Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

СКИТАЛЬЦЫ

(THE WANDERERS)

1798 г. Лондон

Трагедия в четырех действиях

Перевод с английского

Влад. Сирина

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ

Трактир \"Пурпурного Пса\". Колвил — хозяин — и Стречер — немолодой купец — сидят и пьют.



СТРЕТЧЕР:



Я проскочил, он выстрелил… Огонь
вдогонку мне из дула звучно плюнул
и эхо рассмешил и шляпу сдунул;
нагнулся я, — и вынес добрый конь…
Вина, вина испуг мой томный просит…
Я чувствую, — разбойник мой сейчас
свой пистолет дымящийся поносит
словами окровавленными!



КОЛВИЛ:



Спас
тебя господь! Стрелок он беспромашный,
а вот поди ж, — чуть дрогнула рука.



СТРЕТЧЕР:



Мне кажется, — злодей был пьян слегка:
когда он встал, лохматый, бледный, страшный,
мне, ездоку, дорогу преградив, —
поверишь ли, — как бражник он качался!



КОЛВИЛ:



Да, страшен он, безбожен, нерадив…
Ох, Стречер, друг, я тоже с ним встречался!
Сам посуди, случилось это так:
я возвращался с ярмарки и лесом
поехал я, — сопутствуемый бесом
невидимым. Доверчивый простак,
я песенку мурлыкал. Под узорной
листвой дубов луна лежала черной
и серебристой шашечницей. Вдруг
он выскочил из лиственного мрака
и — на меня!



СТРЕТЧЕР:



Ой, грех, — мой бедный друг!



КОЛВИЛ:



Не грех, а срам! Как битая собака,
я стал юлить (я, — видишь ли, — кошель
червонцев вез) и выюлил пощаду…
\"Кабатчик, шут, — воскликнул он, — порадуй
побасенкой, — веселою, как хмель,
бесстыдною, как тысяча и десять
нагих блудниц, да сочною, как гусь
рождественский! Потешь меня, не трусь,
ведь все равно потом тебя повесить
придется мне\". Но худо я шутил…
\"Слезай с коня\", — мучитель мой промолвил.
Я плакать стал; сказал, что я, — Джон Колвил,
пес, раб его; над страхом распустил
атласный парус лести; побожился,
что в жизни я не видел жирных дней;
упомянул о Сильвии моей
беспомощной, — и вдруг злодей смягчился:
\"Я, говорит, прощу тебя, прощу
за имя сладкозвучное, которым
ты назвал дочь: но, помни, — с договором!
Лишь верю я вот этому пращу
носатому, с комком сопли свинцовой
в ноздре стальной, — всегда чихнуть готовой
и тьму прожечь мокротой роковой…
Но так и быть: поверю и горгоне,
уродливо застывшей предо мной.
Вот договор: в час бури иль погони
пускай найду в твоем трактире \"Пса
Пурпурного\" приют ненарушимый,
бесплатный кров; я часто крался мимо,
хохочущие слышал голоса,
завидовал… Ну что же, ты согласен?\"
Он отдал мне червонцы, и бесстрастен
был вид его. Но странно: теплоту
и жажду теплоты — я, пес трусливый,
почуял в нем, как чуешь в день тоскливый
стон журавлей, в туманах на лету
рыдающих… С тех пор раз восемь в месяц
приходит он спокойно в мой кабак,
как лошадь, пьет, грозит меня повесить
иль Сильвию, шутя, вгоняет в мак.





Входит Сильвия.





Вот и она. Ты побеседуй, Стречер,
а у меня есть дело…





Уходит в боковую дверь



СТРЕТЧЕР:



Добрый вечер,
медлительная Сильвия; я рад,
что здесь, опять, склоняюсь неумело
перед тобой; что ты похорошела;
что темные глаза твои горят,
лучистого исполнены привета,
прекрасные, как солнечная ночь, —
когда б господь дозволил чудо это…



СИЛЬВИЯ:



Смеетесь вы…



СТРЕТЧЕР:



Смеяться я не прочь;
но, Сильвия, смеяться я не смею
перед святыней тихой чистоты…



СИЛЬВИЯ:



Мы с мая вас не видели…



СТРЕТЧЕР:



И ты
скучала?



СИЛЬВИЯ:



Нет. Скучать я не умею:
все божьи дни — души моей друзья,
и нынешний — один из них…



СТРЕТЧЕР:



Мне мало…
Ах, Сильвия, ты все ли понимала,
когда вот здесь тебе молился я
и вел с тобой глубокую беседу
и объяснял, что на лето уеду,
чтоб ты могла обдумать в тишине
мои слова. Печально, при луне,
уехал я. С тех пор тружусь, готовлю
грядущее. В июне я торговлю
открыл в недальнем Гровсей. Я теперь
уж не бедняк… О, Сильвия, поверь,
куплю тебе и кольца, и запястья,
и гребешки… Уже в мешках моих
немало тех яичек золотых,
в которых спят — до срока — птицы счастья…



СИЛЬВИЯ:



Вы знаете, один мне человек
На днях сказал: нет счастия на свете;
им грезят только старики да дети;
нет счастия, а есть безумный бег
слепого, огневого исполина,
и есть дешевый розовый покой{1}
двух карликов из воска. Середина
отсутствует…



СТРЕТЧЕР:



Да, сказано… Какой
дурак изрек загадку эту?



СИЛЬВИЯ:



Вовсе
он не дурак!



СТРЕТЧЕР:



А! Знаю я его!
Не царствует ли это божество
в глухих лесах от Глумиглэн до Гровсей
и по дороге в Старфилд?



СИЛЬВИЯ:



Может быть…



СТРЕТЧЕР:



Так этот волк, так этот вор кровавый
тебе, тебе приятен? Боже правый!
Отец твой — трус: он должен был убить,
убить его, ты слышишь? Что ж, прекрасно —
устроился молодчик: пьет и жрет
да невзначай красотку подщипнет..
У, гадина!..



СИЛЬВИЯ:



Он — человек несчастный…





Незаметно возвращается Колвил.



СТРЕТЧЕР:

Василий Аксенов.

Блюз 116-го маршрута.



Несчастного сегодня встретил я…
Конь шагом шел, в седле дремал я сладко;
вдруг из кустов он выполз, как змея;
прищурился, прицелился украдкой;
тогда, вздохнув, — мне было как-то лень, —
я спешился и так его шарахнул,
так кулаком его по брылам трахнул,
что крикнул он и тихо сел на пень,
кровавые выплевывая зубы…
\"Несчастный\" — ты сказала? Да, ему бы
давно пора украсить крепкий сук
осиновый! «Несчастный» — скажет тоже!
Он подошел, а я его по роже
как звездану…



Рассказ

КОЛВИЛ:



Э, полно, полно, друг!
Хоть ты у нас боец не безызвестный, —
но мнится мне, что воду правды пресной
ты подцветил вином невинной лжи.



Всякий раз по приезде в Москву из Америки я нахожу десяток минут для созерцания панорамы центра, что открывается из эркерного окна моего кабинета. Начнем с зенита. В московских небесах вообще-то трудно не заметить некоторой свинцовости, постоянной тенденции к застою, однако время от времени — и в последние годы всё чаще — облака приходят в движение, в них возникают неожиданные прорывы и провалы, привносящие в атмосферу лазурные, и золотые, и бутылочно-зеленые нерасшифрованные послания; невзирая ни на что, ежедневная небесная драма продолжает разворачиваться.

СТРЕТЧЕР:

Кремлевские башни и башенки занимают прочную позицию под движущимися небесами в левом углу моей панорамы. Луковки соборов и колоколен ослепляюще блестят или мутно светятся в зависимости от небесной иллюминации. В центре картины мы видим типичную сумятицу крыш, шпилей, куполов вкупе с уродливыми ящиками цементной архитектуры. Триколор только что народившейся демократии словно заморский гость парит над зданием бывшего ЦК КПСС.



Ничуть… Ничуть!



В правом углу панорамы над деревьями Яузского бульвара еще один куст церквей поднимается к небесам: Петропавловская церковь, Церковь Трех Святых и другие неизвестные мне по имени. Атеистическое государство использовало их под склады или в лучшем случае под какие-то музеи, теперь они возвращаются в православное ведомство.

КОЛВИЛ:

Давайте снизимся от куполов к наземному транспорту. Вдоль бульвара побрякивает старинная трамвайная линия, что определенно числит среди своих пассажиров 1910-х годов футуристов Бурлюка и Маяковского, а среди пассажиров 1930-х бездомных акмеистов Осипа и Надежду Мандельштам. Теперь, в начале 1990-х, на этой линии можно увидеть вагоны, покрашенные желтком и королевской синькой и несущие призывы сигарет “Кэмел”. Время от времени там словно призрак появляется старомодный трамвай с большими буквами на борту: “Черная магия. Воланд и Компания”. Все вместе, литература и западный “агрессивный маркетинг”, привносят в пейзаж сюрреалистическую интонацию. После 75 лет красного тифа город еще не обрел равновесия, всё еще покачивается в полусомнамбулическом состоянии.



Твой подвиг беспримерен,
и ты — герой; но, друг мой, расскажи,
как это так, что в мыле смирный мерин,
а сам герой без шапки прискакал?



СИЛЬВИЯ:

Давайте вернемся к моему дому, этому гиганту сталинской эры. Широченный перекресток с одиннадцатью светофорами распростерт у его подножия. Они стараются изо всех сил, но не могут справиться со всё нарастающими стадами автомобилей дикого капитализма. Потоки транспорта то и дело создают заторы по всем направлениям. Красные, желтые и зеленые сигналы бессмысленно мигают над этой дьявольщиной: легковушки, фургоны и грузовики источают карбон-моноксид и шоферскую похабель. Городское раздражение достигает десятого этажа. Я закрываю окно и поворачиваюсь спиной к панораме. Теперь моя диспозиция готова, можно начинать повествование.



Оставь, отец: меня он развлекал
лишь вымыслом приятным и искусным.
Он говорил…



Разговариваю по телефону с другом юности Игорем Гореликом. Голос у него совсем не изменился за эти годы. Тот же притворно ленивый голос любимца общества. Пролетает дуновение тех сладостных дней. Игорь-Игорь, думаю я.

СТРЕТЧЕР:

“Слушай, Стае, — ты, Игорь, говоришь, — мы тебя ждем сегодня вечером. Любка сделала кулебяку для тебя персонально. Да-да, та самая кулебяка, гордость ее кухни! Да-да, Незабываемая Любка, незабываемая кулебяка!”



Я говорил одно:
я говорил, что Сильвии смешно
умильничать с бродягой этим гнусным,
я говорил, что кровью все леса
измызгал он, что я его, как пса…



Мы оба смеемся. Игорь-Игорь, думаю я. Ты знаешь, что я не могу отказаться от твоего приглашения. Как и в те незапамятные времена в Ленинграде, когда юный Влас (ныне Стас) никогда не отказывался от приглашений к тебе, в аристократический дом на Набережной Крузенштерна, где мы кайфовали под джаз с самых что ни на есть последних долгоиграющих (!) американских пластинок.

КОЛВИЛ:

“Послушай, Игорь, а как ты узнал, что я... хм... в России?” — “Хохма! — усмехаешься ты. — Я тебя видел вчера по телевизору. А телефон твой мне дал Антилопьев, тот саксафон, помнишь?”



Довольно, друг! Задуй свой гнев трескучий,
не прекословь девическим мечтам;
ведь сто очей у юности, и там,
где видим мы безобразные тучи,
она увидит рыцарей, щиты,
струящиеся перья и кресты
лучистые на сумрачных кольчугах.
Расслышит юность в бухающих вьюгах
напевы дивья. Юность любит тьму
лесную, тьму высоких волн, туманы,
туманы и туманы, — потому,
что там, за ними, радужные страны{2}
угадывает юность… Подожди,
о, подожди, — умолкнут птицы-грезы,
о сказочном сверкающие слезы
иссякнут, верь, как теплые дожди
весенние, и выцветут виденья…



Игорек-Игорек, думаю я. Ты так говоришь, словно мы не чужие друг другу старперы, а те одноклассники, ближайшие друзья, стиляги пятидесятых. Кого ты хочешь обмануть, меня или себя? Ты так со мной говоришь, как будто сорока лет не прошло. Как будто мы еще не потратили наши жизни. Как будто мы еще не дрались с тобой из-за Незабываемой Любки тридцать лет назад. Как будто ты еще не порвал с нашей компанией двадцать лет назад. Как будто Кешка Антилопьев всё еще саксофонист, а не министр в новом правительстве реформаторов.

СТРЕТЧЕР:

Неужели ты забыл, Игорь, как в начале семидесятых ты стал ответ-работником ЦК, “спичрайтером” и консультантом? Ты, человек строгих антисоветских убеждений, которыми ты так всегда гордился, забыл? Я знаю, что ты не был там в аппарате самым “чего-изволите” товарищем, ты знал себе цену — так или иначе, ты был одним из немногих тогда высоколобых интеллектуалов, что знали Шопенгауэра и Ницше, Соловьева и Федорова, Фрейда и Эйнштейна, Розанова и Сартра, Деррида и Леви-Страуса; список далеко не исчерпан, о, нет! — но разве это не ты и твои новые товарищи, циничные интеллектуалы партии, сочиняли для Брежнева и Андропова перлы вроде: “Движимый высоким духом международной солидарности советский народ единодушно поддерживает правительство Бабрака Кармаля в его благородной борьбе против происков американского империализма”, — не ты?



Давно я жду, и в этом наслажденья
Не чувствую; давно я, как медведь,
вокруг дупла душистого шатаюсь,
не смея тронуть мед… Я допытаюсь,
я доберусь… Я требую ответ,
насмешливая Сильвия: пойдешь ли
ты за меня?..



Неужели ты забыл, Игорь, как однажды в конце семидесятых во время нашей случайной — или не случайной? — встречи ты дал мне понять, что нам не стоит поддерживать дружеские связи, особенно в виду того, что я всё больше дрейфую в сторону врагов режима? “Судьба слепа, но каждый встречает ее поодиночке”, — разве это не ты отчеканил тогда эту мудрость перед тем, как мы расстались?



“Между прочим, — ты говоришь, — у нас тебя ждет обалденный сюрприз”.

Стук в наружную дверь.

“Не сомневаюсь”, — говорю я.



“Что ты имеешь в виду?” — удивляешься ты.



Слыхали?.. Этот стук…
Он, может быть…



Я лишь вздыхаю в ответ.

КОЛВИЛ:

“Машина нужна? — в этом месте ты немного спотыкаешься, видимо, вспомнив цэковские машины. — Я могу послать за тобой машину”.



О нет; наш вольный друг
стучит совсем иначе.



“Не нужно, я приеду на троллейбусе”.



“На троллейбусе?! — ты хохочешь. — Любка, воображаешь, Стас собирается к нам на троллейбусе!”

Стук повторный.

“А почему же нет? — бормочу я. — У меня тут 116-й прямо под окном, а ведь он идет, если память не изменяет, прямо к метро “Князь Кропоткин”.



Ты определенно тронут, вплоть до того, что и меня трогают какие-то трогательные нотки в твоем голосе. “Предлагаешь встретиться на том же месте, где тридцать лет назад? Возле “Моссправки”?”

ГОЛОС ЗА ДВЕРЬЮ:

“Точно!”



Отопрешь ли,
телохранитель Вакха?



“Стас Ваксино!”

КОЛВИЛ:

“Игорь Горелик!”



Это он, —
хоть стук и необычен. Стречер, милый,
куда же ты?



Договорились. Ожидается ужин с приятными воспоминаниями.

СТРЕТЧЕР:

Выхожу из дома. Под высокой аркой постоянный поток карбон-моноксида маскируется под ветер из чьего-то непорочного детства. Траффик застрял по всему перекрестку. Единственным движущимся объектом в этом параличе оказывается только что упомянутый 116-й троллейбус с его щупальцами на крыше.



Я очень утомлен,
пойду я спать…



На остановке оттуда никто не вываливается. Никакой душегубки внутри, пожалуй, даже пустовато. Несколько пассажиров с ухмылочками, с приплевочками покидают ТС. Никто не собирается штурмовать двери. Впечатление такое, что ТС прибыло не из московской сутолоки, а из буколического рассказа. Никто вообще не садится, кроме автора.

ГОЛОС: