре в великий западный океан.
Маарет скоро достигла знакомых берегов и выжила, но Мекаре, унесенная за океан в безымянные и неизвестные доселе земли, пропала бесследно.
Было это шесть тысяч лет назад.
Великая царица Акаша и ее муж, царь Энкил, через две тысячи лет впали в оцепенение и содержались, точно статуи, в святилище под присмотром жрецов, верящих, будто в Акаше хранится Священный Источник – и что если погибнет она, вместе с ней умрут и все вампиры на земле.
Однако к началу нашей эры история зарождения Крови забылась. Лишь немногие древнейшие бессмертные хранили и передавали ее, хоть и сами не верили своим словам. Но кровавые боги – вампиры, хранящие верность древней религии, все еще правили в своих святилищах по всему миру.
Запертые в полых стволах деревьев или в каменных кельях, они голодали в ожидании дня большого празднества, когда им приносили дары: преступников, которых они судили и которыми насыщались.
На заре нашей эры жрец, хранитель Божественных Прародителей, оставил Акашу и Энкила в пустыне, чтобы солнце уничтожило их. Едва солнечные лучи коснулись Матери и Отца, множество молодых вампиров по всему миру погибли, испепеленные в гробах и святилищах или же прямо посреди еженощных своих занятий – но сами Мать и Отец оказались слишком сильны. Выжило и немало древних вампиров, хоть они жестоко пострадали от мучительных ожогов.
Недавно созданный вампир, мудрый римский ученый по имени Мариус, отправился в Египет, дабы отыскать Царя с Царицей и защитить их, предотвратив тем самым дальнейшие покушения на мир бессмертных. Отныне и впредь он взял на себя святой долг ответственности за них. Легенда о Мариусе и Тех, кого Надо Оберегать, просуществовала почти две тысячи лет.
В 1985 году история Зарождения Крови была поведана всему миру бессмертных – как и то, что царица еще жива и что она содержит в себе Священный Источник. Вампир Лестат рассказал об этом в своей книге, а также в песнях и танцах, которые исполнял со сцены, выступая как рок-певец, а вдобавок записал на видео. В этих песнях он призывал мир узнать о его племени и уничтожить вампиров.
Голос Лестата пробудил царицу от тысячелетнего сна и молчания. Она восстала, одержимая новой мечтой: править миром смертных, подчинить его себе при помощи жестокости и убийств, стать для людей Владычицей Небесной.
Однако древние близнецы снова выступили на сцену, чтобы остановить Акашу. Они тоже слышали песни Лестата. Маарет воззвала к Царице, умоляя ее прекратить кровавую тиранию. А давно утраченная Мекаре, поднявшись из-под земли после бессчетных лет забвения, обезглавила великую Царицу и приняла Священный Источник в себя, поглотив мозг умирающей Акаши. Под защитой сестры Мекаре стала новой Царицей Проклятых.
И снова Лестат написал книгу. Он был там. Он собственными глазами лицезрел переход силы новой хранительнице. Он дал торжественные показания о том, что произошло. Мир смертных не обратил внимания на эти «романчики», однако бессмертных потрясла его правдивая повесть.
Так истории происхождения вампиров, их древних сражений, их могущества и слабости, войн за власть над Темной Кровью стали известны племени бессмертных по всему миру – как древним, много веков спавшим непробудным сном в пещерах или гробницах, так и юным отщепенцам, затерянным в джунглях, болотах и городских трущобах. Узнали эти истории и мудрые отшельники, что тайно жили вдали от всех.
Истории эти стали наследием вампиров по всему миру. Теперь они знали, что их всех объединяет общий удел, общая история, общее прошлое.
Нижеследующая повесть – о том, как знание это навсегда изменило племя вампиров и всю его судьбу.
Кровавый Жаргон
В своих книгах вампир Лестат использовал множество разнообразных терминов, позаимствованных им у других вампиров, с которыми ему довелось встречаться. Да и те вампиры, что добавили к его трудам свои сочинения и записали свои мемуары и опыты своей жизни, добавляли и свои термины, зачастую куда более древние.
Приводим здесь список терминов, вошедших ныне в широкое употребление среди бессмертных по всему миру.
Бессмертные. Общее название для вампиров любого возраста.
Дар Очарования. Этот термин относится к вампирской способности очаровывать, сбивать с толку и подчинять себе смертных, а иной раз даже других вампиров. Все вампиры, даже самые юные, до какой-то степени обладают этим даром, хотя многие не умеют им пользоваться. Он подразумевает сознательную попытку «убедить» жертву в чем-то, исказить ее представления о реальности так, как это выгодно вампиру. Дар этот не порабощает жертву, но обманывает, сбивает с толку. Для применения этого дара требуется глазной контакт, нельзя зачаровать другого на расстоянии. Чаще всего при нем пускаются в ход не только взгляды, но и слова, а кроме того – Мысленный Дар.
Дети Ночи. Общее название всех вампиров, иначе говоря – все во Крови.
Дети Сатаны. Группа вампиров времен заката античности и после того. Они верили, что и в самом деле являются детьми Дьявола и служат Господу посредством служения Сатане, пожирая смертных. Исповедовали пуританство и вечное покаяние. Отказывали себе в любых радостях жизни, кроме пития крови да редких шабашей (больших сборищ) с плясками. Жили в подземельях, часто в грязных и мрачных катакомбах и пещерах. С восемнадцатого столетия о Детях Сатаны более никто не слышал и культ их отмер сам собой.
Дети Тысячелетия. Бессмертные, прожившие более тысячи лет, особенно же те, кто пережил больше двух.
Жена Во Крови, Супруг Во Крови. Партнер вампира.
Кровь. Написанное с большой буквы, это слово означает вампирскую кровь, передаваемую от создателя отпрыску в процессе крайне личного и зачастую опасного взаимообмена. Выражение «во Крови» означает вампира. К тому моменту, как вампир Лестат написал свои книги, он провел «во Крови» двести лет. Великая вампирша Маарет жила во Крови более двух тысячелетий. И так далее, и так далее.
Маленькие Глоточки. Искусство пить кровь у смертных жертв понемножку, так что жертва даже не подозревает об этом. Жертва при этом остается в живых.
Мысленный Дар. Довольно-таки обтекаемое и неточное определение, которое относится к сверхъестественным способностям вампирского разума на многих уровнях. При помощи Мысленного Дара вампир может узнавать, что творится в мире вокруг, даже если сам спит глубоко под землей. Используя Мысленный Дар уже сознательно, он способен телепатически прослушивать мысли смертных и бессмертных. При помощи Мысленного Дара можно получать от других не только вербальные сообщения, но и образы, можно самому передавать образы в разумы других бессмертных. И наконец, Мысленным Даром можно телекинетически отпереть замок, открыть дверь или остановить работающий мотор. Подобно иным дарам, Мысленный Дар постепенно развивается с течением времени и лишь самые древние вампиры способны взламывать сознание других в поисках информации, которой те не желают делиться, или же наносить телекинетический удар, разрушающий мозг и кровяные клетки человека или вампира. Вампир может слышать и видеть то, что видят и слышат другие существа по всему миру. Однако чтобы убить кого-то при помощи телекинетической силы, ему надо видеть назначенную жертву.
Облачный Дар. Способность старших вампиров преодолевать гравитацию, взлетать и перемещаться в верхних слоях атмосферы, таким образом без труда преодолевая огромные расстояния на крыльях невидимых снизу ветров. Опять же, никто не знает, когда вампир приобретает эту способность. Желание обрести ее подчас творит чудеса. Все по-настоящему древние вампиры обладают ею, хотя могут сами о том не знать. Иные вампиры не любят эту способность и никогда не прибегают к ее помощи, кроме как в крайней нужде.
Огненный Дар. Способность древних вампиров зажигать предметы посредством телекинеза. Они способны силой мысли зажигать дерево, бумагу или любое иное воспламеняемое вещество. Кроме того, они способны испепелять других вампиров, поджигая Кровь в их телах и сжигая их дотла. Только древние вампиры обладают этой способностью, но никто не может сказать, когда и как они ее приобретают. Совсем юный вампир, созданный древним, может обладать этой способностью с самого начала. Вампиру надо видеть то, что он намерен сжечь. Словом, ни один вампир не может сжечь другого вампира, если он его не видит или если он находится недостаточно близко к нему, чтобы направить силу должным образом.
Орден Красноречивых. Термин из современного жаргона бессмертных, обозначает вампиров, чьи рассказы появляются в «Вампирских Хрониках» – особенно же Луи, Лестат, Пандора, Мариус и Арман.
Отпрыск. Недавно созданный вампир, совсем еще юный. Кроме того – чье-то Дитя по Крови. Например, Луи – отпрыск Лестата. Арман – отпрыск Мариуса. Древняя Маарет – отпрыск ее сестры-близнеца Мекаре. Мекаре – отпрыск древнего вампира Хаймана. Хайман – отпрыск Акаши.
Первое Поколение. Вампиры, произошедшие от Хаймана, восставшие против Царицы Акаши.
Путь Дьявола. Средневековый вампирский термин обозначающий жизненный путь любого вампира по этому миру. Популярное выражение среди Детей Сатаны, считавших, что служат Господу посредством служения Дьяволу. Скакать по Пути Дьявола – жить жизнью бессмертного.
Сад Зла. Лестат называл так весь мир, и выражение это отражает его веру, что единственные истинные законы вселенной – это законы эстетики, управляющие природной красотой, что окружает нас со всех сторон.
Священный Источник. Относится к одушевляющей жизненной силе духа Амеля, находящегося в мозге вампирши Мекаре. До Мекаре он находился в вампирше Акаше. Принято верить, что каждый вампир на всем белом свете соединен со Священным Источником посредством какой-то невидимой паутины или сети щупалец. Если погибнет вампир, содержащий в себе Священный Источник, погибнут все вампиры.
Создатель. Простое название вампира, который причастил кого-то Крови. Постепенно замещается термином «наставник». Иногда создателя называют «господином», однако это выражение уже почти вышло из употребления. Во многих краях считается страшным грехом восставать против своего создателя или попытаться убить его. Создатель не в состоянии читать мысли своего отпрыска – и наоборот.
Темный Дар. Вампирское могущество. Передавая отпрыску Кровь, создатель тем самым предлагает ему Темный Дар.
Темная Уловка. Относится к непосредственному акту создания нового вампира. Выпить кровь отпрыска и заменить ее собственной могучей Кровью – это и есть Темная Уловка.
Тот, Кто Пьет Кровь (Пьющий Кровь, Кровопийца). Самое древнее название вампиров. Изначальное и самое простое определение, данное Акашей. Впоследствии она стремилась заменить его выражением «кровавый бог» применительно к тем, кто следовал по ее духовному пути и исповедовал ее религию.
Царица Обреченных. Великая Маарет назвала так свою сестру Мекаре, когда та приняла в себя Священный Источник. Она выражалась иронически. Акаша, павшая Царица, пытавшаяся завладеть миром, называла себя Царицей Небесной.
Царская Кровь. Вампиры, созданные Царицей Акашей дабы следовать по ее пути Крови и сражаться с мятежниками Первого Поколения.
Часть I
Вампир Лестат
Глава 1
Голос
Невнятный лепет. Я услышал его много лет назад.
Это произошло после того, как царице Акаше пришел конец и рыжеволосая немая Мекаре, одна из колдуний-близнецов, стала «Царицей Проклятых». Я видел все это собственными глазами – мучительную гибель Акаши в тот самый миг, как мы все думали, что умрем вместе с ней.
Это произошло после того, как я обменялся телами со смертным и вернулся в могучее тело вампира – отвергнув давнюю мечту вновь стать человеком.
После того как я вместе с духом по имени Мемнох побывал на небесах и в преисподней и вернулся на землю израненным скитальцем, утратившим вкус к познанию, правде и красоте.
Потерпев горькое поражение, я многие годы пролежал на полу часовни старого монастыря в Новом Орлеане, не внемля вечно сменяющейся толпе бессмертных вокруг меня. Я слышал их, хотел откликнуться им, но никак не мог встретиться с кем-нибудь взглядом, ответить на вопрос, отозваться на поцелуй или восхищенный шепот.
Тогда-то я и начал слышать Голос. Мужской, настойчивый, прямо у меня в голове.
Лепет, невнятный лепет. Что ж, думал я, должно быть, мы, кровопийцы, тоже подчас сходим с ума, как простые смертные – верно, это всего лишь иллюзия, порожденная моим пошатнувшимся разумом. Или, быть может статься, голос этот принадлежит какому-нибудь искалеченному древнему вампиру, что покоится где-то неподалеку, а я теперь телепатическим путем улавливаю его сны.
В нашем мире у телепатии есть некий физический предел. Ясное дело. Но голоса, молитвы, сообщения и мысли могут передаваться по цепочке, из разума в разум – а значит, этот несчастный полоумный, вполне может статься, лепечет на другой стороне земного шара.
Как я уже говорил, это было бессвязное бормотание – на разных языках, как древних, так и современных. Порой он нанизывал подряд несколько слов на латыни или древнегреческом, а после снова и снова повторял фразы современных наречий… цитаты из фильмов или даже песен. Снова и снова молил он о помощи – совсем как крохотная мушка с человеческой головой в конце известного шедевра малобюджетного кино. «На помощь, на помощь!» – как будто и сам бился в паутине, а огромный паук уже приближался к нему. «Ну ладно, ладно, как я могу помочь?» – спрашивал я, и он сразу же отзывался. Был ли он совсем рядом? Или же просто пользовался лучшей системой передачи сигнала во всем мире бессмертных?
«Слушай меня, иди ко мне…» Он твердил это снова и снова, ночь за ночью, покуда его слова не превратились для меня в бессмысленный шум.
Не вопрос – я всегда мог отключиться и не слышать его. Если ты вампир, то либо учишься отключаться от телепатических голосов, либо сходишь с ума. Да и от криков живых существ мне отключаться ничуть не сложней. Просто приходится. Иначе не выжить. Даже самые древние из нас умеют отключать голоса. Я причастился Крови вот уже более двухсот лет назад. Они – более шести тысячелетий.
Иногда он затихал и сам.
В начале двадцать первого века он перешел на английский.
– Почему? – спросил я.
– Потому что тебе это нравится, – ответил он резковатым, отчетливо мужским голосом. Смех. Его смех. – Все без ума от английского. Ты должен прийти ко мне, когда я зову.
И снова начал лепетать на смешении языков, и все про слепоту, удушение, паралич и беспомощность. Как всегда, закончилось дело призывами «На помощь, на помощь!» и обрывками латинских, греческих, французских и английских стихов.
Все это довольно интересно – примерно с три четверти часа. А потом – скучища смертная, вечно одно и то же.
Само собой, я не удосужился даже ответить «нет».
В какой-то момент он вскричал «Красота!» и снова понес околесицу, то и дело возвращаясь к «красоте» – и каждый раз так надрывно, что мне казалось, он всаживает мне коготь в висок.
– Ну ладно, «красота», и что с того? – спросил я. Он застонал, зарыдал, рассыпался тошнотворным бессвязным бредом. Я отключился от него примерно на год, но все равно чувствовал, как он бормочет себе, не прорываясь на поверхность. А еще года через два он начал обращаться ко мне по имени.
– Эй, Лестат, Принц-паршивец!
– Отвали.
– Нет, Принц-паршивец, мой принц, ох, Лестат… – Он повторил эти слова на добром десятке современных языков и шести или семи древних. Я прямо впечатлился.
– Ну так расскажи мне, что ли, кто ты такой, – мрачно отозвался я. Должен признаться, когда мне было слишком одиноко, я даже радовался, что он где-то тут, поблизости.
А тот год выдался для меня неудачным. Я бесцельно скитался, все мне опротивело. Я злился сам на себя за то, что «красота» жизни более не поддерживает, не питает меня, не дает сил выносить одиночество. Ночами я странствовал по джунглям и лесам, тянулся руками к нижним ветвям, рыдал и бессвязно лепетал сам с собой. Я скитался по Центральной Америке, посещал развалины цивилизации майя, бродил по бескрайним пустыням и любовался древними росписями на скалах по пути к гаваням Красного моря.
Юные вампиры-отщепенцы все так же наводняли города, по которым я гулял – Каир, Иерусалим, Мумбаи, Гонолулу, Сан-Франциско – и я устал воспитывать их, наказывать за то, что в своей неутолимой жажде они убивали невинных. Нередко их ловили и сажали в людские тюрьмы, где их испепеляло, едва наступал рассвет. Порой они попадали в руки ученых-криминалистов. Вот же досада!
Из таких историй никогда не выходило ничего путного. Но об этом позже.
Эти повсеместно расплодившиеся юнцы задирали друг друга, сбивались в шайки и дрались между собой, а тем самым осложняли жизнь нам всем. Им ничего не стоило сжечь в огне или обезглавить любого другого кровопийцу, что встанет у них на пути.
Хаос, сплошной хаос.
Но кто я такой, чтобы урезонивать этих бессмертных оболтусов?
Когда это я становился на сторону закона и правопорядка? Напротив, именно я всегда играл роль бунтаря, l’enfant terrible. Так что я позволил им вытеснить меня из больших городов, даже из Нового Орлеана, позволил прогнать меня прочь. Вскоре любимый мой Луи де Пон дю Лак покинул меня и поселился в Нью-Йорке у Армана.
Арман хранит для них остров Манхэттен: для Луи, Армана и двух юных кровопийц, Бенджамина и Сибель – ну и остальных, кто вдруг присоединится к ним в роскошном особняке в Верхнем Ист-сайде.
Ничего удивительного. Арман всегда мастерски умел расправляться с теми, кто встал ему поперек пути. Недаром он сотни лет возглавлял в Париже древний орден Детей Сатаны, испепеляя в прах любого кровопийцу, не подчинившегося зловещим законам этих несчастных религиозных фанатиков. Он деспотичен и безжалостен. Да, такая задача как раз по нему.
Однако позвольте добавить: Арман все же не полное моральное ничтожество, каким я его когда-то считал. В написанных мной книгах слишком много ошибочных суждений о нас, наших душах, наших умах, нашем моральном развитии и упадке. Арман не лишен сострадания, не лишен сердца. Во многих отношениях он лишь теперь, через пять сотен лет, начинает становиться собой. Да и что, собственно, я знаю о бессмертии? Когда там я стал вампиром, в тысяча семьсот восьмидесятом? Не так уж давно. Буквально вчера.
Кстати, я и сам бывал в Нью-Йорке: хотел понаблюдать за моими старинными приятелями.
Теплыми ночами я простаивал под окнами их роскошного особняка в Верхнем Ист-сайде, слушая, как юная вампирша Сибель играет на пианино, а Бенджамин с Арманом ведут многочасовые беседы.
Весьма впечатляющее жилище – три смежных дома соединены воедино и превращены в настоящий дворец. У каждого дома есть свое отдельное крыльцо в древнегреческом стиле, парадная лестница и декоративная ограда из железных прутьев. На деле же используется только центральный вход, над которым висит бронзовая табличка с витиеватой надписью «Врата Троицы».
Бенджи – ведущий ежевечернего ток-шоу на радио. Первые годы передачи транслировались обычным путем, но теперь это интернет-радио, обращенное к вампирам по всему миру. Никто и не представлял, до чего Бенджи умен. Бедуин от рождения, к бессмертию он причастился лет в двенадцать, так что навеки останется хрупким и невысоким, всего пяти футов и двух дюймов роста. Но он один из тех бессмертных детей, которых смертные обычно принимают за тщедушных взрослых.
Шпионя за Луи, я, разумеется, не «слышал» его, потому что сам его создал, а создатели и их отпрыски глухи к мысленным голосам друг друга. Но не беда, зато вампирский сверхъестественный слух у меня был остер, как никогда. Стоя перед домом, я легко ловил звуки мягкого, богатого на интонации голоса – и образ самого Луи в разумах всех остальных. Сквозь раздувающиеся шелковые занавески виднелись яркие барочные фрески на потолке. Сплошная синева – небеса и пушистые, подсвеченные золотом облака. А почему бы и нет. Доносился до меня и запах живого огня в камине.
Выстроенный особняк достигал пяти этажей в вышину. Типичное строение Прекрасной эпохи: великолепие и роскошь. Глубокие подвалы, а наверху – огромный бальный зал со стеклянным потолком, открытым свету звезд. Да, настоящий дворец. Арман всегда отличался талантом по этой части и задействовал невообразимые ресурсы, чтобы выложить полы своей штаб-квартиры мрамором и старинным паркетом, а комнаты обставить шедеврами, подобных которым не видел мир. Особое же внимание он всегда уделял безопасности.
Печальный маленький иконописец, похищенный из России и перевезенный на Запад, давным-давно перенял гуманистические концепции нового мира. Надо полагать, Мариус, его создатель, давно уже с радостью убедился в этом.
Я хотел присоединиться к ним. Всегда хотел, но так никогда и не решился. Правду сказать, я дивился их образу жизни – они раскатывали на лимузинах, посещали оперу, балет, симфонические концерты, вместе ходили на открытия новых музейных выставок. Они прекрасно вписывались в человеческий мир, даже приглашали смертных в свои золоченые салоны на званые вечера. Нанимали смертных музыкантов. До чего же легко они притворялись людьми! Я лишь диву давался, вспоминая, что всего лишь пару веков назад и сам делал то же самое с неменьшей легкостью. Я следил за ними глазами голодного призрака.
И всякий раз, как я бывал там, Голос грохотал, взывал, нашептывал – снова и снова повторял их имена в потоке брани, невнятицы, требований и угроз. Однажды вечером он сказал мне: «Разве ты не понимаешь, всем двигала Красота. Тайна Красоты».
Через год, когда я брел по пескам южного пляжа на Майами, он снова пробился ко мне с той же фразой. В тот миг бродяги и отщепенцы как раз оставили меня в покое – боялись меня, боялись всех древних вампиров. И все же – боялись недостаточно сильно.
– Чем двигала-то, дражайший Голос? – поинтересовался я. Было только честно дать ему пару минут перед тем, как отключить снова.
– Ты не в состоянии постичь величие тайны, – откликнулся он доверительным шепотом. – Не в силах постичь всю ее полноту.
Он произносил эти слова так, точно лишь только сейчас открыл их для себя. И рыдал. Я послал его к черту. Он продолжал рыдать.
Ужасные звуки. Мне чуждо наслаждение чужой болью, даже болью самых заклятых и жестоких моих врагов. А Голос стенал и плакал.
Я охотился, томился от жажды. Хоть я и не нуждаюсь в питье, но мной владело желание, глубинная мучительная потребность в теплой человеческой крови. Я нашел жертву – молодую женщину, неотразимое сочетание грязной душонки и роскошного тела. О, эта нежная белая шейка! Я овладел ею в благоуханной темноте ее собственной спальни. За окнами мерцали огни вечернего города. Я пришел туда через крыши – к ней, к этой бледной красавице с томными карими очами, кожей оттенка грецкого ореха и прядями черных волос, подобных змеям Медузы. Она лежала, обнаженная, меж белоснежных простыней, и отчаянно боролась со мной, когда я пронзил клыками ее сонную артерию. Я был слишком голоден для иных игр. Мне надо было одно. Стук сердца. Соль. Виатикум, причастие умирающего. Пить, пить сполна!
Кровь хлынула, взревела. Только не спешить! Я сам вдруг стал жертвой, словно бы выпитой фаллическим богом, жертвой, пригвожденной к полу вселенной потоком бурлящей крови, грохотом сердца, что опустошало хрупкое тело, которое так стремилось защитить. И вот она была уже мертва. Как же быстро! Сломанная лилия на подушке. Да только она никак не походила на лилию, и я видел все ее мелкие гадкие грешки, пока кровь обманывала, опустошала меня. Мне стало тепло, нет, жарко. Я облизнул губы.
Терпеть не могу оставаться рядом с мертвым телом. Назад, на крыши.
– Ну как, Голос, понравилось? – спросил я, потягиваясь под луной, точно кот.
– Хм-мм. Само собой, всегда это любил.
– Тогда хватит хныкать.
И он растаял. Впервые. Сам покинул меня. Я задавал ему вопрос за вопросом. Ни ответа. Ни звука.
То было три года назад.
Я находился тогда не в лучшей форме, на спаде, в ничтожестве. Да и во всем вампирском мире дела шли хуже некуда. Каждую ночь, в каждой передаче Бенджи звал меня вернуться из добровольного изгнания. И все остальные умоляли вместе с ним. «Лестат, ты нам нужен!» Горестные вести неслись отовсюду. И я не мог отыскать многих друзей – ни Мариуса, ни Дэвида Тальбота, ни даже древних близнецов. Прошли те времена, когда мне не составляло труда связаться с любым из них.
– Мы племя сирот! – взывал Бенджи по вампирскому радио. – Юные вампиры, будьте мудры! Встретив кого из старших, бегите от них. Они не старейшины, не вожди нам, как бы давно ни пребывали во Крови. Они отказались нести ответственность за младших братьев и сестер. Будьте мудры!
В ту стылую жуткую ночь меня томила жажда, невыносимая жажда. О, в техническом смысле кровь мне уже не нужна. В жилах моих течет столько крови Акаши – столько первичной крови древней Матери, что хватит на целую вечность. И все же меня терзала жажда, я должен был утолить ее, избавиться от мучений – во всяком случае, так я уговаривал себя во время ночного набега на Амстердам, расправляясь с первым попавшимся преступником и убийцей, какого только встречу. Я был очень осторожен. Я прятал тела. И все же безрадостное сочетание: горячая вкусная кровь – а вместе с нею видения грязных и жалких умов, внезапное приобщение к презираемым мной чувствам и эмоциям. Все как встарь, все как встарь. Сердце мое страдало. А в таком настроении я опасен для невинных – и слишком хорошо это знаю.
Около четырех утра меня совсем скрутило. Я сидел, скорчившись, согнувшись, на железной скамье в маленьком парке, затерянном средь самых скверных районов города. В тумане лучились грязным светом кричащие фонари. Я промерз насквозь и со страхом думал, что не создан для всего этого. Не создан быть вампиром. Не гожусь в настоящие бессмертные вроде великих Мариуса, Мекаре, Хаймана или даже Армана. Это все не жизнь. В какой-то момент боль моя достигла такого предела, что мне показалось, будто сердце и мозг мне пронзает острый меч. Я скорчился на скамье, обхватил шею руками и мечтал только об одном: умереть. Закрыть глаза и уйти из жизни.
Вот тут-то снова раздался Голос.
– Но я люблю тебя!
Я вздрогнул. Я не слышал Голоса уже так давно – и вот он зазвучал снова: этот интимный тон, мягкий, ласковый, как поглаживание, как прикосновение к голове нежных пальцев.
– Почему? – спросил я.
– Из них всех я больше всего люблю тебя, – отозвался Голос. – Я с тобой, я люблю тебя.
– И кто ты? Очередной мифический ангел? Очередной дух, что метит на роль бога?
– Нет.
Но с первой же секунды, как он заговорил, во мне начало разгораться тепло, внезапное тепло – такое тепло, по словам наркоманов, испытывают они при введении предмета своей зависимости. Приятное, ободряющее тепло, какое я ненадолго обрел, став вампиром. Я начал вдруг слышать дождь: но не утомительную унылую капель, а прелестную тихую музыку во всем вокруг.
– Я люблю тебя, – повторил Голос. – Давай, вставай. Уйди из этого места. Вставай. Тебе надо двигаться. Иди. Дождь не такой уж и холодный. Ты сильнее дождя, сильнее скорби. Иди и делай то, что я тебе велю…
Я повиновался.
Встал, пошел прочь, вернулся к элегантному старинному отелю «Де Л’Еуропе», где остановился в этот приезд. Поднялся в просторную, оклеенную изысканными обоями спальню и опустил тяжелые бархатные шторы, отгораживаясь от рассветного солнца, сияния белых небес над рекой Амстел и звуков наступившего утра.
А потом замер. Закрыл руками глаза и скорчился, скорчился под гнетом одиночества столь невыносимого, что в тот момент – будь у меня выбор – стократ предпочел бы смерть.
– Ну, полно, я же люблю тебя, – снова заворковал Голос. – Ты не одинок! И никогда не был одинок.
Я чувствовал этот Голос – внутри и снаружи, точно теплые объятия.
Наконец я лег спать. А Голос пел мне – на этот раз по-французски – стихи, положенные на дивный «этюд грусти» Шопена.
– Лестат, возвращайся во Францию, в Овернь, где ты рожден, – нашептывал он, словно находился совсем рядом со мной. – Там стоит замок твоего отца. Езжай туда. Всем людям нужен дом.
До чего нежно звучали эти слова, до чего искренне.
Странно, что он это предложил. Я и в самом деле владел старинным разрушенным замком. Много лет назад я, сам не знаю, зачем, нанял архитектора и каменщиков восстановить его. И теперь этот замок встал у меня перед глазами: древние круглые башни на утесе над полями и долинами, где в былые дни так много людей голодало и влачило жалкую жизнь, где когда-то влачил жалкую жизнь и я, озлобленный мальчик, твердо решивший убежать в Париж, повидать мир.
– Езжай домой, – шептал Голос.
– А почему ты не затворяешься на покой, как я? – поинтересовался я. – Солнце встает.
– Потому что там, где сейчас я, еще не утро, милый мой Лестат.
– Ага, значит, ты все же вампир, да? – спросил я и понял, что подловил его. От радости я даже засмеялся. – Ну конечно же!
Он пришел в ярость:
– Ах ты, несчастный, неблагодарный, жалкий Принц-Паршивец…
И снова покинул меня. Что ж. Почему бы и нет? Но я-то еще не разгадал до конца загадку Голоса, даже приблизительно не разгадал. Кто он? Просто-напросто могучий древний бессмертный, что передает сообщения с другого конца света, перекидывая их от одного вампира к другому – как может путешествовать свет, отражаясь от зеркала к зеркалу? Нет, немыслимо. Голос у него звучал слишком уж интимно, слишком тонко. Конечно, просто телепатический зов другому бессмертному таким образом послать можно. Но уж никак не общаться настолько прямо и непосредственно.
Когда я проснулся, разумеется, уже настал ранний вечер. Амстердам наполнился ревом машин, шелестом велосипедных шин, мириадами голосов. Запахом крови, качаемой бьющимися живыми сердцами.
– Ты еще здесь, Голос? – шепнул я.
Молчание. Однако меня не покидало ощущение, да, твердое ощущение, что он где-то рядом. Я чувствовал себя совершенно несчастным, страшился за себя, боялся собственной слабости, неспособности любить.
Тогда-то все и случилось.
Я подошел к высокому, в полный рост, зеркалу на двери ванной комнаты, чтобы поправить галстук. Вы же знаете, какой я щеголь. Даже в нынешнем своем жалком состоянии я не преминул облачиться в элегантный пиджак от Армани и парадную рубашку, и теперь вот – ну да, хотел поправить яркий и стильный шелковый галстук с рисунком ручной работы. Но моего отражения в зеркале не оказалось!
Там оказался я – но не мое отражение. Другой я: улыбающийся, взирающий сам на себя победоносными сверкающими глазами, прижавший обе руки к стеклу, точно к окну темницы. Да, та же одежда, да и во всем прочем я, вплоть до длинных волнистых золотых локонов и ярких синевато-серых глаз. Но не отражение.
Я пришел в ужас. В ушах смутным эхом зазвучало слово «доппельгангер» – и весь ужас, связанный с этим словом. Не знаю, под силу ли мне описать, как жутко это все было – мое обличье, населенное кем-то иным, смеющееся надо мной, угрожающее мне.
Не подавая виду, что испугался, я продолжил как ни в чем не бывало поправлять галстук. А двойник продолжал улыбаться ледяной издевательской улыбочкой. В голове у меня раздался смех Голоса.
– Ждешь от меня похвалы, Голос? – спросил я. – А мне-то казалось, ты меня любишь.
Удар попал в цель. Его лицо – мое лицо – сморщилось, точно у плачущего ребенка. Он вскинул руки, словно бы защищаясь. Растопыренные дрожащие пальцы, растерянные глаза. Изображение исчезло, а на смену возникло настоящее отражение, я сам – озадаченный, слегка напуганный и не на шутку разозленный. Я в последний раз поправил узел галстука.
– Я люблю тебя! – произнес Голос печально, почти скорбно. – Люблю!
И снова задрожал, взревел, разбился смешением языков – русского, немецкого, французского и латыни.
Той ночью, начав очередной сеанс вещания из Нью-Йорка, Бенджи сказал, что так продолжаться не может. Он призывал юных вампиров покинуть большие города. Призывал старших членов нашего племени.
Я сбежал от всего этого в Анатолию. Хотелось снова увидеть Айя-Софию, прогуляться под древними сводами. Хотелось навестить развалины Гебекли-Тепе, старейшего неолитического поселения в мире. К черту проблемы нашего племени! Да с чего вообще Бенджи взял, что мы все – одно племя?
Глава 2
Бенджи Махмуд
По моим прикидкам, когда Мариус сделал Бенджи Махмуда вампиром, тому было около двенадцати лет – но точно не знает никто, в том числе и сам Бенджи. Он родился в семье бедуинов в Израиле, но потом семья молодой пианистки Сибель – отчетливо ненормальной девицы – наняла его и перевезла в Америку, чтобы он стал ее компаньоном. В середине девяностых годов двадцатого века юные музыканты познакомились там с Арманом, но сами не причащались Крови вплоть до того момента, как Мариус применил к ним обоим Темную Уловку в виде дара Арману. Само собой, тот пришел в ярость. Он чувствовал себя преданным и горько сожалел, что человеческие жизни его подопечных оборвались так рано – ну и все такое. Однако Мариус сделал то единственное, что можно сделать с двумя смертными, которые, по сути, уже обитают в нашем потустороннем мире и на глазах теряют связь с миром, откуда пришли. Смертные подопечные вроде них – заложники судьбы. Арману следовало самому сообразить, что любой его враг-вампир запросто способен прикончить кого-нибудь из них, а то и обоих сразу, чтобы просто досадить ему. Так часто бывает.
Вот Мариус и обратил их.
В те дни я был сам не свой. Я был разбит, измочален после приключений в обществе Мемноха, духа, что выдавал себя за «Дьявола» из христианской веры. Словом, мне было не до того. Помню разве, что мне нравилась музыка Сибель – но и только.
К тому времени, как я всерьез обратил на Бенджи Махмуда внимание, он уже жил в Нью-Йорке вместе с Арманом, Луи и Сибель – и успел изобрести вампирское радио. Как я уже упоминал, сперва оно транслировалось обычным путем, но Бенджи слишком изобретателен, чтобы ограничиваться рамками мира смертных. Скоро он уже вел передачу по интернетному радио прямо из особняка в Верхнем Ист-сайде и еженощно обращался к Детям Тьмы, призывая их звонить ему, в каком бы уголке земного шара они ни находились.
В эру обычного радиовещания Бенджи говорил тихо и под музыку Сибель. Простые смертные не могли его слышать без специального усилителя, но он надеялся, что вампиры – услышат. Беда в том, что и многие вампиры его тоже не слышали. Поэтому, перейдя на интернетное радио, Бенджи более не прибегал к этой уловке. Он стал просто говорить – говорить для Нас, посвящая все время истинным Детям Тьмы и не обращая внимания на звонящих в программу фанатов литературы про вампиров или маленьких готов – их нетрудно отсеивать по тембру голосов.
РУССКАЯ ПОЭЗИЯ НАЧАЛА XX ВЕКА
Главной частью программы была дивная музыка Сибель. Иногда передачи длились по пять-шесть часов, иной раз не выходили вовсе. И все же послание Бенджи очень скоро разнеслось по всему земному шару:
(дооктябрьский период)
«Мы – одно племя. Мы хотим выжить, а старейшие нашего рода не помогают нам».
Вступительная статья и составление: Евг. Осетрова.
Когда он впервые поднял эту тему – о сиротстве, и о беззащитности земных городов, и о небрежении и эгоизме «старейших нашего рода» – я думал: наверняка кто-нибудь обидится и заткнет его, ну или, по крайней мере, даст ему отпор, всем прочим в назидание.
Примечания: В. Куприянов, Е. Плотникова (к иллюстрациям).
Но Бенджи оказался прав. А я – нет. Никто и не думал его останавливать – никому не было до него никакого дела. И Бенджи продолжал вещать, обращаясь к звонящим в студию сорвиголовам, бродягам и отщепенцам. Он учил их сохранять осторожность, выживать, охотиться лишь на преступников и злодеев – и тщательно заметать следы. А главное, чему он учил: это помнить – мир принадлежит людям.
Кроме того, Бенджи давал бессмертным и новый жаргон: он щедро приправлял свои комментарии терминами из вампирских хроник, включая даже и такие, какие я никогда прежде не использовал, а зачастую и не слышал вовсе. Таким образом он создавал наш общий язык. Занятно. По крайней мере, мне так казалось.
Е. Осетров. НА РУБЕЖЕ ВЕКОВ
Пару раз я приезжал в Нью-Йорк специально пошпионить за Бенджи. К тому времени у него уже сложился собственный стиль в одежде: пошитые на заказ костюмы-тройки из тонкой шерсти, как правило – в серую или коричневую полоску, роскошные рубашки пастельных тонов и пижонские галстуки от «Брукс Бразерс». Довершали наряд непременная мягкая фетровая шляпа с узкими полями, классический головной убор гангстеров, и щеголеватые узконосые ботинки.
В последние годы явственно обозначился повышенный читательский интерес к русской классической поэзии, а также к поэзии начала двадцатого века. Проявлению напряженного внимания способствовали серьезные причины, в числе их не последнее место занимает желание нового, обогащенного современностью, прочтения Пушкина, Лермонтова, Жуковского, Баратынского, Тютчева, Фета, а также Блока, Маяковского, Бунина, Есенина, Брюсова… Выросли и новые поколения читателей, жаждущие составить собственное представление о таких неоднозначных поэтических фигурах, как Иннокентий Анненский, Андрей Белый, Велимир Хлебников, Марина Цветаева, Федор Сологуб, Максимилиан Волошин, Константин Бальмонт… Надо отметить, что наука сделала в последнюю пору немало, чтобы разобраться в сложном литературном мире начала столетия, отбросить мифы и наслоения, полемические гиперболы, произносившиеся в пылу споров, перекочевавшие позднее на страницы учебных пособий. Дурную услугу оказали зарубежные издания, где наряду с серьезными и глубокими работами знатоков-русистов (интерес к нашей культуре огромен и растет во всем мире!) появлялись всевозможные исторические сенсации, отдающие пресловутой «развесистой клюквой», а иногда и откровенным политиканством.
А в результате, несмотря на небольшой рост, хрупкость сложения, круглое озорное личико и сверкающие мальчишеские глаза, он вовсе не выглядел ребенком – скорее, мини-мужчиной: и так сам и любил себя называть. Мини-мужчина. Мини-мужчина владел пятью или шестью художественными галереями в Сохо и Челси, рестораном «Гринвич-виллидж» по соседству с Вашингтон-сквер и старомодным галантерейным магазином, где покупал свои шляпы. У него были выправлены все легальные документы, в том числе водительские права, он пользовался кредитками, мобильниками, завел себе пару мотоциклов и нередко сам садился за руль антикварного гоночного автомобиля, хотя чаще разъезжал в черном «Линкольне» со специальным шофером. Он проводил уйму времени в кафе и ресторанах, притворяясь, будто ужинает вместе со смертными, которые его просто обожали. Нередко они охотились вместе с Сибель в темных переулках. Оба превосходно владели техникой «маленьких глоточков» и умели насыщаться чередой «глоточков» в ночных клубах и на благотворительных балах, не лишая невинных жертв жизни и даже не вредя их здоровью.
Конец девятнадцатого века и первые семнадцать лет — до Октября — пролетарский этап освободительной борьбы, становление ленинской партии — время трех революций. Октябрь потряс мир. Произошла смена всемирно-исторических формаций. В борьбе и муках рождалась новая социальная система, еще никогда не виданная в истории человечества. Поэзия, всегда бывшая в России чутким эхом действительности, не могла не испытать глубину и силу социальных катаклизмов, расколовших планету, ощутимых едва ли не во всех краях света. Можно сказать, что век двадцатый — «поистине железный век» — вступил в права под звуки пламенного революционного призыва, прозвучавшего на всю страну: «Пусть сильнее грянет буря!» Свидетели и участники незабываемых событий, вдохновенно певшие «Интернационал» и «Варшавянку», отмечали, что тогда стихи с революционным содержанием становились прокламациями, а прокламации писались, как стихи. Литература запечатлела на своих страницах такой важнейший исторический этап, как перерастание буржуазно-демократической революции в социалистическую, перегруппировку сил на мировой арене, когда Россия стала центром мирового революционного движения.
Сибель, шикарная и изысканная в модельных платьях и драгоценностях, всегда оставалась отстраненной и загадочной тенью за его плечом, зато Бенджи тем временем водил дружбу с десятками простых смертных. Они считали его милым оригиналом и восхищались эксцентричностью «вампирского радио». Детище Бенджи было в их глазах не более чем шоу-проектом – и каждый из них свято верил, что Бенджи сам и обеспечивает все звонки в студию, в том числе и звонки тех Детей Ночи из Японии или Китая, что часами разговаривали с ним на родных языках. Такие беседы требовали от Бенджи максимального напряжения его сверхъестественных способностей.
В общем и целом, став вампиром, Бенджи пользовался сногсшибательным успехом. Помимо радиопрограммы он завел интернет-сайт с отдельным адресом электронной почты и нередко зачитывал в прямом эфире пришедшие ему послания, но неизменно возвращался к одной и той же теме: мы – одно племя, нам надо держаться вместе, хранить друг другу верность, заботиться друг о друге, вместе придумывать способы выживания в этом мире, где даже бессмертных можно сжечь или обезглавить, как любых прочих. Старейшие из нас продали и предали нас, бросили на произвол судьбы!
«Дистанция времени» дает возможность провести четкий водораздел между литературно-общественными течениями, — его в начале века замечали лишь наиболее дальновидные. Охранительной поэзии как таковой тогда просто-напросто не существовало, ибо нельзя же считать стихами бездарные вирши, время от времени появлявшиеся на страницах консервативных изданий, которые не принимались всерьез. Политические потрясения и революции не могли не оказывать влияния даже на тех поэтов, которые почитали себя жрецами «чистого искусства» и проповедовали бегство от действительности, видя в удалении от жизни панацею от всех бед современности. Молодая пролетарская поэзия, звавшая на борьбу, проникала в сознание разнообразными путями, преодолевая эстетское пренебрежение к себе, гремя во весь голос на улицах, площадях, на летучих собраниях и маевках. Особенно большую действенную силу несло песенное слово, имевшее полуфольклорное-полукнижное происхождение. «Смело, товарищи, в ногу…» и «Мы кузнецы…» были для манифестантов оружием, своего рода — «булыжником пролетариата». Романтические образы молодого Максима Горького, нарисованные им в «Песне о Соколе» и в «Песне о Буревестнике», пронизанные пафосом «безумства храбрых», воспринимались как непосредственный призыв к революционному действию. Горький, который первым увидел, по ленинскому определению, «человека будущего в России», и его окружение — поэты «Звезды» и «Правды», молодые пролетарские стихотворцы — создавали литературу действия, которая говорила о том, «как надо жить и действовать», бывшую прообразом литературы, заявившей о себе на весь мир после семнадцатого года.
Не уставал твердить он и еще кое-что: «Не приезжайте в Нью-Йорк. Не пытайтесь найти меня. Я всегда готов общаться с вами по телефону или электронной почте, но даже не вздумайте ступить ногой в этот город, не то вам придется иметь дело с Арманом, а этого я и врагу не пожелаю». Он неизменно предупреждал вампиров, что ни один город не в состоянии прокормить многих Рожденных для Тьмы сразу, а потому молодняк должен искать себе новые территории и учиться жить в мире с себе подобными.
Под воздействием большевистской печати вызревал и формировался отмеченный народностью талант Демьяна Бедного, принимавшего активное участие в работе редакции «Звезды», а затем и «Правды». Популярность получили его басни, в создании которых он опирался на основательно забытые к началу века в литературе традиции Ивана Крылова. Эзопов язык притч-сатир Демьяна Бедного пришелся по душе демократическому, скорее даже революционному читателю, ибо обращался к его ироническому складу ума, умеющего уловить политический намек, понять соль шутки, когда вместо обещанной «сотенной свечи» предлагался «копеечный огарок». Ненавистью к «господину Купону» были отмечены ранние стихи Маяковского.
А те, кто звонил ему в программу, в свою очередь делились печалями. Им было тревожно и страшно, они жаловались на повсеместные раздоры и схватки, они до смерти боялись древних вампиров, способных испепелить их на месте. Они долго и напрасно искали великого Лестата, великого Мариуса и великую Пандору – и так далее, и так далее, и так далее.
Бенджи снова и снова сочувствовал им, давал ценные советы, а порой просто разделял их горе.
Несмотря на песенную громогласность, распространение пролетарской поэзии, олицетворяемой именами Шкулева, Нечаева, Благова, Тарасова, Гастева, множеством других, было сильно затруднено, связано с многими цензурными и иными мытарствами, что и приводило к частой анонимности ее бытования. Многие книги не каждому попадали в руки, и подпольные стихи были укрыты от власть имущих, как шубой, — по образному выражению Николая Асеева, — сочувствием масс. Высоким примером для молодых пролетарских поэтов служили гордые образы Максима Горького. В целом же поэзия трепетно ощущала «подземные толчки» истории, приближение времени, когда произойдут «неслыханные перемены, невиданные мятежи».
– Они не помогают нам! – твердил он. – Зачем Лестат написал свои книги! Где великий ученый Дэвид Тальбот? Как насчет великой Джесси Ривс, Рожденной для Тьмы в объятиях древней Маарет? Какой эгоизм, какое самолюбие!
В период нарастания революционных событий 1905–1907 годов Ленин разработал великий принцип партийности литературы, значение которого оказалось огромным, универсально-всеобъемлющим не только для современности, но для будущего. «Литература должна стать партийной, — писал Ленин. — В противовес буржуазным нравам, в противовес буржуазной предпринимательской, торгашеской печати, в противовес буржуазному литературному карьеризму и индивидуализму, «барскому анархизму» и погоне за наживой, — социалистический пролетариат должен выдвинуть принцип партийной литературы, развить этот принцип и провести его в жизнь в возможно более полной и цельной форме»
[1].
А потом заводил старую пластинку:
– Лестат, где ты?
Рубеж столетия — знаменательная страница в жизни литературы, связанная с великими именами. Был жив, творил, проповедовал автор «Войны и мира». Событием, выходящим далеко за национальные пределы, вызвавшим отклики во всем мире, был уход Льва Толстого из Ясной Поляны и смерть его. Создатель величайших эпических произведений, гневный обличитель зла и насилия, Толстой олицетворял в глазах современников традицию классического реализма. Ему следовали, подражали, учились, старались продолжить и углубить… Рядом с романтическими героями Максима Горького — бунтарями, подвижниками, революционерами — действовали герои Чехова, Бунина, Куприна, Сергеева-Ценского, Алексея Толстого, Александра Серафимовича, нарисованные с реалистической достоверностью. Горьковская «Мать» — ею восхищался Ленин — была воспринята наиболее проницательными из читателей как учебник жизни, как революционное вторжение реалистического искусства в действительность, как революционный манифест рабочего класса. Маяковский и Блок искали сближения с «безъязыкой улицей».
Как будто бы я – один из древнейших! Да ну, смешно даже!
Ивана Бунина, преемника реалистических традиций русской классической литературы, читающая публика ценила как блистательного стилиста, возведшего прозу в степень поэзии. В его творчестве стихи, выделявшиеся чистотой и точностью чеканки, соседствовали с прозой на протяжении всего жизненного пути. Долгое время бытовало представление о Бунине-поэте как холодноватом пейзажисте, интересующемся скорее красками и пластической гармонией, нежели живой жизнью. Автор «Листопада», чей талант Горький сравнивал с матовым серебром, решительно опровергал умозрительный подход к его стихам, утверждая: «Нет, не пейзаж влечет меня, // Не краски жадный взор подметит, // А то, что в этих красках светит: // Любовь и радость бытия».
Ну, в смысле влиятельности – еще пожалуй. Что есть, то есть. Я издал автобиографию. Я стал – пусть и на пять минут – рок-звездой. Я написал о том, как уничтожили Акашу и как источник силы перешел в вампира Мекаре. Да, признаю. Я это сделал. Я написал и опубликовал отчет о Похитителе Тел и о Мемнохе. Ладно, ладно. И да, если бы не моя рок-музыка и видеозаписи, возможно, царица Акаша никогда не восстала бы со своего трона и не начала бы цепь ужасных пожарищ, в которых пылали вампиры по всей планете. Да, каюсь, виноват.
Но я-то причастился Крови – сколько там? – двести тридцать три года назад? Как-то так. Говорю же, по всем стандартам я просто мальчишка, сорванец!
Любовью и радостью бытия пронизаны и стихотворные опыты такого «надежного реалиста», как Алексей Толстой, воспроизводившего мотивы фольклора, не лишенные стилизации, но сохранившие до наших дней прелесть притягательного обаяния. Фольклорная струя была довольно сильной: в творчестве Николая Клюева, Сергея Клычкова, Петра Орешина, составивших позднее, в двадцатых годах, окружение Есенина. Частым было обращение к старой, допетровской книжности. Так, например, «для Клюева, — пишет В. Г. Базанов, — Аввакум был великим писателем, защитником «красоты народной», хранителем художественного наследия Древней Руси. Аввакум выступал против разрушения тех эстетических и духовных ценностей, которые были созданы в эпоху Древней Руси самим народом без вмешательства официальной церковной олигархии»
[2].
Настоящим древними – извечно дразнящими, насмешливыми, унижающими – были Дети Тысячелетия, великие бессмертные: Мариус с Пандорой и, разумеется, древние близнецы, Мекаре и Маарет, а также их верный спутник Хайман. Бенджи достаточно ясно дал это понять.
Рядом с великой реалистической традицией и пролетарской поэзией существовал декаданс — детище последних десятилетий девятнадцатого столетия. «Под декадансом, — писал А. В. Луначарский, — согласно определению талантливейших декадентов, надо понимать сознательное устремление от ценностей расцвета жизни — здоровья, силы, светлого разума, победоносной воли, мощной страсти… чувства солидарности с сочеловеками, восторга перед жизнью, творческого восхищения перед природой — к ценностям, или, вернее, минус-ценностям жизненного упадка, т. е. красоте угасания, красоте, черпающей свое обаяние в баюкающей силе вялых ритмов, бледных образов, получувств, в очаровании, каким обладают для усталой души настроения покорности и забвения, и все, что их навевает»
[3]. Признаки декадентства, чье явление было связано с кризисными явлениями буржуазной культуры, — сознательный отказ от реалистического восприятия мира, проповедь индивидуализма, антиобщественный подход к социальной действительности, воспевание «цветов зла» — антигуманистических и антидемократических настроений. Нередко рассматривая себя как метафору романтизма, декадентство металось в страхе перед жизнью и ужасом перед смертью.
– Разве можно считать Мекаре Царицей Проклятых, если она не правит? – спрашивал он. – Разве ее сестра-близнец, Маарет, заботится о нас, как о единой семье вампиров? Где же Хайман? Отчего ему и дела нет до наших отчаянных попыток найти ответы на терзающие нас вопросы? Почему Джесси, юная Джесси, дитя нашего мира, не призывает древнейших прислушаться к нашим голосам?
Как я уже говорил, все эти речи потрясали и ужасали меня. Но даже если никто из древних и не пытался заставить Бенджамина замолчать, значит ли это, что его слова не возымели никакого эффекта? Будет ли от них какой-нибудь результат?
Виднейшим направлением рубежа века был символизм, явление многогранное, не вмещающееся в рамки «чистой» доктрины. Его отечественные представители долго не желали называть себя декадентами (термин этот употреблялся критикой обычно в отрицательном смысле), но в конечном итоге они вошли в историю литературы — хотели этого или не хотели — как декаденты. Краеугольный камень направления — Символ, долженствующий заменить собой образ, — объединяющий платоновское царство идей с миром внутреннего опыта художника. Среди виднейших западных представителей символизма или тесно связанных с ним мы видим такие крупные имена, как Малларме, Рембо, Верлен, Верхарн, Метерлинк, Рильке…
Тем временем происходило многое – и все больше плохое. Очень плохое. Хотя, возможно, и кое-что хорошее.
Опираясь на философские идеи — от Канта до Шопенгауэра, от Ницше до Владимира Соловьева, — русские символисты любимейшим афоризмом своим почитали тютчевскую строку: «Мысль изреченная есть ложь». Генерализируя подтекст, Мережковский утверждал: «В поэзии то, что не сказано и мерцает сквозь красоту символа, действует сильнее на сердце, чем то, что выражено словами. Символизм делает самый стиль, самое художественное вещество поэзии одухотворенным, прозрачным, насквозь просвечивающим, как тонкие стенки алебастровой амфоры, в которой зажжено пламя». Но при этом упускалось, что подтекст «работает», как правило, только при наличии глубокого поэтического текста.
Бенджи – не первый вампир, взявшийся за новое и ранее невиданное дело.
Символисты, как первого, так и второго призывов, ставили перед новым направлением глобальные задачи, рассчитывая, что «идеальные порывы духа» не только вознесут их над покровами повседневности, обнажат трансцендентную сущность бытия, но и сокрушат также «крайний материализм», равнозначный «титаническому мещанству». Красота рассматривалась как ключ к тайнам природы, идее Добра и всего мироздания, дающий возможность проникновения в область запредельного, как знак инобытия, поддающийся расшифровке в искусстве. Отсюда — представление о художнике, как о демиурге, творце и повелителе. Поэзии же отводилась роль религии, приобщение к которой дает возможность увидеть «незримыми очами» иррациональный мир, метафизически выступающий как «очевидная красота». Становится понятным, почему, скажем, вновь найденной своеобразной рифме придавалось значение огромного открытия, далеко выходящего за пределы технических средств письма.
Задолго до него возник еще и Фарид. И я тоже не ждал, что он протянет долго.
Отвлеченность и конкретность необходимо легко и естественно слить в поэтическом символе, мечтал Бальмонт, как в летнее утро воды реки гармонически слиты с солнечным светом. Эстетика старших символистов, согласно их манифестам, покоилась на трех китах: мистическое содержание, символы и расширение художественной впечатлительности. Бальмонт так обозначил индивидуалистический идеал декадентского искусства: «Я ненавижу человечество, // я от него бегу спеша. // Мое единое отечество — // Моя пустынная душа».
Глава 3
Начало столетия ознаменовалось возникновением новой волны символизма, обозначаемой такими именами, как Анненский, Белый, Блок, Вячеслав Иванов, Эллис, Сергей Соловьев… Они настойчиво и решительно выдвигали на первый план философско-мистические вопросы, рожденные трагическим мировосприятием, предчувствием социальных катастроф. Страстное стремление проникнуть в возможности, лежащие «по ту сторону добра и зла», приводило в творческой практике к изощренным философским, религиозным или филологическим исканиям, диктовавшим — в свой черед — необычную поэтику. Поэт выступал в роли жреца Диониса, теурга, языческого прорицателя, шамана, вместителя провидческой интуиции.
Фарид и Сет
Многое в символизме было связано и с непосредственным состоянием отечественной поэзии эпохи безвременья, когда завоевания классического стиха, его золотая пора были далеко позади. Это сознавали многие. Константин Случевский горько сетовал: «Конечно, пушкинской весною // Вторично внукам, нам, не жить…» И давалась оценка современному состоянию: «Переживая злые годы // Всех извращений красоты — // Наш стих, как смысл людской природы, // Обезобразишься и ты…» Не последнюю роль сыграло стремление преодолеть плоский утилитаризм, провозгласивший еще в прошлом веке: «Сапоги выше Шекспира», Поэтому появление манифестов, суливших прорывание «в область нетленного дня», взгляд на природу и явления, как на своего рода иероглифы, на первых порах встречались как откровение, которое следует постичь во всей его запредельной глубине. На западный манер — правда, с некоторым опозданием — стали модными — анализ жизни и бегство от жизни.
Я встретил Фарида и Сета за шесть лет до конца прошлого века. Уже после того, как познакомился с Похитителем Тел, но до знакомства с Мемнохом. И хотя в тот момент я счел встречу случайной, но позднее понял, что, скорее всего, это было не так – они специально искали меня.
Наша встреча произошла в Лос-Анджелесе чудесным теплым вечером. Я согласился побеседовать с ними в кафе в саду неподалеку от Сансет-бульвар, где они подошли ко мне: два могучих вампира, древний и молодой, напитанный живительной кровью второго.
Творчество крупного художника любой эпохи невозможно вместить в прокрустово ложе эстетических или философских деклараций. Было бы очевидным упрощением сводить символизм к доктрине. В наши дни это особенно очевидно. Когда листаешь разнообразные издания, выходившие в «Скорпионе», «Грифе», «Мусагете», такие респектабельные журналы, как «Весы», «Золотое руно», «Мир искусства», то со всей наглядностью осознаешь, что имеешь дело с отечественным «александрийством», рассчитанным на рафинированных представителей стилизованной культуры.
Старшим был Сет – и, как всегда бывает с великими долгожителями, я узнал его по биению сердца задолго до того, как увидел. Они, эти древние чудовища, умеют укрывать от посторонних свой разум – и, как бы стары ни были, прекрасно умеют выдавать себя за смертных, чем и пользуются. Однако им не утаить от бессмертных вроде меня могучее биение сердца и слабый отзвук чего-то, похожего на дыхание. Только у них это скорее напоминает рокот мотора. И, само собой, является для нас сигналом бежать – бежать, если не хочешь, чтобы от тебя осталась лишь горстка пепла или пятно сажи на тротуаре.
Необходимо также помнить, что символизм нельзя воспринимать как нечто внутренне целостное, что он объединял художников, искавших нередко в противоположных или во многих случаях в далеко отстоящих направлениях. Например, Андрей Белый писал, что ему казалось, что Мережковский и Брюсов тянут его за руки в разные стороны. Мережковский предупреждал Белого: «… бойся Валерия Брюсова и всей пошлятины духа его»; Брюсов же, вспоминал Белый в «Начале века», откровенно глумился над «жалкостями беспринципных «пророков», то есть над Мережковским и Гиппиус. Далее, Белый, подводя итог спорам, в «Начале века» отмечал, что Мережковский «пугался меня в девятьсот уже пятом», а Брюсов «стал не на словах, а на деле действительно левым».
Но я не привык убегать, а кроме того, тогда вообще не был уверен, хочу ли жить. Совсем недавно я опалил кожу до густой черноты в пустыне Гоби, безуспешно пытаясь покончить с собой, и сказать, что мной владело настроение «катись оно все к дьяволу», было бы сильным преуменьшением.
В конце первого десятилетия, когда напряженно осмысливался опыт революции пятого года, Александр Блок писал: «Словами «декадентство», «символизм» и т. д. было принято (а пожалуй, принято и до сих пор) соединять людей, крайне различных между собою… Самое время показало с достаточной очевидностью, что многие школьные и направленческие цепи, казавшиеся ночью верными и крепкими, оказались при свете утра только тоненькими цепочками, на которых можно и следует держать щенков, но смешно держать взрослого пса».
Опять же, до сих пор мне всегда удавалось выжить – так почему бы не пережить встречу с еще одним древним вампиром. Я самолично лицезрел близнецов! Я знал правящую царицу. Разве не наделили они меня своей защитой?
Однако я знал и еще кое-что: своими записями и рок-музыкой я пробудил не только Царицу, но и множество иных бессмертных по всему земному шару, и никто не мог бы сказать доподлинно, что они представляют собой. Я знал лишь, что они существуют.
К десятым годам символизм — после закрытия журнала «Весы» — внутренне исчерпал себя как целостное течение, оставив, как я уже сказал, глубокий след в различных сферах культуры. Влияние крупнейших поэтов, связанных с символизмом, еще долго ощущалось и, пожалуй, полностью не исчерпало себя до сих пор. Я имею в виду не только Блока, но и Анненского, Брюсова, Белого, Бальмонта, Сологуба… При всем своем различии символистам — с их эмоциональной напряженностью и музыкальностью — был присущ культ формы, стремление к демонстрации глубоких познаний в различных областях — от историко-географической экзотики до философских и лингвистических тонкостей. Не случайно Максим Горький называл Валерия Брюсова самым культурным писателем на Руси. Вместе с тем духовный аристократизм и эстетство, бывшие своеобразным бегством от действительности, отделяли поэтов-символистов от народа почти непроницаемой стеной, которую они тщетно жаждали устранить. Уже в двадцатых годах Брюсов, пришедший к революции, писал: «Из любого явления прошлого, вычитанного в книге, символисты делали поэму, и любую поэму украшали ссылками на события иных времен, щеголяя выискиванием малоизвестных имен и намеками на факты, ведомые лишь специалистам-историкам. Эллада и Рим, Ассирия и Египет, сказания Эдды и мифология полинезийских дикарей, мифическая Атлантида и средневековые бредни — все равно шло в дело. Поэзия превращалась в какой-то гербарий прошлых веков, в ряд упражнений на исторические и мифологические темы». Что и говорить, довольно красноречивое признание. Оно особенно интересно тем, что непосредственно исходит от одного из тех, кто был долгое время признанным и глубоко почитаемым вождем символизма.
Итак, я брел себе по Сансет-бульвару в гуще толпы, наслаждаясь моментом, забыв, что я чудовище, забыв, что я уже не рок-звезда, прикидываясь шутки ради, что я не кто иной, как прекрасный Джон Бон Джови.
Примечательны и другие литературные судьбы.
Несколько месяцев назад я случайно попал к нему на концерт и теперь одержимо крутил и крутил его песни на своем маленьком плеере. Словом, я вышагивал по тротуару, строил глазки проходящим девушкам, улыбался миловидным смертным и время от времени приподнимал розовые очки, чтобы подмигнуть кому-нибудь из встречных. Волосы у меня струились в потоках неизменного стылого ветерка с Западного побережья, и в общем и целом я наслаждался жизнью – а тут вдруг этот стук сердца, роковой стук.
На рубеже столетия поэтическая деятельность Дмитрия Мережковского, начинавшего с народнических настроений, пришедшего в середине девяностых годов к декадансу, была, по сути дела, позади. Его скорее знали как автора исторических романов и эстетических деклараций, занятого пересмотром догм «исторического христианства» и увлекающегося поисками «святой плоти». Зинаиду Гиппиус современная ей критика характеризовала как создателя «высокомерно-умных стихов», утверждавших ницшеанские мотивы: «Люблю я себя, как бога». Самым значительным из старших символистов был, пожалуй, Федор Сологуб. Его стихи заслонял роман «Мелкий бес», имевший шумный успех, в герое которого — Передонове — читатели видели новоявленного провинциального Смердякова, мелкого и опустившегося пакостника, клеветника и доносчика. Стихи Сологуба были отмечены строгой серьезностью содержания. Гармоничность и мелодичность выделяют его среди других «мастеровитых» символистов крупными художественными достоинствами. Его холодные иносказания афористичны; изысканность стиха доступна лишь зоркому взгляду. Исследователи обращала внимание на то, что стихи Сологуба необычайно близки музыке. Андрей Белый в своем обширном труде «Символизм» писал: «Ритм Сологуба представляет собою сложное видоизменение ритмов Фета и Баратынского, с примесью некоторого влияния Лермонтова, Пушкина и Тютчева. Но родственность напевности Сологуба с напевностью Фета и Баратынского резко подчеркнута». Надо также обратить внимание на смелость эпитетов Сологуба. О солнце он, например, говорит — «безответное светило». Максим Горький, многократно и иронично критиковавший безысходный пессимизм Сологуба, отмечал, что его стихотворный сборник «Пламенный круг» — «книга удивительная и — надолго».
Что ж, Маарет и Мекар тогда еще не исчезли из мира, так что я подумал лишь: «Сейчас-то я что натворил?» И тут ко мне подваливают эти два потрясающих кровопийца – даже тот, что пониже, добрых шести футов ростом, великолепная золотистая кожа, иссиня-черные вьющиеся волосы обрамляют красивое пытливое лицо с огромными глазами и четко очерченными губами. Одет, ничего не скажешь, щеголевато: сшитый на заказ английский костюм и, опять же сшитые на заказ, узконосые коричневые ботинки, и то, и другое превосходного качества. А второй, чуть повыше, худощавый гигант, причем тоже темнокож, хоть мне-то видно, что не от природы, а обгорел – и, насколько могу судить, живет с давней древности. Черные волосы обстрижены короче некуда, зато череп прекрасной формы, миндалевидные глаза, а наряд для Западного Голливуда, пожалуй, слегка экзотичен, а вот где-нибудь в Каире смотрелся бы естественно: аравийская рубаха, сауб до пят, белые штаны и открытые сандалии.
Впечатляющая парочка! Шагов за пять до меня тот, что пониже, молодой вампир, недавно причастившийся Крови, приветственно протянул руку и певучим, типично англо-индийским голосом сообщил, что его зовут доктор Фарид Бансали, а это его «наставник» Сет, и они были бы счастливы побеседовать со мной в их любимом кафе неподалеку отсюда.
Константин Бальмонт слыл среди самых строгих ценителей «поэтом божьей милостью». О себе он имел право (будем справедливыми!) сказать: «Я — изысканность русской медлительной речи…» Но далее в этом же стихотворении вполне очевиден авторский, рожденный самовлюбленностью, гиперболизм: «Предо мною другие поэты — предтечи». Изысканность — великолепное свойство, но она часто оборачивается самой заурядной манерностью, подменой красоты красивостью, самовлюбленностью. Поэтому-то и повисает в воздухе, не подкрепленное творчеством, важнейшее положение символизма, провозглашенное Бальмонтом: «Поэты-символисты дают нам в своих созданьях магическое кольцо, которое радует нас, как драгоценность, и в то же время зовет нас к чему-то еще, мы чувствуем близость неизвестного нам, нового, и, глядя на талисман, идем, уходим куда-то дальше, все дальше и дальше». Обращают внимание на обороты, отличающиеся неопределенностью: «зовет нас к чему-то», «уходит куда-то»… Самая сильная сторона Бальмонта — «певучая сила», ритмическое разнообразие. Говорят, что в русской поэзии нет размеров, которых бы ни испробовал Бальмонт. Недаром о нем писали, что он — поэт-эхо, отражающий все звуки, которые к нему долетают. Но и ритмическая виртуозность требует чувства меры, а его-то и не хватало поэту, служителю «культа мимолетностей», умевшему «вместить мгновение в предел нескольких размеренных строю». Крупнейшее техническое достижение Бальмонта — звукоподражание, аллитерации, мастерское владение внутренней рифмой, символический фонетизм.
Признаюсь, предложение так взволновало меня, что я чуть не прослезился, однако же не показал и виду. Я сам творец своего одиночества. Так к чему все эти эмоции?
Нет обмана страшнее, чем самообман, а именно ему-то с демонической самоуглубленностью и предавались символисты, искавшие в своем внутреннем мире иррационально-магическую силу поэтического слова. Они полагали, что творят религию-искусство; последнее метафорически рисовалось им в образе Мистических Ключей, растворяющих человечеству двери на свободу из его «голубой тюрьмы», — этим фетовским определением характеризовался мир рациональных представлений. Что магам до бедной жизни, когда их взору открываются дали сверхвременной, трансцендентной Красоты…
Кафе оказалось великолепным. На столиках темно-синие скатерти под цвет ночного неба, подернутого поволокой набухших влагой облаков, отражающих бесконечную подсветку огромного мегаполиса. И пока мы сидели, лениво поигрывая едой на тарелках и время от времени поднося к губам вилку с карри, чтобы насладиться ароматом, на заднем плане нежно и негромко играла ситара, вплетая мелодию в череду моих дум. В прозрачных бокалах ярко сверкало вино.
А потом новые знакомцы сумели меня удивить.
В стихах тех лет мы часто встречаем эсхатологические образы и метафоры, аллегории и символы из Апокалипсиса («И се конь блед и сидящий на нем, имя ему Смерть»), но и поэты и читатели воспринимали их скорее как жутковатую, но захватывающую игру в одиночество, мистерию-пророчество, которое едва ли когда сбудется. Нельзя же было всерьез воспринимать, когда поэт с веселым самодовольством («Я ненавижу человечество…») объявлял, что он славит «чуму, проказу, тьму, убийство и беду, Гоморру и Содом», что он, автор, приветствует, как брата, Нерона, жестокого тирана-позера. И — одновременно — декларации о прорыве в другой мир, «от реальностей к более реальному», от земных корней к мистически прозреваемой сущности, к соответствиям и аналогиям.
Видишь вон то здание? Нет-нет, вон то, другое. Этот дом принадлежит им – там размещается их лаборатория, и они будут крайне признательны, если я соглашусь сотрудничать с ними. Пара анализов. Ничего страшного, совершенно не больно – крошечные образцы крови, кожи, волос, всякое такое.
Символисты напряженно стремились существовать в двух планах — реальном и мистическом. В творческой практике это вело к лирико-стихотворному иллюзионизму. Подлинная же роль модернистов напоминала роль средневековых алхимиков, которые так и не нашли золота, в мечтах слепившего им глаза.
И предо мной развернулась история о то, как год назад, в Мумбаи, Сет пришел в больничную палату, где Фарид, блестящий ученый и врач, лежал при смерти, став жертвой заговора между его же собственной женой и коллегой-ученым. Впавший в кому Фарид счел тогда явление Сета всего лишь очередным эпизодом предсмертного бреда.
Искусство искало самоценную содержательность формы, где звуки говорят не меньше слов, где слово отличается многозначностью, где символ — эстетическое воплощение бесчисленных связей, существующих в живой жизни. Символ потеснил натурализм, расширил фонд образов, интонаций и экспрессий, выиграл бой с фотографическим бытовизмом, достиг вершин музыкальности, но обещанных «торжествующих созвучий», идущих от зыбких таинственных запредельностей, читатель так и не услышал, как не постигли их и авторы. Это привело символистов в идейный и художественный тупик, обнаружило полуусловную стилизованность их поэтического слова, а затем и взорвало движение изнутри, ибо оно не могло дать ответов на животрепещущие вопросы дня. А именно ими и жила страна, готовившаяся к «неслыханным переменам».
– И знаешь, – сообщил он мне мелодичным голосом, – я-то думал, что первым делом захочу отомстить жене и ее любовнику. Они украли у меня все, даже жизнь! Но на деле я сразу же забыл и о них, и о мести.
… Анна Ахматова говорила пишущему эти строки о том, что ее литературное поколение — из Иннокентия Анненского, и не потому что подражала автору «Кипарисового ларца», ибо, как она сказала, «мы содержались в нем».
Сет в древности был целителем. В его голосе тоже слышался заметный акцент, но я не смог распознать, какой именно – да и как бы, учитывая, что Сет причастился Крови на заре истории?
Действительно, Иннокентию Анненскому выпала почетная, хотя и не очень громкая, участь стать крупнейшим «поэтом для поэтов». Анна Андреевна продемонстрировала примеры, подтверждающие ее высокую оценку Анненского. В интонациях, ритмическом рисунке, лексике, строфике, парафразах Анненского «обнаруживались» и Ахматова, и Гумилев, и Мандельштам, и Есенин, и Хлебников, и Цветаева, и Маяковский, и Пастернак… При жизни Анненского читатель его не знал — известность ограничивалась узким кружком, группировавшимся вокруг журнала «Аполлон», начавшего выходить в свет в год смерти поэта.
Он принадлежал к тому типу сложения, что принято называть худощавым. Поразительно симметричное лицо. Даже руки – крупные, с массивными запястьями и кистями – крайне заинтересовали меня. Ногти, разумеется, напоминали стекло, а стоило ему заговорить, как холодное лицо вспыхивало внутренним огнем и бесстрастная маска, дарованная Кровью, бесследно пропадала.
Единственный прижизненный сборник «Тихие песни» (1904) Анненский выпустил под псевдонимом — «Никто». Посмертная слава Анненского началась с выходом сборника «Кипарисовый ларец» (1910), стихи в котором выделялась совершенством, доведенным до изысканности. Культ формы, музыкальность, превращение слова в «мелодический дождь символов», выражающих в тысячах переходов, переливов и оттенков постоянное «желание уничтожиться и боязнь умереть». Особенно удавались Анненскому выражения настроения «городской, отчасти каменной, музейной души», которую, как он сам считал, «пытали Достоевским».
– Я дал Фариду Дар Крови, чтобы он стал нашим врачом, – объяснил Сет. – Сам я, увы, уже не в состоянии постичь современную науку. И решительно не понимаю, как это среди нас до сих пор нет ни врачей, ни ученых-исследователей.
За минувший год они оснастили свою лабораторию всеми мыслимыми и немыслимыми достижениями современной медицины.
Если приверженцы реалистической эстетики ценили и ценят верность жизненным наблюдениям, то для поэтики декаданса характерно умение быть «потусторонним», улавливающим «эхо иных звуков, о которых мы не знаем — откуда они приходят и куда уходят».
Скоро я уже шагал вслед за ними по верхним этажам их института, переходя из одной ярко освещенной комнаты в другую и дивясь на персонал: молодых вампиров, готовых сделать МРТ или томографию – или анализ крови.
Иннокентий Анненский стремился от «безнадежной разоренности своего пошлого мира уйти в «сладостный гашиш» поэзии.
– Но что вы собираетесь делать со всеми этими данными? – поинтересовался я. – И как вы это все провернули? Неужели причащаете других ученых к Крови?
Тогдашний опытный читатель считал Александра Блока «потустороннейшим из певцов» и наслаждался своим умением истолковывать-расшифровывать стихи-ребусы.
– А ты никогда всерьез не обдумывал эту идею? – спросил Фарид.
Вячеслав Иванов, стремившийся возвысить до мифа, знаменующего высшую — «космическую» — реальность, жизнь человеческого духа, любил в стихах согласные звуки, затруднявшие и замедлявшие чтение, располагавшие к размышлениям над смысловой полнотой слова. Это и дало повод (ведь его предшественники апологизировали гласные) к ироническому сравнению Вячеслава Иванова с Тредиаковским, почитавшимся предельно неуклюжим. Невозможно, думается, отрицать умозрительность поэзии Вяч. Иванова — она была и нарочитой и преднамеренной.
После того как у меня взяли все биопсии и выкачали несколько пробирок крови, мы уселись поговорить у них в садике на крыше, отделенные загородкой из закаленного стекла от стылого ветра с океана. Внизу, в живописном тумане, мерцали огни Лос-Анджелеса.
«Как у лейбницевой монады, — пишет современный исследователь Сергей Аверинцев, — у слова в стихах Иванова «нет окна»: оно замкнулось в себе и самовластно держит всю полноту своего исторически сложившегося значения».
– Не могу понять мир, – начал Фарид, – в котором все самые выдающиеся и знаменитые вампиры – сплошь поэты да романтики, причащающие к Крови лишь тех, кого любят – лишь из-за чувств да эмоций. О, пойми меня правильно, я высоко ценю твои книги, каждое слово. Они стали для Детей Ночи священным писанием. Сет как-то принес мне их почитать и велел изучить хорошенько. Но разве тебе никогда не приходило в голову привести к нам тех, кто нам по-настоящему нужен?
Признаюсь: меня страшила сама эта идея – как страшила и мысль, что смертные попытаются генетически конструировать отпрысков специально для каких-нибудь профессий или отраслей.
Мечтая об искусстве, полном жизни, всенародном, торжественно-декламационном, приближенном по стилю к дифирамбам и гимнам, Вячеслав Иванов, увлеченный своей религиозно-философской концепцией, насыщал стихи тяжеловесными архаизмами (вроде — зрак, девий, пря, мрежа) и неологизмами, отдающими преднамеренной стилизацией под средневековую старину. Стихи его — сложные и двусмысленные — были доступны лишь читательскому кругу, способному понимать сугубо условный религиозно-философский язык. Намеренная запутанность стиха вела к утрате его живой непосредственности. Виртуозность же отдавала литературным салоном, где нежные напевы принимались и перетолковывались как глубокие мысли. Стремление «пить из всех рек» — от Нила, Ганга и Евфрата до Волги, Невы и Фонтанки — вело к всеядности. В конечном итоге поэзия утрачивала издавна присущий ей демократизм, ориентируясь на высоколобого читателя, занимающего элитарное положение в духовном мире. Символисты это болезненно ощущали.
– Но мы же не люди, – возразил Фарид и тотчас же устыдился своих слов, до того очевидно и глупо они прозвучали. Бедняга аж покраснел.
Сборник «Пепел» (1909) — лучшая поэтическая книга Андрея Белого — попытка вернуться к некрасовским мотивам, страстное желание стать не только поэтом, но и гражданином. Позднее Андрей Белый, некогда объявлявший искусство религией религий, горестно признается: «Сердцем века измерил, а жизнь прожить не сумел». Думаю, что под этими словами мог подписаться не один Андрей Белый. Художественным открытием Белого — поэта и романиста — считалось осознание того, что фонетический и буквальный смысл слов слиты, — он постигается во внутреннем ритме стиха.
– А что, если таким образом мы получим нового тирана? – спросил я. – Тирана, по сравнению с которым Акаша со всеми ее фантазиями о власти над миром покажется неопытной школьницей? Вы же понимаете, что все, что я писал о ней – чистая правда, до последнего слова? Не останови мы ее, она перевернула бы весь мир, стала бы богиней?
К десятым годам в общественно-литературной жизни созрел эстетический бунт. Главный удар наносился символизму, — на него шли в атаку недруги с прямо противоположных сторон. Кроме последовательных реалистов, всегда рассматривавших символистов как декадентов, важнейшими из противников являлась акмеисты и футуристы. Союз или даже временное соглашение между новыми течениями были совершенно невозможны. Не сговариваясь, противники пошли в атаку на одряхлевшую твердыню мистиков, переманивая на свою сторону неустойчивых стражей крепости Символа.
Фарид не нашелся, что мне ответить, и обеспокоенно покосился на Сета. Но тот взирал на меня лишь с пристальным интересом, не больше, и ласково накрыл правую руку Фарида огромной костлявой ладонью.
Провозглашая положительную программу, акмеисты с внешней сыновней почтительностью и — одновременно — с молодой внутренней беспощадностью обличали пороки символизма, зорко рассмотрев его болевые места.
– Все хорошо, – заверил он его. – Лестат, пожалуйста, продолжай.
Акмеизм — производная от «акме» — цвет, цветущая пора, сила, высшая степень. Акмеисты, выступив против символистских уходов в «миры иные», именовали свое направление еще и адамизмом, связывая с библейским Адамом представление о мужестве и ясном, твердом и непосредственном взгляде на жизнь.
– Что ж, предположим, меж нас снова возникнет подобный тиран – и предположим, он причастит к Крови солдат и техников, которые нужны ему для истинного переворота и захвата власти. С Акашей все было довольно примитивно: план, основанный на «избранной религии», которая отбросит мир назад – а вот с такой лабораторией, как эта, тиран запросто создаст вампиров, которые станут производить оружие, психотропные вещества, бомбы, самолеты, да что угодно, что повергнет в хаос нынешний технологический мир. И что тогда? Да, вы правы, те из нас, кого сейчас знают все, – сплошные романтики. Да, мы такие. Мы поэты. Но мы – личности, безгранично верящие в личность и исполненные любви к ней.