Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Владимир Михайлович Соловьев

Современники и потомки о восстании С. Т. Разина

Введение

Крестьянская война под предводительством Степана Разина относится к числу тех событий, которые не тускнеют в дымке времени, интерес к ним не только не угасает, но, наоборот, возрастает. Разгадка тут проста: на драматических поворотах истории возникает желание соотнести их с другими переломными эпохами и альтернативными ситуациями, выверить настоящее по минувшему, найти в прошлом корни тех проблем, которые нас волнуют и тревожат теперь. Это естественно. Так было и так будет всегда.

Из поколения в поколение передавали люди реальные и баснословные подробности о народном заступнике «батюшке» Степане Тимофеевиче и его «детушках». И неизвестно, кто больше волновал народные думы и будоражил умы — подлинный, исторический Степан Разин или былинно-песенный Стенька.

Россию и ее историю просто невозможно представить себе без могучей фигуры Разина, он как бы вошел в плоть и кровь русского народа, однако и людям XVII–XIX столетий, и нам сегодня пока так и не удалось исчерпывающе ответить на вопрос, чем же объяснялось столь мощное влияние этого человека. Почему он вечно современен? Почему будил, «провоцировал» бунтарскую мысль?

Быть может, потому, что Разин — подлинный, общенациональный герой? Народ, у которого есть такие сыны, как Разин, чувствует свою силу, духовную общность и крепость. И пусть время от времени в науке, литературе, искусстве по разным причинам происходило снижение понятия о герое и героическом, его практическая девальвация, ореол вокруг притягательного имени Разина не мерк, образ бесстрашного борца и заступника бережно сохранялся в сердцах.

Список людей, обращавшихся к изучению или художественному отображению личности Разина и возглавленного им восстания, довольно велик. Он включает десятки замечательных имен…

История изучения крупнейшего в крепостнической России восстания неотделима от развития отечественной общественной мысли, от более чем трехвековой идейной борьбы разных классов, группировок, течений, для одних из которых разинское движение было воплощением великой силы и вольнолюбивых устремлений народа, для других — грозным призраком из прошлого. Свое видение и понимание разинского движения выразили, декабристы и народовольцы, консерваторы-крепостники и либералы, виднейшие предшественники российской социал-демократии и пролетарские революционеры. И из века в век научные и публицистические взгляды, на выступление Разина чаще всего неизбежно приобретали политическую окраску и социальную остроту, вписывались в исторический контекст своего времени и воспринимались не как нечто далекое и давно отгоревшее, но как актуальное и злободневное. Ведь одна за другой прогремевшие по России крестьянские войны оказывали долговременное влияние на общественную жизнь страны, воздействовали на ее социально-экономическое и культурное развитие.

Разину и «разинщине» посвятили немало страниц титаны исторической науки прошлого столетия С. М. Соловьев и Н. И. Костомаров, а также их многочисленные, пусть менее именитые, но плодотворно работавшие коллеги.

Обширная историография крестьянской войны под предводительством С. Т. Разина сложилась в советское время. Советские историки не только энергично разрабатывали эту тему, но и сделали серьезные обобщающие обзоры научного наследия по ней. Первый опыт в этом плане принадлежит Б. Н. Тихомирову. Его компактный экскурс в историю изучения восстания С. Т. Разина охватывает основные труды как дореволюционных, так и первых советских историков[1]. Любопытные историографические наброски содержатся в вышедшей в начале 30-х годов уникальной библиографии «Разин в науке, литературе и искусстве», составленной М. Н. Сменцовским[2]. Последним наиболее полным исследованием, где целенаправленно освещается, как начиналось и как развивалось изучение бурных событий в России в третьей четверти XVII в., стала книга И. В. Степанова[3]. Она и сейчас не потеряла своей значимости. Однако, ведя о ней речь, нужно учитывать три следующих момента: во-первых, более чем за двадцать лет со времени ее выхода в свет появилось немало новых работ; во-вторых, вопросы историографии были для автора, пусть и важным, но все же попутным сюжетом (главное внимание в соответствии с поставленной им самим задачей он уделял собственно истории крестьянской войны) и, наконец, в-третьих, к 90-м годам нашего столетия в результате активной теоретической разработки ряда методологических вопросов и существенного расширения методов исследования советская историография претерпела качественные изменения и из преимущественно описательной, «фактографической» постепенно превращается в науку комплексную, интегральную. Теперь ее объект — это вся совокупность явлений развивающейся общественной жизни[4].

Следовательно, сегодня история изучения разинского движения представляет особенно большой интерес прежде всего при условии соответствия реалиям современной науки. В литературе уже отмечалась важность создания монографических работ по историографии отдельных крестьянских войн в России[5]. Назрела настоятельная необходимость вернуться ко всему здравому и рациональному, высказанному о разинском восстании до 1917 г., по-новому взглянуть на тот значительный и вместе с тем непростой путь, пройденный советской исторической наукой. Вопреки традиционной точке зрения этот путь далеко не был неуклонным триумфальным продвижением вперед: успехи и достижения перемежались с прорывами, топтанием на месте и даже откатами назад, перечеркивались диктатом закостеневших схем и стереотипов. Нынешняя советская историография отказывается от еще недавно искусственно насаждавшейся единственности точки зрения на события и деятелей прошлого в пользу разных взглядов и подходов на основе марксистской методологии. Возросла и существенно изменилась роль дискуссии в научном познании. Если раньше основная суть споров преимущественно сводилась к отстаиванию уже высказанных мнений и трактовок, то теперь главное содержание научной полемики — поиск истины, выработка принципов, путей и методов для достижения этой цели[6]. Сегодня наши ученые, не противопоставляя общечеловеческое классовому, стремятся отражать всю бесконечную, как сама жизнь, многомерность, все многообразие истории. Начат пересмотр огульно отметенного в свое время и незаслуженно забытого бесценного научного фонда XIX — начала XX в., а также яркой и оригинальной литературы первых послеоктябрьских лет.

В обширном научном наследии, конечно, далеко не все приемлемо и однозначно, однако многое свидетельствует о том, что понимание минувшего нашими предшественниками еще пригодится нам на исторических дорогах, что это — духовные ценности, которыми отнюдь не следует пренебрегать, как нельзя игнорировать и целый ряд бесспорных достижений западной историографии.

Эта книга о том, какое место в памяти народа занимает крестьянская война под предводительством Степана Разина, какое отражение нашла она в науке, литературе, искусстве, как эта тема влияла на методологию и методику исторического исследования и ход общественной мысли. Ведь изучение народных движений всегда имело большое значение, притягивало умы и в зависимости от событий современности получало совершенно определенное мировоззренческое преломление[7].

В книге тесно переплетены страницы истории исторической науки и самой истории.

Читателю интересно будет узнать, какими представлялись события 1667–1671 гг. современникам, как воспринимали они самого Разина и его соратников.

Большое внимание автор уделяет освещению восстания Разина историками прошлых столетий. Мы лишь сейчас начали отдавать им должное и запоздало признали, что они писали точнее и ярче, чем их последователи. «Ценность их книг, отмечает главный редактор журнала „Вопросы истории“ А. А. Искендеров, — в том, что они не являлись продуктом какого-то идеологического заказа узкого круга лиц, а предназначались народу»[8].

Центральное место в книге принадлежит советской историографии восстания. Ее отличительные черты сегодня — динамичность, полемическая заостренность, многообразие суждений.

Читатель получит возможность приобщиться к наиболее горячим и важным проблемам истории классовой борьбы крепостного крестьянства в России, познакомиться с гипотезами и концепциями ведущих советских историков, занимающихся изучением крестьянских войн, получить представление, о чем спорят сегодня ученые, обращаясь к истории классовой борьбы, к разинскому движению.

Летопись народной борьбы в третьей четверти XVII в. будет неполной без рассмотрения знаменитого фольклорного цикла, посвященного С. Т. Разину и возглавленному им восстанию. Автор прослеживает, как в легендах и преданиях отложился, жил и обогащался новыми красками дорогой русскому сердцу образ Разина. Показано, как разинская тема нашла продолжение в литературе, музыке, живописи, театре и кино.

Ранние отклики

Первые летописцы разинского восстания — это, как правило, люди, решившие изложить известные им события по горячим следам, расставив соответствующие социальные акценты и зафиксировав подробности мятежа в назидание потомкам. Их сочинения, часть которых носит повествовательный, другая — эпистолярный характер, пожалуй, не назовешь собственно историческими, однако именно ими отреагировала общественная мысль господствующего класса на «мятеж Стеньки Разина». Расправившись с повстанцами, отлучив их от церкви, светские и духовные власти делали все, чтобы предать недавнее народное выступление забвению. Однако потрясение умов еще было слишком велико, эмоции не улеглись, впечатления не остыли. Жгучую потребность высказаться испытывали и верхи, и низы феодальной России. Думы и переживания народа, согретые любовью и горячей симпатией к Разину и разинцам, нашли яркое воплощение в богатом фольклоре, тогда как в литературном изображении власть имущих восставшие предстают отъявленными злодеями и головорезами.

Вскоре после окончания крестьянской войны появилось несколько произведений, отразивших настроения крайне враждебных повстанцам кругов. Наибольшую известность получило «Сказание летописно о Астрахани…» Петра Золотарева[9]. Этому важному источнику изучения разинского восстания и памятнику исторической мысли конца XVII в. уделено заслуженное внимание исследователями[10].

П. Золотарев — один из немногих очевидцев разинской вольницы в Астрахани, оставивший современникам и потомкам весьма пристрастный, но довольно-таки полный, содержащий интересные и немаловажные детали рассказ об увиденном. Сам П. Золотарев — митрополичий сын боярский. Он служил в штате казненного восставшими в мае 1671 г. астраханского митрополита Иосифа и был, судя по осведомленности в вопросах личной жизни иерарха, кем-то вроде доверенного лица при нем. П. Золотарев неоднократно дает понять, что он не только верный и преданный убиенному церковному владыке человек, но и чуть ли не его задушевный друг. Однако он, по-видимому, не слишком распространялся как о своей близости к Иосифу, так и о ненависти к разинцам. Иначе трудно объяснить, каким образом во время народной расправы с группой лиц во главе с митрополитом, готовившей за спиной восставших заговор, П. Золотареву удалось сохранить жизнь.

Две составленные Золотаревым редакции «Сказания» — краткая и пространная — при всех отличиях весьма схожи, поскольку подчинены одной цели: восславить христианских мучеников, и прежде всего Иосифа (впоследствии, кстати, канонизированного), заклеймить «воров и богоотступников», учинивших в Астрахани «мятеж», т. е. разинцев, и разоблачить «неблаговидные» поступки и малодушие в период восстания некоторых духовных лиц из окружения митрополита. В частности, попу Василию Гаврилову ставится в вину, что он «за вора Стеньку Разина во ектениях бога молил и за всех… воровских казаков». При этом Золотарев предусмотрительно обходит молчанием все, что свидетельствует не в пользу митрополита. Так, например, он «забывает» привести тот факт, что старец Иосиф в день именин царевича Федора Алексеевича зазвал к себе на обед самого Разина и всех старших казаков (в общей сложности более ста человек); что он весьма пассивно вел себя, когда повстанцами было велено священникам венчать вступающих в брак по печатям атамана, а не по архиерейскому благословению и т. д.

Временной разрыв между обоими вариантами (редакциями) — семь лет. Первый, вероятно, был написан по собственной инициативе П. Золотарева, хотя и с одобрения местных церковных властей, а второй — «по благословению Парфения митрополита (преемника Иосифа, рукоположенного 25 февраля 1672 г. — В. С.) и повелением… боярина и воеводы Петра Михайловича Салтыкова».

В начальной редакции явственны следы спешки, она как бы вышла из-под пера в едином порыве; последующая же, напротив, обращает на себя внимание тщанием в подборе материалов и кропотливой литературной отделкой. Тем не менее в основе краткого и полного сказаний лежат тайные записи П. Золотарева — нечто вроде дневника, и авторская личность заявляет в них о себе с достаточной определенностью. В этом сочинении отчетливы элементы автобиографизма. Золотарев оправдывает свое поведение, стремится показать его в выгодном свете. Так, он ставит себе в большую заслугу и немало гордится тем, что при «рукоприкладстве к воровской записи» (присяге разинцам) ему и некоторым другим представителям духовенства удалось замешкаться и избежать участия в этой процедуре. Но автор «Сказания» выступает не только мемуаристом. Он ощущает себя и объективным историком, излагает собственные взгляды, дает оценки событиям и людям, понимает значительность того, что он пишет, осознает необычность своего положения и свой гражданский долг. Правда, если в кратком «Сказании» действующие лица выглядят вполне земными, реальными, то в пространном, в зависимости от авторской позиции, одни (митрополит Иосиф и ему подобные) приобретают ореол праведников и великомучеников, другие (С. Т. Разин, его соратники и те, кто принял их сторону) предстают эдаким исчадием ада, воплощением всех худших человеческих грехов и т. д. В этой тенденциозности выпукло проявляется почерк П. Золотарева как добросовестного историка-ремесленника, выполняющего конкретный социальный заказ — позаботиться о том, чтобы «незабвенно было» «мучение» Иосифа и других доблестных пастырей, «которые за святую соборную апостольскую церковь и за великого государя добре пострадали», и дать самую отталкивающую характеристику восставшим. В дни астраханской вольницы он был вынужден скрывать свои подлинные чувства, свое непримиримое отношение к разинцам. В записках же Золотарев отводит душу и дает скопившейся ненависти и желчи выплеснуться наружу.

Целый раздел своего повествования он посвящает роковым предзнаменованиям грядущего бедствия: землетрясению в Астрахани, странному разноцветному свечению воздуха в небесной вышине, неожиданным в июне холодам и т. п. Все это, по мнению автора, предвещало кровавые события. Золотарев искренен в своей злобе к восставшим, как искренен и в скорби по их жертвам. Но, сокрушаясь о «невинно пролитой крови», он не желает замечать, что немалому числу врагов восстания, в том числе и ему самому, была сохранена жизнь, что многие знатные состоятельные астраханцы остались целы и невредимы. Он оставляет без комментариев как проявления жестокости властей к сторонникам Разина еще до захвата восставшими Астрахани, так и дикую расправу над побежденными участниками астраханского «мятежа», очевидно, считая все это естественным воздаянием за «злодейства».

В заметной степени перекликаются с сочинением П. Золотарева еще два во многом схожих сказания: «…О явлении и чудесах пресвятые владычецы нашея, нарицаемыя Тихвинская, о избавлении града Цивильска от нахождения воровских казаков Стеньки Разина с товарищи» и «…О нашествии на обитель преподобного отца нашего Макария Желтоводского, бывшего от воров и изменников воровских казаков»[11]. И в том и в другом случаях повествуется о волшебной силе икон, благодаря которым «добрые христиане» получили заступничество от «воров и разбойников» разинцев. С одной стороны, оба эти произведения — типичные образчики агиографической (церковно-житийной) литературы, наиболее характерные признаки которой — напыщенность, неправдоподобные сцены и детали; с другой — авторов занимают не столько чудеса, небесные знамения и эффект от обращенных к богу молитв, сколько старание дать свою версию событий, принизить успехи повстанцев, едва не занявших город Цивильск и взявших Макарьев Желтоводский монастырь на Волге. Осада монастыря продолжалась с 1 по 17 октября. В течение этого времени повстанцы (их насчитывалось 15 тыс. человек), как говорится в «Сказании о нашествии на обитель…», «горким свирепством ко стенам приступаху непрестанно…» и, якобы прибегнув к обману, овладели монастырем[12]. Такая точка зрения вполне согласуется с официальной трактовкой властей, всячески подчеркивавших коварство и вероломство разинцев, которые именуются супостатами и сравниваются то со свирепым медведем, то с роем потревоженных ос. В то же время во всех известных повестях, отражающих дни восстания, настойчиво повторяется и проходит как лейтмотив мысль о том, что «мятеж» был как бы ниспослан свыше, дабы испытать крепость веры и преданность великому государю. Так, в «Чудесах Боголепа Черноярского» — недавно обнаруженном и введенном в научный оборот источнике[13] — религиозное рвение благочестивого инока отвращает от крепости Черный Яр отряд татар, посланных Разиным. Слабость веры преподносится как первопричина всех бед и невзгод; на тех, кто проявил христианскую нестойкость, обрушивается бич божий. Чисто религиозная мотивировка— не только дань традиции. Она обусловлена и тем, что слагатели повестей — лица духовные. Однако сквозь оболочку провиденциализма отчетливо проступают и личностные начала: борьба воли и безволия, разума и безрассудства, силы духа и малодушия. То есть исподволь в названных произведениях присутствует сентенция, хорошо переданная в старинной поговорке: «На бога надейся, но сам не плошай».

Посвященные крестьянской войне разделы так называемой Латухинской Степенной книги, составленной в 1678 г. архимандритом Макарьевского Желтоводского монастыря Тихоном (ее рукописные списки хранятся в ГПБ им. М. Е. Салтыкова-Щедрина) содержат некоторые интересные сведения, но они, как установил в результате источниковедческого анализа Т. Г. Васенко, не оригинальны и заимствованы из «Известия о бунте и о злодействах донского казака Стеньки Разина» — памятника, появившегося, очевидно, несколько ранее[14]. «Известие о бунте…», авторство которого установить пока не удалось, в свою очередь, очень близко (вплоть до дословного изложения) к сказке, объявленной С. и Ф. Разиным 6 июня 1671 г. в Москве перед казнью[15]. И «Известие…», и смертный приговор как бы аккумулировали в себе официальную точку зрения властей на восстание, присутствующую в целом ряде правительственных документов и сводящуюся к тому, что «вор и изменник» Стенька Разин, «забыв страх божий, такое великое дело умыслил, хотя народ возмутить и крови пролить, чего и помыслить страшно». Правда, в «Известии…» о восстании говорится сухо, бесстрастно, деловым языком тогдашних актовых материалов, тогда как в сказке широко дана воля эмоциям, цветистым оценкам, проклятиям, явным преувеличениям.

Круг исторических сочинений светского характера о разинском восстании крайне ограничен. Нерегулярные, в традиционной летописной маяере, заметки, касающиеся этого события, содержатся в «Гистории о царе и великом князе Михаиле Федоровиче и наследниках его (1613–1700)», в летописном своде 1652 г., в «Записках времени царствования Алексея Михайловича и его преемников» и в других летописных сборниках, среди которых своей отличной от официальной правительственной трактовкой и элементами независимого освещения событий обращают на себя внимание украинская «Летопись самовидца…» и отрывок из хронографа начала XVIII в., опубликованного К. И. Авериным[16]. Так, в первом из этих источников проводятся аналогии между походами С. Т. Разина на Каспий и Ермака в Сибирь, причем утверждается, что правительство царя Алексея было заинтересовано в расширении российских пределов за счет владений персидского шаха; во втором — очень кратко, но без характерных для официальной Москвы политических акцентов сообщены наиболее значимые факты из истории восстания.

Неоднократно обращается к выступлению С. Т. Разина один из виднейших вельмож при дворе царя Алексея Артамон Матвеев. Став жертвой подметных писем, в которых вполне в духе того времени его обвиняли в волшебстве из желания извести царский корень, Матвеев счел нужным письменно самооправдаться. Так появилась на свет «История о невинном заточении ближнего боярина Артамона Сергеевича Матвеева», которая была издана Н. Новиковым[17]. Человек блистательного ума, видный дипломат, стоявший во главе Аптекарского и Малороссийского приказов, а затем Посольского, А. С. Матвеев уже на начальной стадии восстания С. Т. Разина распознал его масштаб, силу и серьезную угрозу, которое оно таило для государства. Когда отряды Разина вернулись с каспийских берегов, ближний боярин счел своим долгом предостеречь Алексея Михайловича, «чтоб вора Стеньку… из Астрахани не отпускать для многих его воровских причин, как он первое ходил на море». Останавливается А. С. Матвеев на недопустимом, с его точки зрения, сближении товарища астраханского воеводы князя С. Львова с С. Т. Разиным: «Как воевал и ходил на море впервые вор Стенька Разин и разорение учинил Персидскому царству, и пришел в Астрахань и познался с князем Семеном Львовым, назвались меж себя братьями, и не исходил из дому его и пил, и ел, и спал в доме его; и на то братство и дружбу свидетельство: как вор (С. Т. Разин. — В. С.) второе пришел под Астрахань и Астрахань взял… ево, князь Семена, за братство и дружбу от убийства сохранил и животов его не грабил…» Это внимание к альянсу князя с повстанческим атаманом отнюдь не случайно: А. С. Матвееву важно напомнить, что С. Львов за свои чересчур теплые отношения с Разиным был подвергнут лишь легкой опале, тогда как сам он за мнимые прегрешения, выдвинутые против него во вздорных наветах, отправлен в ссылку, т. е. наказан куда более сурово. Наконец, А. С. Матвеев вспоминает С. Т. Разина, негодуя по поводу того, что даже «Стеньку… все бояре на земском дворе расспрашивали и очные ставки давали», тогда как его, «боярина, без суда осудили!»[18].

Знаменитый русский писатель Аввакум Петров, идеолог и вождь старообрядчества, хотя и был современником восстания, отозвался на него весьма скупо. Правда, с 1667 по 1682 г. он находился в ссылке в Пустозерском остроге на Крайнем Севере, в низовьях реки Печоры, и мог судить о народном движении лишь по отрывочным известиям, проникавшим за Полярный круг. Однако как же реагировал на восстание человек, ставший символом непокорства, бросивший вызов не только господствующей церкви и ее иерархам, но и власти государственной — власти самого царя? В так называемом «Послании к неизвестным» Аввакум пишет: «та же кровопролитие польскими, та же междоусобие с Разиным; и иных пагуб несть времени исчести уму моему»[19]. Получается, что неистовый расколоучитель осуждает восстание и приравнивает его к таким тяжким бедствиям для земли русской, как война с Польшей и т. п. Почему же «бунтарь-протопоп», стойкость духа которого, непримиримое отношение к произволу властей, резкое обличение им несправедливости, проповедь равенства людей были по достоинству оценены народом, не принял борьбы восставших? Аввакум выступал за другие формы протеста: приверженность старым церковным обрядам и богослужебным книгам, гневное праведное слово, мученичество (когда, например, истинно верующие «во огнь дерзают за Христа»). Но, как бы ни порицал Аввакум сопротивление низов с оружием в руках и кровопролитие, его определение разинского восстания не как «воровства» и «злодейства», а как междоусобия свидетельствует о глубоком проникновении в суть вещей, об осознании масштаба событий 1667–1671 гг. и расстановки сил.

К эпистолярным материалам о восстании относятся отписки стряпчих Акинфия Горяинова и Филиппа Караулова. Их оригиналы до сих пор не обнаружены. Известны только выдержки из них, опубликованные председателем Вологодской ученой архивной комиссии Н. Суворовым[20]. И Горяинов, и Караулов пишут как частные лица, но сам факт, что в приватной корреспонденции есть из письма в письмо повторяющиеся сведения о разинском движении, о поражении восставших и приготовлениях в Москве к массовой казни, говорит о многом. По-видимому, в мае 1671 г. — а именно этим временем датированы отписки из Москвы А. Горяинова, адресованные брату, настоятелю Толгского монастыря близ Ярославля, и вологодскому архиепископу Симону, — среди столичного дворянства только и разговоров было, что об одолении «мятежников», о предстоящей казни С. Т. Разина и других повстанческих предводителей. И, разумеется, эта информация живо интересовала представителей класса феодалов на местах. Судя по реакции А. Горяинова, по торжествующим ноткам его посланий, он необычайно рад, что наконец-то одержан верх над восставшими. «…Да будет… ведомо:… будто вор Стенька Разин на Дону пойман — весть добрая», — в самом праздничном настроении пишет он. С ликованием сообщает он, что Разина «привезли к Москве… и бояре ныне беспрестанно за тем седят; с двора съеждяют на первом часе дни, а разъеждяются часу в 13-и дни. По 2 дни пытали» и что «на Красной площади изготовлены ямы и колы вострены», и другие подробности того же свойства[21]. Предназначенные тому же архиепископу Симону письма Ф. Караулова передают тревогу и опасения правящего класса в связи со вспышками восстания в Галицком уезде в декабре 1671 г., т. е. уже после подавления основных очагов крестьянского движения и казни С. Т. Разина. Об остроте обстановки свидетельствует то обстоятельство, что правительство считает необходимым расширить в Галиче и его округе набор ратных людей для борьбы с повстанцами: если раньше в государево войско брали со 100 дворов по человеку, то теперь велено призывать всех поголовно[22].

Конечно, письма А. Горяинова и Ф. Караулова в первую очередь заключают в себе ряд ценных сведений по истории крестьянской войны. Однако они не лишены значения и как источник для понимания уровня общественного сознания тех классов и кругов, представителями которых они являются. Кроме того, оба стряпчих, если и не претендуют на роль историографов, то в какой-то мере осознают себя таковыми. Они явно отдают себе отчет в том, что их письма будут читаны далеко не только непосредственными получателями, но и достаточно широким кругом заинтересованных людей. На этот счет в отписке А. Горяинова брату даже есть такое замечание: «Я в сие же число посылаю хартию к великому господину, к вологодскому архиепископу Симону о Стеньке Разине…»[23]. Тут примечательно то, что свою скромную эпистолу автор называет «хартией», т. е. склонен рассматривать ее по меньшей мере как бумагу важного общественно-политического значения. И в определенной степени он прав: ведь его послание было призвано успокоить взбудораженные «мятежом» верхи вологодского населения, снять напряжение, в котором уже не один год они пребывали.

Вряд ли есть основания считать чем-то особенным то, что в XVII в. в России не было написано сколько-нибудь крупного исторического произведения, посвященного крестьянской войне. Во-первых, то, что происходило в 1667–1671 гг., имеет исторический масштаб, а увидеть этот масштаб, будучи его современниками, изнутри процесса, дано единицам. Во-вторых, как раз тогда в «Историческом учении» неизвестного автора утверждалось, что историк обязан знать, «что подобает в истории молчанию предати и что пристойно объявити»[24]. При той резко негативной оценке восстания со стороны властей предержащих, при однозначном стремлении даже не упоминать о нем вполне естественно появление в среде господствующего класса лишь тех откликов, о которых речь шла выше. В отличие от актовых материалов ни в одном из этих произведений, как написанных в свободной манере, так и построенных на погодно-летописном принципе, нет целостного охвата и осмысления событий. Как правило, в них освещаются отдельные моменты и эпизоды восстания. Однако подобная калейдоскопичность — вовсе не исключение. Она вообще присуща тогдашней историографической традиции. Если же задаться вопросом, какое отражение нашло разинское движение по сравнению с другими внутри- или внешнеполитическими событиями, то оказывается, что оно отнюдь не обделено вниманием современников и по его поводу написано даже больше, чем, например, в связи со Смоленской войной 1632–1634 гг. К тому же и власти отнюдь не недооценивали значение разгрома повстанцев. Об этом свидетельствует хотя бы тот факт, что в Москве в память о победе над Разиным была построена церковь Троицы на Листах.

В понимании природы восстания, побуждений и действий его участников историческая мысль России XVII в., пусть неуверенно и лишь отчасти, но все же перешагнула черту провиденциализма и подошла к объяснению событий не только божьим промыслом, но и людскими поступками и интересами, качествами конкретных людей.

* * *

Разинское восстание изначально стало объектом самого пристального внимания современников-иностранцев. Так сложилось, что за рубежом о нем на первых порах было написано и опубликовано больше, чем в России. И это не случайно. Иностранные очевидцы, будь то дипломаты, лица, приехавшие из-за рубежа по торговым делам или находившиеся на русской службе, были ошеломлены колоссальным размахом народного выступления. Не менее сильной была и реакция западного мира в целом. Подобное восстание, пожалуй, даже трудно представить в тесных рамках какой-либо европейской страны. Конечно, Европа знала немало социальных волнений и потрясений. Могучая их волна прокатилась в XIII и XIV вв. по Италии и Англии, в XV–XVI вв. — по Франции, Чехии и Германии, в XVII в. — по Австрии и Польше. Но даже самые крупные из них, такие как восстание Уота Тайлера, Жакерия, крестьянская война в Германии, ни по географическим масштабам, ни по накалу борьбы, ни по силам, вовлеченным в водоворот событий, не шли в сравнение с движением Разина. Ставшие свидетелями восстания в России иностранцы, по-видимому, должны были неоднократно и не без содрогания задумываться над тем, что, вспыхни такой мятеж где-нибудь в Голландии или в Швейцарии, он бы смел существующие там политические режимы и привел бы к захвату повстанцами власти, причем его пламя скорее всего переметнулось бы и на соседние государства, а то распространилось бы и по всей Европе. Думается, во многом именно отсюда проистекает тот громадный интерес подданных других стран к разинскому движению. Отсюда и широкое освещение связанных с ним событий в западно-европейской прессе, появление различных иностранных свидетельств о происшедшем в России «бунте». Но, разумеется, в повышенном к нему внимании нашло выход и стремление лучше узнать и понять, что творится в таинственной «Московии», чего следует ожидать от этой быстро и уверенно набирающей силы необъятной державы, которая в равной степени может стать выгодным торговым партнером и надежным политическим союзником, а может оказаться и серьезным экономическим конкурентом и опасным военным соперником. Вокруг восстания на Западе велась и определенная дипломатическая игра: не случайно обширную информацию об успехах разинцев и поражениях царских воевод помещали в своих периодических изданиях именно те страны, с которыми Россия находилась в обостренных отношениях. Так, шведские «Куранты» печатали многое из того, о чем правительство Алексея Михайловича предпочитало бы умолчать. В Посольском приказе была даже подготовлена нота, в которой указывалось, что «в свейских городах, а особенно в Риге» появились публикации «с великим умалением его царского величества чести… о том воре о Стеньке». Предметом особого возмущения московского двора было то, что сообщениями «Курантов» «свеяне всю Европу наслушали, и в Гишпании, и во всей Италии, и в иных государствах та их ложь ведома»[25].

В свидетельствах иностранцев о восстании сквозит и заметное беспокойство в связи с бурными событиями в России. «Я сам был зрителем тех волнений, которым дивилась вся Европа», — пишет один из зарубежных авторов, побывавших в Российском государстве на рубеже 60–70-х годов XVII в. «…Страхом была охвачена не одна Московия — вся Европа некоторое время жила в ожидании того, какой оборот примут эти события», — вторит ему другой[26]. Разинское движение повергло в ужас не только власть имущих в России, но и вызвало немалый переполох в Европе. Опасение, что дерзким «мятежникам», повоевавшим Персидское царство, вдруг вздумается вторгнуться и в западные пределы, по-видимому, возникало, и с этой угрозой приходилось считаться. Не потому ли так заинтересованно, так пристально вглядываются современники-иностранцы в лики повстанцев, и прежде всего их предводителя и его ближайших соратников? Не потому ли стремятся как можно детальнее, шаг за шагом, проследить их действия и поступки, показать общий ход восстания и его проявления на местах?

Как памятник общественной мысли сочинения зарубежных очевидцев отличает фиксирование внимания на тех сторонах российской действительности, которые вызывают у них наибольшее удивление своим своеобразием, несхожестью с европейской жизнью и которые, как правило, оказывались вне поля зрения россиян, оставивших свидетельства о разинском движении. Думается, не совсем прав Б. Н. Тихомиров, противопоставляя наблюдательных иностранных авторов неприметливым русским современникам и считая это результатом того, что первые в отличие от последних — «люди бывалые, стоявшие по своему уровню развития значительно выше московских служилых людей…»[27]. Тут, вероятно, в не меньшей степени следует учитывать такой важный фактор, как взгляд со стороны. Преимущество иностранцев, причина их зоркости при описаниях во многом видится в свежести восприятия, в чувстве новизны, в не примелькавшихся еще человеческих типах и характерах, картинах российской повседневности, на фоне которой особенно выигрышно оттенено выступление С. Т. Разина.

Сочинения иностранцев, выходящие на разинскую тему, правомерно разделить на две группы: непосредственно касающиеся событий 1667–1671 гг. и затрагивающие их в связи с изложением основных вех истории России второй половины XVII столетия.

К числу наиболее ранних произведений, посвященных восстанию, принадлежат два анонимных свидетельства: донесение из Москвы некоего представителя английской торговой компании (он называет себя фактором) своему хозяину и широко известное «Сообщение касательно подробностей мятежа, недавно произведенного в Московии Стенькой Разиным»[28].

Датированная 15 февраля 1671 г. рукопись донесения носит весьма претенциозный и пышный заголовок: «Повествование о величайшей на памяти человечества победе, или Полный разгром великого бунтовщика Степана Разина и его стотысячной армии великим царем России и его прославленным генералом Долгоруковым»[29]. Все в донесении свидетельствует о том, что оно написано человеком, находившимся на грани паники, потрясенным успехами разинцев и озабоченным как собственной участью, так и сохранностью вверенных его попечению товаров. «Долгое время, — пишет он хозяину, — мы здесь ежедневно пребывали в страхе, что с минуты на минуту… нас бесчеловечно лишат жизни, а имущество ваше и других достопочтенных хозяев разграбят и присвоят». Неизвестный англичанин сообщает также, что «верным подданным великого государя воображение рисовало лишь один возможный конец — неизбежное падение величия… державы…». Перепуганный фактор и не пытается скрыть огромного облегчения, ввиду того, что волею судеб опасность миновала: «провидение так защитило нас… что если бы времена чудес не миновали, то внезапный наш переход от слез к огромной радости можно было бы воистину почитать чудом»[30]. Автор донесения, конечно, и в самом деле натерпелся немалого страху, но многое в его послании наводит на мысль о намеренном нагнетании испытанных ужасов, сгущении красок, дабы показать, в какой жуткой обстановке ему пришлось жить, в каких экстремальных условиях, с риском для жизни, защищал он интересы компании. Очевидно, фактор рассчитывал, что хозяин, вникнув в его положение, выше оценит его услуги. Все же на всякий случай он подстраховывается и как бы походя замечает: «Сэр, вот самое близкое к истине, что я могу сообщить…» То есть этим как бы оговаривается право на ошибку, на допуск ложной информации и сомнительных сведений, что должно выглядеть вполне естественно, если учесть неспокойность сложившейся в России ситуации и царящую там в верхах суматоху. Однако ни завышенность оценок, ни чрезмерность эпитетов, ни мифические сражения, о которых идет речь в донесении, ни целый ряд явных преувеличений и недостоверных подробностей (например, об участии в боях против разинцев царя, боявшегося потерять корону и т. п.), ни другие неточности не перечеркивают значение «Повествования…». Да, в нем есть и прямой авторский вымысел, и эмоциональный перебор, и обывательская неразборчивость в воспроизведении слухов и толков. Но это ведь не менее интересно, чем документально подтвержденные свидетельства, поскольку строки донесения отражают настроения правящих сословий общества, впечатления иностранцев, прогнозы и домыслы перед лицом набирающего все большую силу народного движения. Автор «Повествования…» желает своему королю, народу и стране «никогда не знать тех страхов», которые он испытал, будучи в России[31].

«Сообщение касательно подробностей мятежа…» было написано в сентябре 1671 г. или кем-то из представителей английской миссии в России, или служилым человеком (может быть, офицером), который был нанят в войско Алексея Михайловича. Судя по указанию в конце записок, автор завершил их в Архангельске и частично на корабле «Царица Эсфирь», которым он возвратился в Великобританию.

В отличие от «Повествования…» фактическая сторона «Сообщения…» заслуживает куда большего доверия. Автор предпочитает не пробавляться смутными слухами и известиями. Вполне вероятно, что это человек, имевший доступ к официальным, а возможно, и неофициальным правительственным источникам. Не исключено, что он имел доступ ко двору великого государя и знаком со многими царскими сановниками. Неведомый англичанин в целом придерживается той же трактовки событий, что и администрация Алексея Михайловича, но приводит немало собственных суждений и наблюдений, весьма важных для понимания социальной природы разинского движения и его международного значения. Насыщенность фактами, яркая, не без литературного блеска, манера изложения, а главное — знание предмета привлекли к «Сообщению…» большое внимание современников. Правда, это имело и другие последствия: из анонимного сочинения как кладезя редких сведений о восстании в России начали широко черпать данные многие из авторов, взявшихся за описание тех же событий: голландцы Я. Стрейс, Б. Койэтт, швед Э. Кемпфер, француз Ж. Шарден и др.

Крайне враждебная интерпретация крупнейшего народного выступления в России ведет к тому, что причиной, его вызвавшей, в «Сообщении…» назван «злонамеренный» и бунтарский дух Разина[32]. Но, противореча самому же себе, анонимный автор вынужден отметить и другие причины. Так, им признается, что Разин получил огромную поддержку, поскольку прямо заявил о своих целях: «Повсюду обещал он народу… вольность и избавление от ига… бояр и дворян, которые, как говорил он, держат страну под гнетом». «В самой Москве, — сказано в „Сообщении…“, — люди открыто восхваляли Стеньку, полагая, что ищет он общего блага и свободы для народа»[33]. Здесь очень точно схвачена основная суть знаменитых «прелестных» писем восставших, встретивших горячий отклик в массах.

Та же двойственность оценок имеет место в «Сообщении…» и при объяснении успехов восставших. С одной стороны, неизвестный англичанин считает, что «Стенька столь преуспел в своем умысле» лишь «посредством козней» и с помощью «подлых уловок» (имеется в виду дезинформация по поводу царевича Алексея и бывшего патриарха Никона, которые якобы заодно с повстанцами и т. п.); с другой же — констатирует: «…ежели бы силы мятежников… соединились и действовали согласно, нелегко было бы государеву войску противостоять им и одолеть их»[34]. При всей своей антипатии к восставшим автор «Сообщения…» воздает им должное как людям, которые не только умеют драться отчаянно, но и встречают смерть «с мужеством необыкновенным, будучи в твердом убеждении, что умирают они за правое дело». Всячески подчеркивая и выделяя в действиях восставших фактор террора, английский современник в то же время достаточно объективно описывает кровавую бойню, учиненную царскими карателями над разницами под Арзамасом: «Место сие являло зрелище ужасное и напоминало собой преддверие ада»[35]. В этих словах можно уловить если не промельк сочувствия жертвам репрессий, то во всяком случае осуждение столь массовой и неоправданно жестокой расправы над участниками восстания.

По-английски сдержанно отзывается о «великом мятежнике Разине» Томас Хебдон — доверенное лицо британской Русской компании короля, один из наиболее влиятельных деловых зарубежных людей в Москве. Письмо, адресованное им своему соотечественнику— торговому представителю Р. Даниелю, датировано 6 июня 1671 г., т. е. днем казни С. Т. Разина, и написано под впечатлением этой страшной экзекуции, которую Хебдону в числе многих других иностранцев довелось наблюдать лично[36]. Но письмо интересно и как памятник человеческой мысли. Т. Хебдон тщится писать с возможной бесстрастностью, не выказывая сочувствия ни правительству царя Алексея, ни разницам. Эта позиция холодного наблюдателя проявляется у него куда заметнее, чем у анонимных английских авторов «Повествования…» и «Сообщения…». Те столь рьяно и ожесточенно обрушиваются на восставших, словно и не воспитывались в доброй старой Англии, где еще в XIII в. была принята Великая хартия Вольностей и где в 1688 г., т. е. 17 лет спустя после разинского движения, парламент проведет исторический Билль о правах, декларирующий права и свободы подданных и ограничивающий монархию.

Однако за внешним объективизмом Хебдона скрывается вовсе не социально-политическая нейтральность, а однозначная враждебность по отношению к восставшим. Так, английский очевидец не в силах скрыть своего удовлетворения по поводу того, что четвертованное тело Разина палачи оставили псам на съедение: «…смерть, — пишет Хебдон, — достойная такого злодея».

Резкое неприятие народного движения — отличительная черта «Записок» голландского офицера Л. Фабрициуса, завербовавшегося на военную службу в Россию. В июне 1670 г. Фабрициус попадает в плен к разинцам и становится свидетелем взятия Астрахани и установления в городе казацких порядков. То, что он видит, вызывает у него протест и ярость, но Фабрициус вынужден скрывать свои подлинные чувства и, видимо, внешне ведет себя по отношению к восставшим вполне лояльно. Не исключено даже, что он был приставлен к артиллерии и скрепя сердце обучал разинцев стрельбе из пушек. Зато пятнадцать лет спустя после этих событий, при составлении своих автобиографических записок, Фабрициус дал волю своим страстям и задним числом обрушил тысячу проклятий на головы восставших, которых он именует не иначе, как «подлыми канальями», «кровавыми собаками», «кровожадными псами», «убийцами», «разбойниками» и т. д. и т. п.[37]. Но, как и автор «Сообщения…», Л. Фабрициус в целом ряде случаев поднимается выше собственных пристрастий и предпочтений и с неожиданной непредвзятостью показывает тенденции и цели движения, его размах и пафос. Хорошо зная русский язык, голландский офицер, вероятно, не понаслышке знал о содержании разинских призывов. Он довольно точно передает, что повстанческий предводитель «сулил вскоре освободить всех от ярма и рабства боярского, к чему, — продолжает Фабрициус, — простолюдины охотно прислушивались…»[38]. Как бы ни обуревало автора негодование, как бы ни застилала ему глаза ненависть к восставшим, он, быть может, против собственной воли, чисто механически, наряду со сценами разгула и погромов в разинской Астрахани отражает в своих «Записках» не только разрушительное, но и созидательное начало движения. Фабрициус неоднократно сталкивается со стремлением восставших поддерживать в городе полный порядок, наладить нормальную жизнь. Не без злорадного удовлетворения он сообщает о неудачной, разбившейся о саботаж иноземных купцов попытке разинцев ввести в Астрахани свободную и беспошлинную торговлю. В то же время Фабрициус с удивлением фиксирует, что стоило С. Т. Разину «что-либо приказать, как все мгновенно приводилось в исполнение». Магическое воздействие оказывала и оттиснутая на воске печать атамана. «Столь беспрекословное послушание, — пишет Фабрициус, — привело к такому почитанию этого злодея (т. е. С. Т. Разина. — В. С.), что все перед ним дрожало и трепетало и волю его исполняли с нижайшей покорностью»[39].

Сам того не подозревая, ярый враг восставших Л. Фабрициус занес в свои записи немало весьма ценных наблюдений, позволяющих лучше понять, как действовал механизм повстанческой власти, как много значила воля атамана и как она соотносилась с волей народа. Сквозь черную краску, которую Фабрициус явно не пожалел при изображении разинского лагеря, все же довольно рельефно, хотя и не сразу, проступают контуры исторической правды. И в этом особая ценность воспоминаний голландского офицера.

Свои дни Л. Фабрициус окончил в Швеции. Возможно, одним из тех, кто получил доступ к его бумагам, был крупный немецкий философ, правовед и историк Самуил Пуфендорф. С 1677 г. он был секретарем и официальным историографом при шведском королевском дворе. В его «Введении в историю знатнейших европейских государств с примечаниями и политическими рассуждениями» уделено место и разинскому восстанию[40]. Прямых указаний или ссылок на сочинение Фабрициуса у Пуфендорфа нет, так что он вполне мог базироваться и на прессе. Выступление «бунтовщика» Стеньки Разина, учинившего «много беспокойствия», немецкий историк датирует 1669 годом — тем же, с которого начинаются злоключения Фабрициуса в России. В то же время Пуфендорф ошибочно утверждает, что помимо Астрахани, Разин «покорил» и Казань, и здесь он явно не следует за Фабрициусом, у которого нет этих сведений. Как и последний, Пуфендорф считает Разина злодеем, но это, впрочем, не мешает ему выдвигать народное движение в России второй половины XVII в. в число центральных событий времени царствования Алексея Михайловича.

Записки о событиях, очевидцами которых они были, оставили и члены экипажа сожженного разинцами первого русского корабля «Орел» капитан Д. Бутлер, парусный мастер Я. Стрейс и еще один офицер или матрос из той же команды, оставшийся неизвестным. Все трое выборочно пересказывают основные моменты и наиболее яркие эпизоды восстания, связанные с Нижним Поволжьем и в первую очередь с Астраханью[41]. Однако обличительная струя настолько преобладает в них над повествовательной, что А. Г. Маньков не без оснований даже отказывается рассматривать эти сочинения «иначе, как политические памфлеты, враждебные по отношению к восставшему народу и его предводителю»[42]. Разумеется, ценность их, особенно соответствующего раздела книги Я. Стрейса «Три путешествия», как исторических источников не вызывает сомнений.

К запискам иностранцев, побывавших в России в период или вскоре после восстания С. Т. Разина, помимо упомянутых «Трех путешествий» Я. Стрейса, принадлежат сочинения секретаря шведского посольства Э. Кемпфера, французского автора Ж. Шардена, посла Рима в Москве Я. Рейтенфельса, голландского мемуариста Б. Койэтта[43]. Их произведения уже давно заинтересовали как специалистов по социально-экономической истории, так и историков культуры и географов. В них содержится и обширный этнографический материал. Стрейсу и Рейтенфельсу довелось находиться в России: первому — в начальный период крестьянской войны, когда она только-только занималась, второму — уже при ее подавлении. Поэтому оба включили в свои записки личные впечатления и наблюдения о восстании. Что касается других авторов, то они затрагивают разинскую тему в основном лишь в той степени, в какой она имеет отношение к их пребыванию в том или ином городе или местности и вкупе с иными памятными событиями. Тем не менее, если вычесть из этих своего рода путевых заметок многочисленные заимствования из сочинений предшественников, останется немало любопытных деталей, легендарных и полулегендарных эпизодов, неожиданных фактов, которые отнюдь не сегодня были замечены, по достоинству оценены и прочно вошли в научный обиход. Среди далеких от исторической правды сведений встречаются документальные вкрапления и приложения. Это видно на примере книги Я. Стрейса, в которую включены письма двух его товарищей, а также дневников Э. Кемпфера, где помещен рассказ об экспедиции С. Т. Разина в Персию, записанный со слов некоего участвовавшего в ней казака[44]. Однако в историографическом плане представляют интерес и самые недостоверные и нелепые слухи и измышления, приводимые в этих сочинениях. Ведь они позволяют судить, как интерпретировали и истолковывали разинское движение современники в России, Персии, странах Западной Европы, как формировалось на этот счет общественное мнение, что переходило в устные предания, а что в памяти народа не сохранялось и т. д.

Особняком от других иностранных сочинений стоит магистерская диссертация Иоганна Юстаса Марция под названием «Стенко Разин донски козак изменник…», которая была защищена в 1674 г. в Виттенберге (Тюрингия). Фактически это первый чисто научный труд о восстании Разина[45]. Интерес в европейском ученом мире к народному движению в третьей четверти XVII в. в России показателен сам по себе, а последующие несколько изданий диссертации свидетельствуют, что он не ослабевал. Диссертация была подготовлена Иоганном Юстасом Марцием — человеком, не только хорошо информированным об освещаемых им событиях в России, но и их очевидцем. Работа И. Ю. Марция выдержана строго в принятых тогда традициях и во многом представляет собой нечто среднее между классическим трактатом и исследованием нового образца. Другими словами, это одновременно и научное сочинение в форме рассуждения (часто полемически заостренного), где в принципе определен подход к предмету, и серьезный целенаправленный труд, в котором углубленно рассматривается большой круг вопросов, связанных с разинским восстанием. Вместе с тем со ссылками на известные произведения Павла Иовия, Рейнгольда Гейденштейна и др. здесь дана характеристика России XVI — начала XVII в., а также сделан экскурс в более отдаленную эпоху вплоть до времени скифов. Специально останавливается Марций на происхождении донского казачества, кратко описывает предысторию разинского выступления, а затем переходит к основной части своего труда и сообщает, как от нападений разинцев на торговые суда, захвата Яицкого городка, похода к берегам Персии до взятия Астрахани и других городов и населенных пунктов Поволжья движение все более разворачивалось и нарастало. Последовательность событий у Марция часто смещена, он допускает много ошибок и фактических неточностей, и тем не менее воссозданная им картина восстания отличается полнотой и добросовестной проработкой доступных автору свидетельств и первоисточников, на которые он — когда глухо, когда конкретно — ссылается. Вообще научный аппарат И. Ю. Марция по тем временам можно назвать очень добротным. Он хорошо знает не только средневековую и современную ему литературу, но и произведения античных авторов. При чтении труда Марция напрашиваются определенные параллели с «Анналами» Корнелия Тацита. Влияние римского историка прослеживается, например, в заметном стремлении будущего магистра писать без гнева и пристрастия. В прямых аналогиях, которые ученый муж из Тюрингии проводит между Разиным и Каталиной, в изображении повстанческого атамана деспотом и тираном, а восставших российских крестьян— подлой чернью, склонной к мятежам, угадывается знакомство с речами Цицерона и сочинениями Саллюстия. В то же время в диссертации неоднократно ставится под сомнение верность и преданность царю бояр, от которых, признает Марций, исходит смута в государстве и ненависть к которым в народе непримирима[46]. Учитывая это, автор склонен возложить вину за вспыхнувший в России мятеж и на ближайшее окружение государя. Подобным образом и Тацит изобличал своекорыстных римских сенаторов в попрании высших интересов империи. Но в отличие от того же Тацита, ставившего перед собой цель «узнать не только внешнее течение событий… но также их смысл и причины», Марций — прежде всего лишь собиратель и описатель накопленных фактов. Нередко он выстраивает их по простейшей схеме. Так, главную суть восстания Марций практически сводит к борьбе Разина — «человека хоть и безродного, но на редкость искусного и ловкого, готового на любое дело…» и к тому же закаленного в битвах и опытного в воинском деле, — за власть[47]. Получается, что народный предводитель и все, кто за ним пошел, — заговорщики, злоумышлявшие против трона. Марций так и пишет, имея в виду кульминационный момент крестьянской войны: «Имущество, жизнь, судьба жен и детей, а самое главное — честь знати и достоинство царя — все было под угрозой. Приходил час последних испытаний, неся царю свидетельства непрочности его судьбы, а Разину — свидетельство его взлета»[48].

Как бы отрицательно ни относился сам автор к своему герою (а в его глазах — антигерою) и возглавленному им движению, у него хватает здравого смысла оценить достойным образом огромную силу этого движения, а также не умолчать об энергии, доблести и других незаурядных качествах личности С. Т. Разина.

Еще важнее то, что в сочинении Марция события в России 1667–1671 гг. охарактеризованы как мощнейшее потрясение, едва не приведшее к социально-политическому перевороту в стране. Утверждается это со всей серьезностью, без тени сомнения и явно вопреки официальной версии московского правительства, пытавшегося заверить Европу, что разинское восстание — банальный и без особых усилий подавленный мятеж зарвавшегося казачества.

Помещены сведения о бунте в Московии и в исторической хронике «Тheatrum Europaeum» — немецком издании, вобравшем в себя наиболее значительные события европейской жизни[49]. Составители хроники И. Ф. Абелин, И. Г. Шледер и др. черпали данные о разинском движении в текущей (преимущественно германской) периодике, а также в анонимном «Сообщении…», в силу чего здесь содержится традиционный для зарубежных источников фактический материал, но показательно внимание, которое уделяют крестьянской войне в России тогдашние европейские средства массовой информации.

Есть у записок иностранцев еще одна сторона, которую никак нельзя обойти вниманием. Это рисунки, сопровождающие некоторые тексты и составившие основную часть иконографии крестьянской войны[50]. При наличии всего лишь одного русского графического источника, запечатлевшего стрельцов на стругах, которые посланы против разинцев[51], иностранные гравюры на эту тему представляют несомненную ценность.

Среди них основное место занимают портретные изображения С. Т. Разина из коллекции Британского музея, одно из которых помещено в первом издании английского анонимного «Сообщения…». Как чертами лица, фигурой, так и отдельными деталями внешности это изображение не противоречит известным словесным описаниям и характеристикам облика Разина. Перед нами человек с мужественным лицом, умными, внимательными глазами. У него простая казацкая стрижка и окладистая борода. Он внутренне сосредоточен, погружен в себя, во всем его облике ощущается скрытая энергия и сила.



Степан Разин. Деталь английской гравюры XVII в.



Что касается двух других известных портретов повстанческого предводителя, то можно подумать, что на них — разные люди. На первом (работы Фюрста) — Разин в чалме, в дорогом восточном платье; внешность у него самая злодейская: угрюмое, заросшее густой бородой лицо, свирепый взгляд. Этот портрет носит откровенно пропагандистский характер. В первую очередь он призван был поразить воображение европейского обывателя, внушить ему страх, вызвать неприязнь. Автор его скорее всего никогда не видел Разина, но в представлении современника-иностранца именно так должен был выглядеть знаменитый русский «разбойник». Не менее интересна надпись на портрете, преследующая цель не столько разъяснить, кто такой Разин, сколько дискредитировать царя Алексея Михайловича: «Подлинное изображение Степана Разина — главы мятежников в Московии, который, в отмщение за своего повешенного брата, собрал несколько шаек и первоначально разыгрывал разбойника, потом устроил армию, сделался главнокомандующим и занял богатый город Астрахань и много других мест. Нередко он побивал войска великого царя, перезывая к себе многих недовольных, и его самого (царя. — В. С.) ставил в такое опасное положение, что его корона колебалась, так как этот властелин, который так кровожадно стремился захватить чужие короны, должен был дрожать за свою».

На второй гравюре у Разина одутловатое лицо, усы и бородка на европейский манер, на нем стрелецкий кафтан. Так мог выглядеть, если не считать русского платья, капитан королевских мушкетеров де Тревиль, но не донской атаман. Очевидно, художник писал его портрет по своему разумению и весьма смутно представлял себе внешний облик не только Разина, но и вообще своих современников-россиян.

Неодинаковый уровень развития исторической культуры, конечно, сказывается в трактовке разинского восстания русскими и иностранными авторами. Однако, несмотря на целый ряд различий, в понимании теми и другими описываемых событий много сходных взглядов и пересечений. И это при том, что в Европе в 60–70-е годы XVII в. уже заявила о себе философия разума; Декарт, Спиноза и Лейбниц пытались свести человеческие знания в определенную систему, подчиненную строгим логическим законам и правилам. Казалось бы, в сочинениях современников-иностранцев о восстании Разина эти мысли и построения в рационалистическом духе должны были бы проявиться. Но вместо них налицо лишь некоторые подчас довольно грубые абстракции ума и сердца. Даже приемы критического исследования, которые в западно-европейской исторической науке сложились раньше чем в России[52], в работах, посвященных разинскому восстанию, не получили развития. Это объясняется тем, что за исключением труда И. Ю. Марция мы имеем дело с сочинениями не профессионалов-историков, а лиц совсем других занятий, ставших очевидцами крестьянской войны или располагавших интересным материалом о ней. Все они как должное восприняли и с теми или иными вариациями воспроизвели в своих записках официальную версию московских властей в отношении восстания. Менее податлив оказался один Марций, который склонен выводить движение не только из «злонамеренности» народа, но и из засилья бояр.

Освещение событий 1667–1671 гг. иностранцами и россиянами чаще совпадает, чем рознится. Правда, в зарубежных известиях историческое и биографическое, как правило, смыкаются, причем одно выводится из другого. Так, в «Сообщении…», а затем и у Марция начало казачьего выступления в 1667 г. связывается с местью Степана и Фрола Разиных боярам и воеводам за казнь их старшего брата Ивана, самовольно оставившего войско князя Юрия Долгорукого. Примечательно, что ни в актовых материалах, ни в народном эпосе этот факт подтверждения не нашел. Спрашивается, не выдуман ли он в качестве убедительного повода, давшего толчок народному возмущению? Подробностей такого рода в свидетельствах иностранцев немало, и большинство из них вызывает обоснованное сомнение. Но это уже вопросы не историографические, а источниковедческие.

Разграничительная линия в подходах и историческом толковании происшедшего дает о себе знать и тем, что русские авторы весьма приглушенно показывают зависимость человеческих действий и поступков от натуры, силы земных чувств, твердости веры, тогда как западные — напрямую объясняют указанный порыв народной стихии игрой безудержных, необузданных страстей, хотя и не исключают и другие мотивы (вмешательство провидения, божьей воли и т. п.). То внимание, которое все более уделяется в XVII в. и в Европе, и в России личности, ее роли и месту в мире, в значительной мере связано с христианством. Этот момент до недавнего времени не всегда принято было отмечать. Ведь сколько раз религиозное мировоззрение сопрягалось в нашей литературе с обскурантизмом, мракобесием, схоластикой. И, как правило, выпадало или обходилось молчанием то обстоятельство, что христианская религия проявила глубокий интерес к человеку, а как западно-европейское, так и славянское богословие стремилось постичь значение человека, проникнуть в глубины его ума и духа. И общие точки и черты в формировании философской и исторической мысли в странах Европы и в России возникли прежде всего на почве христианства.

* * *

Народные представления о восстании Разина вылились в многочисленные песни, предания, легенды. Этот грандиозный эпос при всех своих чисто фольклорных сторонах очень ярко отразил массовую историческую мысль, настроения, психологию, жизненно важные вопросы. Он проникнут ненавистью к феодальному гнету и преисполнен надеждой на избавление от пут крепостничества с помощью «батюшки Степана Тимофеевича» и его «детушек». А по богатству языка и художественной выразительности разинский цикл стоит в одном ряду с лучшими произведениями мирового устного народного творчества и поэтому уже давно вошел в золотой фонд русской литературы. Но если филологи отдали ему должное[53], то историографического осмысления он почти не получил.

Редкий сборник народных песен, начиная со старинных изданий М. Д. Чулкова и Н. И. Новикова и кончая самыми новейшими[54], не включает в себя песен о Разине и его сподвижниках, поскольку песни этого цикла самые популярные среди всех русских исторических песен. В числе собирателей народного поэтического творчества, посвященного разинской теме, были А. С. Пушкин и А. Н. Островский, П. И. Мельников-Печерский и Д. Н. Садовников. Памятники фольклора стали своеобразным камертоном, по которому выявляли «звучание» тех или иных подкрепленных историографической традицией версий о восстании крупнейшие историки России С. М. Соловьев и Н. И. Костомаров.

Песни и сказания о прославленном атамане, о разинской вольнице, конечно же, прежде всего поэтические произведения и содержат много вымысла, фантастических и условных ситуаций, что, впрочем, не мешает рассматривать весь этот комплекс и как интереснейший и плодоносный исторический источник. Однако в песенной форме преломились и отношение народа к крестьянской войне, и его понимание событий, и его оценки, симпатии, чаяния, иллюзии, устремления. Возможности Разина в представлении обездоленного российского населения были безграничны, с ним связывали вековые надежды на лучшую долю, на освобождение от крепостной зависимости, на заступничество от произвола и насилия. Поэтому не удивительно, что в образе неустрашимого и неуязвимого Стеньки народ создал себе кумира.

С. Т. Разин — больше чем историческое лицо. Он не только бесстрашный бунтарь, бросивший вызов времени и обстоятельствам, но и мифологический персонаж, воплощенное желание миллионов быть свободным в проявлении своей воли, чувств, страстей, независимым от тирании власти. Образы, которые народ отождествляет с историческими героями, имеют к ним подчас лишь косвенное отношение. Прямое отношение они имеют к коллективным мечтаниям, представлениям о добре и зле и т. п. В какой-то мере это касается и Разина. Вот почему исторические песни о нем во многом можно расценивать и как мифы. Что есть миф для человека? Прежде всего он — точка опоры в духовных исканиях, способ защиты от жизненных гроз и недугов. В одних случаях он способен исцелить, успокоить, снять напряжение, в других — вдохнуть веру в свои силы, взбодрить, придать энергию и отвагу. В песнях разинского цикла, как правило, находит выражение характерный для большинства мифов предельно упрощенный конфликт добра и зла, где исторические реалии зачастую сведены до минимума или вообще нарушены сказочными вкраплениями. Сюжет варьирует набор подлинных фактов и традиционных фабульных клише. Созданный путем сочетания обоих этих компонентов мир социально привлекателен, логичен внутри себя и выгодно контрастирует с непоследовательностью, сложностью, беспросветностью мира реального. Это мифологическое начало присуще и традиционным казачьим, разбойничьим (удалым) и старым историческим песням. Сам Разин из числа тех людей, которые как бы притягивают к себе мифы. Такие личности обрастают легендами и при жизни, и после смерти. Вокруг них витает постоянная аура мифа. В разинском цикле эта тенденция получила дальнейшее развитие.

Крестьянская война второй половины XVII в. поразила воображение миллионов. Самостоятельность и дерзость действий, независимость духа разинцев, вольное передвижение их по Дону и Волге, победоносный поход в Персию, захваты одного за другим волжских городов и намерение идти к самой Москве, расправа с царскими воеводами и приказными людьми, «прелестные» письма, героика и трагический исход восстания — все это глубоко отложилось в народном сознании, надолго стало пищей для ума, вошло в устные поэтические произведения. В песнях и легендах, воспевавших мужество, удаль и волю вольную, старшие поколения находили утешение в горькой своей жизни, а младшие — черпали силы для сопротивления и протеста, для того чтобы жить, не склонив головы.

Ядро разинского эпоса сложилось непосредственно в период событий 1667–1671 гг. и вскоре после них. А позднее, в XVIII в., пополнилось многочисленными прибавлениями. На сегодняшний день известно более двухсот записей песен на эту тему.

В народных сказаниях Степан Разин нередко действует вместе с Ермаком. В одном из преданий говорится: «У Ермака Тимофеевича, самого набольшего из всех станишников, было много удалых товарищей, верных помощников. Правою рукою у него был Стенька Разин…» В песне о покорении Сибири Ермаком, сложенной наполовину в прозе, наполовину в стихах, есть такие слова:



Атаманом был на нем[55]
Стенька Разин сам,
Есаулом был Илья Муромец.



То, что фольклор сводит Разина с Ермаком и Ильей Муромцем — излюбленными героями устных повестей и сказов, показывает, насколько глубоко вошел в сердце простого русского человека образ «батюшки Степана Тимофеевича», насколько он близок и дорог тем, во имя кого отдал свою жизнь. В народных повествованиях Ермак и Разин не случайно не разделены веками, как в истории. Этим как бы подчеркивается общность судеб и устремлений двух богатырских личностей, пошедших разными путями искать волю.

В народных сказаниях Разин часто наделяется сверхъестественными качествами: не боится ни пуль, ни ядер; бросает со струга двадцатипудовые камни; расправляется с врагом, убивая его из незаряженного ружья и т. п. Первые легенды, в которых Разин предстает как кудесник и чародей, складывались еще во время его победоносных походов на Каспий и Волгу, когда целые отряды и гарнизоны противника без сопротивления переходили на сторону повстанцев, а пушкари и стрельцы, чуть ли не в упор стреляя по разницам, каким-то непостижимым образом (а на деле — паля холостыми зарядами или нарочно ведя огонь мимо цели) не причиняли им вреда. Так и родилась молва, что Разину пушки нипочем и пули-де его не берут, ибо он «заговоренный». Эта легенда охотно принималась на веру простым народом, поскольку была порукой неуязвимости предводителя крестьянской войны. Позднее круг возможностей атамана-колдуна в людских представлениях еще более расширился. Заговорили о том, что Разин «пускал корабли по суху, как по воде», что с помощью каких-то заклинаний он сделал безобидными змеями прежде ядовитых ужей, что по волжским берегам им спрятаны клады с несметными богатствами и т. п. Войско свое, согласно преданию, собирал он так: возьмет липовую щепку, бросит в Волгу, и вот на реке появляется корабль с вооруженными казаками.

В произведениях устного народного творчества Разин предстает перед нами как личность былинного склада. Таким его видели и изображали современники.

Но за всеми эпическими сообщениями, как бы ни были они на первый взгляд причудливы и фантастичны, стоит реальный человек. В фольклоре о Разине воплощены его живые черты. Любознательность и одержимость, простота и лукавинка, бесшабашность и непримиримость к угнетению, к подлости. А еще — размах богатырский, истовость. Искренняя сыновья любовь к народу российскому и глубокая вера в него, в его силы. И дума, дума высокая… Он храбрый удалой атаман, вершитель социального возмездия, суда над людьми неправедными, мирскими кровопийцами, богатеями, боярскими прихвостнями. И тем он люб народу. В песнях неоднократно подчеркивается, что Разин встал во главе голытьбы, бедноты. Именно к ней обращена ласковая речь атамана:



Ай, ну и голь же, голь бедняцкая!
Собирайся ты со всех, ну со всех сторон!
Товарищи вы, други любезные,
Собирайтесь, братцы, вот вы солетайтеся,
Братцы, на волюшку-волю вольную.



От людской наблюдательности не укрылось и то, что «думы думал атаманушка с голытьбою», а «во казачий круг… не хаживал», поскольку с заправлявшей там старшиной (верхушкой) ему было не по пути. Зато он «голытьбу на бой водил». Именно в поддержке голытьбы ощущает Разин свою силу:



Ай-да… голытьбы-то моей,
Да моих товарищей,
Вот и всех не счесть-перечесть.



Хорошо зная, что официальные власти фактически объявили повстанческого атамана и его соратников государственными преступниками («ворами»), народ в своих песнях опровергает этот неправый приговор, отсекает злые домыслы и утверждает, что Разин не разбойничал, а с голытьбой по морям да по рекам гулял, разбивал корабли и топил бояр, купцов, а «голытьбу на бой водил». Та же мысль пронизывает и песню разинских молодцов:



Мы не воры, мы не воры,
Ой да, не разбойнички,
Ой да, Стеньки Разина мы работнички,
Все есауловы помощнички.



Параллельно образу Степана Разина в песнях создан образ народа, складывающийся из характеристик и действий голытьбы и казаков. Особенно полное воплощение он находит в лице «сынка» Разина — смелого и дерзкого юноши, прозванного так за верность атаману. Попав в руки врагов, он держится мужественно и гордо и, хотя знает, что ему грозит виселица, сам угрожает царскому воеводе и говорит о скорой расправе с ним. В слова «сынка», который перед лицом смерти прямо заявляет о преданности Разину, народ вложил собственное отношение к событиям, к предводителю восставших.

В песнях о Степане Разине современники чутко уловили главные вехи и черты в развитии движения: походы на Яик и Каспий, на Астрахань, непростой диалог со старым, бывалым казачеством во главе с войсковым атаманом и близкими ему людьми. Есть даже родившаяся, очевидно, в казачьей среде песня о походе Разина на Москву, в которой высказаны сомнения в справедливости царя:



Почто жалует государь-царь и князей
и бояр,
Почто ж нас, казаков, не пожалует
ничем?



И возникает замысел идти «на святую Русь» и самим, без царя, на которого надежда плохая, устроить все по совести и справедливости.



Мы Казань-то городок возьмем с вечера,
А Москву возьмем ко белой зоре.



В горестных, полных сопереживания, но кончающихся, как правило, на оптимистической ноте песнях нашли отражение заключение Разина в тюрьму и его казнь («На заре то было, братцы, на утренней…» и др.).

От народного внимания не ускользнуло, что на начальной стадии восстания разницы поглощены не только тем, чтобы пресечь лихие умыслы и неправды боярские, но и тем, чтобы «забрать богатую казну», в последующих же походах на первый план выступают уже иные мотивы:



Ой-да, отстоим же мы, братцы-товарищи,
Ой-да, жизню вольную, свободную![56]



Социальное содержание раскрывается и в острой сатире — осмеянии бояр, воевод, приказных, их спеси, жадности, жестокости, страха перед поднявшимся на борьбу народом.

Таким образом, песни разинского цикла запечатлели в сознании простых людей память о крестьянской войне, в них нашли выражение народное понимание истории, оценки событиям и деятельности лиц, участвовавших в этих событиях. Разинское восстание в глазах народа преисполнено огромного общественного смысла. И это в полной мере нашло проявление в исторических песнях, которые, широко распространившись по всей стране, переходили из века в век, выражая народный протест, готовность дать отпор угнетателям, и вдохновляли массы на борьбу за свое счастье и свободу.

Грозный призрак мятежа

(Освещение событий 1667–1671 гг. в XVIII — первой половине XIX в.)

В первые десятилетия XVIII в. разинское восстание продолжало оставаться в науке и литературе запретной темой. Вспыхнувшее в 1707 г. движение К. Булавина стало опасным напоминанием о силе народного бунта, и российское дворянство предпочитало до поры до времени не извлекать на свет божий историю мятежа второй половины XVII столетия. Петр I при всем своем интересе к достопамятным событиям прошлого крестьянские бунты к таковым явно не причислял, хотя в народе и сохранилось любопытное предание о посещении императором могилы Степана Разина. Эту легенду приводит в своей «Истории Пугачева» А. С. Пушкин[57]. Однако вряд ли Петр в самом деле предпринимал такое «паломничество». К тому же, казнив Разина, власти позаботились о том, чтобы от него и следа не осталось на земле: рассеченное палачами на части тело народного предводителя было выставлено на всеобщее обозрение «до исчезнутия». Затем останки Разина были тайно погребены на Татарском кладбище в Замоскворечье[58]. Так что нет не только могилы его, но и само место захоронения повстанческого атамана известно лишь предположительно. И даже трудно сказать, почему и зачем народная фантазия соединила имена Степана Разина и царя Петра. При всей популярности первого российского императора значительная часть трудового населения страны, в особенности крестьянство, не принимала его, ходили слухи о том, что царь подменный и даже антихрист. В этом нашел отражение подсознательный протест масс против перекраивания российской жизни на «немецкий» лад, против начавшего становиться государственной нормой именно в это время неуважения и бездушного отношения к человеческой личности и народу вообще. С проводившимися железной рукой петровскими реформами русский мужик с полным основанием связывал практику жестоких притеснений и издевательств, которые ему пришлось вынести и которые превосходили прежний гнет, произвол и бесчинства властей и господ.

Бесспорно, что начало XVIII в. было ознаменовано внедрением в стране, причем преимущественно насильственным путем, элементов передовой европейской культуры (внимание к научным знаниям, изучение иностранных языков, культ книги, «не-мецкое» платье и обличье…). Но все это получили лишь «благородные» сословия; уделом «подлых» людей были, как и раньше, темнота и бесправие. Это привело к резкому размежеванию России помещичьей и России, добывающей хлеб в поте лица своего, до степени сосуществования двух разных наций. И даже когда в дворянской среде зародилась и окрепла антикрепостническая идеология, весомо и непреклонно противостоящая охранительной, она все же лишь соприкасалась, но далеко не смыкалась с народным сопротивлением. Только на рубеже XVIII и XIX столетий сначала А. Н. Радищев, а вслед за ним декабристы и А. С. Пушкин признают, что в мужицких бунтах Разина и Пугачева есть свой исторический смысл, своя незаемная, во многом субъективная, но все-таки правда.

Историография разинского восстания в XVIII в. складывалась на фоне идейной борьбы про- и антикрепостнических течений, под прямым влиянием развития русского просветительства и освободительных идей революций в Америке и во Франции, с одной стороны, и под воздействием «философии» кнута и политики укрепления диктатуры дворян — с другой. Мощный импульс обращению историков к движению Разина придала разразившаяся в 1773–1775 гг. крестьянская война под предводительством Е. И. Пугачева[59].

В это время в народной среде получает особенно широкое хождение богатейший фольклор о Разине — предания, легенды, сказы, притчи и, конечно же, песни, которые пела вся голь российская и которые были необычайно популярны в армии Пугачева.

Против самозванного императора, объявившего себя Петром III, спешно направляются войска, а ряд ученых мужей, чтобы успокоить дворянство, публикует сочинения о бунте Стеньки Разина. Историческая аналогия должна была, по их мнению, показать всем, кто слишком боится Пугачева, что крестьянские и казацкие мятежи не новость на Руси, что разинцы тоже обратили в свое время в панику верхи государства, но в конечном счете были наголову разбиты победоносными царскими войсками. К такого рода «успокоительным» книгам можно отнести «Сокращенную повесть о Стеньке Разине» А. П. Сумарокова и «Краткую повесть о бывших в России самозванцах» М. М. Щербатова[60]. Оба автора, берясь за перо, преследовали более политические, чем научные цели. Разинское выступление для них — «бунт всякого сброда». Основная причина крестьянской войны — безудержное стремление Разина к власти. Народ участвовал в восстании якобы только лишь потому, что был обманут, запуган, соблазнен, прельщен. Сумароков и Щербатов подчеркивают разбойничий характер движения, а также большую опасность его для дворянского государства. Немалое внимание уделено на страницах той и другой повести фигуре С. Т. Разина. Сумароков считает, что «злобное Стенькино сердце» побудило его пойти против господ; Щербатов пишет о Разине и его сподвижниках как о людях с «развратными сердцами…» и причисляет предводителя восставших к самозванцам, поскольку тот, пойдя на хитрость, стал действовать от имени царевича Алексея Алексеевича и патриарха Никона[61].

Источниковедческая база «Сокращенной повести…» и «Краткой повести…» сравнительно узка. Основные материалы Сумарокова и Щербатова — свидетельства иностранцев и сообщения хронографов, причем они берутся на веру и пересказываются без особой щепетильности и попыток критического разбора. Для виднейших историков XVIII в., высокий профессионализм и общая культура которых хорошо известны, это выглядело бы по меньшей мере странно, если бы они заведомо не искали в источниках то, что им хотелось найти, и если бы руководствовались стремлением написать историю разинского восстания, а не имеющие подчеркнуто злободневную окраску публицистические сочинения в угоду обеспокоенному движением Е. И. Пугачева дворянству.

Между тем и А. П. Сумароков, и М. М. Щербатов принадлежат к той замечательной плеяде российских умов, которым по силам было не только сравнивать и обобщать историческое прошлое, но и философски осмысливать его в свете великих гуманистических и демократических идей своего времени, вслушиваясь в голоса энциклопедистов и Руссо, не обходя стороной ни светлых, ни темных страниц российской истории.

Разве не из-под пера того же Сумарокова появилась на свет обличавшая крепостнический произвол «Сатира о благородстве»? В ней автор довольно резко обвиняет дворян в том, что они не считают принадлежащих им крепостных крестьян за людей:



…На то ль дворяне мы, чтоб люди работали,
А мы бы их труды по знатности глотали?
Какое барина различье с мужиком?
И тот и тот земли одушевленный ком.
И если не ясней ум барский мужикова,
Так я различия не вижу никакого.
Мужик и пьет и ест, родился и умрет,
Господский так же сын, хотя и слаще жрет,
И благородие свое нередко славит,
Что целый полк людей на карту он поставит.
Ах! должно ли людьми скотине обладать?



И разве не придворный историограф Екатерины II М. Щербатов, помимо официального труда — многотомной «Истории российской от древнейших времен», написал тайное и нелицеприятное сочинение «О повреждении нравов в России», в котором остро и откровенно, а иногда и в форме словесной карикатуры, изобличает своих вельможных современников, высказывает независимые суждения о царях и даже смеет их поучать?

Конечно, при всей критичности взглядов ни Сумароков, ни Щербатов отнюдь не революционеры. Они оба — убежденные сторонники старины, крепостного права. Но они и дети «века Екатерины II» с его книжностью, поэтической и публицистической словесностью, сентиментализмом и высокими идеями об улучшении общественного быта и положения крестьян. По-своему, по-дворянски они могут сострадать мужику, возмущаться скотским с ним обращением, возражать против его разорения вследствие растущих барских аппетитов. Как справедливо отмечено М. Т. Белявским, «между Екатериной и Щербатовым, Сумароковым и Голицыным, Болотовым и Скотининой, Салтычихой и Карамзиным, Дашковой и Паниным была значительная разница в положении, богатстве, взглядах. Но все они не допускали возможности уступок, ослаблявших господствующее положение дворян и существенно изменявших отношения между крестьянами и помещиками. Они были представителями охранительной идеологии, т. к. не допускали изменения экономической основы владычества дворян и феодально-абсолютистского характера надстройки»[62].

В 70-х годах XVIII в. под сильным влиянием щербатовского сочинения военным инженером А. Ригельманом, проходившим службу на Дону, была написана «История или повествование о донских казаках»[63]. Опубликована эта работа была лишь семьдесят лет спустя, но она не слишком выпадала из ряда научных трудов на ту же тему, вышедших в первой половине и даже 50–60-х годов XIX в.[64], разве только ее отличала большая ожесточенность по отношению к восставшим, ведь создавалась она в период пугачевского движения. В адрес разинцев Ригельман разражается бранными эпитетами. Но не менее чем на этих «проклятых еретиков», негодует он на присоединившийся к движению народ, который называет «несмышленой чернью», «сволочью» и т. п.

И. В. Степанов положительным моментом в «Истории…» Ригельмана считает наличие в ней некоторых фактических сведений, не содержащихся в известных нам источниках о восстании. Однако немало таких данных страдают неточностями. Так, Ригельман указывает на станицу Зимовейскую как на место рождения С. Т. Разина. Это утверждение долгое время не оспаривалось в историографии. Воспринимает его как достоверный факт и И. В. Степанов[65]. Между тем, как установил А. П. Прон-штейн, станица Зимовейская возникла не ранее 1672 г., т. е. уже после казни С. Т. Разина[66]. По-видимому, А. Ригельман, собирая материал о восстании, столкнулся с тем, что в народе атамана называли «зимовейцем». По аналогии с Е. И. Пугачевым, действительным уроженцем Зимовейского городка, историк-любитель заключил, что там родился и Разин. Но, как убедительно разъяснил недавно на страницах журнала «Вопросы истории» М. П. Астапенко, зимовейцами на Дону в XVII в. часто называли участников «зимовой», т. е. отправлявшейся поздней осенью и зимовавшей в Москве, станицы (посольства)[67].

Воззрения А. Ригельмана не оригинальны и, безусловно, вписываются в антинародную трактовку восстания, но они представляют несомненный интерес с точки зрения преломления событий через краеведческий материал и историю донского казачества.

Еще за десять лет до восстания Е. И. Пугачева вышло в свет «Описание Каспийского моря и чиненных на оном российских завоеваний» первого русского гидрографа Ф. И. Соймонова[68]. На это сочинение в период крестьянской войны 1773–1775 гг. также был большой спрос, ибо читатель мог найти там «душеспасительные» сведения о том, как был усмирен бунт злокозненного Стеньки Разина. Помимо обычных данных, которые путешественники узнают со слов местных жителей, Соймонов, сообщая о разинцах, воспользовался записками иностранцев и вошедшими в них документальными материалами, в частности смертным приговором, вынесенным вождю крестьянской войны. Удалось автору обнаружить и интересный рукописный раритет русского происхождения (о нем речь шла выше; см. с. 10), представляющий собой одну из «реляций» властей о «бунте и злодействах донского казака Стеньки Разина». Точка зрения самого Ф. Соймонова на события столетней давности вполне согласуется с официальной правительственной оценкой. Разин и его единомышленники для него — это разбойники и смутьяны, прельстившие на свою сторону всех тех «злых людей», которые в погоне за легкой наживой и даровыми деньгами всегда на все готовы[69].

Ф. И. Соймонов заслуженно вошел в историю нашего отечества как человек большого мужества и независимых взглядов. Почему же он, сам не раз выступавший против деспотии и самовластья императрицы Анны Иоанновны и ее придворной клики и отправленный за это на каторгу, не проявил сочувствия и понимания по отношению к разинскому движению? Думается, здесь все закономерно. Адмирал российского флота, неоднократно имевший дело с донскими «флибустьерами», совершавшими дерзкие нападения на торговые суда, Ф. И. Соймонов и в казаках Разина видел только разбойную ватагу, а в их действиях — более крупный, чем в других случаях, пиратский промысел.

В ряде мест, где разворачивались в третьей четверти XVII в. центральные события крестьянской войны, побывал другой русский путешественник — С. Г. Гмелин. Ему было поручено Академией наук составить описание прикаспийских стран, в силу чего маршрут его следования во многих точках совпал с направлением разинского отряда. В итоге в объемном сочинении этого географа — несколько очень сердитых страниц о «злодействах» и «бесчинствах» повстанцев. Возможно, авторская интонация при изложении всего этого была бы и спокойнее, но, во-первых, работа С. Гмелина была опубликована год спустя после подавления пугачевского движения и, во-вторых, в руки С. Гмелину попал один из списков пропитанного ненавистью к восставшим: золотаревского «Сказания…». То и другое, плюс исходная антинародная настроенность автора привели его к прямому очернительству восставших и крайне пристрастному освещению событий, произвольному обращению с цифрами, в результате чего у него непомерно увеличено количество жертв разинцев, а смысл всего, что они делали, сведен к казням, насилиям и грабежам. Автор даже считает, что Астрахани их действия принесли не меньший урон, чем вторжение внешних врагов[70].



Астрахань во время пребывания войска С. Т. Разина. Гравюра XVII в.



В том же духе трактует разинское восстание известный историк и географ XVIII в., первый русский член-корреспондент Академии наук П. И. Рычков, который в 1773 г. в качестве должностного лица находился в осажденном пугачевцами Оренбурге и «во время осады, когда, — по его словам, — нечего было делать, описал… астраханский бунт Стеньки Разина и его сообщников»[71]. Рукопись его до сих пор не опубликована и хранится в Центральном государственном архиве древних актов. Озаглавлена она «О бунте и злодействах Стеньки Разина и его единомышленников в Астрахани».

В распоряжении П. И. Рычкова — неширокий круг источников. В основном он базируется на «Сказании…» П. Золотарева, но, если последний выдвигал на первый план элементы провиденциализма, то Рычков, напротив, «выключил… разные чудеса и знамения», поскольку признал их «совсем к истории ненадлежащими». Работу П. И. Рычкова отличает стремление найти реалистические причины действий и поступков как тех исторических личностей, которым он симпатизирует и сочувствует, так и тех, кого он решительно не приемлет и сурово осуждает. Ему также свойственны критика источников с позиций «здравого смысла» и пытливые усилия по установлению достоверности сообщаемых сведений.

О своей работе П. И. Рычков поставил в известность влиятельного ученого, историографа академического университета в Петербурге Г.-Ф. Миллера, который собирал материалы по истории казачества и проявил большой интерес к разинскому восстанию. Он охотно согласился познакомиться с сочинением Рычкова, прочел его и одобрительно о нем отозвался, однако по неведомым причинам так и не напечатал. С тех пор рукопись «О бунте и злодействах…» осела в знаменитых «портфелях Миллера».

В общих курсах истории, написанных в XVIII — начале XIX в., восстание Разина, как правило, даже не упоминалось. Исключение составляют «Ядро Российской истории» А. И. Манкиева и «Летопись…» С. В. Величко[72].

Касаясь в своем сочинении народных движений середины — второй половины XVII в., А. И. Манкиев отзывается о них как о «сбродстве» и с удовлетворением сообщает о карательных мерах правительства по их пресечению. В том же духе в «Ядре Российской истории» освещается и казнь С. Т. Разина, по поводу которой там ошибочно сказано, что она произошла не на Красной площади, а на Болоте.

Отрицательно относится к народным массам и их борьбе и украинский историк С. В. Величко. Пожалуй, если бы путеводной звездой в работе над «Летописью…» ему не служил известный труд С. Пуфендорфа[73], где есть сведения о разинском восстании, он предпочел бы вообще не касаться этой темы. Но, идя вслед за немецким ученым, Величко более подробно останавливается на событиях, о которых у Пуфендорфа сказано лишь мимоходом, правда, повторив и его ошибки (например, приводит факт о взятии восставшими Казани). «Того ж 1669 року, — пишет он, — по свидетельству Пуфендорфиевом…, повстал з Дону Донский козак и крамолник Стенка Разинов[74], з подобними себе легкомысленниками донцами…» Но у Пуфендорфа есть только сообщение о том, что в 1669 г. бунтовщик Стенька Разин учинил много беспокойства царю Алексею Михайловичу. Ни про Дон, ни про донских казаков у него нет ни слова, как нет характеристик и оценок типа «крамольник», «легкомысленники». Не из «Введения в историю знатнейших европейских государств…» почерпнул Величко и данные о том, что Разин многие деревни московские разорил. Владея, помимо немецкого, еще и польским и латинским языками, он вполне мог пользоваться какими-то неизвестными нам сегодня источниками. При этом автор не преминул бы сослаться на них, ибо в других случаях он как типичный представитель историографии XVIII в. не упускает возможности козырнуть знакомством с зарубежными историческими трудами. Скорее всего он основывается на словах очевидцев. Подтверждением тому служит следующее прямое указание автора при дальнейшем описании разинского движения: «Повествуется же от старых людей русских…» И ссылаясь на такие рассказы, Величко дает весьма выразительный и почти беспристрастный портрет предводителя восставших: «…тот крамольник Разин был зросту высокого и уроди (наружности. — В. С.) красной, в силе и мужестве изобилен…» Приводит украинский историк и данные о том, что до 1669 г. Разин «з донцами» «на морю Азовском… туркам и татарам, потом на морю Хвалынском персидам и… тамошним народам многие чинили пакости и разбои…». В других источниках сведений о походах разинцев на Азовское море и столкновениях с турками и крымцами не встречается. Очевидно, здесь у Величко неточность. Однако следует иметь в виду, что многое из того, как начиналось волнение на Дону, как произошло выдвижение Степана Разина в казацкие головщики и т. п., до сих пор остается неизвестным. Так что, возможно, небольшой отряд донцов, возглавляемых будущим атаманом, первоначально попробовал свои силы именно на азовских берегах. И, быть может, не случайно, прежде чем пойти на Волгу, разницы пытались пробиться в низовья Дона. Но тщетно: черкасские казаки во главе с войсковым атаманом К. Яковлевым и старшиной их не пропустили.

В своем понимании и толковании восстания С. В. Величко частично идет за Пуфендорфом, связывая вспыхнувший мятеж со злой волей Разина и всех донцов, кто выступил с ним заодно «против владыки своего государя Московского», но в то же время считает, что события приняли дурной для восставших оборот, поскольку такова была фатальная неизбежность и поскольку каждому выпадает своя судьба, над которой человек не властен. И Разин, в представлении Величко, «упал тяжко и погибл веема», «на своей фортуне зпоткнувшийся»[75].

В освещении крестьянской войны историками XVIII в. выпукло проявилась тенденция дворянской историографии ставить историю на службу и укрепление самодержавного государства. Эти черты получили дальнейшее развитие в первой половине и в середине следующего столетия. Если сравнить, например, сочинение П. И. Рычкова и опубликованные в 1841 г. «Записки об Астрахани» известного краеведа, знатока истории Нижнего и Среднего Поволжья М. Рыбушкина[76], создастся впечатление, что оба автора писали свои работы синхронно, а не с временным разрывом около семидесяти лет. И дело тут вовсе не в том, что они использовали один и тот же основной источник — «Сказание…» П. Золотарева, а в том, что их объединяет общая методологическая позиция: и тот и другой рьяно защищают интересы дворянства, самодержавия, церкви. Такой подход, в том числе к освещению разинского восстания, был хронологически довольно длителен и отражал настроения реакционно-консервативной части господствующего класса.

Но в последние десятилетия XVIII в. дают о себе знать и предвестники иной историографии. Для правильной оценки развивающихся историко-философских взглядов в России в этот период необходимо прежде всего отметить особую роль и значение деятельности Н. И. Новикова и А. Н. Радищева. Думается, тут незачем искусственно противопоставлять идеи первого и второго[77]. Не случайно известный русский философ и литератор В. В. Розанов называл их сострадальцами[78]. Да, безусловно, Новикову с его благими намерениями исправить российскую действительность с помощью просвещения свойственна дворянская ограниченность. Да, Радищев в своем миропонимании шагнул значительно дальше. Но ведь его ум взлелеяла и питала наряду с западной и передовая русская мысль, в частности острейшие публикации в новиковских сатирических журналах «Трутень» и «Живописец»[79].

Помимо новых, продвигавших общественно-политическую мысль и — как ее составную часть — гуманитарные науки идей, с именем Н. И. Новикова связана фундаментальная публикация документов по русской истории под общим названием «Древняя Российская Вивлиофика» (библиотека). В этом корпусе — и как раз в период пугачевского движения! — впервые увидели свет некоторые официальные правительственные документы о восстании С. Т. Разина, что само по себе весьма знаменательно, поскольку, во-первых, давало возможность образованным людям разных сословий познакомиться с первоисточниками и составить собственное мнение о зафиксированных в них событиях, а во-вторых, несколько разряжало цензурную обстановку и негласный заговор молчания вокруг разинской темы. Речь идет о напечатанных Н. И. Новиковым правительственной информации по поводу сдачи восставшими царским войскам Астрахани, а также описании того, как проходила церемония предания Разина анафеме — церковному проклятию[80].

Опираясь на достижения передовой общественной мысли 60–80-х годов XVIII в., А. Н. Радищев внес новые прогрессивные подходы в изучение истории[81]. Так же, как и большинство его современников-просветителей, он продолжал оставаться на идеалистических позициях, но, задумываясь над цикличностью хода истории, акцентируя внимание на восходящей и нисходящей стадиях исторического процесса, тщился выявить порядок, метод и закон. Знакомый с сочинениями Фергюссона и Мирабо, Вольтера и Гердера, Кондорсе и Монтескье, Руссо и Канта, Радищев склонялся к мнению социалистов-утопистов о том, что поиск пути к более высоким и справедливым этапам развития общества соответствует вечной природе человека. В отличие от Гоббса, у которого, как известно, естественное состояние человека— это война всех против всех, Радищев характеризует его как единомыслие, равенство. В этом проявился присущий первому русскому революционеру-республиканцу гуманизм, стремление к социальной справедливости. «Человек, происходя на свет, — по мнению Радищева, — есть равен во всем другому». Не оспаривая тезис Руссо о разобщенности между людьми, российский мыслитель подчеркивает, что «человек есть существо общественное и созданное, чтобы жить в обществе себе подобных»[82].

Им делается важный вывод о естественных правах человека, к которым относится жизнь, вольность, безопасность. Это дает А. Н. Радищеву основание говорить о праве масс разорвать узы порабощения, если законы, принятые государством, и его власть не были употреблены на пользу народа. Отсюда и полное оправдание народных восстаний и даже призыв к мести мучителям — помещикам, чьей злой волей было порождено чудище крепостного права. Положив начало крушению просветительской утопии в России, Радищев выступил и как первый автор, не осуждающий, а приветствующий движения Разина и Пугачева. В самих народных предводителях он склонен видеть «великих мужей для заступления избитого племени».

Фигуры С. Т. Разина А. Н. Радищев касается в своих размышлениях о роли личности и месте случая в истории. «История свидетельствует, — пишет он, — что обстоятельства бывают случаем на развержение великих дарований; ибо… Чингис и Стенька Разин в других положениях, нежели в коих были, были бы не то, что были…» Как это напоминает пушкинское: «…случай есть мощное, мгновенное оружие Провидения»!

Говоря о личностях, вошедших в мировую историю, Радищев снова ставит имя вождя крестьянской войны в России в один ряд с известными историческими деятелями. «Ибо равно имениты для нас Нерон и Марк Аврелий, Калигула и Тит, Аристид и Шемяка, Картуш, Александр, Катилина и Стенька Разин»[83].

В двенадцатитомной «Истории Государства Российского» крупнейшего русского историка Н. М. Карамзина изложение доведено лишь до начала XVII в. и потому разинскому восстанию не нашлось места. И все же дальнейший путь историографии этой проблемы пролегает именно через карамзинский труд, пробудивший у современников огромный интерес к истории, к прошлому своего Отечества. «Древняя Россия, — свидетельствует А. С. Пушкин, — казалось, найдена Карамзиным, как Америка Колумбом. Несколько времени ни о чем другом не говорили»[84].

Многотомное сочинение Н. М. Карамзина вкупе с интереснейшими научными примечаниями, а также его знаменитая «Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях» дали обильный материал для раздумий и переживаний. Сам Н. М. Карамзин — не только мыслитель, ной незаурядный живописец слова. По его разумению, ремесло историка «с одной стороны… наука, а с другой — искусство». В понимании этого «последнего летописца», история состоит из волнующих событий, судеб людей, обуреваемых страстями, страдающих, действующих, совершающих героические и низменные поступки… Он доказывал необходимость мощной русской государственности, но считал, что важна не форма правления (хотя был твердым приверженцем монархии), а влитое в нее содержание, нравственные устои как народа, так и самодержцев, которым вверены его судьбы. Но, хотя карамзинское сочинение вызвало настоящую сенсацию, далеко не все восторженно принимали концепцию придворного историка, многие оспаривали и критиковали ее, причем далеко не всегда справедливо.

В «Истории Государства Российского» повествуется о возникновении казачества (автор видит в нем вредный и разрушительный элемент), о событиях «Смутного времени», о «мятежнике» И. Болотникове и «бунте князя Шаховского» — воеводы, сыгравшего определенную роль в воцарении Лжедмитрия I. Все это позволяет составить приблизительное представление о том, как бы выглядели в труде Карамзина страницы, посвященные Разину. Вряд ли историк оставил бы эту колоритную фигуру и связанные с ним яркие события без внимания, продолжи он свой труд дальше.

Интересно, что даже верноподданически настроенные авторы, освещавшие историю XVII столетия, не решались «перешагнуть» через события 1667–1671 гг. Так, В. Берх в своем «Царствовании царя Алексея Михайловича», хоть и поносит восставших на все лады, тем не менее отнюдь не игнорирует разинское выступление. Напротив, он склонен с возможной тщательностью живописать страшный разгул взбунтовавшегося народа («буйной сволочи») и внушить читателю, что, где бы ни побывали разницы, будь то персидские или российские владения, они оставляли за собой кровавый след, «производя везде ужасные злодеяния», губя «беспощадно мирных жителей, жен их и младенцев». Мотивы расширения восстания после возвращения казачьего отряда с персидских берегов выглядят у Верха довольно примитивно. По его мнению, во всем прежде всего повинен Разин, который, «привыкнув к разбоям и злодеяниям, не мог наслаждаться спокойной жизнью» и оттого «с наступлением весны 1770 года (так в тексте — В. С.) пустился „…на Волгу…“». Повстанческого предводителя Берх наделяет чертами чуть ли не вампира[85].

Следующий этап складывания историографии темы связан с деятельностью декабристов и А. С. Пушкина.

Декабристы очень высоко оценивали роль народа в истории. Собственно и смысл их борьбы во многом сводился к тому, чтобы дать избавление русскому мужику — главному спасителю отечества в войне 1812 г. Однако освобождение крепостного крестьянства мыслилось ими как акт, совершаемый силами тайных обществ. Отношение дворянских революционеров к народным движениям, в том числе и к крупнейшим крестьянским восстаниям XVII–XVIII вв., крайне недоверчивое, настороженное. Так, например, член Южного общества Александр Поджио писал: «…Мне хотелось, как русскому и по русскому делу, непременно ворваться в свою отечественную Историю… Недолго мне было пройти мысленно по главным событиям и, наконец, прийти к странному заключению: какие же были смуты, бунты, восстания? Все они имели особенный, по большей части местный, временный характер, не имеющий никакой связи, никаких отношений с общим характером страны! Соковнин, Стенька Разин, Пугачев — сами они и дела их не подходят нам»[86]. Характерное признание. Неудивительно поэтому, что ни М. А. Фонвизин, ни М. С. Лунин, ни Н. М. Муравьев, обращаясь в своих сочинениях к прошлому России, не упоминают ни об одном из содрогнувших страну крестьянских движений.

В советской историографии правомерно обращалось внимание как на связанность декабристов традициями своего класса, напуганного продолжающимися волнениями крепостных, так и на несомненный интерес в их среде к истории борьбы русского крестьянства против гнета и бесправия[87]. Народные восстания в глазах дворянских революционеров были очень весомым аргументом, подтверждающим нежелание масс мириться со своей подневольной участью, а следовательно, — и правоту дела декабристов. Не приемля крестьянские бунты, члены тайных обществ в то же время, следуя за Радищевым, не разделяли точку зрения на них как на разбой и глумление бандитствующих молодчиков над добропорядочными обывателями. В декабристской среде предпринимались попытки лучше узнать, изучить подробности выступления С. Т. Разина и Е. И. Пугачева. Автор работ по истории XVIII в., в частности эпохи Петра I, А. А. Корнилович в 1824 г. издает отрывок из «Трех путешествий» Я. Я. Стрейса[88] — источника, который позволял толковать события не так однозначно, как ранее публиковавшиеся.

Специальные работы истории донского казачества, в том числе и разинского восстания, посвятил привлеченный по делу декабристов и высланный затем на Кавказ В. Д. Сухоруков. Еще в 1824 г. он опубликовал работу «О внутреннем составе донских казаков в конце XVII столетия»[89], где нашла оппонента точка зрения Н. М. Карамзина на казачество как на праздную, беспокойную и опасную для государства часть населения. Как верно подметил С. С. Волк, В. Д. Сухорукое противопоставляет демократический строй казачьей жизни остальному обществу России[90]. Подобно многим другим декабристам, он считает идеальной моделью народовластия порядок и традиции древнего Новгорода с его вечем, выборами и т. п. Донской край, войско донское, сложившиеся в XVI–XVII вв. в среде станичников обычаи представляются В. Д. Сухорукову как бы несколько видоизмененным вариантом новгородской вольницы. Он даже не пытается вникнуть в иерархию отношений между казаками разных категорий и неодинакового имущественного достатка. По-видимому, не совсем прав И. В. Степанов, полагая, что Сухоруков умышленно не замечал или сглаживал имеющиеся на Е Дону антагонизмы, поскольку они нарушали его историческую схему, снимали с идиллически им изображенного казацкого жизнеустройства романтический флер[91]. Вряд ли сам факт дифференциации положения старшинской верхушки и рядовых донцов ускользнул от внимания такого дотошного исследователя, каким был В. Д. Сухоруков. Скорее он просто не придал ему значения, поскольку по сравнению с той социальной пропастью, которая зияла между помещиками и их крепостными, различия между станичниками не казались ему столь существенными. Ведь не усматривали же декабристы особых противоречий и неравенства в устройстве новгородской республики! Вот и Сухорукова исторический опыт донцов привлекает прежде всего как раз тем, что их «правление… было, — по его словам, — народное в полном смысле этого слова и самое простое, особенных властей распоряжающих (важная оговорка. — В. С.), равно как и старшинства лиц, у них вовсе не было»[92].

В другом своем труде «Историческое описание земли и войска Донского» В. Д. Сухоруков продолжает развитие той же темы[93]. Однако последовавший арест и ссылка помешали завершению работы, публикация ее по цензурным соображениям была запрещена[94]. Только четверть века спустя, на рубеже 60–70-х годов, рукопись В. Д. Сухорукова увидела свет.

Что же насторожило бдительных чиновников, не разрешивших сразу напечатать «Историческое описание…»?

Наиболее крамольной, на их взгляд, очевидно, оказалась посвященная разинскому восстанию XIII глава сухоруковского сочинения. В ней автор подчеркнуто отказывается от официальной трактовки событий источниками, вышедшими из правительственных кругов. Он не следует их оценкам, не пользуется их терминологией, не спешит пересказывать, а тем более принимать на веру порочащие восставших факты, избегает не только ругательных определении в адрес разинцев, но даже старается не воспроизводить то и дело употребляемых в актовых материалах и свидетельствах иностранцев уменьшительных имен типа Стенька, Васька и т. д.[95] Другими словами, В. Д. Сухоруков, энергично препарируя привлеченные им разнообразные источники, удаляет из них толстый, многослойный налет тенденциозности, необъективности. И в результате «бунт Стеньки Разина» неожиданно приобретает совершенно иную, чем в прежней литературе, окраску, причем автор явно отдает свои симпатии не доблестным царским воеводам, не преисполненным государственного ума боярам из ближайшего окружения царя Алексея Михайловича, а поднявшим на Руси невиданный мятеж казакам, их атаману, присоединившимся к ним крестьянским массам. В С. Т. Разине В. Д. Сухоруков видит не злодея и монстра, а заступника и друга народа. «Вся чернь, — пишет автор, — народ и вообще все воинские чины, восклицали: „Отец наш! Живи долго и будь победителем всех бояр и князей!“» Этим признанием огромной популярности повстанческого предводителя, безграничного доверия к нему проводилась мысль о том, что восстание С. Т. Разина было глубоко народным движением, направленным своим острием против крепостников-помещиков, бояр, воевод и защищающего их интересы государства.

Казачья вольница, смелые и независимые проявления народной свободы — в центре внимания следующей книги В. Д. Сухорукова «Общежитие донских казаков в XVII и XVIII вв.»[96]. И вновь автор откровенно любуется гордым духом и свободолюбивым характером донцов, не знавших ни рабства, ни деспотизма и унаследовавших вольные традиции древнего Новгорода.

К восстанию С. Т. Разина неоднократно обращались взоры ссыльных декабристов. Однако мнения ими на этот счет высказывались весьма противоположные. Так, Н. А. Бестужев, известный своими оригинальными работами по истории российского флота, не счел нужным остановиться на стремительных речных и морских рейдах разинцев, их дерзких маневрах и победах и т. д. Зато предпочел повторить расхожие оценки восстания в официальных источниках[97]. Правда, в неопубликованных материалах, как установил С. С. Волк, ссыльный декабрист признавал широкий размах движения, но его общий взгляд на восставших как на бунтовщиков и смутьянов оставался неизменным[98].

Надо думать, иными мерками и с других позиций подходил к разинскому выступлению декабрист В. П. Ивашев. Его товарищ по ссылке А. Е. Розен в своих «Записках…» свидетельствует, что в Нерчинском остроге была написана целая поэма о Разине[99]. К сожалению, она не сохранилась, в силу чего о позиции Ивашева судить трудно, но сама логика подсказывает, что автор не осуждает, как Бестужев, а воспевает своего героя. Таким образом, хотя крестьянские восстания в России гораздо меньше волновали декабристов, чем, скажем, столкновения между князьями и свободными новгородцами вечевых времен, а признанным кумиром для них был скорее не Степан Разин, а Марфа Борецкая, тем не менее часть их приветствовала всякое проявление вольности народа, в том числе и разинское движение.

Историю изучения крестьянской войны в России последней трети XVII в. немыслимо себе представить без «разинских» страниц А. С. Пушкина.

Еще в детстве будущий поэт говорил: «Стенька Разин был моим первым героем, и я уже мечтал о нем, когда мне не было восьми лет…»[100]. О легендарном народном предводителе Пушкин, наверное, впервые узнал от своей няни Арины Родионовны: С ее же слов, по-видимому, он записал в 1824 г. две новые песни из разинского цикла. С годами интерес поэта к повстанческому атаману и всему, с ним связанному, не только не угас, но, напротив, усилился. Пушкину чужда господствовавшая в сочинениях дворянских авторов трактовка крупнейшего народного движения XVII в., согласно которой Разиным и разницами движут кровожадная страсть к разгулу, жажда обогащения, погоня за «дуваном», «зипунами». В письме из Михайловского к брату Льву Сергеевичу он отзывается о С. Т. Разине как о «единственном поэтическом лице русской истории» и настоятельно просит хотя бы «сухого» исторического известия о нем[101]. В противовес дворянской традиции Пушкин создает совершенно иной, близкий мотивам народных преданий образ Разина. В 1826 г. поэт написал стихотворный цикл «Песни о Стеньке Разине», в основе которых — народные исторические песни и сказания. Через Бенкендорфа он направил свое сочинение на цензуру Николаю I, и вскоре шеф жандармов известил Пушкина о мнении царя относительно этих стихов: они, «при всем поэтическом своем достоинстве, по содержанию своему неприличны к напечатанию. Сверх того, церковь проклинает Разина, как равно и Пугачева»[102].

Но для Пушкина высший показатель исторической правды — мнение народное, устный народный приговор, и то, что Разин стал любимым героем национального фольклора, говорило поэту о многом. Летописец пугачевского восстания, он живо интересовался и событиями 1667–1671 гг., в обоих народных движениях видел черты чрезвычайного сходства[103]. И если воспоминания о пугачевских днях были еще свежи, особенно в Поволжье и на Урале, куда и отправился за материалом из первых рук А. С. Пушкин, — о разинском времени поэту пришлось судить главным образом по богатому песенному наследию русского народа. Быть может, как раз потому, что гроза пугачевского бунта отгремела на Руси сравнительно недавно, поэт выбрал для своих исторических занятий именно его, а не разинское восстание. Но и последнее постоянно оставалось в сфере внимания Пушкина, что нашло подтверждение в свидетельствах современников. Известнейший историк, прозаик, драматург, критик, издатель журнала «Московский вестник» М. П. Погодин приводит в своем дневнике подробности чтения А. С. Пушкиным на вечере у Веневитиновых в Москве в 1826 г. своих новых произведений. Наряду с «Борисом Годуновым» и предисловием к «Руслану и Людмиле» поэт читал «песни о Стеньке Разине, как он выплывал ночью по Волге, на востроносой своей лодке…»[104]. Поэт Н. М. Языков, находясь в Дерпте, пишет брату: «Здесь говорят, что Пушкин написал много нового, между прочим поэму „Стенька Разин“… Видно, он много занимается своим делом. Слава и честь ему»[105]. Сталкивавшийся с А. С. Пушкиным у Н. Н. Раевского в 1834 г. П. X. Граббе вспоминает: «Мы обедали и провели несколько часов втроем… Он (Пушкин. — В. С.) занят был в то время историей Пугачева и Ст. Разина. Последним, казалось мне, больше. Он принес даже с собою брошюру на французском языке, переведенную с английского и изданную в те времена (т. е. еще в XVII в. — В. С.) одним капитаном английской службы, который, по взятии Разиным Астрахани, представлялся ему и потом был очевидцем казни его (возможно, тут идет речь об авторе „Сообщения…“ — В. С.)»[106]. Сохранились сведения, что Н. Н. Раевский оказывал А. С. Пушкину помощь в сборе материалов о С. Т. Разине[107].

В 1836 г. по просьбе парижского литератора Лов-Веймарса поэт в форме прозаического пересказа перевел на французский язык 11 русских народных песен, в том числе две из разинского цикла: о рождении атамана и о казни его на Красной площади[108]. Несколько легенд и преданий о Разине, сохранившихся в среде уральских казаков, Пушкин передает в «Истории Пугачева», где фольклорная струя, мотивы устного народного творчества органически вплетаются в повествование.

В историографическом плане это произведение представляет не меньший интерес, чем в литературном. Стремление Пушкина-историка понять дух и идейные искания восставшего народа, размышления о народной стихии, причинах и судьбах крестьянского бунта принципиально отличают его методологический подход от научных построений многих предшественников и последователей. «Волненья бурь народных» для Пушкина — одна из характерных примет российской истории, полной «кипучего брожения и пылкой бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов». Бушевание грозных внечеловеческих сил сродни потопу. Страшной, жестокой, взявшей много крови, стоившей немалых жертв видится поэту народная война. Подобно мощной, все сокрушающей на своем пути лавине она движется без руля и ветрил, и сами повстанческие предводители бессильны перед ней и ее причудами и вынуждены положиться на волю волн. Вспомним знаменитые строки: «Пугачев бежал, но бегство его казалось нашествием». Эта пушкинская формула прекрасно передает диалектику классовой борьбы и многое объясняет в развитии не только пугачевского восстания, но и всех крестьянских войн: разбитое народное воинство отступало, мгновенно обрастая новыми отрядами, и таким образом вскоре возрождалось и становилось боеспособным.

Привычно раскладывая богатейшее наследие нашей общественной мысли по предназначенным полочкам и щедро раздавая ее носителям те или иные заранее заготовленные ярлыки, мы долгое время обделяли сами себя, обедняли свою духовную культуру. Так и с Пушкиным. Мы только теперь начинаем объективно постигать его громадный, неповторимый вклад в формирование представлений о прошлом, о роли и месте истории в общественной жизни России. Давно ли наши виднейшие историки, оценивая освещение автором «Истории Пугачева» событий третьей четверти XVIII в., писали: «…Пушкин оставался на позициях дворянского либерализма. Горячо отстаивая необходимость освобождения крестьян, он в то же время отрицал прогрессивность вооруженного выступления народа против крепостного гнета»[109]?

Но почему не принималось в расчет, что Пушкин опирался не на особые политические, а на общечеловеческие нравственные понятия? Ведь поэт, по собственному признанию, «милость к падшим призывал». Его творческий дар был соприроден его благоволению ко всему живущему и абсолютному слуху на правду бытия и правду идеала. Он был против кровопролития под любым предлогом. Если только запахло где бы то ни было кровью, значит, по Пушкину, это антигуманно, направлено против человека. Под этим углом зрения гораздо понятнее, почему певец свободы, признававший право народа на избавление от гнета и рабства, отказывал ему в праве убивать и проливать кровь. Вспомним, что свой век А. С. Пушкин называл жестоким. И, разумеется, его отношение к предыдущим столетиям, когда зловещие отблески кровавого бытия высвечивали мрачную эпоху, было соответствующим. Ведь он не только умом и сердцем воспринял идеи Руссо, но и сам был великим гуманистом. «Ничто на земле не стоит цены человеческой крови», — говорил эрменонвильский отшельник, и точно так же считал лучший российский поэт и блестящий мыслитель Александр Сергеевич Пушкин, к заметкам которого по вопросам русской и всемирной истории, в том числе и к воззрениям на народные движения, советская историография будет возвращаться еще неоднократно.

Эта трагическая борьба…

(Трактовка восстания в середине XIX — начале XX в.)

Процесс становления истории как науки к середине XIX в. зашел в России очень далеко. Он отмечен существенными достижениями не только в сфере накопления фактического материала и критики источников, но и в общеметодологических вопросах, связанных с определением движущих сил истории, выяснением соотношения роли народа и отдельных личностей, выявлением путей, ведущих к действительному познанию закономерностей истории в ее противопоставлении случайному, индивидуальному, особенному.

Трудно переоценить влияние, которое оказывает в то время на развитие русской исторической школы, как и на общественную мысль страны в целом, философия истории Гегеля. В гегелевском подходе привлекали, во-первых, попытка раскрыть внутренние связи тех непрерывных и многообразных изменений, которые составляют содержание исторического процесса, его динамику; во-вторых, — синтез идеи просветителей о всемирно-историческом прогрессе и теории «органического развития» романтической историографии; в-третьих, — знаменитые диалектические принципы, с применением которых история человечества предстала в виде борьбы противоположных начал. Вся эта парадигма подвела к идее «абсолютного духа», которая и лежит в основе гегелевской картины мира и является в его понимании главной движущей силой истории. Эти положения стали определяющими в исторической мысли России и оказали заметное влияние на развитие методологии общественных наук в целом.

Тем не менее в 40–50-х годах XIX в. не было единства, однозначности в исторических суждениях. Для этого времени характерно острое столкновение различных общественно-идейных позиций, нарастающая поляризация политических сил. И вполне естественно, что история становится одной из основных сфер приложения сил как поборников теории «официальной народности», которая была возведена министром просвещения С. С. Уваровым в ранг государственной идеологии, так и последователей разбуженной А. Н. Радищевым революционной мысли.

Дворянская историография не утратила почти ничего из того, что было для нее характерно на рубеже двух столетий. Ей по-прежнему свойственны усиленное равнение на самодержавие и апологетика существующего порядка вещей. Об этом недвусмысленно сказал М. П. Погодин: «Российская история может сделаться охранительницею и блюстительницею общественного спокойствия»[110], лишний раз подтвердив, что хотя история и не служанка политики, но придворные историки были издавна и всегда придавали событиям и личностям иной облик, чем на самом деле.

В середине — второй половине XIX в. крестьянская война под предводительством С. Т. Разина, как и другие народные движения, оказалась на перекрестье исторических взглядов и концепций. Обращаясь к крупнейшим вспышкам классовой борьбы XVII–XVIII вв., исследователи все чаще и все больше «примеривали» их на современность и на день грядущий. Историко-политические влияния, заботы и тревоги XIX столетия при осмыслении событий 1670-х и 1770-х гг. несомненны.

«…Наш век, — пишет о своем времени В. Г. Белинский, — век по преимуществу исторический. Все думы, все вопросы наши и ответы на них, вся наша деятельность вырастает из исторической почвы и на исторической почве». В другом месте он замечает: «Мы вопрошаем и допрашиваем прошедшее, чтобы оно объяснило нам наше настоящее и намекнуло о нашем будущем»[111].

Даже в мелких по своей фактуре и исходным задачам работах о разинском восстании выпукло проступают злободневные мотивы текущей жизни. Такова, к примеру, серия опубликованных в 40-х годах очерков о казненном повстанцами астраханском митрополите Иосифе[112]. Написанные с клерикальных позиций, они на первый взгляд представляют собой смесь агиографического жанра с панегириком.

Из этой же серии статья В. Боброва об астраханском воеводе князе И. С. Прозоровском[113]. Автор видит в нем верного слугу государя, до конца выполнившего свой воинский долг. Прозоровский в период штурма разницами Астрахани и в самом деле проявил себя как достойный муж: раненый, он продолжал оказывать сопротивление до последней возможности. Попав в плен, князь сохранил твердость, отказался вести какие бы то ни было переговоры с восставшими и, не смалодушничав, принял страшную смерть (был сброшен с раската). Однако В. Бобров ни слова не пишет о том, что к казни воеводу приговорили сами астраханцы, поскольку он снискал всеобщую ненависть своими злоупотреблениями и жестокостью.

Интерес в науке к разинскому восстанию был во многом вызван крупными революционными потрясениями в Европе. Встал вопрос, могут ли подобные события развернуться в России. Видные революционные мыслители В. Г. Белинский, Н. А. Добролюбов, А. И. Герцен в целом давали на него положительный ответ. Иной точки зрения придерживались славянофилы и западники, убежденные в «совершенной антиреволюционности» русского народа.

Что же касается официальной историографии, то она, начисто отметая близость революции в России, в то же время предостерегала от очередного крестьянского бунта. Так, один из активных проводников теории официальной народности уже цитировавшийся М. П. Погодин писал: «Не Мирабо страшен, а Емелька Пугачев: Ледрю-Роллен со всеми коммунистами не найдет в России приверженцев, а перед Никитою Пустосвятом разинет рот любая деревня. На сторону Маццини не перешагнет никто, а Стенька Разин лишь кликни клич! Вот где кроется наша революция, вот откуда нам угрожает опасность, вот с какой стороны стена наша представляет пролом»[114].

Дальнейшее изучение разинского движения во многом стимулировала плодотворная археографическая работа, в результате которой увидели свет неизвестные ранее источники. Вошедшие в такие монументальные публикации, как «Полное собрание законов Российской империи», «Акты исторические» и «Дополнения…» к ним, в «Собрание государственных грамот и договоров…», в «Акты Археографической экспедиции», «Акты Юридические» и т. п., они оказались в поле зрения историков различных ориентации и направлений. Источники, касающиеся восстания, были включены в широко издававшиеся на местах в 40–50-х годах краеведческие материалы[115].

В середине века появляется и специальный тематический сборник документов, отражающих события 1667–1671 гг., составитель которого А. Н. Попов почти одновременно выступил и как автор первой монографии о разинском движении[116]. Обращение Попова к разинскому восстанию связано с его славянофильскими позициями. Как правило, славянофилы занимались изучением истории крестьянства, народного быта, творчества. Попов же не пошел по традиционному направлению, хотя его «История возмущения Стеньки Разина», строго говоря, и не выходит за рамки темы о крестьянстве.

Восстание, по мнению А. Н. Попова, было вызвано борьбой консервативного и нового, причем старину, с точки зрения автора, отстаивали разницы. И тем не менее автор осуждает и порицает их.

Попов выделяет в «возмущении» Разина два этапа, которые условно можно назвать «разбойный» и «бунташный». На первом, согласно А. Н. Попову, повстанцы занимались грабежом, обогащались, на втором — вступили в борьбу с боярами и воеводами, чинившими казакам препятствия в их «вольном промысле». На обоих этапах разницы для Попова — скопище бродяг, не связанных «никакими узами гражданского и государственного быта». То есть в своей трактовке он, с одной стороны, следует за официально-охранительной историографией, с другой — разделяет воззрения историков так называемой государственной школы, или «государственников», о которых речь пойдет ниже. Выступление Разина антинародно, считает Попов, потому что оно антигосударственно[117].

В интерпретации источников при изложении событий крестьянской войны А. Н. Попов неукоснительно придерживается трактовки собранных им материалов (по преимуществу это — официальные правительственные документы). Их содержание принимается им за неопровержимую историческую истину. Он не подвергает их критике, не сомневается в их достоверности. Закономерно, что в «Истории возмущения…» преобладают страницы, посвященные карательным операциям правительства, подавлению восстания, расправе с его участниками. Однако само по себе целенаправленное обращение историка к разинской теме, сведение им воедино и использование всей суммы источников официального толка, без сомнения, положительно сказалось на историографии проблемы.

Книга была замечена общественностью. На страницах «Современника» появился отзыв на нее Н. Г. Чернышевского. В нем отмечается, что автор «хочет ограничиться изложением сведений, представляемых его источниками; он избрал себе цель скромную, но полезную, и за извлечение фактов из-под архивного спуда он заслуживает полной признательности». Внутренне не удовлетворенный ни тем, как понимает А. Н. Попов характер народного движения, ни тем, как раскрывает он его смысл, Чернышевский тем не менее считает, что «История возмущения…» дает нужное направление другим исследователям, которые и займутся подлинным объяснением собранных в книге фактов[118].

В работе А. Н. Попова впервые полно и систематично прослежен ход восстания с 1667 по конец 1670 г., т. е. рассмотрены и события после поражения разинского войска под Симбирском. Недаром в третьей и четвертой четверти XIX — начале XX в. и позднее «История возмущения…» неизменно в поле зрения всех, кто всерьез берется за изучение второй крестьянской войны в России. Позитивный момент книги Попова — предваряющий ее источниковедческий экскурс. Он придает ей научный вес, свидетельствует о глубине исследовательской деятельности автора.

Совершенно естественно, что за введением в научный оборот свежих источников тотчас последовали написанные на их базе труды. Пожалуй, именно в это время, когда в России с небывалой остротой встает крестьянский вопрос и назревает революционная ситуация, разинская тема окончательно получает «прописку» в отечественной историографии и присутствует как в общих курсах, так и в обзорах из истории отдельных городов, уездов, населенных пунктов страны[119]. Симптоматично и наличие статей о Разине в справочной литературе. Так, в известном «Военно-энциклопедическом лексиконе» М. Бороздина среди других персоналки есть и предводитель второй крестьянской войны. Отдается должное умелым действиям и распорядительности Разина, которые делали его опасным противником царских воевод[120].

В 1853 г. саратовские и астраханские «Губернские ведомости» предоставили свои страницы для серии очерков под названием «Стенька Разин и удалые молодцы XVII века»[121]. Это чисто описательное сочинение, в основу которого легли только что изданные Археографической экспедицией Академии наук документы, можно было бы спокойно оставить без внимания, если бы оно не содержало весьма типичный, распространенный и подхваченный представителями крайних точек зрения в исторической науке тезис о том, что народное движение третьей четверти XVII в. не что иное, как буйная и пришедшаяся по нраву простолюдинам гульба лихих и разудалых молодцов во главе с С. Т. Разиным; что донские казаки — люди неуемной энергии и страстей, которые и нашли выход сначала в «шарпанье» по владениям персидского шаха, а затем и на берегах Волги-матушки.

С теми или иными расхождениями и поправками это суждение разделяют, например, виднейший представитель российской революционной мысли В. Г. Белинский и самый выдающийся русский историк середины XIX в. С. М. Соловьев. «Стесненность и ограниченность условий общественной жизни, безусловная зависимость бедного от богатого, — пишет В. Г. Белинский, — …все это заставляло людей, чаще всего с сильными и благородными натурами, искать как бы то ни было выхода из тесноты и духоты на простор, на приволье души. Низовые страны, особенно степи, прилегающие к Волге и Дону, давали полную возможность для подвигов удальства и молодечества»[122]. А вот характерное умозаключение С. М. Соловьева о предводителе крестьянской войны: «Разин был… один из тех стародавних русских людей, тех богатырей… которым обилие сил не давало сидеть дома и влекло в вольные казаки, на широкое раздолье в степь или на другое широкое раздолье — море, или, по крайней мере, на Волгу-матушку»[123].

Как видим, С. М. Соловьева занимают исключительно психологические истоки казачества, на его социальной природе он не останавливается; В. Г. Белинский же в равной степени уделяет внимание тому и другому. Но, по существу, оба сходятся на том, что казаки — люди особого физического склада.

Однако совпадения в подходах к народным восстаниям, конечно, не снимают принципиальной разницы в методологических оценках и общем осмыслении событий. Применительно к разинскому движению революционное понимание истории В. Г. Белинским проявилось прежде всего в глубоком сочувствии народному протесту против крепостнической кабалы, в страстном и пламенном призыве к вооруженной борьбе против гнета и самодержавия[124]. И это во сто крат перевешивает и свойственные подчас революционным мыслителям максимализм и категоричность суждений, и полемически упрощенное толкование ряда событий, и их нарочитое осовременивание и политизацию, и невольно допущенные фактические неточности и ошибки. Особый интерес представляет то, что этой плеяде принадлежат отдельные конкретно-исторические высказывания о развитии России в XVII в. и о крупнейших крестьянских восстаниях прошлого. Так, В. Г. Белинский, характеризуя как раз тот период времени, когда вспыхнуло разинское движение пишет: «В конце XVII века Московское царство представляло собою уже слишком резкий контраст с европейскими государствами, уже не могло более двигаться на ржавых колесах своего азиатского устройства: ему надо было кончиться, но народу русскому надо было жить; ему принадлежало великое будущее…»[125]



Крестьяне XVII в. Гравюра



Для А. И. Герцена, как и для В. Г. Белинского, главные движущие силы истории — это народные массы. В разное время Герцен неодинаково оценивал революционные возможности народа в настоящем и будущем, но что касается крестьянских движений прошлого, то их он считал справедливой реакцией на ухудшение положения трудящихся масс и усиление их крепостной зависимости. «В сущности, народ бунтовал против крепостного состояния», — констатирует Герцен в 1853 г. в статье «Крещеная собственность». «Крепостное состояние, — писал он, — исподволь лукаво введенное в семнадцатом столетии» — вот главная причина того, что «народ не раз восставал, более ста тысяч людей стояло на Волге с Стенькой Разиным». Герцен с восхищением отзывается о размахе народной борьбы. В том, что за Разиным пошло столько людей, в том, что у него «было целое войско», он видит не только необъятную силу народного гнева, но и убедительное доказательство того, что восставшие массы способны самоорганизовагься, сплотиться и нанести ощутимый урон царизму и помещикам. В работе «Русское крепостничество» Герцен в публицистическом запале написал даже, что С. Т. Разин встал во главе двухсот тысяч человек.

Полемизируя с официально-охранительной историографией, начиная с лживых правительственных хроник, извращавшей социальную суть народных движений, А. И. Герцен гневно возражал: «Земледелец, преданный, проданный, обманутый, боролся целое столетие — XVI-ое, проливал пот, проливал кровь и попал, наконец, истерзанный и связанный, во власть свирепой солдатчины, гнусной бюрократии, которые действовали— вместе с императором — в интересах дворянства. Эта трагическая борьба прошла незамеченной, непонятой на Западе, оплеванной внутри страны. До сих пор таких людей, как Стенька Разин, как Пугачев, изображают разбойниками с большой дороги». Однако, давая отповедь сторонникам официально-охранительного освещения истории, сам Герцен не отрицает, что восстанию Разина были присущи элементы разбойничества и что «обычай разбойничества дожил до времени Пугачева…». Правда, он рассматривает разбойничество как одну из форм проявления народного протеста, глухой борьбы, начатой крестьянами против закрепощения. И все же понятие «разбойный» Герцен распространяет и на действия казачества, и на движения широких народных масс и в этом смысле идет за; своими оппонентами. «Едва Романовы уселись, — пишет он, — северо-восток Руси покрылся разбойниками, с ними воюют как с неприятелями, против них посылают войска и пушки, их вешают сотнями при царе Алексее Михайловиче»[126].

В разбойных чертах восстания издатель «Полярной звезды» и «Колокола» видит проявление его стихийности, слабости и одну из основных причин поражения. Другой фактор, предопределивший трагический исход борьбы, — это, по мнению Герцена, вера народа в царя.

Несомненный интерес представляют герценовские рассуждения по поводу влияния на судьбы российского крестьянства, в том числе на массовые социальные движения, природно-географической среды[127].

В целом разделяя точку зрения Герцена на борьбу народных масс, его друг и соратник Н. П. Огарев предостерегал против сведения всего исторического смысла восстания к богатырской личности С. Т. Разина, к выпячиванию его легендарно-былинных черт. «Мы, — писал он, — …должны отказаться от восторженного, почти напыщенного образа личной силы. С него из старого порядка не выйдешь, как она ни являйся — в виде Стеньки Разина, Карла Моора, Каина, Наполеона I или Ротшильда»[128].

Самое пристальное внимание мощным народным движениям XVII–XVIII вв. уделяли Н. Г. Чернышевский и Н. А. Добролюбов. В них они видели пролог нового всенародного восстания, которое сметет самодержавие и феодально-крепостнический гнет и расчистит путь для построения на базе крестьянской общины социалистического общества. Призывая массы к вооруженному выступлению, «к топору», эти поборники революционного действия рассчитывали, что в России вспыхнет невиданный пожар народной борьбы, который по своим масштабам и результатам далеко превзойдет и разинское, и пугачевское восстания.

Н. Г. Чернышевский, по словам В. И. Ленина, проповедовал «идею крестьянской революции, идею борьбы за свержение старых властей»[129]. Чернышевский считал, что главная сила общественно-исторического прогресса, главный вершитель судеб своей родины — народ. И он заслуживает таких форм общественного устройства, которые исключают политическое и имущественное неравенство, угнетение человека человеком.

Цензурные ограничения зачастую не позволяли Чернышевскому прямо, без обиняков, высказывать свои воззрения на историю. В силу этого он оставил немало суждений о различных эпохах, в том числе и о XVII в., в весьма завуалированной форме. Так, познакомившись с компилятивной книжкой П. Медовикова «Историческое значение царствования Алексея Михайловича»[130], Чернышевский не только критикует автора за заимствования и отсутствие собственных обобщений или интерпретаций, но и не скрывает разочарования, что он и не сомневается в том, что «наши прежние понятия о значении царствования Алексея Михайловича были совершенно несправедливы, и что ему необходимо было заботиться изменить их». Между тем Чернышевский убежден, что здесь «необходимы новые изыскания и воззрения», что надо стремиться открывать неслыханное и показывать невиданное[131]. Трудно сказать, что он имел в виду в данном конкретном случае. Скорее всего его не устраивало, что фигуры государя и разных вельможных персон совершенно заслонили собой народ, в творческие созидательные силы которого так верил Н. Г. Чернышевский. О той части работы П. Медовикова, где шла речь о разинском восстании, он не высказался. Но трактовка этого движения автором как неустройства, нарушившего спокойствие России[132], конечно же, была ему глубоко чужда.

Народная масса, писал Н. А. Добролюбов, «таит в себе огромные нравственные силы и способна на разрешение больших исторических задач. Эта народная масса уже проявила себя в движении Разина, Пугачева; она проявит себя и в будущем». Обращаясь в прошлое, Н. А. Добролюбов, имея в виду в том числе и разинское движение, приходит к выводу, что еще в XVII в. «глухое неудовольствие стало разражаться открытыми восстаниями, внутренние беспорядки увеличивались с каждым годом». Народ, указывал Н. А. Добролюбов, поднимался на борьбу тогда, когда мера терпения его истощалась, когда крепостнический гнет резко усиливался. Именно эти моменты вы-дающийся революционный мыслитель выделял среди целого ряда причин, «которые увлекали народные массы за Разиным…»[133].

Как и Герцен, Добролюбов подчеркивал характерную для российского крестьянства и губительную для дела восстания веру в государя, опасную притягательность для поднявшихся на борьбу обездоленных масс царского имени. «Народ, — писал он, — никак не хотел приписывать самому Алексею Михайловичу что-нибудь дурное и твердо верил, что все тягостные для него меры суть произведения коварных бояр, окружающих царя». Н. А. Добролюбов обращал внимание и на то, что ходивший в народе слух о нахождении среди повстанцев царевича Алексея многих привлекал на сторону разинцев[134].

Революционно-критическая мысль В. Г. Белинского, А. И. Герцена, Н. Г. Чернышевского, Н. А. Добролюбова самым непосредственным образом влияла на общественную жизнь в России до и после реформы 1861 г., яркое отражение нашла она и в отечественной историографии.

Однако какими бы признанными властителями дум ни были революционные теоретики, будет ошибкой считать их воззрения и подходы с принципиально новых рубежей исторического познания преобладающими.

В этом отношении характерно воспоминание виднейшего русского историка В. О. Ключевского, студенческая юность которого пришлась на конец 50 — начало 60-х годов. Он с интересом следил за разгоревшейся тогда борьбой мнений, отдавал должное возглавлявшему журнал «Современник» Н. Г. Чернышевскому, которого называл «бесцеремонным семинаристом-социалистом», однако не проникся революционными убеждениями; по собственному его признанию, вся публицистическая перепалка тех лет не стоила одного слова профессора Ф. И. Буслаева, читавшего курс лекций в Московском университете[135]. Не менее показательно и свидетельство Н. Г. Чернышевского. По его словам, доминирующее положение в это время начинают занимать труды «новой исторической школы», благодаря которым «разработка русской истории… получила для общества важность, какой не имела прежде»[136]. Эта школа, получившая название «государственной», в полный голос заявляет о себе в лице таких маститых ученых, как С. М. Соловьев, Т. Н. Грановский, Б. Н. Чичерин, К. Д. Кавелин и др. При широком разбросе мнений историки этого направления сходились в необходимости реформ и отрицании революции. Озабоченные остро стоявшими тогда вопросами борьбы с крепостным правом и его остатками, они проявляли определенный интерес к истории крестьянства, а в целом ряде случаев не считали для себя возможным оставить без внимания и народные движения прошлого.

Важнейшим идейным источником научной концепции С. М. Соловьева была философская система Гегеля. Опираясь на нее, стремясь понять историю прежде всего как единый и внутренне обусловленный процесс общественного развития, С. М. Соловьев создает главный труд своей жизни «Историю России с древнейших времен». Обобщив в ней колоссальный по объему и разнообразный по тематическому охвату материал, нашел он в своей работе место и для разинского восстания[137]. Перед С. М. Соловьевым постоянно разворачивались неумолимая логика государственной необходимости, которую он как историк и гражданин последовательно отстаивает и находит в высшей степени целесообразной, вечное противоборство с нею личного, нравственного, мятежного и даже художественного начала, воли случая и т. п. Такова и его трактовка крестьянских войн. В восстании С. Т. Разина он видит прежде всего анархию, бунт, а восставших неоднократно называет «ворами», «воровской шайкой» и т. п.

С. М. Соловьев считал, что только правительственная власть связывала людей. Отсюда, полагал он, «привычка русского человека к бродяжничеству, а у правительства стремление ловить, усаживать и прикреплять». По мнению Соловьева, разинское движение — это выступление беспокойного, непоседливого и праздного казачества, бесшабашных удальцов и искателей военных приключений. Они не терпят над собой никакой власти. Им все равно, идти ли громить «басурманские» берега и гулять по Каспию или подстрекать низшие слои населения бунтовать против высших внутри России. И то и другое предпринималось, с точки зрения С. М. Соловьева, с одной целью: «добыть себе зипуны».

Восстание С. Т. Разина представляется историку событием случайным, происшедшим из-за того, что казаки в результате мер правительства не могли вторично пуститься по Каспию для обогащения. «Лишенная таким образом надежды гулять по Каспийскому морю, — пишет он, — огромная шайка опрокидывается внутрь государства…» Почему же Разина поддерживают широкие народные массы? Потому, пишет Соловьев, что веселая и сытая жизнь богато, роскошно, ярко одетых казаков становилась верной приманкой для низших слоев населения. Казачья же жизнь в их глазах — непрерывная гульба. «Понятно, — объясняет Соловьев, — какое впечатление производило это на людей, которым более других хотелось погулять, которым их собственная жизнь представлялась „беспрестанною тяжелою, печальною работою“»[138].

Приведенные строки мало согласуются с утверждением И. В. Степанова о том, что «каких-либо социальных мотивов в восстании Разина С. М. Соловьев не усматривает…»[139]. Другое дело, что, не придавая отношениям классов особого значения, он затрагивает их лишь мимоходом. Но иного и трудно ожидать. Ведь Соловьев никогда не руководствовался стремлением переделать человечество, не звал на баррикады. Его занимали совсем другие сюжеты. Гораздо больший интерес для историка представлял духовный мир русских людей разных эпох. К примеру, выясняя природу невероятной популярности С. Т. Разина и его сподвижников в народной среде, С. М. Соловьев связывал ее с традицией поэтизировать казацкую жизнь, превносить в нее фантастические, но очень притягательные для русского сердца черты. В народном воображении видит он и один из источников могучего обаяния личности Разина: «…счастливый атаман… превратился в чародея, которого пуля не брала, которому ничего не могло противостоять».

От поэзии С. М. Соловьев переходит к прозе. В частности, пополнение повстанческих рядов он вполне трезво увязывает с прелестью добычи, искусительно действовавшей на человека тогдашнего общества. Однако не только банальная страсть к обогащению движет, по Соловьеву, поддерживающими разин-цев массами. Казаки привлекают народ прежде всего тем, что готовы померяться силами с государством и вступают с ним в отчаянную схватку за право поступать как им вздумается, за свободу, независимость. Историк признает, что именно с этой целью донцы стремятся «поднять всех голутвенных против бояр и воевод, поднять крестьян и холопов против господ». Он проводит прямую аналогию между событиями 1667–1671 гг. и начала века: «повторилось то, что мы уже видели в Смутное время…: в селах крестьяне начали истреблять помещиков и прикащиков их и толпами поднялись в козаки; заслышав приближение воровских шаек, в городах чернь бросалась на воевод и на приказных людей, впускала в город Козаков, принимала атамана вместо воеводы, вводила казацкое устройство; воеводы и приказные люди, облихованные миром, на которых было много жалоб, истреблялись, одобренных не трогали. Как и в Смутное время поднялись варварские инородцы — мордва, чуваши и черемисы»[140]. По наблюдению С. М. Соловьева, пока разницы были в силе, население охотно шло за ними и с воодушевлением воспринимало их «прелестные» листы. Но, как только счастье им изменило, а точнее, как только их предводитель утратил ореол непобедимости и дар чародейства, народ отвернулся от повстанцев.

Государственный порядок для С. М. Соловьева превыше всего. Он отрицательно оценивает роль казачества в русской истории и, по верному замечанию А. Н. Цамутали, подобно Карамзину, видит в них людей, существовавших за счет государства и одновременно подтачивавших его устои[141]. Историк не склонен рассматривать разинское восстание иначе, как чисто казацкое по своей сути выступление и, соответственно, относится к нему так же, как к разрушительной, на его взгляд, деятельности казачества.

Но к личности Степана Разина С. М. Соловьев подходит несколько по-другому. При всех своих западнических ориентациях как истинно русский человек он не может оставаться равнодушным к его отваге, удали, душевному размаху. Это проскальзывает и в тех характеристиках, которые дает историк повстанческому атаману. Он называет его одним из стародавних русских людей богатырского склада, заостряет внимание на его ловкости, энергии, умелом обхождении, вольнолюбии, грозном нраве и т. д.[142]. Отмечает Соловьев в Разине и сверхчеловеческое, «чародейное», то, чем он «оцепенял простого человека, низлагал, порабощал его». И все это не только неудержимо привлекало к нему людей, но и приводило к тому, что «Степана Тимофеевича величали как царя: становились на колени, кланялись в землю». Вместе с тем Соловьев отнюдь не склонен закрывать глаза на пристрастие атамана к «зелью». В его войске, пишет он, «с утра все уже пьяно». Разгульность и неуемность Разина, его буйная и затянувшаяся «гостьба» в Астрахани стали, как считает историк, одним из роковых обстоятельств, погубивших «Стеньку и его дело, которое начало было разыгрываться в обширных размерах». Анализируя причины поражения восставших под Симбирском, историк приходит к выводу, что Разин, мастер расставлять ловушки своим неприятелям, на этот раз сам попал в таковую, поверив в инсценировку воеводой Ю. Барятинским прихода к нему большого подкрепления. «Хитрость удалась вполне, — пишет Соловьев, — на Стеньку напал страх, и он решился убежать тайком с одними донскими казаками, потому что бегство целого войска было бы замечено и нужно было бы выдержать преследование от воевод». Это обвинение Разина в трусости и предательстве восходит к версии правительственных источников. Оно было неоднократно повторено другими авторами и оспорено только советской историографией[143].

Особых исторических последствий восстание Разина, по мнению С. М. Соловьева, не имело, хотя и довольно основательно потрясло общество. Куда более глубокий след по сравнению с этим движением оставил, по словам историка, раскол. Критерием определения степени значимости обоих событий служит для С. М. Соловьева то, что разинский бунт власти в конце концов подавили, а с церковным мятежом они так скоро сладить не смогли. «Впрочем, — оговаривается С. М. Соловьев, — разинское возмущение не было последним действием борьбы государства с казаками: в новой русской истории увидим Булавина и Пугачева»[144].

Страницы, посвященные разинскому восстанию, как всегда у Соловьева, отличаются необыкновенной полнотой фактов. Правда, о массовых казнях восставших, производимых карательными войсками, он умалчивает, ибо, вероятно, находит столь крутую расправу излишней.

При написании текста о крестьянской войне С. М. Соловьев широко использовал правительственные акты и документы (царские грамоты, воеводские отписки, челобитные) как опубликованные (в том числе и А. Н. Поповым), так и обнаруженные им в архивах. Высочайшую щепетильность проявлял историк при работе с известиями иностранцев, отдавая предпочтение в плане точности и достоверности материалам русского происхождения.

То обстоятельство, что автор знаменитой «Истории России…» включил в свое сочинение «явление… известное под именем бунта Стеньки Разина», безусловно имело большое положительное значение, пусть он и сделал это скорее всего для того, чтобы лишний раз продемонстрировать торжество государственного начала над силами анархии.

Параллельно с «государственниками» тогдашняя историография представлена и другими направлениями. Частично они нашли отражение и применительно к крестьянским войнам в России. Так, специальную монографию и развернутый очерк посвятил разинскому восстанию один из известнейших и оригинальных историков прошлого века Н. И. Костомаров[145]. Представитель романтической школы, он был убежден, что сами по себе факты, реальная канва событий не так важны, как их художественная подача. Резкая критика самодержавно-крепостнических порядков времен Московского государства противоречиво сочеталась в его трудах с апологетикой царизма, неподдельный интерес к народным движениям прошлого — с их осуждением. Так, крупнейшие восстания XVII в. он определяет как «взлом общественного строя», называет их «блестящими и бесплодными, как метеор», считает, что их вожди могли только поднять «кровавое знамя переворота русской земли вверх дном». Философия истории Н. И. Костомарова во многом восходит к положениям Шеллинга, который выдвигал на первое место духовно-нравственные и религиозные силы. В том или ином повороте событий Костомаров искал проявления «народного духа», который был, в его понимании, неким абсолютом, основой основ.

В советской историографии неоднократно отмечалось, что в работах Костомарова идет речь не о реальной борьбе общественных классов, а о столкновении «начал», что социальные антагонизмы подменяются им этническими, национальными[146]. Однако не пришло ли время отчасти пересмотреть эти оценки, признать их несколько односторонними? Ведь в том же «Бунте Стеньки Разина» у Костомарова сквозь налет столь свойственного ему романтизма проступают вполне реалистические оценки и наблюдения. Разве не Костомаров был первым, кто, обратившись к изучению крестьянской войны, попытался установить именно социальные ее предпосылки? Считая разинское восстание чисто казацким мятежом, историк в то же время не отмахивается от того факта, что не только на Дону, но и «в других местах русской земли» народ широко поддерживает это выступление. Задумываясь над тем, почему так происходит, Костомаров как на главную причину указывает на то, что С. Т. Разин («батюшка») обещал «всем русским людям казацкую волю». Кроме того, этот сочувствующий мятежным донцам народ, по словам Костомарова, — «люди, лишенные крова, зачастую голодные, готовые на всякий бунт и разбой». Немалая заслуга историка в том, что он попытался выяснить, отчего же создавалось такое положение, почему обширная часть населения страны оказалась без хлеба насущного и без крыши над головой. И он прямо связывает ухудшение жизни трудящихся масс с крепостническим законодательством середины века (Уложение 1649 г.), нестерпимым налоговым гнетом, произволом властей и т. д.[147]. Вот откуда взялся тот горючий материал (люди, готовые на бунт и разбой), который вспыхнул от первой же попавшей в него искры (разинского выступления), считает Костомаров. Таким образом, при общем отрицательном отношении к восстанию историк в то же время признает, что народ был доведен до крайности невыносимо тяжелыми условиями жизни и не мог не пойти за «воровскими казаками». Верно, что Костомарова пугают «неистовства черни», которая «разлакомилась на грабеж и кровь». Но вряд ли это дает основание утверждать, пусть и со ссылкой на собственные его слова, что он «не пошел дальше романтического обыгрывания „дикой самодеятельности“ разбушевавшейся народной стихии»[148].

Одна из существенных особенностей творческого почерка Н. И. Костомарова состоит как раз в том, что многие строки, вышедшие из-под его пера, разительно не соответствуют методологическим установкам автора, талант и художественное чутье нередко подсказывают ему больше, чем разум, и берут верх над его философскими позициями. В противном случае работы историка не пользовались бы такой популярностью среди передовой российской публики. Так, Н. Г. Чернышевский в предисловии к русскому переводу «Всеобщей истории» Г. Вебера (1889) писал, что «Костомаров был человек такой обширной учености, такого ума и так любил истину, что труды его имеют очень высокое научное достоинство. Его понятия о деятелях и событиях русской истории почти всегда или совпадают с истиной, или близки к ней»[149].

Видный социолог, переводчик трех томов «Капитала» на русский язык Н. Ф. Даниельсон, находившийся в длительной переписке с К. Марксом, в письме от 10(22) мая 1873 г. настоятельно рекомендует ему в числе прочих работ по истории России познакомиться с книгой Н. И. Костомарова «Бунт Стеньки Разина», поскольку в ней очень мрачными красками обрисовано «положение крестьян в боярских и монастырских владениях», что делает вполне понятным и их протест[150]. Возможно, именно от своего петербургского корреспондента К. Маркс и получил костомаровское сочинение, которое прочел в подлиннике (он в это время усиленно изучал русский язык) и обстоятельно законспектировал[151]. Отнесясь к «Бунту Стеньки Разина» с неизменной критичностью, К. Маркс, однако, взял на вооружение целый ряд положений из социального диагноза Костомарова и, как уже отмечалось нашей историографией, «…солидаризировался со многими важными обобщениями автора»[152].

Однако общая концепция Костомарова в оценке разинского восстания по сравнению с тем же С. М. Соловьевым — это все же шаг назад. Подобно В. Д. Сухорукову и отчасти А. Н. Попову, он считал, что движение Разина вобрало в себя возмущение всех, кто ратовал за старину, за удельно-вечевые порядки, кто выступал против централизации и самодержавия. Казачество, по мнению Костомарова, олицетворяло те силы русского общества, которые добивались независимости и самоуправления. Подспудно они давно были готовы идти на борьбу с боярами, воеводами, приказными людьми и богачами, у них не раз возникала мысль, «как было бы хорошо, если бы на Руси истребить все, что давило простой народ, и устроить казацкую вольницу». Что же мешало осуществить эти намерения? «Нужно было только человека, — пишет Костомаров, — который бы соединил около себя всю донскую голытьбу и поднял ее на исполнение заветной думы, засевшей во многих головах». Когда такой человек явился, собрал вокруг себя «ватагу», незамедлительно вспыхнул бунт[153]. Рассматривая возглавленное Степаном Разиным восстание как запоздалое выступление, в котором «воскресли старые, полуугасшие стихии вечевой вольницы», Костомаров в отличие от того же В. Д. Сухорукова, заметно идеализирующего казацкое устройство, считал, что ни донцы, ни пошедший за ними народ не способны были проложить новый путь. В случае их победы, по мнению Костомарова, могла произойти лишь смена лиц, а затем неизбежно должен был возродиться старый социально-политический строй. Поэтому грандиозную борьбу восставших в XVII–XVIII вв. он находил анахронизмом, а потому — исторически бесперспективной. Эта точка зрения и ее разновидности стали в историографии предметом острой дискуссии и остаются таковыми до сих пор[154].

Не без передержек и преувеличений Н. И. Костомарову все же удалось передать, на каком высоком градусе ярости, неистовства, кровавой брутальности разгорелось и нарастало пламя «бунта Стеньки Разина». Он не стремится, подобно С. М. Соловьеву, обойти молчанием расправы царских карателей с мятежниками. Жуткие казни и пытки, применявшиеся к повстанцам, мучения, которым были подвергнуты Степан и Фрол Разины, описываются подробно, хотя и с излишним доверием к источникам.

Освежающая струя, привнесенная в историографию Костомаровым, — это и широкое, использование им, причем с величайшим знанием дела, народного фольклора.

Костомаров — незаурядный мастер слова. Его сочинения изложены живо, увлекательно, образно. И даже В. О. Ключевский, известный своей необычайной требовательностью к точности воспроизведения реалий прошлого, готов простить ему те же погрешности, за которые резко критикует дворянских историков. Он буквально пленен красочной и образной манерой письма Костомарова[155].

Из историков славянофильского направления уделил внимание разинскому движению И. Д. Беляев. В его понимании, все народные смуты — результат давления на народ со стороны приказной администрации и придворных временщиков. Причем царь, по Беляеву, был к этим притеснениям и злоупотреблению властью непричастен. Гнет бюрократического аппарата вызвал «страшную деморализацию общества» и привел к открытому неповиновению и возмущению — бунтам[156].

Блестящий русский ученый, представитель следующего поколения российских историков В. О. Ключевский упоминает выступление Разина в своем «Курсе русской истории» лишь мимоходом. Он освещает его как огромный мятеж, зародившийся среди казачества и получивший «чисто социальный характер, когда с ним слилось им же возбужденное движение простонародья против высших классов»[157]. Но углубляться далее в суть вопроса историк не стал, видимо, с одной стороны, не считая нужным делать это после С. М. Соловьева и Н. И. Костомарова, а с другой — явно не относя крестьянские войны к моментам, определяющим, по его мнению, развитие исторического процесса.

Во второй половине XIX в. в историографии все активнее и увереннее проявляет себя сформировавшееся под влиянием идей В. Г. Белинского, А. И. Герцена, Н. Г. Чернышевского, Н. А. Добролюбова и их последователей демократическое направление. Историки этого направления были тесно связаны с революционной средой. И не случайно видное место в их научных трудах занимают народные движения прошлого. Так, с глубоким и неизменным сочувствием о восстаниях под предводительством С. Т. Разина и Е. И. Пугачева писал крупный русский историк А. П. Щапов[158]. Близкий к революционерам-шестидесятникам, лично знакомый с Н. Г. Чернышевским, он за свои убеждения и активное участие в политических событиях 60-х годов неоднократно подвергался аресту, находился в ссылке, отбывал тюремное заключение. В центре его постоянного внимания как главный предмет изучения — история народа. Бунт Разина в его представлении был неразрывно связан с расколом. Под расколом же, считая его не столько религиозным, сколько социальным явлением, он понимал могучую оппозицию массы народной всему государственному строю. Восстание Разина Щапов называет революционным, прогрессивным, ибо разницы добиваются исконно народных начал жизни и сметают со своего пути всех, кто препятствует им в этом. Он решительно утверждает, что внутренняя правда — на их стороне[159].

В советской историографии главным уязвимым местом в трактовке А. П. Щаповым разинского восстания обычно признавалось изображение этого восстания как социального по форме и религиозного по содержанию. Сильной же стороной подхода историка к событиям третьей четверти XVII в. считался классовый подход, освещение раскола как мощного выражения народного недовольства[160]. Однако, не приемля клерикальных воззрений Щапова, советская историческая наука долгое время вообще чуралась религиозной сферы и, как правило, или обходила стороной тесную связь многих явлений старообрядчества и социальных вопросов, или подчеркивала религиозную индифферентность народных движений, включая разинское восстание[161]. И лишь некоторые авторы придерживались иной точки зрения, считая, что народные массы, высказываясь за старую веру, выражали этим свой протест против феодального гнета, прикрываемого и освещаемого церковью[162].

Сегодня роль и место народных верований, язычества и сектантства в борьбе крепостного крестьянства России активно рассматривается в нашей литературе[163]. Пришло время по-новому осмыслить и суждения А. П. Щапова о старообрядческих представлениях и идеалах разинцев. Насколько он был прав и насколько заблуждался, когда писал, что донское казачество «обратилось в раскольничью общину и возводило даже свои казачьи рады, круги до религиозной санкции в образе религиозных рад или радений и святых кругов»? Насколько основательно было утверждение Щапова, что Разин стремился сделать «древнее Астраханское царство… в противоположность… Московскому государству, царством казачества и раскола, к чему и после, со второй половины XVIII столетия, стремились раскольники…»[164]. На эти и многие другие вопросы, возникающие при чтении трудов А. П. Щапова, предстоит еще дать ответ.

Не прошли мимо разинской темы такие известные историки и публицисты того времени, стоявшие на демократических позициях, как И. А. Худяков, Н. В. Шелгунов, Г. 3. Елисеев, И. Г. Прыжов, С. С. Шашков. Обращаясь к крупнейшему народному восстанию XVII в., они в большинстве своем черпали богатый фактический материал из упомянутой книги Н. И. Костомарова. Но у них совсем иной подход к этому событию; как и вообще к движениям крепостного крестьянства. Если Н. И. Костомаров в целом склонен оправдывать и положительно оценивать самодержавие, то историки- и публицисты-демократы, напротив, выпукло показали его антинародную сущность и деятельность. Ярко выраженная антикрепостническая и антисамодержавная направленность работ этих авторов убедительно раскрыта А. Н. Цамутали[165].

Как центральное событие в истории России XVII в. восстание С. Т. Разина получило отражение в книге И. А. Худякова «Древняя Русь»[166], где разинскому движению посвящена целая глава, в которой этот социальный взрыв связывается с резким ухудшением положения народа. С нескрываемой симпатией относится автор к самому Разину. В его восприятии это «смелый, крепкий и решительный казак», который повел за собой огромную массу недовольных. Как верно отметил А. Н. Цамутали, в отличие от авторов верноподданнических книг, изображающих Разина простым грабителем, Худяков видит в повстанческом предводителе настоящего народного героя[167]. Худяков подчеркивает масштаб движения («поднялась вся страна»), его классовую остроту («крестьяне убивали помещиков, в городах чернь свирепствовала против богатых»), участие в нем разных народов России. Задумываясь над тем, были ли у разинцев шансы на успех, историк приходит к выводу, что «если бы Стенька не промедлил в Астрахани и воспользовался переполохом, то, вероятно, он побывал бы в Москве»[168].

Несмотря на употребление применительно к восставшим типичной для дворянской историографии терминологии («чернь», «Стенька» и т. п.), что, возможно, было Сделано умышленно, дабы несколько усыпить бдительность цензоров, эта глава книги преисполнена откровенным сочувствием мятежному крестьянству и всем своим содержанием, всей своей идейной направленностью призвана вызвать горячий отклик у читателей из народа, которым, собственно, Худяков и адресовал свой труд. Не случайно его «Древняя Русь» имела широкое хождение в низах российского общества наряду с нелегальными брошюрами. В активной революционной деятельности участвовал и сам И. А. Худяков. Член народнического кружка ишутинцев, он ездил в 1865 г. в Женеву для установления связи с М. А. Бакуниным, А. И. Герценом и Н. П. Огаревым. Год спустя его привлекают к следствию по делу Д. Каракозова, стрелявшего в царя Александра II. Дни свои И. А. Худяков оканчивает в иркутской ссылке, будучи тяжело больным человеком.

Подобным образом складывается и судьба талантливого, оригинального историка И. Г. Прыжова, замыслившего создать многотомную серию трудов из истории народной жизни. Он публикует книгу «Нищие на святой Руси», а затем «Историю кабаков в России в связи с историей русского народа». Однако еще больше, чем научная работа, его поглощает и захватывает революционная деятельность. Мечты о переустройстве России приводят его в ряды ишутинцев. А в 1869 г., поверив в существование большой революционной организации С. Г. Нечаева, Прыжов вошел в его кружок, где практиковались методы мистификации, провокации и запугивания. Он принял участие в убийстве подозреваемого в предательстве студента И. И. Иванова и по нечаевскому делу был осужден на 12 лет каторги и вечное поселение в Сибири.

В «Истории кабаков…» И. Г. Прыжов проводит мысль о том, что главной движущей силой всех народных волнений, начиная с разинского и кончая крестьянскими возмущениями после реформы 1861 г., была та самая «голь кабацкая», которая неоднократно упоминается в песнях разинского цикла. Задавленный податями и недоимками, мужик находил временное забвение и утешение в кабаке, где его, пропивающего последние гроши, обирали уже не барин, не приказчик, а само государство, наживавшееся на кабацких сборах. «Кабацкая голь», по Прыжову, — это люди, которым уже нечего терять. Они дошли до края, до последней черты и потому готовы к мятежу. По его мнению, «громадный бунт Стеньки Разина» как раз и был вызван, с одной стороны, скоплением таких вот отчаявшихся людей, а с другой — озлоблением народа против бояр[169].

Соратник и последователь Чернышевского Н. В. Шелгунов изучал разинское восстание, прежде всего движимый стремлением лучше осмыслить современные ему события в пореформенной России. В статьях «Россия до Петра I», «Романтизм русский», «О воспитании человека», «Русское слово» Шелгунов дает весьма внушительную картину народной борьбы в третьей четверти XVII в. Показав ее величайший размах и накал, он в то же время вскрывает и присущие ей внутренние противоречия. Главное из них, по его мнению, состояло в том, что С. Т. Разин, «уничтожая московский порядок… заменял его порядком казачьим и не понимал того, что этот порядок годился только для военной казачьей общины и не годился для обширного и разбросанного земледельческого Московского государства»[170]. Шелгунов указывал также на то, что Разин чтит великого государя и в то же время разрушает весь государственный порядок и рассылает по всей России своих эмиссаров возмущать народ против власти. «Как бы трудно ни жилось народу, — отмечает Шелгунов, — он был уверен, что зло не от царя»[171].

Широко заимствуя фактический материал у Костомарова, Н. В. Шелгунов воспринял и некоторые его идеи. Так, и название, и содержание статьи «Романтизм русский», без сомнения, навеяно костомаровскими работами. Объясняя, что же такое романтизм русский, Шелгунов вполне в костомаровском духе утверждает, что это «чисто народная струя, охватывающая всю народную жизнь, он ее восьмисотлетний пульс, никогда не перестававший биться»[172].

Однако заблуждается И. В. Степанов, перенося на статьи Шелгунова те же характеристики, что и на сочинения Н. И. Костомарова. Во-первых, трудно согласиться с тем, что Шелгунов якобы считал разинское восстание бесполезным, бессмысленным и бедственным для народа, поскольку оно стоило ему больших потерь[173]. Во-вторых, в передаче И. В. Степанова не совсем точна психологическая характеристика С. Т. Разина. Верно, что Шелгунов не усматривал в предводителе повстанцев «никакого головного содержания, ни одного из тех гражданских идеалов, который он мог бы противопоставить старому московскому порядку». Но ведь нельзя отрицать и другое: Разин для Шелгунова в отличие от Костомарова — не разбойник, а настоящий народный герой, исполин, наделенный необыкновенной нравственной силой. Недаром Шелгунов даже находит возможным сравнивать Степана Тимофеевича с Яном Гусом[174].

Конечно, суждениям Н. В. Шелгунова присущи противоречивость, совмещение историко-материалистических и идеалистических подходов, неоднозначность оценок. Все это нашло отражение и в освещении им разинского восстания. Но нужно иметь в виду, что подобная черта — не отличительная особенность только Шелгунова. Это, как хорошо показал А. Н. Цамутали, — тенденция развития прогрессивной исторической науки в России 60–70-х годов вообще[175].

В политической публицистике, в потаенной литературе тех лет произведения, посвященные крестьянским войнам в России, составляют десятки названий. В народнической среде в то время был широко распространен своего рода культ Разина и Пугачева[176]. Сами имена повстанческих предводителей сделались испытанным агитационным оружием русских революционеров. Порой напоминание о грозном восстании XVII в. служит своеобразным жупелом для устрашения властей. Так, уже упоминавшийся организатор тайного общества «Народная расправа» С. Г. Нечаев в своих записках, попавших в руки департамента полиции, упорно и настойчиво проводит мысль, что Россия накануне политического переворота, и предсказывает правительству «повторение ужасов, подобных тем, которыми сопровождались кровопролитные восстания Разина и Пугачева». «А эти ужасы, — подчеркивает Нечаев, — непременно воспоследуют»[177].

Один из представителей русской революционной эмиграции С. Я. Жеманов, принимавший активное участие в изготовлении «возмутительных» прокламаций, предназначавшихся к отправлению в Россию, написал поэму «Стенька Разин». Это произведение не столько о прошлом мятеже, сколько о новом народном выступлении, которым, как верит автор, обязательно ответит обманутое в своих ожиданиях крестьянство на реформу 1861 г. Находясь в России, Жеманов всячески пытался приблизить этот час и был в 1863 г. арестован и привлечен к дознанию именно по делу о замышлявшемся восстании в Казани[178].

В начале 70-х годов состоявший в народническом кружке «чайковцев» студент Петербургского технологического института С. С. Синегуб тоже написал большую — в 790 строк — поэму «Степан Разин». Когда в Петербурге в Особом присутствии сената разбирались судебные дела революционеров-народников, поэма Синегуба упоминалась в материалах следствия 70 раз и была инкриминирована автору как несомненное доказательство преступного образа мыслей и политической неблагонадежности. Вынесенный Синегубу приговор — 9 лет каторги в Сибири[179].

В революционной пропаганде народников заметное место принадлежит поэтическим произведениям на разинскую тему литератора А. А. Навроцкого. Обычно отмечается, что по своим общественным взглядам и политическим убеждениям он был далек от того, чтобы пробуждать у современников революционный дух и порыв к борьбе. Действительно, трудно ожидать от преуспевающего чиновника военно-судебного ведомства, дослужившегося до генерал-лейтенанта, крамольных сочинений. Это представляется тем более сомнительным, если учесть, что он хорошо известен как издатель весьма консервативного журнала «Русская речь» и как автор целого ряда стихов, повестей, исторических драм, где целенаправленно обосновывается бесплодность революции и «величье смиренья».

Тут уместно вспомнить, что и А. Н. Радищев поначалу приобрел репутацию ревностного чиновника (он служил на столичной таможне), быстро получил чин коллежского советника и даже был за свое служебное рвение пожалован императрицей Екатериной II бриллиантовым перстнем. Тем не менее все это не помешало ему вскоре стать тираноборцем. Вряд ли в случае с А. А. Навроцким произошло то же самое. Однако именно его перу принадлежит до сего дня знаменитое стихотворение «Утес», прочно вошедшее в золотой фонд народных песен борьбы и протеста. Именно Навроцким написаны и драматическая хроника в 11 картинах «Стенька Разин» и широко известная в. кругах русской эмиграции эпическая поэма «Вольный атаман». Драму А. А. Навроцкого, революционеры-пропагандисты включили в первую «Книгу для народа», подготовленную в начале 70-х годов, а его поэма о Разине была издана в Женеве в 1872 г. и тогда же наряду с другими нелегальными материалами попала в Россию.

Объяснять появление сразу трех ярких, талантливых, носящих следы тщательной литературной шлифовки произведений, лишь случайностью не приходится. По-видимому, в 60–70-х годах А. А. Навроцкий воспринимал российскую действительность далеко не так, как десять лет спустя, когда он возглавляет «Русскую речь», и был вовсе не столь верноподданнически настроен, как это принято думать.

Вероятно, нечто подобное произошло и с историком в публицистом Н. Я. Аристовым, деятельность которого обстоятельно изучена А. Н. Цамутали. Если в работах 60-х годов. Аристов трактует крупнейшие восстания крепостного крестьянства (и разинское тоже) как наиболее резкую оппозицию народа по отношению к государству, то к 90-м годам у него происходит значительный сдвиг вправо. В его статьях этого времени не только нет даже оттенка былой оппозиционности, но, напротив, имеют место ярко выраженные консервативные взгляды[180].

В обстановке возрастающего освободительного движения крупнейший революционер и мыслитель М. А. Бакунин выступил с радикальной программой, которая очень импонировала молодежи, рвущейся к живому практическому делу. В 70-х годах бакунизм стал преобладающим направлением русского народничества. «…Народ наш, — писал М. А. Бакунин, — явным образом нуждается в помощи. Он находится в таком отчаянном положении, что ничего не стоит поднять любую деревню. Но хотя и всякий бунт, как бы неудачен он ни был, всегда полезен, однако частных вспышек недостаточно. Надо поднять вдруг все деревни. Что это возможно, доказывают нам громадные движения народные под предводительством Стеньки Разина и Пугачева. Эти движения доказывают нам, что в сознании нашего народа живет действительно идеал, к осуществлению которого он стремится, а из неудач их мы заключаем, что в этом идеале есть существенные недостатки, которые мешали и мешают успеху…»

В промонархической литературе тех лет нередко проводилась мысль о законопослушности и долготерпении российского крестьянства. По Бакунину же, народ вовсе не безмолвствует, покорно сопротивляясь или строптиво покоряясь. Тяготы своей жизни он «переносит… не терпеливо, а с глубоким и страстным отчаянием, выразившимся уже… двумя страшными взрывами: бунтом Стеньки Разина и Пугачевским бунтом и не перестающим поныне проявляться в беспрерывном ряде частных крестьянских бунтов».

Может ли крестьянское восстание победить? М. А. Бакунин уверен, что да. То же разинское движение не удалось бы, по его мнению, разгромить, если бы в народе было тогда чувство и сознание действительного единства. «Стенька Разин, — развивает эту мысль Бакунин, — был богатырь, но он был один между всеми и над всеми; его личная громадная сила не могла устоять против сплотившейся и организованной государственной силы, т. к. в народе, предводительствуемом им одним, не было и тени организации. Погиб он, и все погибло».

Иным представляется М. А. Бакунину грядущее крестьянское восстание в России: «Теперь будет не то. Не будет, вероятно, народного богатыря Стеньки Разина, сосредоточивающего в своем лице всю народную жизнь и силу. Но будет зато легион бессловной и безымянной молодежи», пришедшей ему на смену, т. е. как бы коллективный Разин.

Какие же исторические уроки извлекает М. А. Бакунин из крестьянских движений прошлого?

«Главный недостаток, парализующий и делающий до сих пор невозможным всеобщее народное восстание в России, — пишет он, — это замкнутость общин, уединение и разъединение крестьянских местных миров. Надо во что бы то ни стало разбить эту замкнутость и провести между этими отдельными мирами живой ток революционной мысли, воли и дела»[181].

Можно спорить с выводами М. А. Бакунина из его теоретических посылок, можно не соглашаться с противопоставлением им личности С. Т. Разина народу, с занижением роли последнего в крестьянской войне, но нельзя не заметить горячей, искренней веры знаменитого теоретика анархизма в несокрушимую народную силу, против которой ничто и никто устоять не может, особенно «когда она собрана и действует одновременно, везде, сообща, заодно…».