Я был в своей студии, копался в матрице памяти и обнаружил удивительную вещь. На координационной сетке память обретала дрожащие контуры: широкий проход между стенками матки, снаружи — блестящие неясные детали родильной станции, кровяные пятна. Обонятельные регистры донесли запах крови и амниотической жидкости. Я никогда не заходил так далеко, не докапывался до таких глубин. К тому же я чувствовал едва ощутимые прикосновения — будто легкие поцелуи — на коже черепа. Я хорошо знал, что это значит. Память вскоре должна сделаться крепче, обрести глубину, цвет и полное правдоподобие.
Я увидел лицо младенца.
Глаза плотно закрыты, большой палец засунут в рот, розовая кожа блестит от плацентарной жидкости. Да, теперь цвет появился, но все же кто это? Мое отражение? Вряд ли в утробах есть зеркала, к тому же глаза закрыты. Вымысел? Возможно… Однако я был уверен, что это моя собственная память, поскольку она рождала ощущение уюта.
Младенец повернулся, лицо с засунутым в рот пальцем стало видно в профиль, потом вдруг вагинальный проход охватила судорога, и он (да, он, это несомненно) был подхвачен водами и внесен в проход. За ним, как шланг за астронавтом, вздрагивая, тянулась пуповина, яркая от артериальной крови. На какой-то момент все потемнело: его тело оказалось в самой узкой точке прохода, потом яркий свет, когда очередная схватка вынесла его за пределы, в руки принявшего его великана. Он исчез, ногами вперед. Затем, постепенно ослабевая, последовало еще несколько судорог, и по проходу наружу изверглась масса пурпурного цвета.
Полная тьма.
Что-то не так: выход полностью закрыт, а я все еще внутри. Пойман в ловушку, а вместо меня появился на свет самозванец. Близнец? Клон? Я забыт. Скоро кровь прорвет оболочку вокруг меня, наполнит мой рот и нос, проникнет в мои легкие, еще не вдохнувшие воздух…
Я вздрогнул, и дрожь передалась матрице памяти. А когда матка исчезла в координационной сетке, подобно черному воздушному шару, я, наконец, понял.
Это не память. Это информация.
Существует еще один человек — такой же, как я.
— Так значит, Павдо, у тебя оказался двойник, — сказал мыслитель.
— Есть чем гордиться, верно? — спросил я.
Мыслитель — это мой домашний мозг, мой механический преподаватель.
Он секунду помолчал, возможно, занятый параллельно миллионом других диалогов.
— Вероятность появления двух особей с одинаковыми генетическими и личностными профилями (в пределах двух сигм по шкале Фальсена) приближается к единице.
Я зевнул.
— Ты… — механический голос мыслителя сделался октавой ниже: это означало упрек. — Хорошо. Не стану докучать тебе разговором. Просто хочу сказать: существует другой «ты». Он должен умереть.
От этих слов я вздрогнул.
— Мой близнец мог родиться раньше и умереть. Я не останавливал его.
— Настоящий художник не может смириться с существованием копии.
Звучало обидно, но я ответил:
— Это мое дело. Я не настоящий художник.
— Ты вовсе не художник, вот что жаль. Разве тебе не хочется быть не массово изготовленной органикой, а чем-то большим?
— Разумеется. Возможно, массово изготовленной механикой, наподобие тебя.
Мыслителю не понравилась колкость. Понадобилось две секунды, чтобы он ответил. Когда же он наконец заговорил, голос его потерял обычную бесстрастность:
— Никто не помнит о клоне.
— Отстань.
Я поднялся, накинул свою зеленую сабду и вышел из мастерской. Его насмешки я проглочу легче, если буду не один.
Все еще вздрагивая, ощущая себя неповторимой индивидуальностью в космосе, я нанес визит Сейне Маркс. Сейна работает в Галамаде, где сосредоточены птичники. Она высокая, ее тонкие пальцы ловко управляются с любыми предметами, а длинные волосы сияют, как флюоресцирующие. Когда я вошел в ее комнату, она собиралась взрезать шею трупа.
Я ощутил жалость к старой женщине с белой кожей и белыми волосами, лежавшей на ленте транспортера. Но я прекрасно знал, что, произнеси я что-то сентиментальное, Сейна Маркс захохочет, как гиена, если не ядовитее.
— У меня есть новости.
— Да? — Она лазерным скальпелем сделала розовый надрез. Затем, словно забыв о работе, направилась к своим птицам. Сегодня их было сорок — пятьдесят, разноцветных механических голубей, размером чуть больше живых, сонно сидевших на прикрепленной к стене конструкции. Она щелкнула по клюву одну из птиц. Та встрепенулась, открыла глаза, расправила крыло и начала ворковать. — Ну, — сказала Сейна, повысив голос, чтобы перекрыть воркование, — что за новости?
— У меня обнаружился двойник.
— Чепуха, — сказала она. — Не может быть. — Она согнула руку в локте, и голубка, словно ловчий сокол, уселась на кисть. Сейна подошла к единственному в комнате окну. — Видишь ли, вероятных личностей не так много, но количество сердец, друг мой, бесконечно.
— Не может быть, — возразил я, хотя почувствовал огромное облегчение, словно дружеская рука легла на мои плечи. — Сердце — конечное пространство, — я пригнул указательный палец к большому, изобразив размеры сердца, — с конечным числом элементов.
— Верно, — заметила Сейна. Она нажала панель рядом с окном, серые оконные стекла блеснули и исчезли. Потянуло сквозняком. — Но эти элементы бесконечно малы, правда? Следовательно, у них есть бесконечное число мест для перемещения, даже в конечном пространстве.
— Я не разбираюсь в этом.
Сейна подняла птицу над головой и чуть повернула кисть. Голубка взлетела, ветерок от ее крыльев раздул волосы Сейны.
— Тебе вредно философствовать. Ты нуждаешься в совете.
— А у тебя наготове совет?
— Разумеется. — Она снова коснулась панели, и окно, щелкнув, возвратилось на место. — Никуда не езди. Только и всего.
— Но мыслитель посылает меня. Он будет подталкивать меня, пока я не сдамся.
— Тогда поезжай, но не убивай своего близнеца. Поправь, если я ошибаюсь: ведь именно убийство так беспокоит тебя?
— Да. — Я не сильно раздумывал над этим, не больше, чем над возможностью быть в точности повторенным, но Сейна оказалась права. Я не хотел убивать.
— Найди двойника. Договоритесь каким-либо образом измениться, один — в одном стиле, другой — совсем иначе. Если вы оба изменитесь, то не будете двойниками.
— Договориться с ним? — повторил я. Мысль мне понравилась.
От экрана повеяло серой, двое глядельщиков со светочувствительной кожей уставились друг на друга, а я, прижавшись лбом к стеклянной стене, смотрел на них. Они почти нагие, в одних набедренных повязках. Оптические чувствительные элементы, похожие на тоненькие белые реснички, вырастали из их кожи. Один из них вытянул руки, а мне стало интересно, на что это похоже — смотреть с помощью собственных подмышек.
— Ты проиграл, — раздался голос мыслителя.
— Я и не подозревал, что участвую в состязании.
— Участвуешь. Твой соперник из Куалаганга.
— Куалаганг, — повторил я. Слово звучало как странная мелодия или как молитва на мертвом языке.
Поздним вечером я сидел, борясь со сном, в подземном поезде, жуя сладкий батончик и проклиная мыслителя. Он разбудил меня голосом, напоминавшим скрежет пилы о кость, заявив, что я своим разговором с Сейной Маркс исказил вероятности. Я взял сумку с одеждой и, невзирая на его возражения, еще одну — с памятью. Он также настоял, чтобы я прихватил оружие в пластиковом чехле. Чехол был узким и длинным, я его даже не открывал.
Мне не хотелось охотиться на моего двойника. Мне не хотелось даже уезжать из Матты Обо.
Сиденья в поезде располагались на овальном балконе, который шел вокруг центрального прохода. Проход был страшно широким, возможно, на случай наплыва пассажиров, когда все места заняты. Но сегодня ничего такого не предвиделось: я насчитал всего одиннадцать пассажиров. Двенадцатый, пожилой человек, с ушами, похожими на ручки чайника, вошел в вагон вскоре после меня. Он взобрался по ступеням на балкон и занял сиденье рядом со мной.
— Ты недотепа, — сказал он.
— Что? — переспросил я, вскинув взгляд. Трудно сказать, что собой представляли его уши — то ли какие-то бионаросты с проделанными в них дырками, то ли просто керамические ручки. Небольшие волоски — или микроволокна? — торчали внутри отверстий. — О чем это вы?
Он показал рукой на пол. Смятую обертку моего сладкого батончика поедали нанотики.
— И что?
— Вы, молокососы, ни черта не знаете об окружающей среде. В те времена, когда я покинул родной блок, люди были обязаны убирать за собой мусор.
— Правда? Наверное, это было довольно давно.
— Да, примерно тысячу лет тому назад.
— Перестань! — сказал я. — Тебе лет семьдесят. — Мне вспомнились расползшиеся от гормонов старики в Локсли-Холле. — Я знаю, как выглядят люди в возрасте.
— Это ничего не значит, — ответил старик. Он как раз собирался сообщить что-то еще, когда послышался резкий женский голос по каналу моего мыслителя. «Приготовьтесь к отправлению в Мемфис», — произнес голос. Я хотел узнать, как именно следует приготовиться, но мыслитель ничего не сказал. Лопоухий старик улыбался мне. Я ответил ему тем же. Женский голос произнес: «Отправление».
Странное чувство, голова, казалось, стала огромной, руки и ноги дрожали. Время вело себя необычно: впереди меня ощущалось будущее, сзади — прошлое.
Потом все кончилось. Раздался женский голос: «Прибытие в Мемфис». Я увидел под ногами обертку батончика, обратившуюся в пыль. Встал, взял обе сумки и чехол с полки и запросил мыслителя, куда мне идти.
Мыслитель не отвечал. Я повторил вопрос. В ответ ничего, не слышно даже легкого попискивания, какое раздается обычно, когда рядом сильное магнитное поле. Я взглянул на Лопоухого. Он уже спустился по ступенькам и шел к выходу.
— Погоди! — крикнул я.
Он не остановился. Я скатился с лестницы и нагнал его уже снаружи. Тогда он замедлил шаг, глядя мне прямо в лицо.
— В чем дело?
Я не увидел пола под нами, только глубокую тьму, в которой голубым сиянием светилось несколько десятков трубопроводов, сходившихся к керамической оси, проникавшей внутрь пустой сердцевины Земли. Выдолбленной, полой планеты, существующей теперь лишь в виде каркаса, обозначавшего место, которое когда-то она занимала. В виде Земли, которая не в силах перестать падать, Земли, которая не в силах мягко остановиться, Земли, которая…
— Эй, головастик, — спросил Лопоухий, хватая меня за руку, — что с тобой?
Я увидел сигнальные погрузочные огни, отражающиеся в прозрачном полу.
— Ничего… — я перевел дыхание. — Но почему они заглушили моего мыслителя? Хотят, чтобы я медитировал?
Лопоухий нахмурился, затем покачал головой.
— Ты сейчас за восемьсот километров от родного блока, малыш. Мысли не передаются на такое расстояние.
— Восемьсот? — Почти километр — я не мог вычислить точное соотношение — на каждый уровень; кто может себе представить такое расстояние по горизонтали? Мне снова стало нехорошо. Что происходит? Почему я не могу сосчитать? Почему я не могу вспомнить?
— Я не могу…
— Знаю, знаю, — с ухмылкой ответил Лопоухий. — Синдром путешественника. Хуже всего бывает в первый раз. Начинаешь понимать, сколько «тебя» внутри тебя самого, а сколько — в мозгах блока. Мне приходилось видеть людей, от которых оставалась одна шелуха, — вся их личность оставалась там, дома. Их отвозили обратно в совершенно «разобранном» виде.
Я вздрогнул, потом как следует потянулся, проверяя, все ли в порядке.
— Все нормально, — сказал я. Мускулы оставались упругими, о своей убийственной цели я не забыл. Но дальше зияла пустота. Меня охватила паника. — Как я попаду в Куалаганг? Как я найду дорогу? Откуда мне знать, как действовать?
— Успокойся, — Лопоухий потрепал меня по плечу. — Я помогу.
— Правда? Поможешь мне добраться?
Лопоухий ухмыльнулся.
— Даром ничего не делается.
— Чем я должен заплатить?
Он указал на мою сумку с памятью.
— Дашь мне одну из матриц.
Я судорожно сглотнул. Я еще никому не давал свою память, даже Сейне Маркс.
— Хорошо. — Я снова вздрогнул и, помолчав, добавил: — Но я сам выберу, какую.
В подземном поезде в Иерусалим (в Куалаганг поезда не ходят, нам придется лететь на драконе) я понял, что сделал глупость. Понял, как только дрогнул металлический пол поезда. Лопоухий вовсе не был альтруистом, этаким добрым дедушкой. Он был профессионалом, вагонной пиявкой, жил за счет бедняг-новичков вроде меня. Он получит от меня память; я же получил от него сведения, которые мог бы где-нибудь прочесть или узнать у прохожих. Глупо. Настолько глупо, что, по всей вероятности, вся моя самозащита осталась дома, вместе с мыслителем.
Интересно, что еще я утратил?
— Ты собираешься назад, в Мемфис? — нетерпеливо спросил Лопоухий, стоя в центральном проходе и качая в руке мой чехол с оружием. Остальные пассажиры уже вышли.
— Нет, нет. — Я вскочил, схватил обе сумки и вслед за моим проводником вышел из поезда.
Иерусалим! Город памяти и высокого искусства, которым она пронизана! Под жарким солнцем и безоблачным синим небом мы последовали за пассажирами, спускавшимися с платформы по ступенькам, имитирующим обожженную глину. Цветные пятна сабд, шляп, причесок, яркой косметики; затем я увидел, как волной прихлынула толпа.
Я подошел поближе, пробравшись между надушенных и разгоряченных тел, и оказался метрах в трех от этого человека. Высокий, худой, обнаженный, ноги сведены вместе, тело вытянуто, голова склонена на грудь, загорелая кожа в морщинках. Сзади — что-то вроде прямоугольного столба из мягкого дерева. А когда он вскинул длинные, не-гнущиеся руки, соединенные тонкими полосками ткани со столбом, я понял, что это. Крест, распятие, живой памятник. В руках у него были какие-то небольшие темные предметы — то ли пейотлевые таблетки, то ли порошок нирваны или что-то в этом роде. Он пошевелил узкими губами, обнажив зубы, и произнес фразу, прозвучавшую как журчание воды в трубах. Я ничего не понял.
Мой переводчик остался в мыслителе. Вот так.
Я собирался уже купить порошок нирваны, но тут меня поймал Лопоухий, схватив за руку.
— Я чуть не потерял тебя, малыш. Больше не убегай. Представляешь, чего стоит найти человека в этом городе?
— Прости, — сказал я. — Но ты посмотри на этого типа! Так и просится в память.
— Здесь полно распятий, — ответил он. — Пошли. Нам надо найти дракона, который летает в Куалаганг. Вероятно, сегодня мы уже опоздали.
— Ладно, — ответил я, хотя спешить не собирался. Лопоухий наверняка хочет поскорее избавиться от меня, получить плату и подкараулить еще одного новичка.
Мы пошли вниз по узким улочкам среди высоких кирпичных стен, мимо лотков, с которых бродяги торговали фруктами и золотистыми браслетами, мимо женщины, жарившей метровых ящериц с помощью вогнутых зеркал. Я видел иные распятия, иногда женские. Я смотрел на людей, изогнутых в виде пентаграммы, и других, свернутых, как свиток бумаги, а пурпурные родинки на их коже казались узорами букв. Встречал я людей и с нормальным набором хромосом, внешность которых казалась не менее интересной: люди с глазами, предвещавшими бурю, шли под небольшими дождевыми тучками; другие в окровавленных терновых венцах тащили на себе кресты из тяжелого дерева; у женщин были проколоты железными спицами запястья и лодыжки; кто-то показывал голографические чудеса, чтобы привлечь паломников; другие, надев дешевые аниматоры, становились похожи на зверей или таинственные божества; кроме того, кругом торговали аниматорами, голограммами, разнообразными ремесленными поделками. Я узнал старца в плаще, с добрым взглядом и тощей бородкой, который выглядел как воплощенная память о Заратустре с дисплея в Обо-Янгере. Я наблюдал человека, кинувшегося грудью на меч, и другого — горевшего, как факел. Я слышал сотню различных наречий, некоторые из которых можно было разобрать. Я ощущал запах корицы и формальдегида, ладана и угля; чувствовал ароматы отборных плодов со стороны речной пристани и густой дух только что совершенных совокуплений.
— Видишь те старые дома, — спросил я, показывая на ряд пыльных зданий за медной иглой минарета и рощей узловатых деревьев, — как бы нам подойти к ним поближе?
Лопоухий, затеняя ладонью глаза, взглянул и рассмеялся.
— Это не старые дома.
Мне стало не по себе — наверное, из-за того, что я привык полагаться на мыслителя.
— Значит, мы снаружи?
— Нет, конечно. Мы на крыше Гефсиманского блока. Синее небо — это купол, а солнце — небольшой карлик.
Сердце у меня забилось, когда я дал волю воображению. Иерусалим — это воплощенная память: в каждом блоке города хранится История, будь то Стена Плача в стоэтажном блоке или скала, откуда вознесся Мохаммед, которая сейчас находится в комплексе, где живут сотни тысяч семей, или гробница, пронизанная коридорами, наподобие термитника. А как огромен этот город! Периметр современного Иерусалима, должно быть, составляет… Я не знал. Не мог вспомнить без мыслителя.
Я перекусил: хлебные палочки, филе искусственной рыбы, графинчик вина из фиг с темным осадком на дне; потом мы вошли в Гефсиманский блок.
Мы двигались по коридорам, где было полно пешеходов с тусклыми глазами. Совершенно, как в Обо. Я видел служащих в черных сабдах, хулиганов-подростков с мандрагорами, прицепленными к груди, пожилых дам, несущих память фабричной работы так нежно, как если бы это были их спящие внуки. Все было настолько похоже на мой родной дом, что я начал подозревать, не был ли он повторен во времени не однажды, а раз сто. Я прикидывал, встречу ли своего двойника и попытается ли он убить меня.
Но вот мы завернули за угол, и все знакомые ощущения пропали. Мы очутились в коридоре, где стены напоминали человеческую кожу; музыканты, игравшие на свирелях, толпились в нишах. В воздухе стоял густой дух наркотического дыма, напоминавший горелую резину, музыка звучала тихонько, будто дым приглушал и ее. Ребристые пластиковые светильники заливали коридор розовым светом. Возможно, тем, кто здесь находился, нравилось думать, что они разгуливают во внутренностях великана. Скажем, в легком: коридор начал ветвиться — раз, другой, пока перед нами не оказался один-единственный ход. Я подумал, что скоро придется ползти, но Лопоухий указал нишу и втолкнул меня внутрь.
Единственным обитателем ниши оказался человек с сонными, наполовину прикрытыми глазами. Вокруг него валялись скопившиеся явно не за один день обертки от эйфориков. На стеллажах из свинцовых трубок стояли десятки кукол, одетых в искусно сшитые сабды.
— Ну-ну, — сказал Гэнна. Глаза его широко раскрылись, он уставился на меня. — До этого дошло?
Вопрос был довольно странный. Я начал было что-то говорить, но вдруг заметил, что эти фигуры вовсе не куклы. Они дышали, глаза их блестели; одна фигурка крепко сжимала край сабды крошечным кулачком; другая вертела головой, чтобы не встретиться со мною взглядом. Все они выглядели апатичными, вялыми, будто стоять на полках было изнурительнейшим занятием.
— Их мозги сносились гораздо раньше, чем тела, — объяснил Гэнна. — А вон знаменитый Эйби Роулинс — там, на верхней полке.
Я с трудом опознал фигурку, о которой он говорил: человечек сидел, прислонившись спиной к стенке, щеки его отвисли, уши удлинились и болтались ниже плеч. Я почувствовал тошноту.
— Я не стану заказывать вам ничего подобного!
— А жаль, — ответил человек. Он дотянулся и толкнул одну из фигурок. Она упала набок, тихонечко плача. — Мой дракон Мохаммед будет готов к полету завтра утром.
Очень хотелось как-либо задеть его.
— Изготавливать уменьшенных людей — это оскорбительно. — И я повернулся, чтобы уйти.
— Погоди-ка, — Лопоухий поймал меня за руку. Он обернулся к Гэнне. — Сделай меня еще раз.
— Что-что? — спросил я.
— Да, сделай меня, — подтвердил Лопоухий.
— Почему бы нет? — сказал Гэнна.
Я во все глаза смотрел на Лопоухого: временами он кровопийца, а временами жертва. Совершенная ерунда.
Гэнна встал, сунул руки в стену рядом с полками. Я ждал, что он вытащит их по локоть в крови или какой-нибудь вонючей жиже, но он всего лишь откинул на пол кусок кожи, загораживающий низкий проход в глубину. Я бросил туда быстрый взгляд: ряды фигурок, а в самом конце кушетка на колесиках, возможно, для дублирования.
— Пошли, Эйби, — он шагнул внутрь.
— Подожди здесь, — велел мне Лопоухий и последовал за Гэнной.
Они вернулись спустя несколько минут. Тело Лопоухого сотрясала дрожь, взгляд был совершенно пьяный, седые волосы мокры от изоморфической жидкости. Он опирался на улыбающегося хозяина, а гот на ладони держал фигурку, которая изо всех сил сражалась с ним: молотила кулачками, кусалась, что-то тоненько выкрикивала на языке, которого я не знал. Гэнна расхохотался, потом подвел Лопоухого ко мне.
— Ему надо часа два поспать, и все будет в порядке.
— Ладно, — ответил я, не глядя Гэнне в глаза. Нехорошо делать копии людей, даже если благодаря этому ты можешь держать дракона.
Он сказал:
— Полетишь завтра утром.
Я снял комнату в Церкви Спасителя, в самой высокой ее части. Я сидел у окна на диване, играя с поляризатором, изменяя освещение от сумерек до яркого света и затем опять до сумерек, и наблюдал за Лопоухим, спавшим, лежа навзничь, на моей постели. Его кожа, казалось, менялась в зависимости от освещенности: при свете она выглядела гладкой, как тончайшая мелованная бумага, а в полутьме становились видны поры и оспины. Я никак не мог понять, зачем ему понадобилось делать свою копию, неужели он был начисто лишен самоуважения? От этого становилось страшно.
Я затемнил стекла. Искусственное солнце стояло всего в километре или около того над городом, слишком яркое, чтобы смотреть на него без защиты. Лопоухий был человеком странным. Интересно, стоит ли расставаться с ним. Наверное, это несложно — оставить его здесь, забыть про Куалаганг, забыть про своего двойника. Сейчас, когда я был вдалеке от мыслителя, это казалось вполне возможным. Я мог направиться, куда захочу, исчезнуть с планеты, затеряться на огромных просторах, никогда вновь не увидеть Обо. Я не обязан охотиться на этого двойника. Да провались он…
Я взглянул на Иерусалим: башни возвышались наподобие громадных термитников, тени их ложились черными силуэтами. Высоко над ними сияло искусственное небо, можно было различить серые линии, которые делили купол на части, а когда в портах приземлялся корабль или какая-нибудь летучая тварь, по куполу пробегала рябь. Я увидел нечто похожее на гигантскую ящерицу, очередь пассажиров тянулась к его хвосту. Наверное, Мохаммед такой же. Огромный биомеханический дракон.
— Павдо.
Я обернулся. Лопоухий сидел на постели, почесывая седую поросль на груди. Он зевнул и сказал:
— Пора. Давай возьмемся за память.
— Непохоже, чтобы ты отдохнул, — возразил я.
— Все равно. Мне хочется попробовать.
— Хорошо.
Я взял сумку, открыл ее. Какую память взять? Вопрос трудный. Легче решить, какого рода. Что-нибудь неприятное. Я все еще злился, считая его вымогателем. Я перебирал свои памяти: твердые вандоновые пластинки скреплены сбоку, люминесцентные названия на верхнем крае мелькали слишком быстро, чтобы их можно было прочесть. Я нащупал полдесятка матриц, относившихся к периоду моего подросткового бунта. На самом деле у меня было счастливое детство, а это все чистые фантазии. Война: акулообразные истребители, стреляющие по плачущим детям. Голод: выкаченные глаза и обтянутые ребра. Серое неправильное пространство, где ты чувствуешь себя вне времени, места и тела. А, нашел. Надпись «Двадцать первый век». Я вытащил пластинку, ощутив статический заряд на ее темной поверхности.
— Тебе должно понравиться.
— Ты хочешь сказать «нам должно это понравиться».
— Что?
— Когда-то я помогал одному парню из Бозы добраться до Глендон-Хит. Какой-то художник. Он дал мне в уплату память. — Он сунул палец в правое ухо, как будто намеревался вытащить оттуда серу. — Я попробовал память в вагоне поезда — ну и надул же он меня. Там был унитаз, полный дерьма, воняло так, что меня чуть не вывернуло.
— Нехорошо, — заметил я. На самом деле, довольно забавно, хотя и глупо.
— Поэтому давай, Павдо, малыш, посмотрим вместе. И без шуточек.
Я протянул руку, чтобы включить память. В одном из выдвижных ящиков тумбочки находился аппарат (обычная массовая продукция); соединительный шнур провис, как старая веревка. Но во всяком случае, он действовал. Я вытащил его, поставил на тумбочку и, глубоко вздохнув, заправил матрицу памяти.
Раздался щелчок времени, запах прошлых дней, и память поднялась из аппарата, как чудовище из могилы. Я увидел луч солнца, валявшуюся в пыли кость, заросли терновника, и тут память захватила нас.
Мы стояли вместе на крутом склоне горы из песчаника, кругом была пустыня. Солнце палило с безоблачного неба, горы толпились на горизонте. Не было ни блоков, ни людей, никаких самолетов в небе. Перед нами оказалось одно-единственное сооружение: разваливающийся бревенчатый сруб на краю глубокого оврага.
— Забавно, — сказал Лопоухий. Он загорел, морщины стали глубже. На нем были шляпа, клетчатая рубашка, брюки в обтяжку и грубые кожаные сапоги.
— Ну да, — подтвердил я. Хотя мне не было забавно — мне было страшно. Какое-то совершенно безлюдное место, пустыня, и мне нечем ее наполнить. Я даже не ощущал, во что одет и как переношу это полное песка пространство. Отношение единицы к бесконечности равно нулю. Я заставил себя усмехнуться. — Когда-то давно на Земле жили девять миллиардов людей. И размещались, в основном, в нескольких сотнях городов.
Лопоухий спихнул со склона камень.
— Именно здесь и чувствуешь одиночество! Вот это простор, погляди! — Он подошел к краю и прыгнул.
— Эй! — Мне не хотелось оставаться одному, хотя было все равно — разобьется он или нет. Я подошел к краю (ноги ступали по пыльной почве, я ощущал это, хотя не видел их), Лопоухий приземлился на каменном выступе тремя метрами ниже. Шляпа его свалилась, но сам он остался цел.
— Осторожнее! — крикнул я. — Не стоит проверять действие закона тяготения.
Он соорудил на голове красную повязку, продев ее сквозь отверстия в ушах. И, ухмыляясь, крикнул:
— Давай!
— Дух Заратустры! — только и произнес я. До равнины, поросшей чахлым кустарником, было не меньше пятидесяти метров. Я присел на край, невидимой ногой нащупал опору (в камне оказалась выбоина) и… уже стоял рядом с Лопоухим, который шел вдоль обрыва. Он продолжал ухмыляться.
— Впечатляет, — сказал он. — Так и должно было случиться?
Я заметил, что он ободрал палец на левой руке.
— Может быть, какая-нибудь царапина на поверхности. Грязь на матрице. Поврежденная память.
— Как далеко мы можем зайти? — он был возбужден, как мальчишка. — Мы можем отправиться куда-нибудь по Земле?
— Почему бы нет? — Мне-то хотелось, чтобы все кончилось. — Уверен: все, что можно было узнать о 2035 годе, загружено в 48-gig матрице.
— Нет, серьезно.
— Не знаю, — сознался я. Мы направлялись к развалинам. Мне не хотелось идти туда. Крыша провалилась. Стены разрушены, кое-где обуглены. Входная дверь закрыта, примотана колючей проволокой. Внутри валялись камни и мусор.
Налетел горячий ветер, завыл в овраге. Я попытался представить себе овраг после бури, заполненный водой. Ничего не получилось.
Я надеялся, что память скоро кончится.
Мы дошли до развалин.
— Что это? — спросил Лопоухий.
— Где?
— Что-то движется. — Лопоухий присмотрелся. — Вон там, в тени.
— Может быть, такой большой бурундук. — Я живо вообразил себе призраков бывших обитателей дома, готовых кинуться на нас. Лопоухий вошел внутрь. После секундного колебания, потирая для храбрости руки, я подошел к пролому.
Навстречу мне вышла Сейна Маркс.
— Откуда ты здесь взялась?! — воскликнул я, попятившись.
На ней был странный комбинезон, целиком служивший экраном. По нему двигались люди. Волосы Сейны были стянуты узлом сзади. Я и забыл, как красивы могут быть открытые шея и уши. На лице ее не было улыбки.
Она схватила меня за руки. Я охнул, у нее была крепкая хватка.
— Я никуда не собираюсь.
— Нет, собираешься, — возразила она. — В Куалаганг.
— Нет, неправда, — сказал я. С груди Сейны на меня смотрела женщина с белым лицом. — У меня нет двойника. Ты сама это сказала.
— Нет двойника? Как это у тебя нет двойника? Ты, со своей нейлоновой сабдой, с дурацкими притязаниями на творческие способности и заиканием при виде любой хорошенькой женщины — да ты же ходячее клише!
Она приподняла меня, ухватив за ремень. Затем, повернув лицом вверх, отдернула руку и (по длинному экрану ее бедра плыли воины на кораблях) толкнула меня.
Если бы в этой памяти действовали ньютоновы законы, она бы ушла метров на тридцать в глубину. Или у нее оторвалась бы рука. Но она стояла совершенно спокойно, улыбаясь, а я взлетал в воздух наподобие метательного копья либо дротика с отравленным наконечником. Воздух обжигал мне подбородок, я вращался, как гироскоп, видя попеременно то бледно-синее небо, то разрушенный дом с оврагом.
Потом сооружение затерялось в складках и холмах пустыни, затем и сама пустыня сделалась желтой припухлостью в центре континента (Африки, а не Северной Америки, как я полагал) — и я понял, что Сейна Маркс бросила меня на восток, в направлении Куалаганга, проявив при этом большую, чем необходимо, силу. Потому что голубая, подернутая облаками Земля становилась все меньше. Я выходил на более высокую орбиту или за ее пределы. Затем я увидел Луну.
Луну? Разве эта голая серая скала, потрескавшаяся, вся в выбоинах, — Луна? Где же Дайсоновские остроконечные крыши и модульные колонии? Где роскошные космические порты и искусственные экологии (которые кажутся пятнами светло-зеленой плесени на обращенной к Земле стороне)? А где сотня миллионов людей, заселявших ее глубины?
Луна 2035 года была пустой. Безлюдной и одинокой. И мне предстояло врезаться в нее, проделав башкой кратер. Серый шар стал огромным, заполнил все пространство надо мною. Я представил себе, как бухнусь на гладкую поверхность, покрытую черной блестящей коркой и именуемую Морем. На почве стали различимы долины и плато, поверхность дернулась мне навстречу, как при резком увеличении изображения.
Я крепко треснулся.
Сел, ощущая во рту вкус крови, и понял, что прикусил язык. У меня было ощущение deja vu, уже виденного (возможно, это последние остатки памяти). Я чувствовал запах разогретой пыли, несомненно, аппарат перегрелся. На голове вздувалась солидная шишка.
— Отличная оказалась память, малыш. — Лопоухий сидел на кровати, почесывая в паху. — А вот эту штуку со ртами ты сам придумал?
— Что? Какую штуку?
Лопоухий захохотал.
— Ты же сам показал мне. В этой развалюхе. Что, она правда там была в прежние времена? Или ты ее синтовал сам?
— Да, это синт, — ответил я. — Самое смешное, только что сделанный.
Я встал и подошел к окну. Стоял ранний вечер, закат был похож на одежды, пропитанные кровью, сеть ночных огней разграничивала блоки внизу. Мы тратили время на эту память, время, которое можно было провести в галереях Иерусалима. Либо…
Я отвернулся от окна, схватил сумку с памятью и направился к двери.
— Куда это ты? — спросил Лопоухий.
— Так, погулять.
Он кивнул.
— Не задерживайся. Нам завтра рано лететь.
— Я скоро вернусь.
Я не стал пререкаться с Лопоухим, у меня было более серьезное дело. Я отыскал психолога в башне Спасителя, тремя этажами ниже самого верха. Высокий, с волосатыми руками, с кошачьими движениями, он сидел за каменным столом, занимавшим половину его освещенной свечами пещеры и потягивал через соломинку напиток — густую жидкость того же пурпурного цвета, что и вертикальная прорезь на его бритом затылке. Стол психолога был завален книгами, пластиковыми картами, залапанными записями на кристаллических матрицах, а сам он наблюдал за какой-то процессией на стенном дисплее; над ним находилась свеча белого цвета, и растопленный воск капал на центральную часть монитора, так что красные одежды марширующих превращались в розовые. Не отрывая глаз от дисплея, он спросил:
— Чего ты хочешь?
— Я слышал, что вы лучший психолог на верхних этажах Спасителя.
— Я здесь всего один. — Теперь он взглянул на меня; подбородок и большой кадык были вымазаны пурпурной жидкостью. — Единственный, к кому ты можешь обратиться.
Я прочистил горло и открыл сумку с памятью.
— Что-то не в порядке с моей памятью. — Я вытащил матрицу памяти, которую обещал Лопоухому. — Какое-то искажение, что-то вроде помех, которые…
— Давай, воткни ее. — Психолог казался недовольным. — Не занимай мое время всяческими неартикулированными сожалениями.
У меня на языке вертелась колкость, но я промолчал и шагнул к нему.
— Как?
— Временным выступом вниз.
Я заправил пластинку в его прорезь. Мышцы у него на затылке напряглись. Он прикрыл глаза, уголки губ поползли вниз. Монитор на стене замерцал, погас; снова замерцал, и наконец появилось изображение голого толстого человека с высунутым языком.
— Что за чертовщина? — спросил психолог.
Щеки у меня запылали:
— Так… ерунда. Просто заставка.
Это был мой фирменный знак в юности, предварявший некоторые из более поздних памятей.
Он посмотрел на меня.
— Ты шутник? У меня нет времени на шутки.
— Я, в общем-то, художник.
— А, художник. — Он глотнул пурпурной жидкости. — Это объясняет нерешительность и замысловатость памяти. — Он снова закрыл глаза. Усилием шейных мышц он прокручивал память в своей прорези, изучая ее целиком.
Неприятное, обескураживающее ощущение, когда твою память изучают. Это казалось насилием, посягательством на твои тайны. Именно так это и выглядело в тот вечер, когда я во второй раз увидел пустыню на дисплее, слишком яркую по цвету (кроме того места, где сосулька воска приглушала краски). Я весь съежился, обнаружив второй раз разрушенный дом, стиснул зубы, глядя в бледное пустое небо. И глубоко вздохнул, перед тем как Сейна Маркс должна была появиться и схватить меня.
Но вместо этого я увидел, как из развалин вышли двое загорелых молодых людей. Один нес металлическую коробку, на боках которой играло солнце. Другой тащил клетку с каким-то маленьким существом внутри. Клетка увеличилась в размерах — это было не просто существо, а гомункулус, пляшущая женщина. Синт. Прозрачное синее платье, набеленное лицо. Она высоко подпрыгивала и кружилась. Я сказал:
— Раньше этого не было.
Психолог остановил просмотр. Голос его прозвучал мягко:
— Память разветвлена. Происходящее отражает сознание того, кто вспоминает… Ты сам это придумал?
— В четырнадцать лет.
— Мне нравится. Неплохая техника.
— Но дело в том, — сказал я, — что у меня не было никаких людей. И никакого разветвления.
— Ты подозреваешь чье-то вмешательство. Кто видел твою память?
Я вспомнил, что прошлым летом Сейна Маркс просматривала мою сумку с памятью.
— Кое-кто видел. Не очень много народу. А на прошлой неделе я ее проверял.
— Давай продолжим.
Мы стали смотреть, как молодые люди уселись на трехколесный велосипед. Они поехали по пустыне, вздымая облачко песка. Интересно, чья же это память, перед кем открывалась эта картина? Они разворачивались, тормозили, иногда ехали на двух колесах, подняв третье в воздух. Они подъехали к оврагу позади развалин; теперь они казались далекими, велосипед был размером с муху. («Одиночество», — произнес психолог). Вдруг велосипед свалился в овраг. Он перевернулся раз, другой, затем упал на бок. Половина его оказалась в тени. На обломанном хромированном покрытии играло солнце.
Увеличение. С близкого расстояния было видно, что оба молодых человека лежат недвижимо, один продолжает сжимать металлическую коробку.
А клетка оказалась открытой. И пустой — синта не было видно нигде.
Экран померк. Психолог некоторое время оставался неподвижным, с закрытыми глазами; по его волосатым рукам пробегала нервная дрожь. Потом взглянул на меня.
— На твою память накладывается чье-то сознание. Паразитическая система, обосновавшаяся в краткосрочных регистрах, — похоже на воспроизводящийся вирус. Это значит, он может копировать себя различными способами. Мы должны проверить другие матрицы памяти, чтобы убедиться, не заражены ли они тоже.
Меня охватила паника.
— Сейчас?
— А у тебя есть занятие получше?
— Нет.
И я полез в сумку за другой памятью.
Ярость часто называют слепой. Наверное, поэтому я и не заметил Лопоухого, пока не очутился на краю крыши Спасителя. Здесь было полно голубей, устроившихся на ночлег в пустых раковинах Рейченбаха и спящих на проволочных растяжках небесного купола, который находился не выше чем в пяти метрах над моей головой. Сначала мне показалось, что это стайкой летят птицы. Потом я понял, что это Лопоухий.
— Чертовы голуби, — сказал он, сгоняя полдюжины с плечей. — Я не хочу, чтобы меня всего загадили.
— Эти голуби не умеют гадить, — ответил я, открывая сумку, — они механические.
— Хм, — он подошел к краю и взглянул вниз. — Я следовал за тобой с тех пор как ты вышел от этого мудреца.
Я не ответил. Вытащил память и швырнул ее. Она полетела, вращаясь, в сторону Храма святого Гроба. На какое-то мгновение мне показалось, что она может долететь туда или, во всяком случае, слететь с крыши. Но она стала падать вниз — всего этажей на двадцать пять ниже. Я отвернулся, чтобы достать другую память, а когда взглянул еще раз, первая уже исчезла.
— Прекрати!
Я бросил другую — воспоминание о Торжественном Дне, — но когда полез за третьей, Лопоухий схватил мое запястье дрожащей рукой.
— Пусти, — сказал я, — если не хочешь отправиться вслед за ними.
Но он не отпустил меня, а стал уговаривать.
— Что ты делаешь? Выбрасываешь труд своей жизни?
— Нет. — Я пробовал освободиться, но он оказался, несмотря на хлипкий вид, довольно сильным. — Они заражены. Во всех — Сейна Маркс.
— Ну и прекрасно, выкинь оттуда свою бабу, но память, которую обещал мне, оставь в покое.