Беатриче с легкостью стирала с меня все наносное – и это с меня, надежно защищенного броней блефа, которого в моей жизни было с лихвой, настроенного саркастически, снобистски презирающего сильные чувства. Когда плачешь перед любимой, назад хода нет. Теперь ты у нее в руках. Навсегда. Ты готов на уступки. Хватит играть, хватит притворяться кем-то другим, хватит быть пустым местом и изображать невесть что. Выкрутасы закончились, любовь превратилась в настоящий, тяжкий крест.
Леша-сторож и Леша-швейник становятся на колени.
Но все это посланное Богом счастье не могло длиться долго. Она все сделала сама. Мы были по-настоящему влюблены, но даже нам пришлось спуститься вниз по ступенькам на первый этаж, в повседневную жизнь – там, на первом этаже, ночами со мной бывает нелегко, я превращаюсь в противную, надоедливую свинью. Хотя и она поступала неправильно. А я не был готов прощать. Потому что для одного мужчины это было чрезмерно. Она изменила мне, оправдав тем самым бесконечные диски Риккардо Коччанте, который, распевая об измене, завел в разных банках с дюжину счетов, на каждом из которых лежит миллиард. Потом она решила вернуться ко мне, заливаясь слезами, – у этих слез цвет был не такой, как когда мы рыдали вместе, занимаясь любовью в первые дни. Теперь это были слезы поддержки и искупления. Слезы досады. Ну а уж дальше вмешалась гордость – ей тоже хочется играть свою роль, хотя у нее получается скверно. Манерное кривляние, которое принимаешь за правду. Гордость – страшное дело. Невидимая глазу черная завеса, из-за которой не видно, чего ты добился. Хотел зайти в море, а очутился в луже.
ЛЕША-СТОРОЖ (отчаянно). Что мы-то можем сделать против законов драматургии? Мы-то, неумытые?
ЛЕША-ШВЕЙНИК. Для этого надо родиться другими! Обнимаются и плачут.
В общем, как-то само вышло, что из нашей квартирки под крышей мы стремительно переместились вниз, в мир консьержа – туда, где судачат о том о сем под запах дешевой стряпни. Я вел себя так, как вел, а потом случилось то, что случилось. То, о чем не расскажешь, не заставляйте меня… Мне слишком больно, я беззащитен перед болью, и вообще я такого не заслужил. С тех пор я гадаю, где же моя Беатриче.
Стенка с ружьем продолжает медленное вращенье.
ВСЕ. Нет! Нет! Нет! (Вскакивают и загораживают Цаплю своими телами, скрывают ее от глаз.)
«Беатриче, ты где?»
Громоподобный выстрел.
Все разлетаются в стороны – и люди и черти.
Вот что мне хочется прокричать всем ветрам на свете. И не надо меня больше расспрашивать. Пожалуйста.
В центре сцены комок белоснежных одеяний – неподвижная Цапля.
О таком не расскажешь, у меня нет для этого слов.
УБИТА!
Застывшие позы почти непереносимой скорби.
5
Черти удаляются в глубину сцены и там, печально подпрыгивая, напевают свое любимое:
Бомбовозы везут,Огнеметы метут,Проползают тяжелые танки.Если кончишь, мой друг,Свой тяжелый кунштюк.Залетай в легендарной тачанке.
Все мы герои, когда нам что-то нужно
[19].
ПАТТИ ПРАВО
Моногамов, тяжело кашляя, словно в последней стадии чахотки, выползает к рампе и смотрит в зал своими огромными глазами. Куча белых перьев покоится за его спиной.
Он берет и выпаливает мне это прямо в лицо, наш Рино Паппалардо, без лишних предисловий вдруг объявляет, что сын у него родился мертвым. А потом начинает рыдать. Он плачет, а я не плачу.
МОНОГАМОВ. Прощай! Прощай, моя молодость! Как долго ты тянулась, тебе не было конца, а вот теперь – прощай! Теперь я начинаю умирать. Сколько лет я буду умирать, десять, сорок, это не важно. Прощай, мой мир, теперь я уже тебя не увижу. В Африке, в Европе, в Азии, в Антарктиде, в Америке и в Австралии – буду слеп. Прощай! Прощай, моя Цапля, мне нечего ждать, я тебя никогда не забуду, я тебя никогда не увижу! (Опускает лицо в ладони и застывает.)
Мы сидим на дурацком треугольном газоне, неподалеку от машины с распахнутыми дверцами. Мы оба в пальто, трава покрыта инеем, холод такой, что кровь стынет в жилах, бутылка игристого и два наполовину полных бокала – мы собрались выпить.
Из кучи белых перьев поднимается прежняя нелепая жалкая птица с круглыми глупыми глазами. Она что-то держит под крылом.
Слова Рино – словно удар под дых. «За что мы пьем, Рино?» – спрашиваю я, не раскрывая рта. Рино не слышит.
Воцаряется ночь из первого акта: сполохи.
Двадцать минут первого. 31 декабря 1979 года исчезает вдали, уступая место первому дню 1980 года. Мы сидим у 23-й автострады, в нескольких сотнях метров от съезда. Если быть точными, у дороги A14. Съезд к Сан-Бенедетто-дель-Тронто. До половины двенадцатого мы выступали в одном заведении в Читанова-Марке. А сейчас направляемся в Асколи-Пичено, будем петь на площади. В общем, работаем. Уже двадцать лет мы с ребятами работаем в последний день декабря и всякий раз встречаем Новый год в машине, в перерыве между концертами.
Цапля ковыляет в просцениум и кладет рядом с застывшим Моногамовым огромное белоснежное яйцо.
ЦАПЛЯ (Моногамову). Россиянин!
Там, через дорогу, темнеет пиниевая роща, но мне до нее нет дела, потому что моему другу Рино Паппалардо плохо. Угощаю его «Ротманс лайт», он берет сигарету, я подношу зажигалку. А он опять повторяет еле слышно:
МОНОГАМОВ (в ужасе). Что?
– Ты понял, Тони? Он родился мертвым. – Рино уже второй раз говорит мне об этом, пока мы сидим здесь вдвоем, и все громче рыдает. А я не могу оторвать глаз от бокала с игристым, который он держит в руке.
ЦАПЛЯ. Т-с-с! Жди! (Садится на яйцо и устраивается высиживать.)
Родился мертвым. Что за дикая фраза. И правда, у каждого своя беда. У всякого, даже самого мелкого противного прыща, своя беда, за которую стоит его уважать. Когда слышишь такое, хочется уважать всех на свете. Хотя и не получается. Потому что в душе непременно найдется уголок, куда проникнет зло, – так пылесос забирается в дальний угол, так наркоманы лезут грабить квартиры: ночами зло проникает в сердце, набрасывается на тебя, мучает, насилует и вычищает дом, оставляя тебя в пустоте, всякий раз в большей пустоте, которая всякий раз наполняется муками совести.
Порой муки совести видно невооруженным глазом – почти каждую ночь они сидят на тумбочке у кровати и не спят, завернутые в черную подарочную упаковку с серебряным бантиком.
ЗАНАВЕС
Иногда я тоже бываю злым.
11. Вопрос
Волна, проходящая вдоль волнореза, пройдя, угасает. Парус, бегущий над волнами резво, в конце концов убегает. Негр, поднимая уверенно ногу, вскоре ее опускает. Даже экскурсовод со своим монологом все-таки замолкает.
– А Рената как? – Боюсь, сейчас я больше ничего внятного сказать не могу.
Все пролетает, тлеет, течет. Не удержать момента. Смена правительства часто ведет к гибели монумента.
При сотворенье великих царств сотворены и капуты. Пьеса, которую ты созерцал, кончится через минуту.
– Вся на нервах, – отвечает он. Короткий и ясный ответ. Словно мощный и долгий удар кулаком. Я, того и гляди, умру от нежности и сострадания. Они больше всего на свете мечтали о малыше, и надо же… Господи! У меня нет сил. Откуда мне самому их набраться?
То, что останется на века, через века и усохнет. То, что не стоит даже плевка, без плевка подохнет.
Пьесам бессмертие не грозит. Капает капля за каплей. Очень естественно в этой связи взять в героини цаплю.
Мы долго молчим, сидя в свете автомобильных фар. Потом Рино говорит:
В этой связи почему не связать рифмой экватор и кратер, выдать герою чужие глаза и начинать театр.
– Теперь понимаешь? Поневоле задумаешься о смысле жизни – о том, зачем все время куда-то несешься, суетишься, мечешься, сбиваешься с ног, один или вместе с другими, а ответа нет, прежде чем найдешь ответ, помрешь от старости. Или, как Титта, начнешь размышлять над высказываниями великих. Мне бы тоже так научиться, но только всякие красивые слова не для меня. Так что возвращаемся в исходную точку. Наверное, надо учиться «верить»…
Театр начинается с вешалки и кончается ею. В середине туалет и буфет. Пигмалион полюбил Галатею. В зале зажегся свет.
– Да ты чего, – говорю я, – разве у тебя есть время верить? С нашей-то жизнью… Вера – это хобби, занятие для тех, у кого куча свободного времени.
Но самое забавное, быть может, и не конец, как некогда высказался один англичанин; начало – вот подлинно делу венец, всяческое начинание всяческих начинаний.
Он не отвечает. Задумался. Больше не плачет. Зябко.
Из темноты кто-то делает нос. Некто проходит, смеется. Встав на колени, ты спросишь всерьез: что-нибудь остается?
Потом Рино кивает, но видно: он думает о жене. Я это знаю. Чувствую.
– Курить хочешь? – спрашиваю я.
– Я хочу умереть.
Сейчас у него сухие глаза. Он глядит в пустоту. Он не сдается. Пытается найти выход. Нащупать стратегию. Чтобы жить дальше. Не чтобы умереть.
Из темной рощи появляется наш менеджер Дженни Афродите – безмятежный, как крестьянин, обходящий родные поля. Направляется к нам. Слежу за ним взглядом.
– Ты где был? – интересуюсь я.