Каменный пояс, 1989
Проза
Александра Гальбина
НАДЕЖДА
Повесть
Сон
И тут я вижу, что сын стоит в дверях. На нем валенки, какое-то старое пальтишко и шапка, перевязанная платком. И у него отрешенное личико маленького старичка. Я бросаюсь к нему:
— Мальчик мой! Где ты был? Я так волновалась…
Он молчит и смотрит мимо меня…
Сегодня пришел ко мне весь отдел. Принесли орехи, цветы, шампанское. Я накинула на халат плащ, и мы пошли в лес, через дорогу от больницы: этакая развеселая, шумливая компания, что в здешних местах редкость. Нашли скамейки, расселись. Инга Ивановна, конечно, тосты произносила. Задушевные:
— Что бы между нами ни было на работе, знай, мы твои друзья, а друзья, как известно, познаются в беде…
Славик всех фотографировал: я с шампанским, я со всеми, все со мной. И как ему не надоест.
Мимо пробегала белка. Ей бросили орех, она его в зубы — и деру на сосну. Маруська от меня ни на шаг. Как боится, бедняжка, что я Славке про нее что-нибудь не то скажу. Многое могла бы я сказать, да черт с вами, милые мои коллеги. Я, может быть, умру скоро, и всех я простила. Всех…
Инга Ивановна увидела парочку, что обнималась неподалеку, и страшно развеселилась:
— Это ж надо! Любовь в халатах! Это ж надо!
Дались им эти халаты! Утром ко мне приходил Алик. Давно миновала пора нашей нежной дружбы, когда он засыпал меня цветами и дарил подарки. И то сказать, как простой советской женщине устоять перед всем этим? Непривычные мы. Поневоле голову потеряешь. Чуть не поженились. Потом одумались. Сначала он. Потом я. Теперь-то он, конечно, рад, что одумался.
Вышла я к нему. В этом самом халате и в шлепанцах. А он с какой-то юной дамой беседовал. Дама, скажу я вам. Ну, во-первых, она была не в халате, а в чем-то немыслимом. Волосы — до пояса. Каблуки — сантиметров десять, а я в шлепанцах. Алик с дамой простился, ко мне подошел, а дама стоит, на меня пялится, и такая у нее на лице, знаете ли, то ли улыбка, то ли усмешка крайней степени любопытства. Будто приклеил ее кто.
Я спрашиваю у Алика. Тихо сначала:
— Почему она так смотрит?
Он молчит, плечами пожимает. Дама стоит. Я опять спрашиваю. Дама стоит. Улыбается.
Я закричала:
— Почему она так смотрит?
Бедный Алик стал красный, как редиска. Дама наконец каблуки свои от лестницы отодрала, вниз затопала. Вот вам и халаты…
Позднее пришли друзья. Опять сидели в лесу, кажется, на той же скамейке. Опять вино пили. За мое здоровье, что весьма кстати. Я насмешила своих приятелей, рассказав, что жители близлежащих от больницы домов путают онкологов с наркологами и говорят: «А у нас здесь алкоголиков лечат!» А вот не хотите ли образчики здешнего жаргона: «химики» — это значит мы, отделение химиотерапии, «рачки» — мужчины, «ракушки» — женщины. А хотите анекдот? Женщина приезжает после лечения домой, встречает на улице знакомую. Знакомая: «Ой, что-то вас давно не было видно». Больная: «Да вот, на химии была…» Знакомая (отшатнувшись): «И много дали?» Больная: «Два года».
Ха-ха! Ничего, смешно. Разошлись довольные друг другом. Вечером в палате мы с женщинами ели торт и арбуз. Наташа пришла поздно, принесла из своего сада помидоры и яблоки.
— Наташка, — говорит ей Валентина Ивановна (а обеим женщинам по пятьдесят), — ты думай, что делаешь. Желудок все-таки, а ты в саду работаешь. У тебя же дети взрослые…
Наташа в ответ рукой машет:
— Вот еще! Понаедут дочки с зятьями, начнут копаться, да только все испортят! Все я после них переделываю…
В общем, день рождения удался, и я уснула почти счастливая. Ведь я переступила роковое число тридцать три. И если есть бог, то он, видно, решил дать мне отсрочку. Надолго ли?..
* * *
После утреннего обхода меня послали просветиться каким-то импортным аппаратом в изотопную лабораторию, которая, как и корпус хирургии, находится в лесу.
Благополучно проскочив между многочисленным транспортом и оказавшись на территории больничного городка, я застыла в немом восхищении. Какая лужа тянулась вдоль забора! Деревья, одетые в кокетливые осенние наряды, отражались в ее величественной неподвижной глади. Слава богу, левитановская эта лужа находилась немного в стороне от дороги.
Я с наслаждением дышу осенним воздухом. Не знаю, как на счет лейкоцитов, но настроение он поднимает.
В изотопной врач моего возраста беседовал с заморским аппаратом и только что не матерился:
— Сволочь! Мерзавец! Я тебе покажу! — и он показал аппарату кулак. Вошла медсестричка:
— Чего шумишь?
— Опять заглох! Золото ему подавай! Без золота мы не желаем работать!
— Какое тебе золото? Вон у тебя женщина сидит — золото.
— Женщина, женщина. Не хочет он женщину…
Сестра поставила перед аппаратом бутылочку. Заморский гость довольно заурчал. Меня положили под аппарат при полном свете. Врач на всякий случай еще раз погрозил ему кулаком. Заглянув в недра неведомого чудовища, медсестра прощебетала:
— Какая хорошенькая селезенка!
Возвращаясь обратно, задерживаюсь около хирургии. Боюсь себе признаться, что надеюсь встретить здесь Виктора, Виктора Александровича Мазова, хирурга-онколога, который и привез меня сюда месяц назад. Познакомила нас Люська, моя приятельница. От нее же я узнала, что Виктор летает на дельтапланах и однажды упал с высоты пятиэтажного дома, заработал дырку в легких и перелом пяти ребер, бросил пить и курить, но с дельтапланами не расстался, что о таких хирургах, как он, говорят — «рисковый», что медсестрички из хирургии во время его дежурства бегают в парикмахерскую прически делать, что однажды он сочинил песню на мотив некогда модного шлягера:
Все могут главврачи,
Все могут главврачи,
И судьбами людей вертят они хоть плачь,
Но что ни говори,
Но что ни говори,
Лечить больных не может ни один главврач.
За что попал в опалу, был «сослан» в районную поликлинику на приемы, где судьба нас и свела. Я надеялась, что хотя бы внешность у него будет заурядная.
Ожидая его битый час в поликлинике и беседуя с несчастной женщиной, у которой мужу поставили диагноз «пневмония» и исправно прогревали его месяц, а потом жене объявили: «У вашего мужа рак легкого», — я увидела его неожиданно возникшего (будто и вправду с дельтаплана свалился), высокого, спортивного, в развевающемся халате, из-под которого были видны джинсы. Он взглянул на меня веселыми глазами, и вот это запомнилось: бездна обаяния и глаза… светло-карие, о таких, наверное, говорят: миндалевидные…
Но какое дело мне, неизлечимо больной женщине, до этого Мазова! Все это блажь и дурь. Прощай, левитановская лужа!
Я перебегаю через дорогу, решив заскочить в магазин за молоком, которым мы «химию» вымываем, и здесь сталкиваюсь с двумя больными мужского пола. Судя по звукам, при помощи которых они общались, я понимаю, что больны они раком горла:
— Тебе врач говорил, чтобы ты не курил, — сипел один.
— Тебе тоже говорил, — хрипел другой. И оба трусцой, трусцой, но прямым ходом к магазину, разумеется, за сигаретами. Я чуть не расхохоталась.
* * *
Октябрь. Миновало дивное бабье лето. Сыро. Грязно. Тускло. Тоска. Мы не сидим больше на уютном балкончике, и продукты срочно пришлось отсюда экспортировать: кто на окно, кто по тумбочкам (места для них не хватает в двух коридорных холодильниках). Вчера на утреннем обходе Кира Сергеевна — вся сама бесстрастность, полуулыбка в уголках губ:
— Есть ли просьбы, женщины, жалобы?
27-летняя Лена возьми да брякни:
— Кормят плохо.
Миниатюрная Кира Сергеевна изумленно воззрилась на крупную и полную Лену:
— Но в тумбочках, я думаю, у всех есть, что поклевать? Что-то не вижу я здесь худеньких. Даже самая стройная из вас (выразительный взгляд в мою сторону) — стала полнеть.
Если я и начинаю полнеть, то отнюдь не благодаря здешнему питанию. Виной тому гормональный препарат преднизолон, которым меня усиленно кормили в прошлом месяце.
Нас в палате пятеро: Наташа, Валентина Ивановна, Лена, Катя и я. Катя поступила к нам сегодня. По профессии она медсестра. Не знаю, все ли медицинские работники, оказавшись в больнице, ведут себя так, как она, но мне за нее стыдно. Жалость к себе переполняет ее до краев и выливается обильными слезами. Но главная беда в том, что ее плавная речь нараспев, пересыпанная безобидным матерком, буквально завораживает женщин и погружает их в бездну отчаяния и вселенской тоски:
— И вот, понимаешь ты, как вылезли у меня эти лимфоузлы, а я уж знаю, что это такое, недаром, что в больнице работаю, говорю старшей сестре: «Посмотрите, Клавдия Ивановна, что это у меня», а она мне: «Наверное, лимфоденит». А я плачу, плачу: какой же лимфоденит, разве я не понимаю… А она мне: «Ты, Катя, не волнуйся, поезжай в область». А потом уж, как приехала сюда, радиолог, Эмма Петровна, меня смотрела. «Что ж, — говорит, — лимфогранулематоз». А я плачу, плачу, а она: «Мне здесь ваши слезы не нужны, надо биопсию делать. Вы согласны? Если нет, то мы другой больной место отдадим». — Согласна, говорю, а сама плачу, плачу, ничего с собой, понимаешь ты, сделать не могу. Вышла я в коридор, смотрю, а здесь и не плачет никто. Сидят все, разговаривают. Что же это за больница такая, думаю, почему здесь никто не плачет?..
К концу этого повествования рыдала вся палата. Кроме меня. Я же с трудом сдерживалась, чтобы не сорваться и не накричать на слезоточивую Катерину.
— Нет, уж что говорить, — продолжала сквозь слезы петь Катя, — ракушки мы тут все и сдохнем скоро.
— Так зачем же ты сюда ездишь тогда? Зачем лечишься?! — не выдерживаю я.
— Как же, Сонечка, ведь двое детей. На кого их? Муж на «скорой» работает, пьет, мерзавец, может и теперь где пьяный валяется, а младшенькой два года…
— Значит, веришь все-таки! И нечего слезы лить и расстраивать всех! Врачам тоже помогать нужно!
Я выбежала из палаты, хлопнув дверью. Нет, какова! Несчастнее ее нет в целом свете! А что же делать тогда Лене, у которой прооперирована грудь, или Наташе, у которой недавно умер муж? Ни слова жалобы не слышала я от них. Да и я сама, в конце концов. Стоп. Здесь-то я держусь, но дома… бедные мои родные! Да не больше ли это грех — мучить близких людей? Она сказала о детях. У меня дома сын трех лет, вечная моя боль.
…Я прихожу из больницы на несколько часов, стираю и глажу ему белье, чтобы он пошел в садик во всем чистом, потом ухожу. И я слышу, спускаясь вниз по лестнице, как он колотит кулачками в дверь и кричит:
— Мама, не уходи! Мама, не уходи!
Почему мое сердце ни разу не разорвалось от этих криков? Да разве я знаю, почему? Почему живет человек, ничтожный червяк, и долго живет, и благополучно, а маленький человек, и не живший еще совсем, страдает от страшных мучений и погибает? Где здесь справедливость или даже простая логика?!.
Дети здесь. И они не жалуются. Только одна двухлетняя малышка, которую маленькая мама, сама полуребенок, все время носит на руках, плачет от страшных болей (что-то с ушком, головка перевязана). Мать прижимает ее к себе, должно быть, уже не находя слов для утешения. Я помню, как однажды вечером она просила дежурного врача: «Пожалуйста, нужно сделать перевязку… пожалуйста…» Он стоял перед ней, взрослый, большой, сильный мужчина, и лепетал, беспомощно разводя руками: «У нас нет перевязочного материала, завтра привезут…» — и я почувствовала тогда страшный стыд за то, что он говорил этой женщине.
Маленький Сашок сказал сегодня, показывая прозрачную ручку:
— Вот сюда мне делали укол, в эту вену, а я и не плакал совсем.
Да, наверное, я была не права в своем праведном гневе. Я возвращаюсь в палату, и Валентина Ивановна тут же и выдает мне назидательно:
— Ты не права, Сонечка. Жаль, ох как жаль вас, молодых. Мы-то хоть пожили, вот и еще год прожит — и слава богу. А вы, молодые, вы и не жили совсем. Вас-то как жаль!
— А дети? — спрашиваю я, — детей не жаль?
— Дети — не жильцы, — говорит рассудительная Валентина Ивановна. Как страшно она это сказала: не жильцы.
Я подсаживаюсь к Наташе, которая учит меня вязать. Всегда веселая, живая, сегодня и она хандрит. Вдруг вспоминает мужа:
— Перед операцией пришел. Пьяный. «Что все пьешь, — говорю, — смотри, вот сдохну скоро», а он мне: «Да я еще раньше тебя сдохну», — и вот… нет его уже, — быстрые мелкие слезы побежали у Наташи из глаз.
Муж умер месяц назад от астмы.
— Не приду больше сюда, — решительно говорит Наташа, — хватит, пожила. Трое детей, пятеро внуков. Работать пойду.
— Не больно-то, Наташенька, нашего брата на работу берут, — Валентина Ивановна повернулась к нам всем корпусом, не одна беседа без нее не обходится.
— А я справку показывать не буду.
— Какую справку? — спрашиваю я.
— А ты не знаешь?
— Наташа, она не знает. Откуда ей знать, она ж первый раз… Сонечка, справку нам дают с группой, второй или третьей, а кому повезет, так и первую отвесят. Там все, в этой справке: кому можно работать, кому нельзя. Да только кому мы нужны?.. Опять же, в трудовой книжке штамп… Нет, Наташка, не выйдет ничего. Трудовую все равно покажешь, а там — штамп…
Наташа молчит, а меня кольнула горечь предчувствия: «Мы — отверженные, — думаю я и вспоминаю Алика с его дамой, своих сослуживцев. Они остались на другом берегу, в иной жизни, где есть работа, зарплата, пусть небольшая, друзья, дом, семья — а здесь, в этой жизни, все зыбко, ненадежно, неясно и все труднее перекинуть мост на другую сторону, все труднее… отверженные…»
* * *
Тридцать первое декабря.
Утром послали «на кровь» (лаборатория тоже в хирургии). Пока лаборантка берет «общий» и «лейкоциты», я смотрю в окно и вижу чудом уцелевшую веточку рябины, капельками крови алеющую на пушистом белом. А вот и птаха-синица рядом приткнулась. Ах ты, бедолага! И тебе тоже нужны витамины.
В крохотном буфете разжилась маслом, что очень кстати. Новый год я в больнице встречать не собираюсь.
Со мной в палате шестилетняя Дашенька с мамой Валей и Нина (женщина моего возраста — тоже лимфогранулематоз). Прошлая ночь была тяжелой. Дашутка не спала, мучаясь рвотой. Это от натулана, который, кажется, выворачивает тебя всего наизнанку, и уже идет одна желчь и пена, а рвота все не прекращается.
Дашенька не успевает добежать до раковины:
— Скорее, мама, скорее, — мать, просыпаясь, дает ей полотенце. «Бог мой! Она еще может спать», — подумала я и, не выдержав, вышла в коридор. Валя с дочкой из деревни, что в тридцати километрах от города. Вале двадцать шесть лет, у нее трое детей, и она не работает. Дашутка любит рисовать буквы, но ни одной не знает. Я показываю на «а», «б» — как называются? Она улыбается, плечиками пожимает. Чем занимается мать? Впрочем, там корова, хозяйство — свои заботы. Год назад Даша упала с печки, через месяц на шее обнаружили шишку. Сначала внимания не обратили, но шишка стала расти…
Сейчас у Дашутки давно все рассосалось, мать возит ее на профилактические курсы. Раз врачи сказали: надо, значит — надо.
Матери здесь всякие. Есть и такие, которые кричат на детей, шлепают их, когда те плачут. В такие минуты я испытываю тихое бешенство. Хочется, чтобы сами эти матери испытали на себе, что такое химиотерапия, чтобы мучались головокружениями, тошнотой, изнуряющей рвотой.
А я сама? Вправе ли я их судить? Думая о своих детях, мы думаем о себе. Мы вспоминаем свою жизнь — сколько неудач, ошибок, разочарований. Нам кажется, что в детях это не повторится. Мы не понимаем, что наша неудачная жизнь родит еще одну неудачную, наша неустроенность души родит еще одного одинокого человека. И все потому, что в конечном итоге мы заняты только собой. Наша забота о детях часто не идет дальше: накормить, одеть, обуть, подарков накупить. Ах, только бы он мне не мешал! И еще: жизнь прошла, вспомнить нечего… Но почему сейчас не живем? Почему ими не живем? Почему не делаем попытку прожить жизнь снова, с ним, родным и единственным, с моим дитем?..
Легко и быстро подружилась я с Ниной. Нравится мне эта женщина. Ее нежное матовое лицо в ореоле пушистых волос, ее ровный, спокойный голос:
— Заболела, когда мне было двадцать два года, — рассказывает она о себе, — я в Москве тогда жила. Лечение шло успешно… Помню, сам профессор руку жал: «Я вас поздравляю, мы вас вылечили!» После этого шесть лет не болела. Потом — рецидив: средостения, селезенка, одна почка… Мы тогда с мужем уже здесь жили… бросили все, опять в Москву поехали. Муж добился, снова меня туда положили… И в Москве лечилась, и здесь — везде одно и тоже. Там, правда, лекарств больше, аппаратура современнее, а так… здесь, наверное, даже лучше, внимания больше… Потом, как уж с дочкой вдвоем остались, я квартиру обменяла, снова сюда вернулась (здесь у меня тетя), живем теперь втроем… Помню, когда я заболела, фильм вышел «Принцесса», ты помнишь, Сонечка?
Да, я помнила. Я тогда училась в институте. Фильм понравился, но мы, я и мои подружки-студентки, толком не поняли, чем была больна героиня фильма. Понимали, что чем-то страшным, но сама болезнь казалась ненастоящей, придуманной. Просто авторам фильма это понадобилось зачем-то. Наверное, чтобы доказать, что любовь все может победить, даже рак…
— Я шесть раз его смотрела, — продолжает Нина, — как там, голос за кадром: «Лимфогранулематоз… рак лимфатических узлов… это быль… это было…» Дрожь по телу. Потом мы у профессора спрашивали, — вот, ведь вылечили ее, — а он нам: есть кино, а есть — жизнь…
Увы, прав оказался неведомый мне московский профессор. Онкологическому больному праздник не в праздник. Иначе чем объяснить, что накануне Нового года к нам поступила новенькая — тридцатишестилетняя Вера?
С бестактностью, свойственной здешним больным, я спрашиваю диагноз.
— Сказали — язва, — невесело усмехнулась Вера. Сначала ее смотрела терапевт. Жутко было видеть это худенькое, истощенное тело (ой, о ребро споткнулась! — смеется терапевт), весь живот до груди покрыт швами, а грудь — высокая, красивая.
После обеда заявилась многочисленная Верина родня: пятеро сестер с мужьями, четырнадцатилетняя дочь, очаровательное существо, юное и беспечное. Сестры натащили съестного.
— Да нельзя же мне, — слабо сопротивлялась Вера.
— Поешь, Верок. Это же не столовское…
После ухода гостей Вера пытается есть, но даже небольшая порция пищи вызывает у нее рвоту. Потом начинаются боли. Вера не плачет, не жалуется, только тихонько стонет, а у меня нет сил оторвать взгляд от ее иконописного лица с темными глазами, в которых страдание, от ее пластичных движений. Почему я не художник? А если бы я была художником, как бы я назвала эту картину: боль? страдание? смерть?..
— Надо позвать сестру, пусть сделает укол, — говорит Нина. Я выхожу из палаты. По коридору идет прогулочным шагом старшая сестра.
— Матвеевой плохо, нужно сделать укол, — говорю я. Она смотрит сквозь меня прозрачными голубыми глазами. С таким же успехом я могла бы обратиться к стене. Только дежурная медсестра Марина, добрая душа, что-то пытается сделать, звонит в хирургию, чтобы попросить нужное лекарство, и с досадой бросает трубку:
— Все ушли на гражданскую оборону!
Какой-то укол она все-таки делает, и Вере ненадолго становится легче.
— Когда я с мужем развелась, — устало говорит она, — он сказал: ты сдохнешь от рака желудка… Помню, у Иринки был день рождения… Он пришел, спрашивает: что ей подарить? — что хочешь, то и дари, ты — отец. Помню, ерунду какую-то принес и банку меда. И зачем только я тогда этот мед поела. Нужно было выбросить…
— Конечно! — всполошилась Валя, — ты разве не знаешь, что еду можно заговаривать?
— А когда это было? — спрашиваю я.
— Четыре года назад… надо было выбросить, — тоскливо повторила Вера. Глаза ее наполняются слезами, и она отворачивается к стене.
А за окном сгущается ранняя вечерняя темнота, и я начинаю торопливо собираться, стараясь не думать о том, что здесь остаются милые, родные моему сердцу люди, которым предстоит безотрадная новогодняя ночь.
— Счастливо тебе, Сонечка!
— Я выпью за ваше здоровье! — и в эту минуту я совершенно искренне верю, что подыму за них бокал, и клянусь, что буду молиться жестокосердному богу, чтобы он спас несчастную Веру: спаси, пощади ее, господи! Почему орудие твое против самых лучших, слабых, честных и красивых? Где же твоя милость, твоя справедливость, господи?..
* * *
Говорят, утро вечера мудренее… То, что я решила, наверное, не мудро и, наверное, прав врач Владимир Иванович, сказавший мне: «Что же ты делаешь, Лунина? Куда ты, зачем? Не жалеешь ты себя…» И права, наверное, Нина, которая стоит сейчас со мной при выходе из больницы и уговаривает остаться.
Но надо с самого начала… С того, что случилось вчера, а вернее, сегодня ночью. Но с чего начать… Я не знаю…
Февраль месяц, зима на исходе, и лечение мое подходит к концу. Уговаривали все: родители, друзья, знакомые — последний курс остался, долечись, возьми себя в руки. У меня ж теперь сердце — миокардит, и этот чертов гастрит, и силы на пределе. Ладно, уговорили. Пришла я. В палате почти все свои: Валентина Ивановна, Вера Васильевна, Нина. Из новеньких баба Катя и… Светлана. Я даже обрадовалась: теплая компания собралась, а мне: Вера умерла. Поплакала я, в общем — тоска. А тут еще одна знакомая тетка в коридоре: ничего, Сонечка, а нас вылечат! — весело так. И в столовую побежала.
Нина и Светлана — подруги. У Светланы тоже лимфогранулематоз. Давний, лет десять. Днем ее увели брать пункцию из легкого… Что ж потом… Вера Васильевна нас чуть повеселила. Милая, добрая женщина. Все молчит, костюмчик внучке вяжет, а перед обедом вдруг стала угощать всех какой-то лекарственной смесью из меда, сока свеклы, водки и еще чего-то. Сама выпила, подбоченилась и частушку запела. Охальную:
Эх, смерть пришла
меня дома не нашла:
то пирую, то блядую,
то по ягодки пошла!
После обеда обычный больничный треп. Каждый о себе рассказывает. Валентина Ивановна — бабе Кате:
— Я была, Катюша, такой плохой, ты бы меня видела тогда… а врач моя, дура такая, сказала моей Аленке, что мне три дня жить осталось. Ты представляешь? Аленка приходит, а я вся опухшая, красная, а она мне говорит: мама, можно, я с тобой побуду?.. А я ведь не знала, что ей врач такое сказала, ты представляешь? У меня лейкоцитов было — 150. Ну, тут уж они забегали. А потом я сюда приехала, к Кире Сергеевне. У нас эту болезнь лечить не умеют, не верю я им… — Валентина Ивановна помолчала. — Катюша, рассказала бы о себе, а то мы тут все друг друга как облупленных знаем. Ты вот, видать, красавица была, и коса у тебя вон какая…
— Разве ж теперь коса, — улыбается баба Катя, — молодая когда была, коса длинная, толстая, рукой не ухватишь…
— В молодости, наверное, многие за тобой ухаживали? — не унималась Валентина Ивановна.
— Ухаживали… А я не ухаживалась ни с кем. С мужем своим с двенадцати лет дружила. Как он в техникум уезжал учиться, а потом ишо в армии служил… Жди, говорит, Катя… я-то и ждала.
— Что ж, так сильно любила ты его?
— А что такое любовь? Что за любовь такая, я и не знаю… Все говорят — любовь. Не надо мне никакой любви, привычка — это есть. Помню, когда молодая была, а Митя мой в армии тогда служил, ходил за мной один. «Жить без тебя, Катя, — говорил, — не могу. Давай поженимся, а не то и тебя и себя жизни решу». Потом уж замужем я была, уж дите было, да и он женился, да что-то неудачно: сначала один раз, потом — в другой, и пришел ко мне. Что, говорю, Павел, зачем ходишь? У тебя семья, у меня семья — зачем ходить-то? А он: «Все так, Катя, да забыть тебя не могу… люблю тебя…» Не понимаю, что за любовь такая? Я с мужем всю жизнь прожила, а о любви не говорила.
— Хорошо жили, Катя?
— Гадалка перед свадьбой гадала: все хорошо у тебя будет и всего вдоволь, а счастья не будет. Как так, думаю. Потом уж замужем-то была, а Митя механизатором и звеньевым был, в пять утра — в поле, а по ночам книжки технические читал и надорвался, значит, что-то с ним стряслось, парализовало его всего, в город, в больницу его увезли… А меня в ту пору будто толкает кто: идти нужно, с Митей мне быть нужно. Быстро собралась я, родителям говорю: «Сына на вас оставляю». Отец мне: «Куда ты, дурная, али тридцать верст пройдешь до вечера? Солдаты по семь верст в час идут, куда тебе, бабе?» Ничего я слушать не стала. Пошла. Легкая я тогда была, быстрая, уж какая быстрая, в поле как начну работать-то, никто за мной угнаться не может… До вечера в город пришла, у родственников переночевала, а утром к Мите, в больницу. Упросила, оставили меня подле него. Он есть ничего не мог, зубов не разжимал. И вот что я придумала. Рядом с больницей магазин был продуктовый. Я туда каждое утро бегала, шоколад покупала, продавщица меня уже знала. Приду в палату, сяду около него, шоколад на кусочки разломлю, во рту подержу, а как таять начнет, я зубы ему разожму и кормлю его… Восемнадцать ден я с им так сидела. И стал мой Митя оживать. Помню, профессор пришел, смотрел его, а с профессором еще много врачей было. Ему говорят: мол, не ест ничего, кормить невозможно. «А сколько дней он так лежит?» — спрашивает. Ему сказали. «Не может того быть, чтобы больной восемнадцать суток без еды прожил, — говорит профессор, — он у вас умереть должен, а ему, я вижу, лучше. Кто за ним смотрит?» Врачи на меня показали. «Ну, голубушка, рассказывай, как ты колдовала?» Я и рассказала. «Вот вам и разгадка, — говорит профессор, а мне руку пожал: — Молодец, спасла ты мужа. Если бы не ты, не жить ему». Вылечили Митю, да только не совсем: одна рука висит, как плеть, и на одну ногу хромает, одним словом — инвалид. На машину, конечно, не вернулся, но и без дела сидеть не мог. Нашел работу — почту носит. А хозяйство с тех пор все на мне. Митя переживает, конечно, что мне помочь не может. Курить стал много, и дымит, и дымит… Иногда рассержусь, накричу на него, а потом у самой сердце болит, еще жальче его делается. Жизнь, говорит, я тебе, Катя, загубил, прости.
— А детей у вас много?
— Один сынок как родился тогда… Ванечка. Он уж вырос давно, женился, у него у самого сынок, Виталик, внучек мой любимый, болеет, вот беда, часто. Да не с нами они живут, в городе. Вдвоем мы со стариком остались. И как он там теперь? Хозяйство оставила, а кому работать-то?
— А сама давно болеешь?
— Год назад заболела. Врач, который здесь меня смотрел, спрашивает: «Как вы думаете, от чего у вас это может быть?» А я говорю: «Откуда ж я знаю, вы врачи, вы и должны мне это сказать», тогда он мне сказал: «Это у вас от сильного психического и физического перенапряжения».
Этот бесхитростный рассказ бабы Кати тронул меня до слез. Нет, не оскудела еще земля русскими женщинами. Не все спились, делают карьеру и самоутверждаются. Есть, есть еще бабы Кати! Сама я редко раскрываюсь незнакомым людям, но исповедальный характер больничных разговоров понятен. Люди здесь, как в поезде дальнего следования: меняются пассажиры, только станция все та же и, возможно, тех, с кем ты сегодня так откровенен, больше никогда не увидишь.
— Знаешь, когда я в Москве в больнице лежала, — тихо рассказывает мне Нина, — однажды к нам в палату сантехников вызвали раковину чинить. Пришли два мужика, морды красные, пропитые, один что-то там делал, а другой обернулся, на нас смотрит, а мы все лежим на кроватях, ну как вот сейчас. Он и говорит: «Бабы-то все молодые, красивые, да… а вы знаете, бабы, что у вас у всех рак, да… вам этого не говорят, а у вас у всех рак…» Что это мне вспомнилось — не знаю. Вот Майя Кристалинская, у нее ведь тоже наша болезнь, а она с ней, лапушка, двадцать лет жила. Леву Лещенко знаю, с его мамой в одной больнице лежала, он такой простой, Лева, и не подумаешь…
После сончаса к нам заглянул Владимир Иванович, в эту ночь он дежурил. Больные любят его дежурства, потому что с ним можно поговорить.
— Владимир Иванович, вот в Москве уже мышек вылечивают, когда же человека? — спрашивает Нина.
— Так то же мышки.
— Если лечиться бесполезно, зачем тогда лечиться? — мрачно спрашиваю я.
— Как зачем?! — Владимир Иванович начинает волноваться. — Но ведь больные живут шесть-восемь лет, мы продляем жизнь!
Вот так тихо-мирно шел день, и тут привели Светлану. Как ей было плохо! Что там случилось, на этой пункции, уж не знаю, только очень ей было плохо. И надо ж так случиться, что дежурила в эту ночь Галина Ивановна, которую язык не поворачивается назвать медсестрой. Она явилась к, нам после ужина (раздавала лекарства), а у Светланы на тумбочке стоял ужин, который мы ей принесли.
— Что это? — брезгливо спросила Галина Ивановна.
— Неужели вы не видите, — сказала Нина, — ей плохо, мы принесли…
— Вы принесли! И здоровому мужику не съесть все, что вы тут натащили, а ваша подружка еле дышит!
— Замолчите! — не выдерживаю я. Старушки наши тоже привстали. Палата наполняется тугим электрическим полем: на одном полюсе — мы, на другом — Галина Ивановна. Ей нужно сделать выбор: или сорваться в крик, или все превратить в шутку. И раздался крик. Это кричала Светлана. Она кричала так страшно, что мы все вздрогнули, даже Галина Ивановна. Мы растерялись. А Галина Ивановна сразу воспользовалась этим, чтобы не спеша, но и не медленно унести от нас свое высокое кипарисное тело. Как только она вышла, Нина метнулась ко мне:
— Нужно что-то делать! Позвать Владимира Ивановича!
— Нина, Нина, — звала Светлана, — не уходи!
— Я схожу за Владимиром Ивановичем, останься, — сказала я. Бабушки наши в великом испуге высыпали из палаты, а я бросилась в ординаторскую. Меня поразило то, что там, на диване, сидела Галина Ивановна и… смеялась.
— Владимир Иванович! — начала я, но он, взглянув на мое лицо, и сам все понял:
— Андреева? — и, не дожидаясь ответа, быстро вышел следом за мной. Галина Ивановна нехотя двинулась за нами. Я осталась в коридоре. Владимир Иванович в палате пробыл недолго. Выйдя, он сразу направился к Галине Ивановне, которая уже сидела за столом медсестры.
— Почему вы мне ничего не сказали?
— А что я должна была вам сказать?
— Вы знаете… Ладно, хватит об этом. Сделайте ей укол.
— Но… Владимир Иванович, у нас же нет этого лекарства.
Ни слова не говоря, Владимир Иванович направился в лучевое отделение, которое находится на одном этаже с нами, и вскоре вернулся с медсестрой. Они прошли в нашу палату. Отделение взбудоражено. Больные из других палат заглядывают к нам, перешептываются, иногда что-то у меня спрашивают, но я не реагирую на вопросы. Из нашей палаты по-прежнему раздаются крики Светланы, даже укол, который ей сделала медсестра, не облегчил положения.
— Страх-то какой! — шепчет баба Катя.
Время уже позднее. Галина Ивановна покрикивает на больных, чтобы шли спать. Все медленно расходятся. В коридоре остаемся только я, Вера Васильевна, Валентина Ивановна и баба Катя.
— Вам что, особое приглашение требуется? — спрашивает эта. Я смотрю на нее и чувствую, как во мне начинает подниматься та темная, неуправляемая сила, которой я сама боюсь.
— Замолчи, стерва, — тихо говорю я.
— Что, что ты сказала?! — голос Галины Ивановны срывается на визг.
— Повторяю для особо дебильных: замолчи, стерва, а то я за себя не ручаюсь, — кажется, меня держали за руки Вера Васильевна и Валентина Ивановна, кажется, пытались меня успокоить, что-то говорили этой, помню ее искаженное лицо, ее брызжущие слюной вопли:
— Ты! Да я, знаешь, что с тобой? Я в порошок тебя! Завтра же тебя здесь не будет! И никогда, слышишь, никогда, в ногах будешь валяться, а… не попадешь сюда, так и сдохнешь как собака!
— Не стращай, сама уйду, — говорю я спокойно и устало.
Неизвестно, чем бы кончилась эта безобразная сцена, если бы не отворилась дверь нашей палаты и на пороге не появилась Нина. Только теперь мы вдруг услышали тишину. Светлана молчала.
— Она умерла… Сонечка, — Нина со стоном прислонилась ко мне и заплакала. Появился Владимир Иванович, вокруг нас ходили люди, но во мне словно все заледенело, я не чувствовала ничего, кроме страшного холода.
Нас всех развели по разным палатам, но так как мы с Ниной не хотели расставаться, Владимир Иванович, махнув рукой, отправил нас в первую «детскую» палату. Откуда-то появились раскладушки, и подушки нам дали, как будто мы в состоянии спать после того, что произошло. Нина, уткнувшись в подушку, плачет. Она старается делать это тихо, в палате дети, но все равно мало кто спит. У меня нет слез. Нет у меня слез, хотя хотелось бы заплакать, растопить этот холод в груди, от которого трудно дышать. Я — Соня Лунина. Мне тридцать четыре года. Второй раз у меня на глазах умирает женщина. Молодая женщина. Вдруг вспомнилось. Сегодня утром женщины опять о смерти говорили, и я, чтобы отвлечь их, сказала:
— Откуда знает человек, где ждет его смерть? Мне рассказывали про одного студента, который поехал в колхоз и там его убили. — И тогда Светлана оторвалась от вязания, взглянула на меня странными ультрамаринового цвета глазами: «Не сама смерть страшна, страшно, что это висит над тобой… неминуемое».
А ведь я ее видела раньше в отделении. Помню, муж к ней приходил, и они сидели, обнявшись, и молчали… долго-долго…
И, страшно сказать, я позавидовала ей, мертвой Светлане, что был у нее такой друг, с которым можно было в горести вот так молчать, обнявшись, об одном, пусть горьком и страшном…
Мама трехлетней Танюшки Лена подходит к нам, садится на раскладушку к Нине, гладит ее по волосам:
— Поплачь, поплачь, легче будет, — шепчет она.
— Ты же знаешь, — слышу я сквозь рыдания голос Нины, — мы с ней дружили, я была с ней до конца, за руку ее держала, она просила… она мне говорила: «Что же это, Нина, мне сделали пункцию, и вот я погибаю!..»
— Что же делать, Ниночка, это уж такая болезнь, кому как повезет. Когда у Танюшки поставили диагноз: рак брюшной полости — повезли ее сюда, в хирургию, там глянули — не операбельна. Ты бы ее видела тогда — живот огромный, сказали: три дня жить осталось… Я на балкон выйду, выревусь, потом к ней. Она глазки откроет, скажет: мама, не плакай… Кира Сергеевна нас к себе забрала. После первого же укола все рассосалось.
И, слушая тихий голос Лены, я спрашиваю себя: если было что-то в жизни Веры и Светланы, за что им суждено было страдать, то за что страдают эти дети? Кому нужны их муки, их смерти? В чем их грех?
Нет греха, нет! Тогда почему?..
И в эту ночь я поклялась, что узнаю, в чем здесь дело, почему умирают эти дети, эти красивые женщины. Я не хочу, чтобы они умирали!
Как только наступило утро, я решила уйти. И не только потому, что здесь тяжело и лечение тяжелое, и не только из-за смерти Светланы. Самое ужасное — это то, что я поняла: они безнаказаны — эти эскулапы. И пусть я буду читать медицинскую литературу, заниматься самолечением и, наконец, выражаясь словами достопочтимой Галины Ивановны, сдохну как собака — вашей вины в этом, уважаемые господа врачи, не будет, уж один-то грех я с вашей совести сниму, не знаю — много это или мало по здешним понятиям.
Вот почему я прощаюсь с Ниной, которая от чистого сердца желает мне добра и советует остаться. Я прощаюсь не только с ней, но и с самой больницей, с этим домом отверженных, в совершеннейшей надежде, что больше меня здесь не увидят.
И вот здесь, в дверях, я сталкиваюсь с ним, с Виктором Александровичем. Я его сразу узнала, хотя мы не виделись полгода, а он, возможно, и проскочил бы мимо, но я сказала:
— Здравствуйте, Виктор Александрович.
Его взгляд задержался на мне, сначала — удивленно, потом — смягчился. Он тоже узнал меня:
— Здравствуй… Сонечка?
— Да.
— Ты куда? Тебя выписали?
— Я сама себя выписала.
— Как это?.. Постой, ты что, плачешь? Ну-ка пойдем со мной, я ведь теперь здесь работаю…
Любовь
«Сегодня некоторая часть критически настроенной интеллигенции задается вопросом: стоит ли бороться за жизнь, которую ценой больших усилий может даровать больному врач, того, чтобы жить в нашем мрачном обществе? Мой опыт показал, что больные раком не спрашивают себя, как они будут жить, а могу ли я дать им надежду на жизнь!»
Ж. Матэ, «Досье рака»
И я снова возвращаюсь в ненавистное мне здание, иду за ним по первому этажу поликлиники, вхожу в один из кабинетов.
— Садись, рассказывай.
Что я могу рассказать, господи, что?.. Я сажусь на стул и начинаю плакать. Я вдруг понимаю, что я страшно устала за эту ночь, изнервничалась, что я испугана. Я что-то говорю, наверное, пытаюсь объяснить, рассказать. Он сидит напротив. У него такое хорошее, печальное лицо. Потом он поднимается, кладет мне на плечо руку:
— Ну хорошо, успокойся, мы что-нибудь придумаем.
— Я не вернусь больше сюда, — твержу я, — здесь как на войне: ты идешь, а вокруг трупы падают, а я… я не военный человек, я — пацифист, и я не могу…
— Успокойся, — повторяет он снова, — тебе нужно взять себя в руки. Сейчас придет Рита, чай поставим…
— Какой чай?! Я пойду.
— Конечно, пойдешь, но сначала чай… А вот и Рита.
Входит медсестра. Он нас знакомит. Рита говорит, что есть больные.
— Что ж, чай переносится на завтра. Придешь завтра? Ты говорила, что Владимир Иванович обещал тебе лекарства?
— Да… Не знаю…
— Возьмешь лекарства, потом к нам, а мы решим, что с тобой делать, как тебе помочь. Все поняла?
— Да, — я поднимаюсь, чтобы уходить, но что-то удерживает меня, — Виктор Александрович, а может, не нужно все это? Может, хватит мне лечиться?
— Надо! — сказал, как отрезал. — Нужно закончить лечение. А то это все равно, что сделать операцию, а швы не наложить. Ты мне веришь?
— Верю.
Разве я могу ему не верить?
* * *
Он снова спасает меня. Во второй раз. Икар. Так я его зову. За глаза, конечно. А в глаза: «Виктор Александрович» и на «вы». Я прихожу к нему раз в неделю, часам к двенадцати, перед обедом. Рита заваривает чай. Нет, чаще всего он делает это сам. Я приношу с собой конфеты, но Икар говорит, что это лишние калории и что от них полнеют. Сам он перебивается сухариками и сушками. Я посмеиваюсь над ним, тем более, что сама я страшная сладкоежка.
Самое забавное, что Икар договорился о том, чтобы делать мне уколы с медсестрой Женей из моей родной химиотерапии. В свое время я просила заведующую отделением, чтобы меня не держали в больнице, так как мое состояние позволяет лечиться амбулаторно.
— Мы не лечим амбулаторно, — был ответ, — лечение тяжелое, возможны осложнения.
Странно, но в какой-то популярной статье я прочитала недавно, что онкологические больные не только могут лечиться амбулаторно, но даже совмещать лечение с работой. Если это блеф, то почему его печатает всесоюзный журнал?
Впрочем, я ничуть не жалею, что все так получилось. Ведь теперь я могу видеть Икара. До того, как приходит медсестра Женя, мы успеваем выпить чай, поговорить о книгах (у него дома прекрасная библиотека), о его полетах и, конечно, о моей болезни. Икар пытается убедить меня, что моя болезнь излечима. Он трясет картой больного и кричит:
— У мужика рак желудка! Мужик лечится с пятьдесят шестого года и жив! А у тебя — тьфу!
— От моей болезни тоже умирают, — возражаю я.
— Кто? Покажи мне хоть одного! Да ты знаешь, что лимфогранулематоз — единственное онкологическое заболевание, которое разрешено называть больным, потому что оно излечимо. Понимаешь, излечимо!
— А лечение, — продолжаю я гнуть свое, — ну уж и лечение. Лучше ничего не могли придумать.
— Облучение лучше.
— Чем же оно лучше?
— Эффективнее.
— Но ведь это никогда не поздно? — неуверенно спрашиваю я. Дело в том, что мне предлагали облучение, но я отказалась.
— Как сказать. Может получиться как с тем человеком, который боялся прыгать с вышки бассейна, а когда решился, в бассейне не оказалось воды.
— Но ведь нам ничего не объясняют! — возмутилась я. — Может, объясни мне в свое время, что облучение эффективнее, я бы от него не отказалась. Икар чуть пожимает плечами.
— Все равно, — говорю я, — чувствую, что должно быть что-то другое. Мне кажется, истина где-то на поверхности, стоит только руку протянуть. Когда-нибудь ваше лечение будут называть варварством и все потому, что никто не знает, откуда берется эта болезнь.
— Это болезнь сонного иммунитета.
— ?! — тут я, должно быть, воззрилась на него в крайнем изумлении.
— Понимаешь, иммунитет спит и позволяет опухоли развиваться… Кстати, насчет другого лечения. В Москве уже применяют иммунное лечение.
— Но почему никто об этом ничего не знает?!
— Кто тебе сказал, что никто не знает. Это только журналисты ничего не знают. До них все доходит в последнюю очередь. И вообще, — хватит. Больше на медицинские вопросы я не отвечаю. Давай лучше… о кино, что ли, поговорим или о литературе.
Однако плохо же он меня знает, Икар. Он обмолвился об иммунном лечении. Я уже понемногу стала покупать книги по онкологии, но теперь мой интерес принял вполне целенаправленный характер: иммунитет и рак.
* * *
«Иммунная система — это страж постоянной внутренней среды организма, его, образно выражаясь, система государственной безопасности. Иммунитет не пропускает в организм врагов извне и уничтожает возникших внутри. Последнее тоже не редкость. Раковые клетки вырастают из собственных клеток тела… Если бы иммунная система не убирала их ежедневно, ежечасно, то человеку было бы отпущено не более нескольких лет жизни — она измерялась бы временем неконтролируемого роста опухоли.
Так бывает при врожденных дефицитах иммунной системы. К счастью, это редкая патология. Они имеют несколько форм, объединенных общим названием «первичные» иммунодефицитные состояния». Слово «первичные» подчеркивает, что это нарушение наследственное, с ним ребенок родился. У детей с первичными иммунодефицитами опухоли возникают гораздо чаще, чем у здоровых… Вторая группа иммунодефицитов не относится к категории врожденных. Это — вторичные ИДС. Само их название говорит о том, что они возникли вторично, под влиянием какого-то вредного воздействия на организм».
Рэм Петров, академик АМН СССР, «Литературная газета», 23 июня 1983 года.
«Нам известно, что риск второго рака у больных, страдающих болезнью Ходжкина (лимфогранулематоз. — А. Г.) и подвергнутых интенсивной радиохимиотерапии, примерно в 25 раз больше, чем среди нормальной популяции… Активная иммунотерапия поражает своей полной безвредностью по сравнению с поддерживающей химиотерапией. При таком виде лечения (т. е. химиотерапии. — А. Г.) следует опасаться стерильности, а также возможности вторичных новообразований, которые описаны у больных, подвергнутых длительной химиотерапии, в частности, когда химиотерапия назначалась детям».
Жорж Матэ, «Активная иммунотерапия рака»
* * *
Сегодня я спросила Икара, что ему подарить. Он рассердился и ответил, что если еще раз услышит подобные разговоры, то выгонит. Я сказала, что ничего плохого не думала, но он еще долго возмущался тем, что люди теперь перестали верить в добрые человеческие побуждения и во всем ищут какую-то выгоду.
Я показала ему толстенную книгу по онкологии, где я нашла предсказание, сколько мне жить осталось: в худшем случае, от двух до четырех лет, в лучшем — десять лет и более.
— Если тебе так уж хочется мне что-нибудь подарить, — сказал Виктор, — подари мне эту книгу (я ее сейчас же ему протянула) и запомни, что я беру ее у тебя чисто из альтруистических соображений, чтобы ты не забивала голову всякой ерундой.
Я похвасталась, что стала читать книги по иммунологии и что мне попалась интересная книга некоего Матэ «Активная иммунотерапия рака».
— Я знаю эту книгу, — сказал Виктор, — она у меня была. Хорошая вещь, но что ты там можешь понять?
— Для меня достаточно. Например, я узнала, что при моем заболевании химиотерапия приносит больше вреда, чем пользы, человек становится стерильным. Я и сама об этом догадывалась, а теперь знаю точно.
— Зачем тебе все это? Ты не веришь нам, врачам?
— Я вам верю… до определенного предела. Я чувствую свой организм лучше, чем врач, и я верю своему организму. Когда я говорю врачу: «У меня болит сердце от этих лекарств», меня в ответ спрашивают: «Вы лечились раньше по поводу сердца?» Нет, раньше не лечилась, но теперь я вынуждена это делать. Врачи лечат конкретную болезнь, не обращая внимания на сопутствующие, но ведь в организме все взаимосвязано. Кроме того, как можно уничтожить болезнь, не зная ее причин? Если осталась причина, болезнь вернется. Не случайно говорят, что нужно лечить не болезнь, а больного.
— Кто так говорит?
— Это слова какого-то великого человека, но я не помню кого.
— По-моему, все это ерунда. Мы лечим по московским схемам. У нас одна из лучших онкологических больниц в Союзе…
— В том-то и дело, что вы лечите по схемам, будто человек — машина. Могу дать слово, что, когда я буду знать достаточно для того, чтобы лечиться самой, я больше не приду сюда.
— Ты пойми. Чтобы разобраться в иммунологии, нужно знать анатомию, физиологию, биологию и, наконец, онкологию.
— Что ж, если понадобится, я изучу все это. У меня теперь много свободного времени. Кстати, вы читали повесть Зощенко «Разум»?
— Нет.
— Это автобиографическая вещь. Он был серьезно болен. Врачи считали его безнадежным, а он сам разобрался в причинах своего заболевания и сам спас себя.
— Что ты этим хочешь сказать? Что больные должны лечиться сами?
— О, не волнуйтесь. Большинство больных настолько уверовало во врачей, что никогда сами они лечиться не станут. Что касается меня… наверное, такой уж я непутевый человек. Мне хочется все понять самой. Простите меня.
Икар вздохнул.
— Хочешь здравый совет? Не читай ничего. Все это чтение приведет тебя к горечи и злости, что ничего нельзя сделать. Я сам когда-то увлекался иммунологией и сейчас считаю, что иммунологи со временем всех нас оставят без работы. Но это будет не скоро, понимаешь? А сейчас я нужнее здесь, потому что приношу реальную пользу. И потом, что касается иммунологии, то здесь все не так просто, как ты думаешь. Есть противоречия, вещи еще не открытые и непонятые. Наука эта молодая, она сама себя открывает… Да и вообще, какой в этом интерес для тебя, молодой женщины? Читай лучше романы.
— В мои годы романы не читают, а делают, — неосмотрительно брякнула я. Он смутился, покраснел. Я тоже смутилась, сорвалась с места, кое-как попрощалась и ушла.