Василий Аксенов
Простак в мире джаза, или Баллада о тридцати бегемотах
Первого из тридцати бегемотов я увидел еще в аэропорту Внуково. Он был в зеленой брезентовой попоне, и его несли к самолету два смуглых внушительных молодых человека.
Через полтора часа бегемот вместе с нами выгрузился из «ТУ-124» на прохладном Таллинском аэродроме, по которому быстро пробегали тени легких балтийских туч.
Я влез в микроавтобус, где уже сидели молодые люди из Московской кинохроники со своей аппаратурой. Потом в открытых дверцах появился бегемот. Бакинский квартет во главе с Рафиком Бабаевым хлопотал вокруг него. Наконец устроились. Бегемот лежал у нас на коленях, смиренный и смущенный своей неуклюжестью, очень милый, и басист Альберт Ходжа-Багиров, посмотрев на своего питомца, хмыкнул и развел руками: уж вы, мол, не обижайтесь на мое чудовище.
В течение четырех дней тридцать лакированных бегемотов, сиречь контрабасов, гудели и рокотали в доме \"Братства черноголовых\" и в спорт-халле «Калев».
Итак, я снова в Таллине, снова вдыхаю его особый сланцево-кондитерский запах, покупаю газеты, которые пахнут совсем не так, как в наших краях, захожу в знакомое кафе, пробираюсь к стойке…
— Здравствуйте, Эва Ивановна! Какие новости?
Эва Ивановна долго рассказывает, кто женился, кто развелся, кто получил квартиру, а кто по-прежнему \"очень неорганизованный товарищ\".
Однажды ночью, гуляя по Старому городу, мы спорили, кто самая красивая женщина в Таллине. Претенденток было немало, и спор затянулся. Небо было синим, глубоким, с еле различимой тонкой зеленой структурой. Улица Виру завершалась уходящим в небо торцом Ратуши. Мы подняли головы и прекратили спор.
— Самая красивая женщина в Таллине — это башня Ратуши.
Да-а, в городе многое изменилось. Например, мой давно уже оплаканный герой из романа \"Пора, мой друг, пора\" Кянукук вовсе не погиб. Очень хорошо одетый, с застывшей улыбкой, он медленно гуляет в кулуарах. На груди у него жетон с надписью \"Диспетчер фестиваля\". Бегло говорит на трех языках — русском, эстонском и английском. Растут люди!
Нина Большакова не верит, что это и есть Кянукук. А вы поговорите, Нина, с товарищем. Поговорила. Да, теперь я вижу, что это он и есть. Ну, уж а улицу-то Лабораториум вы придумали, говорит усомнившаяся Нина. А вот, давайте, Нина, прогуляемся! Да, говорит Нина, действительно улица Лабораториум. Вот ведь город какой: ничего не надо придумывать, все под рукой. Какое раздолье для беллетриста!
На башни улицы Лабораториум реставраторы навели новенькие островерхие крыши. Новенькая розовая черепица на темных, засиженных голубями камнях.
На углу улиц Пикк и Ратаскаеву открылась закусочная \"Десять минут\", в которой можно подзакусить минут за двадцать.
Семь лет назад я влюбился в Таллин, был бурный роман в дождях, теперь я ловлю себя на какой-то странной фамильярности по отношению к этому городу, шучу вот, ухмыляюсь: годы…
Теперь я аккредитован. На воротнике у меня желтый значок с изображением трубы, клавиши которой напоминают башни улицы Лабораториум, а также ленточка с надписью «Пресса». Я аккредитован при Пресс-центре традиционного Таллинского джаз-фестиваля, посвященного пятидесятилетию Октябрьской революции. Благостно чувство аккредитованности, ощущение солидности и прочности, принадлежности и тэ пэ.
ИНФОРМАЦИЯ. В этом году на фестиваль приехало тридцать джазовых ансамблей. Здесь среди прочих — знаменитый Ленинградский диксиленд Королева-Усыскина, Ленинградский ансамбль пантомимы Григория Гуревича с аккомпанирующей группой Юрия Вихарева; квартет Евгения Малышева из Калинина, квартет «Медикус» из Львова; москвичи — квартет «Кресчендо», квартет КМ, трио Германа Лукьянова, биг-бэнд Олега Лундстрема, трио Бориса Рычкова; ансамбль молодых ученых из Новосибирска под управлением Владимира Виттиха, четверо солдат из Риги — квартет «Звездочка», таллинское трио Райво Таммика, тбилисское трио Мустафа-Заде; мастаки оружейникисамоварщики из древней Тулы — квартет Анатолия Кролла; знаменитые варшавяне — квартет Збигнева Намысловского; застенчивые шведы из Гевле — квинтет Курта Иернберга, элегантные шведы из Стокгольма — септет Арне Домнеруса; развеселые финны — квартет Эрика Линдстрема и, наконец, всемирно известные американцы — квартет Чарльза Ллойда…
Тридцать ансамблей с тридцатью лакированными бегемотами. Больше никакими цифрами я не располагаю. Знаю только, что съехалось множество фотографов, корреспондентов, наших и иностранных, радио, кино, телевидение, и великое множество любителей и знатоков джаза, среди которых был даже известный комментатор Уиллис Коновер, голос которого уже в течение двенадцати лет заставляет вздрагивать джазменов всего мира.
Да, вот еще цифра: спортзал «Калев» вмещает четыре тысячи зрителей, и все четыре дня фестиваля он был полон.
Звучат вступительные фанфары. Председатель жюри Уно Найсоо объявляет фестиваль открытым. На сцене букет Ленинградского диксиленда. Впереди трубач Королев, кларнетист Усыскин, тромбонист Левин. Из-за них выглядывает рыжий банджист Ершов, над ними покачивается сузафон Мирошниченко, где-то в глубине запрятан ударник Скрыпник.
ИИИ — раз-два-три — - повело!
Ах, знаете ли вы, как прекрасен диксиленд, веселое пыхтение первых на земле автомобилей, белозубый гигант, вращающий тросточку, белый в синюю полоску пиджак, сиреневые брюки, Свит-стрит, забитая приплясывающими чернокожими людьми, стрекозиный полет фанерных аэропланов, мультипликационное движение смешных человечков начала века?!
— Айскрим, вы не забыли, как вкусно мороженое, как освежает стакан холодного пива, как очаровательны женщины юга? Жизнь так проста, пестра и прекрасна, и чего вы еще от нее хотите?
Четыре тысячи улыбок взлетают над залом, восемь тысяч ног отбивают такт. Поразительно перевоплощение шести интеллигентных ленинградских мальчиков в неудержимых луизианцев.
Из-под локтя Мирошниченко выскакивает маленький и бравый, как оловянный солдатик, трубач Королев…
Сегодня утром по дороге из Пресс-центра в «Палас» я потерял предмет своей гордости — желтый значок с трубой и ленточку прессы. Чувство оставленности, кянукуковщина охватили меня. Кто я теперь такой в мире джаза? Теперь от моей аккредитованности осталась только дырка на воротнике: я просто голый человек на голой земле. Ведь было же тебе сказано, олух царя небесного: береги значок, второго не дадим. Пошатываясь, я побрел назад от «Паласа» к \"Дому черноголовых\". Не знаю уж на что рассчитывая, глядя под ноги, я прошел улицу Харью, вышел на Ратушную площадь и посередине ее среди множества мотоциклов и машин увидел на брусчатке свой заветный значочек с ленточкой.
И вот теперь я сижу вместе с музыкантами, рядом с Сашей Медведевым, который, конечно, не взял бы меня с собой, не найди я значка, знакомлюсь с пианистом Борисом Рычковым, с певицей Гюли Чохели, которую называют \"советской Эллой\", с саксофонистом Игорем Лундстремом, с бородачомтеоретиком Алешей Баташевым, пантомимисткой Ниной Большаковой… пытаюсь втереться в доверие, прикинуться знатоком.
На эстраде трио флюгельгорниста Германа Лукьянова. О Лукьянове сейчас много говорят. Он является предметом споров. Некоторые считают его \"Вознесенским русского джаза\". Может быть, скорее Хлебников? Фольклорный джаз? Фри-джаз? Сочетание того и другого? Может быть, еще какой-нибудь термин? Терминологический соблазн понятен, но не так-то легко втиснуть талант в какую-либо классификацию.
Пока что исполняется оригинальная композиция \"Третий день лета\". И это, конечно, именно третий день лета, не второй и не четвертый. Первые два дня прошли с жарой и ливнями, наступил третий день, очень ветреный, в легком, порывистом кружении облаков и назойливого тополиного пуха, тот день, когда некто в синем костюме, внешне спокойный, в неясном смятении, прошел по поселку, заглядывая на веранды, кого-то разыскивая, не находя, продолжая поиски, удивляясь, пока не побежал с набитым ветром ртом, и день кончился.
Позднее, уже на Московском джазовом фестивале, Лукьянов вновь исполнил эту пьесу, и оказалось, что она называется не \"Третий день лета\", а \"Третий день ветер\". Я просто тогда в Таллине не расслышал названия, и вот попал впросак, нафантазировал литературщины.
Что такое джаз?
Еще в школе мы узнали: это музыка толстых. В «Калеве» среди четырех тысяч зрителей тоже попадались толстые люди. Одному очень хорошему писателю не нравился джаз. Другому, великому писателю, не нравился Шекспир. Третий, хороший писатель, сам играл в джазе басистом.
В 1952 году ныне знаменитому пианисту Борису Рычкову понадобился саксофон. Игра на саксофоне в то время считалась хулиганством. В продаже саксофонов не было. Однажды уже потерявший надежду Борис шел по одному из арбатских переулков и вдруг услышал крамольные звуки. В бельэтаже среди антикварного хлама старик чех осторожно играл польку-бабочку. С огромным удовольствием и за малую цену старик уступил саксофон счастливому Борису.
Тульский квартет Анатолия Кролла играет трехчастную композицию своего руководителя. Первая часть — «Откровение», вторая — «Баллада», третья — «Движение». Впереди худощавый, с маленькой бородкой тенор-саксофонист Александр Пищиков. Его инструмент издает резкие, хриплые, мучительные звуки. Манера Колтрейна? Да, манера Колтрейна, но откровение Пищикова.
По сути дела, любую джазовую пьесу в исполнении настоящего артиста можно назвать откровением.
Конец квадрата. (Квадрат — определенное количество тактов, в пределах которых музыкант может импровизировать на заданную тему.) Пищиков измучен. Отходит в сторону. С сочувствием смотрит на вступившего Кролла. Очередь басиста Сергея Мартынова. Мартынов сначала как бы прислушивается к тому, что творится внутри его контрабаса. Так, так, это понятно, а что же еще, что ты еще можешь?????? Еще, еще, еще!!!!!! Больше, больше, больше!!!! А если смычком? Ну, еще, еще, больше, больше, умоляю, умоляю… Ему всего мало, и он начинает петь, вторит контрабасу голосом.
Пищиков, склонив голову, с сочувствием смотрит на мучающегося товарища. Вся ритм-секция приходит на помощь Мартынову. Обвал, шквал, надвигающийся распад… решительный момент. Пищиков быстро выходит вперед.
От диксиленда к какому-то еще не осознанному трагизму.
Итак, откровение. Самовыражение? Свободный творческий акт? Прорыв? Может быть, только попытка прорыва…
Дважды два — четыре, дважды два — четыре, дважды два — четыре, дважды два…
А может быть, три, а может быть, пять, а может быть, восемь, а может быть, один миллион сто семьдесят семь тысяч восемьсот девяносто девять?
А может быть, автомобильная катастрофа, в которой погиб мой друг, а может быть, деревня под напалмом, а может быть, грязное слово в лицо моей девушке, а может быть, предательство?
А может быть, эвкалипты под луной, а может быть, охота, а может быть, веселая пирушка, а может быть, лестница в небо? А может быть, \"чудище обло, озорно, стозевно и лаяй\"? А может быть, хищник, а может быть, жертва, а может быть, Эверест?
А может быть, лоб, два лба, семь губ, одно дыхание? А может быть, кашалот с розовой пастью, а может быть, Орфей? А может быть, бобэоби, виээми, гзигзигзео, а может быть, лауноги, пиннопинео, филиожар?
Нет, нет, все очень просто: дважды два — четыре.
А вдруг все-таки не четыре, а генерал под ручку с дамой перед трюмо?
Увы, дважды два — четыре, дважды два — четыре, дважды два — ЧЕТЫРЕ!
Утром мы мирно завтракали в кафе, как все нормальные люди, брали сосиску, бутерброд с килькой, чай, но после завтрака мы отправлялись на \"школу джаза\".
Должен сказать, что джазист — существо совершенно неутомимое, одержимое. Джазовый артист может играть круглые сутки подряд с небольшими перерывами для приема пищи. Вот у кого надо учиться преданности своему искусству! Если у вас вдруг появится желание уморить какого-нибудь джазового артиста, кормите его на убой, хольте его, лелейте, но не давайте играть: зачахнет. Чарльз Ллойд, например, которому пришлось играть только в последний день фестиваля, первые три дня очень маялся. В зеленоватых его глазах мерцала вековечная негритянская печаль. Зато, когда вышел на эстраду, узнать его было нельзя. Да и все они, эти странные артисты, пока не играют, так что-то ходят, что-то между прочим жуют, вежливо слушают. \"Да, что вы говорите! Смотрите, как интересно! Надо же, а мы и не знали!\" А глаза в это время где-то блуждают.
Однажды мы обедали вместе с Гюли Чохели, и она призналась:
— Терпеть я не могу всех этих обедов, ужинов, завтраков!
— А что же вы любите, Гюли?
— Петь.
— А еще что?
— Кактусы.
\"Школа джаза\" в сводчатых залах \"Дома черноголовых\". Эстрадой завладели фотографы. Лежа на полу, сидя на корточках, стоя на стульях, они направляют свои тубусы на квартет Збигнева Намысловского, работающий в неимоверной тесноте. В зале тоже тесно: он заполнен до отказа ударниками, басистами, саксофонистами, трубачами, кларнетистами, москвичами, шведами, сибиряками, эстонцами, литовцами, армянами, финнами…
Хрупкий, с круглыми совиными глазами Намысловский солирует уже двадцать минут. У рояля сгорбился похожий на князя Мышкина Адам Матышкович. Крепко держит ритм ударник Чеслав Бартковский по прозвищу «Маленький». Блестит очками серьезный, как молодой профессор, басист Роман Дылонг — «Гучьо».
Намысловскому тесно в рамках квадрата. Он изгибается, на лице его мучение, он словно хочет что-то соскрести, содрать, сорвать какой-то последний ненавистный ему покров.
Снова это ощущение попытки прорыва, мучительной тяги к какому-то неведомому совершенству.
Я беседую с кандидатом математических наук, а может быть, физических наук, словом, каких-то очень серьезных наук Владимиром Виттихом, руководителем Новосибирского ансамбля.
— Скажи, пожалуйста, что ты думаешь об эксперименте в джазе, о фри-джазе, например? Вот я не могу слушать Орнетта Колмена…
Виттих ухмыляется в бороду.
— А для меня это очень интересно…
Услышав этот разговор, возле нас остановился темпераментный, словоохотливый пианист Николай Капустин.
— Понимаешь ли, Вася, когда-то и «бибоп» казался диким и невероятным, а теперь, должно быть, даже ты… прости, может быть, я ошибаюсь…
Я смущенно кашляю в кулак.
— Да-да, даже я… Конечно, эксперимент необходим, но вряд ли он доступен простому любителю, немузыканту…
— Эксперимент всегда обращен внутрь — и в литературе, и в пластике, и в музыке.
— Джаз для джазистов? Поэзия для поэтов? Скульптура для скульпторов? Вы могли бы играть в темной, пустой комнате?
— Это философский вопрос, об этом на ходу не скажешь. Темная, пустая комната — это идеал, но артисту джаза нужны слушатели и зрители.
— А если они его не понимают?
— Но он их зовет…
Прошлой осенью мы сидели с моим приятелем Абэ Кобо в подвальчике токийского джаз-клуба «Сэто». Подняв свой крепкий писательский палец, Абэ Кобо сказал:
— Писатель должен есть много джаза, часто и много, большие сочные ломти настоящего джаза!
Каждое утро с десяти до часа я толкался на \"школе джаза\", притворялся музыкантом — то ударником, то трубачом, — обнаглел даже до того, что начал задавать специальные вопросы, ну, скажем:
— Алло, Бу, у вас какой номер мундштука?
Кончает композицию стокгольмский квартет Яна Йоханссона. Любезный хозяин «школы» Райво Таммик пытается перекричать восторженный гвалт и свист:
— Ребята, задавайте вопросы!
— Какие еще вопросы? — снисходительно пожимает плечами восходящая звезда саксофонист Роман Кунсман. — Мы и сами все знаем. Пусть лучше еще раз сыграют.
Однако вопросы все-таки задаются:
— Алло, Бу, у вас какой номер мундштука?
И вот в этой утренней толкучке я снова теряю свой спасательный значочек и снова чувство одиночества и непричастности охватывает меня. Представляю, с каким презрением отвернется от меня музыковед Александр Медведев и все мои новые знакомые, включая Нину Большакову. В отчаянии подхожу к трубачам, собравшимся вокруг рыжего Бу Бронберга, плетусь к ударникам, столпившимся вокруг Бартковского, и тут вижу на полу моего дорогого с сиреневой ленточкой. Как его не раздавили сапоги ударников? Мистика, да и только!
Форум джаза. Разгорались страсти. Высказываются самые разные точки зрения. Бушуют авангардисты.
— Товарищи, не будем себя обманывать. Мы называем наши темы «Жар-птица», \"Иван-царевич\" и делаем вид, что создаем свой особый, национальный, ни на что не похожий джаз. Это фикция!
— Основа джаза — импровизация, а ее не назовешь никак, ей не нужна никакая литература. Джаз — это интернациональное искусство.
— Извините, товарищ, ваша формула — подобие кастрации. Все мастера обогащали джаз за счет фольклора. Вспомните «босса-нову», вспомните арабские темы. Русский фольклор пока еще только тронут нами, а какие уже дал результаты! \"Господин Великий Новгород\" Товмасяна, \"Ночь на Плещеевом озере\" Громина, «Иванушка-дурачок» Лукьянова…
В начале пятидесятых годов в Казани обосновался оркестр репатриантов из Шанхая, известный сейчас всем оркестр Олега Лундстрема, \"короля свинга восточных стран\", как его называли в шанхайском сеттльменте. Я тогда учился на первом курсе медицинского института, был прилежным студентом и на танцы не ходил, так как не мог освоить сложнейших падепатинеров, вальс-гавотов и миньонов, которые танцевала в те времена передовая молодежь. Но вот по городу пошли слухи о таинственных, сказочно — романтичных «шанхайцах»…
Форум джаза. Ораторствует элегантный теоретик средних лет.
— … почему преобладает драматизм, почему возникает какой-то надрыв, вымороченный трагизм, меланхолия? Мы забываем о том, что джаз — это прежде всего веселое, озорное искусство. А разве мы не можем играть насмешливый, иронический джаз? Возьмите «ЧП» Бориса Фрумкина или композиции виброфониста Гарина — это блестящие озорные пьесы…
Встает ленинградец с маленькой бородкой а-ля Телониус Монк, столь модной сейчас среди джазистов.
— Вот мы говорим о том, можно ли играть русский джаз. Фольклор вовсе не обязателен для того, чтобы играть по-русски. Нужно просто быть русским в душе, глубоко чувствовать дух России, и тогда будет русский джаз. Вы спрашиваете, почему драматизм, надрыв, меланхолия? Потому что русский джаз идет от Достоевского.
Оркестр «шанхайцев» тогда распадался. Да и разве можно было себе представить существование настоящего свингового оркестра в те годы, когда даже танго кодировалось наименованием \"танец медленного темпа\"! Лундстремовцы группами играли на танцах в Доме офицера, в кинотеатрах и ресторанах, а мы ходили их слушать, потому что они иногда играли не только падепатинеры. Вся моя юность была слегка озарена этими «шанхайцами», как огнями далекого ночного мира.
— А где сейчас Модин, Деринг, Бондарь, Баранович? — спрашиваю я Олега Леонидовича.
— Этот там-то, этот там-то, — отвечает он, — а Баранович умер.
— Как?
— Очень просто. Жора Баранович умер.
Ну что ж, он умер, и сейчас его нет на сцене, но я и мои товарищи никогда не забудем, как он вставал в синем табачном тумане дрянного ресторанчика, розовощекий и здоровый, и играл \"Сан-луи блюз\" на своей золотой трубе.
Форум джаза. Выступает московский композитор.
— … и я должен прямо сказать, товарищи, некоторые наши молодые музыканты еще не умеют как следует играть блюз, а уже тянутся в авангард.
Голос из зала:
— Так что же, прикажете мне возвращаться назад к Чарли Паркеру? Этого не будет!
— А вы откуда, товарищ авангардист?
— Я из Тюмени!
Однажды, кажется, единственный раз за все мои казанские студенческие годы, они собрались вместе, и ослепительные каскады, обвалы свинга потрясли тогда юношеское воображение. Появились подражатели. Кажется, в пятьдесят втором году при Доме ученых возник молодежный оркестр, в котором играли будущий астроном саксофонист Эрик Дибай, будущий математик пианист Юрий Яковлев, будущий педагог басист Юрий Елкин… Их называли \"малые шанхайцы\". Разумеется, исполнялись в основном танцевальные вещи, но по тогдашним временам и это было чудом. Приезжие москвичи хватались за головы: в Казани существовал джаз!
И вот сейчас оркестр Олега Лундстрема на сцене Таллинского джаз-фестиваля: девятнадцать человек в шикарных концертных костюмах с буквами «ОЛ» на груди. Из прежних, чуть ли не легендарных «шанхайцев» в оркестре осталось всего пять человек. Рядом с ними, уже тронутыми сединой, сидит молодежь: Роман Кунсман, Николай Капустин, Станислав Григорьев, Аркадий Шабашов… Исполняется композиция Кунсмана \"Луч тьмы\". Это очень неожиданное, своеобразное произведение, но еще более неожидан солирующий сейчас автор, маленький красногубый человек с бородкой таинственного лесовика. Он еще себя покажет!
Олег Леонидович сейчас седоват, солиден, но для меня он по-прежнему остался тем же таинственным и молодым «шанхайцем».
О, если бы ты знал, Абэ, сколько я за эти четыре дня съел джаза! Каждое утро три часа «школы», каждый вечер четырехчасовые концерты, заключительный ночной \"джем сейшн\", а впереди еще был Московский фестиваль. Как бы не получилось демьяновой ухи.
Иногда мне кажется, что я сплю. Вот сейчас открою глаза, а на сцене некто с косым пузом лупит кулаком по пюпитрам.
— Опять развели шумовую музыку?! Геть отсюда!
Оркестр сменяет оркестр, и среди них нет двух похожих. Добродушный гигант Борис Рычков за роялем становится лириком. Зал, уже привыкший к хриплым колтрейновским воплям саксофонов и труб, привыкший кричать и свистеть, тихо слушает его блистательные импровизации на тему \"Ой, туманы мои растуманы\", на тему Диззи Гиллеспи, на собственные темы.
К трио Рычкова присоединяется вокалистка Гюли Чохели, которая любит пение и кактусы. Сдержанная страсть \"Грузинского романса\" Н. Дугашвили, затем неистовость сложнейшей партии \"Мистер Паганини\" композитора Сэма Козлова.
Неожиданный шумный успех хабаровского квинтета, Уиллис Коновер даже разводит руками: \"Ну-с, батеньки, вот уж не ожидал, что и в Хабаровске у вас есть такой джаз\".
Ленинградский ансамбль пантомимы: Григорий Гуревич, Нинель Егельская, Надежда Пугачева, Нина Большакова, Георгий Гоц. Аккомпанирующая группа пианиста Вихарева. Это зрелище совсем уж неожиданное — не балет и не пантомима в чистом виде. Движения человеческого тела становятся символом звуков. То координированные, то разрозненные движения трех тоненьких женских фигур — зеленой, лиловой и черной и двух атлетических мужских фигур — белой и синей, синхронная импровизация тела и инструмента рождают какое-то неясное, тревожное, щемящее чувство.
Наконец, на эстраде Чарльз Ллойд — квартет, негр и три мулата. Ллойд, высокий, неимоверно, до условности, тонкий, с огромной шапкой курчавых волос, делающей его больше похожим на индуса, чем на негра. Саксофон его рыдает, хохочет, визжит, умоляет, требует, издевается, тело его изгибается дергается, подпрыгивает, и это, конечно, не эпатаж и не игра на публику, это какое-то уже запредельное самовыражение, когда отпускаются все тормоза, сдираются все покровы: смотрите, вот я каков!
Кончается двадцатиминутное соло. Ллойд, согнувшись, даже не пытаясь вытереть пот, прячется в глубине сцены, смущенно блестит оттуда золотыми очками.
Ритм-секция бросается в атаку, словно дикая кавалерия. Пианист — настоящий виртуоз, но клавиш ему мало, он играет прямо на струнах рояля, бьет в бубен. Ударник разбрасывает медные колокольчики, скребет щетками. Снова надвигается распад, развал, но Ллойд подбегает к микрофону, высоко закинув голову, вздергивает узду, усмиряет, — и вдруг становится мягким, лиричным, покаянно-нежным…
Они играют час пять минут и покидают эстраду совершенно измочаленные, под неистовый шквал аплодисментов.
На улице их окружают американские корреспонденты. Эй-Би-Си с квадратной голливудской челюстью: \"Что вы чувствуете сейчас?\" Ллойд, тяжело дыша: \"Хэпинис. Счастье.\"
Кончается фестиваль. Уже отшумел заключительный банкет, на котором лауреатам вручали дипломы. Остался позади \"джем сейшн\", во время которого на сцене одновременно скапливалось от десяти до двадцати музыкантов. Разлетаются самолеты, уходят поезда. Ранним-ранним утром исчез из города Ленинградский ансамбль пантомимы.
На Выйду-вальяк ко мне подходит здоровенный парень.
— Я вижу, вы джазист, — говорит он, кивая на мой значок. — Махнемся значками. Я вам свой, боксерский, а вы мне свой, джазовый.
— Нет, никогда, — твердо говорю я.
— Понимаешь, я ведь боксер…
Рука его тяжело давит мое плечо.
— Все равно не отдам, хоть убей, — говорю я.
Парень вдруг улыбается.
— Ну, гуляй.
Вхожу в гостиницу, поднимаюсь по лестнице. В холле третьего этажа на диване сидит белобрысый тромбонист, разговаривает со своим тромбоном, грозит ему пальцем в раструб.
— Ты думаешь я не… А я тебе скажу, что ты… Больно много о себе воображаешь!.. Тоже мне тип!..
Стою у окна. Дождь. По мокрой улице к агентству Аэрофлота проносят смиренных зачехленных бегемотов.
Я снова хочу в страну джаза.
Май 1967. Таллин