Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Весеннее контрагентство муз



Василий Каменский

Солнцелей с аэроплана

1. Полет



Бирюзовами
  зовами
Взлетая
  и тая
В долины лучистые
Покоя земли
Раскрыляются крылья
Быстрины взметая
Стаи цветистые
Птиц — короли.
Воздухом
  духом
Душа изветрилась
И как-то не хочется
Знать о земном
Крыльями воля
Людей окрылилась
Дни океанятся
Звездным звеном.
Калькутта — Бомбей
Петроград и Венеция
Крыловые пути
Небовых голубей
Вена — Париж
Андижан и Туреция
Перекинулись стамп-устами
Из крыльев мостами
Стаи цветистые
Птиц — короли.
Бирюзовыми
  зовами
В долины лучистые
Взлетая
  и тая
В долины лучистые
Покоя земли.



2. Полёт



Сквозь соснострой
С горы вольный
Разветрись
И разнеси
Утровую венчаль
Яростным лепетом
Радостным трепетом
Раскачай-раскачай
Небовую молчаль.
Эль-лё-лё
Эль-лё-лё.
В горных селениях
В звонких велениях
Я — один на пути.
С неба лестницы
Вестницы
Девушки-песницы.
Розово-розово.
Райские птицы
Долинно
Глубинно
Из струй колесницы.
Виноград. Апельсины. Яблоки. Ананасссс…



3. Полёт



Солнцецветением
Яснятся песницы
Где то на окнах
Волокнах-яснах
К зввздам фиолятся
Алые лестницы
Где то в разливных
Качелях-веснах
Лунномерцанием
Волнятся волны
Поляна любви на устах
Где то плёско плескаются
Лунные чолны
В прибрежных кустах
И я — высоко.
Раскатился как мячик
И от счастья не знаю
Куда песнебойца везут
Где то маячит
Алмазный маячик
И светляки по небу ползут
Я люблю бесшабашиться
В песнескитаниях
Утрокрылятся
Песни-нечайки
Встречают и провожают
Жизнь мою.
За пароходом сном тают
Утрами-маями
Стаями чайки.
Им — последним друзьям
Я кричу и пою:
Где то пути неразстальные
У не здесь берегов
Где то шолковшум облаков
И ветры хрустальные
Встречайте
Венчайте.



4. Полет



Лети цветинностью лучистой
Измаян майный воль небес
Цвети растинностью пречистой
Развейся крылью в лес
      — ау—
Оа-оа —
      Ой-э — ой-э—
В свирель напевность
Пастуха
Девичье сердце
Для стиха
      — ау—
Оа-оа —
Птичья ревность
Над поляной
В траве колонки голые
Зовут зарю
      — ау—
Люблю её — её дарю себе
Грустинность
Песнепьянство
      дай — на
Цинь-ци-Bий — цинь-ци-вий
Тюрть-юц — чмррр
      — ау—
Вспоминай
      — оай-й —



Владимир Маяковский

Светлой О.В.Р. — эти стихи.


Я и Наполеон



Я живу на Большой Пресне,
      36, 24.
  Место спокойненькое.
    Тихонькое.
      Ну?
Кажется — какое мне дело, что где-то в буре мире
    — взяли и выдумали войну?


    Ночь пришла.
      Хорошая.
    Вкрадчивая.
И чего это барышни некоторые
Дрожат, пугливо поворачивая
Глаза громадные, как прожекторы?..


Уличные толпы к небесной влаге
Припали горящими устами,
А город, вытрепав ручонки-флаги,
Молится и молится красными крестами…


. . . . . .церковка бульварному изголовью
Припала, — набитый слезами куль
А у бульвара цветники истекают кровью,
Как сердце, изодранное пальцами пуль…


Тревога жиреет и жиреет…
Жрет зачерствевший разум…
Уже у Ноева оранжереи
Покрылись смертельно-бледным газом!..


Скажите Москве: пускай удержится!
      Не надо!
    Пусть не трясется!
Через секунду встречу я неб . . . . . .
    возьму и убью солнце!
      Видите!
Флаги по небу полощет!
      Вот он!
    Жирен и рыж.
Красным копытом грохнув о площадь,
Въезжает по трупам крыш!
«Тебе, орущему: „Разрушу, разрушу!“,
Вырезавшему ночь из окровавленных карнизов,
Я, сохранивший бесстрашную душу,
    — Бросаю вызов!»


Идите, изъеденные бессонницей,
Сложите в костер лица!
Все равно! Это нам последнее солнце —
  Солнце Аустерлица!
Идите, сумасшедшие, из России, Польши.
      Сегодня
Я — Наполеон!
Я полководец и больше —
      Сравните
Я и он.


Он раз чуме приблизился троном,
Смелостью смерть поправ.
Я каждый день иду к зачумленным
По тысячам русских Яфф!


Он раз, не дрогнув, стал под пули
И славится столетий сто,
А я прошел в одном лишь июле
Тысячу Аркольских мостов!


Мой крик в граните времени выбит,
И будет греметь и гремит,
Оттого, что в сердце, выжженном, как Египет,
Есть тысяча тысяч пирамид!


За мной, изъеденные бессонницей!
Выше! В костер лица!
Здравствуй, мое предсмертное солнце,
  Солнце Аустерлица!


      Люди!
     Будет!
      На солнце!
      Прямо!
Солнце съежится аж!
Громче из сжатого горла храма,
Хрипи похоронный марш.
      Люди,
Когда канонизируете имена
Погибших меня известней,
Помните, еще одного убила война
— Поэта с Большой Пресни!



Москва 1915 г.

Мама и убитый немцами вечер



По черным улицам белые матери
судорожно простерлись, как по гробу глазет!
Вплакались в орущих о побитом неприятеле:
«Ах, закройте, закройте глаза газет!»
      Письмо.
Мама, громче!
Дым, дым, дым еще!
Что вы мямлите, мама, мне?
Видите, весь воздух вымощен
громыхающим под ядрами камнем!
Ма-а-а-ма!
Сейчас притащили израненный вечер.
Крепился долго, кургузый, шершавый,
И вдруг, надломивши тучные плечи,
Расплакался, бедный, на шее Варшавы.
Звезды в платочках из синего ситца
Визжали: «убит, дорогой, дорогой мой!»
И глаз новолуния страшно косится
На мертвый кулак с зажатой обоймой.
Сбежались смотреть литовские села,
Как, поцелуем в обрубок вкована,
Слезя золотые глаза костелов,
Пальцы улиц ломала Ковна.
А вечер кричит, безногий, безрукий:
«Неправда, я еще могу-с —
Хе! —
Выбряцав шпоры в горящей мазурке,
Выкрутить русый ус!»
Звонок.
Что вы, мама?
Белая, белая, как на гробе глазет.
«Оставьте! О нем это, об убитом, телеграмма.
Ах, закройте, закройте глаза газет!»



Октябрь 1915 г.

«Война объявлена!»



«Вечернюю! Вечернюю! Вечернюю!
Италия! Германия! Австрия!»
И на площадь, мрачно очерченную чернью,
Багровой крови пролилась струя!


Морду в кровь разбила кофейня,
Зверьим криком багрима…
Отравим кровью игры Рейна!
Громами ядер на мрамор Рима!


С неба, изодранного о штыков жала,
Слёзы звезд просеивались, как мука в сите,
И подошвами сжатая жалость визжала:
«Ах, пустите, пустите, пустите!»


Бронзовые генералы на граненом цоколе
Молили: «Раскуйте, и мы поедем…»
Прощающейся конницы поцелуи цокали,
И пехоте хотелось к убийце-победе.


Громоздящемуся городу уродился во сне
Хохочущий голос пушечного баса,
А с запада падает красный снег
Сочными клочьями человечьего мяса.


Вздувается у площади за ротой рота,
У злящейся на лбу вздуваются вены…
«Постойте, шашки о шелк кокоток
Вытрем, вытрем в бульварах Вены!»


Газетчики надрывались: «Купите вечернюю!..
Италия! Германия! Австрия!»
А из ночи, мрачно очерченной чернью,
Багровой крови лилась и лилась струя.



20-го июля 1915 г.

Рисунок Давида Бурлюка

Николай Бурлюк

Ночная пиявка

Осенний, сырой вечер разлагающий одежду. Темные своды рощи и тлеющие листья. Неба нет и вместо него склизкий черный коленкор. Влажные босые ноги липнут к податливой земле. Пар и тепловатый туман приникли к очам и только видны под стопами глазницы усопших листьев. Приклеиваются к съежившимся подошвам узкие листья ивы и распухшие — осины.

Скользит случайный и плотно пристает к руке, медовый и прозрачный, последний лист. Бессильно ожидаю ветра, — не сдует ли его, — но желтый серп стягивает кожу как колодой и, когда судорожным движением срываю ее — ночную пиявку, — обнаруживается отверстие; всего в один дюйм, но в него видна пустота целлулоидного тела.

Прозрачная и дутая кожа рук светится голубоватым фосфорическим сиянием и шуршит о бесплодные, наполненные воздухом, бедра — и затем, затем я висну на встречной былинке, ближе к возможному небу, — как кобылка, отдавшая все внутренности во власть будущему солнцу.

Пансион уродов

Среди людей и в вертикальных домах задыхаешься. Чувства тусклы и их слабый ток поглощается песком разума, ранее чем он прольется наружу.

Все-же, — когда ветер угонит туманы и сырость улиц сокрыта солнечной поливой, а дворцы на набережной так четки в натянутом воздухе, — я осязаю глазами угловатые и жесткие тела зданий, узкоглазые и цепкие ивовые кусты на отмели Петропавловской крепости и бегающую рябь у Троицкого моста. Очи открывают дорогу.

Если есть досуг радостно думаешь — я отдохнул и теперь развлекусь. — Только ничего спешащего. Что-нибудь медленное и неуверенное. Первая мысль — ласкать осторожно и намеренно заметно. Лиза; — нет — это слишком быстро. Шура; — она откажется. — Ты меня оскорбляешь своим головным чувством. Зина; — может быть она, — нет, нет — слишком нравится — время пройдет без уловленного удовольствия.

По Большому проспекту на солнечной стороне — у Проводника-Гейне ножек. Мимолетно. Ничего постоянного. Улыбка углом рта и снова песок разума и начитанная кожа лица.

Я все-же пришел к Каменноостровскому. Часы как птица на ветке и Божья Матерь на слабом стекле домашней церкви.

Противный шофер у задыхающегося автомобиля.

Английский магазин обуви. Здесь я говорил по телефону. Внимание и деликатность. — Чудесный народ уважают чужую личность. Свобода. Равноправие. Англичане. Элегантность. Спорт. Английские парки. Генсборо. M-lle Сиддонс. — Она, конечно она. Упорная бровь и сухие настойчивые руки. Складка страдания на лбу. — Умное тело. Боже! — Я об этом только и тоскую. — Только встретить ее. — «Она поймет мое сознательное тело». — Вместе до последнего часа. Долгие черты. Ужимка страдания бровей замедлить поцелуй — задержать, отметить каждое движете и найти его неподвижное выражение.

Эйлерс. Цветы. Любовь к цветам. Верлен раковин. Коллекция. Пальмы и спокойствие. — «Пойду в Ботанический сад».

Карповка. Медицинский институт. Заразное отделение. Тиф. Холера. Оспа.

Я-же здоров и уже на первой аллее иду мимо жестяного пальца и сторожа в скворечнице. Май. Синие костюмы у дам. Дети и мамки. Руки за спиной и палка. Профессор? — «Гистерезис» — кончающей электрик.

Дорожки на зубах у сторожа как первые гусеницы, и мячи с детьми. Черемуха горьковатым запахом напоминает о сладости весны и неопытные листья лишь пропускают много лучей солнца. Пихты проткнулись зелеными пучками игл и покоробившиеся ставни оранжерей пахнут старым и расслабленным деревом.

От клумб, усеянных, как скорлупой, белыми тюльпанами, прохожу к круглым лужам. На свежезеленых скамейках дремлют квартирные хозяйки и млеет экзаменационный студент.

Наконец и я сел у неподвижной воды, рядом с игорным холмом. Дети скатываются под откос и скрипит, как ветровая рея, северный акцент курносых бонн.

Совсем я разнежился, но тщетно вглядываюсь вдаль аллеи, с корзинками для сора, — только дети и неровные тени. Кто же гуляет в три часа?

По дорожкам жидкие тени учатся быть темнее и по-тихонько греет цветочное солнце, и лишь там, за пальцами, ползет кучка белых пелерин и черных шляп.

Я хочу жениться. Уже два или три года, встречая девушек и дам, думаю, кто-же из них будет настолько мужественна, чтобы полюбить меня и настолько женственна чтобы понять меня. Я не люблю, когда носят корсет, я не люблю шляп с узкими и круглыми тульями.

По дорожке подходят гуськом, переваливаясь, пансионерки. Дама в паутине дортуаров углами железных очков обвилась вокруг них. Как прошлогодний лист ночное лицо её проходит мимо и садится на самсоновский пень, над самым глазов прудика. — «Побегайте дети» и Крестовского проветривает под белопестрым солнцем.

Дети разных возрастов, но старые дети хихикают и не детским безумием веселятся; более молодые просто катаются по земле, постукивая горбами. — «Половите друг-друга» — прошуршала 148 Крестовского желтая бумаги руки.

Дети бегают и лишь одна, в стальном корсете под самый подбородок, с утиными ножками, раздумывает в стороне. Большие глаза раскрыли еще не поспевшее тело и кривой рот с разрезанными губами белеет косыми зубами. — «Поиграй и ты, Еля» — молвила над двойными очками стекла и воды. — «Таня, я боюсь» — и гербарный ветер тревожит моллюска сухими порывами. — «Сорви цветочек, Еля» — отрезала Дама пня. — «Тетенька, мне стыдно» — и топорщится из кирасы груди и железной воронки как несвернутый парус на дрейфующем судне.

Я хочу жениться, по мн£ очень страшно и очень стыдно.

Жалоба девы



Сухую кожу грустной девы
Гладит ветер географических пространств
На скалах столбчатых горы…


Ни солнце на небесном зеве
Ни плотность каменных убранств
Ни первоцветия дары


Не веселят худого тела.


— Зачем тепла и света больше
Пролито в русские пределы,
Когда во Франции и Польше


И в зиму кровь поля согрела?



«Я знаю мертвыми напрасно пугают…»



Я знаю мертвыми напрасно пугают отворенных детей
Лишь те, кто забыты и бесстрастны
Знают судьбу молодых костей.


Люди ломают поколеньям суставы,
Чтобы изведать силу крови,
Но ведают ее уставы
Спокойные под ровной кровлей.



«И если я в веках бездневных…»



И если я в веках бездневных
На миг случайно заблужусь,
Мне ель хвоей ветвей черевных
Покажет щель в большеглазую Русь.



Сам. Вермель

А.В. посвящаю
Десять пятистиший о любви



О, сколько цветов
Для тебя я сорвал-бы,
Лишь только-б узнал.
Что улыбкой принцессы
Аромат их украсишь!



* * *



И если-б не знал
Что цветам улыбнуться
Не не можешь ты —
О, сколько цветов-бы я
Сплел в венок — твоей грусти!



* * *



Мы долго ждали
И не любили, и не
Гляделись в небо.
Какими лепесткам
Закрыться нам от солнца?



* * *



Не могу не жить.
К рукам твоим никну. Нет.
Не больно мне знать,
Что средь красных колец — есть
Одно обручившее.



* * *



Хочешь, буду зряч
Без глаз. Лишь болью одной
Цветы отличу,
Что сорваны нежащим
Другом твоим, без лица.



* * *



В листья лотоса