— Как была придумана вся история встречи Вольтера с Екатериной?
— Вообще сначала я думал написать просто: как Екатерина приезжает, такая вот дама прекрасная входит — и все, А потом что-то мне стало от этого неудобно. Вспомнилось, что тогда очень увлекались маскарадами, была странная такая вещь — андрогинность петербургского двора. Елизавета приказывала кавалерам приходить в дамском одеянии, а дамам — в мужском. Сама очень любила носить мундиры. Екатерина то же самое — безумно любила переодеваться. И как-то призналась, что она в таком виде объяснялась в любви одной даме.
«После коронации в 1763 году были маскарады как при дворе, так и у Локатели. В одном из сих надела я офицерский мундир и сверху онаго розовую домину и, пришед в залу, стала в круг, где танцуют. Княжна Настасия Сергеевна Долгорукова, оттанцовав, остановилась предо мною и начала хвалить ей знакомой молодую девицу. Я, позад ея стоя, вздумала вздыхать и половину голосом, наклонясь к ней, молвила: «Та, которая хвалит, не в пример лутче той, которую хвалить изволила». Она, оборатясь ко мне, молвила: «Шутишь, маска; кто ты таков? Я не имею честь тебя знать. Да ты сам знаешь ли меня?» — На сие я ответствовала: «Я говорю по своим чувствам и ими влеком»… Она спросила: «Маска, танцуешь ли?» Я сказала, что танцую. Она подняла меня танцевать, и во время танцу я — пожала ей руку, говоря: «Как я щастлив, что вы удостоили мне дать руку; я от удовольствия вне себя». Я, оттанцевав, наклонилась так низко, что лоцаловала у нея руку. Она покраснела и пошла от меня. Я опять обошла залу и встретилась с нею. Она, увидев меня, сказала: «Воля твоя, не знаю, кто ты таков». На что я молвила: «Я ваш покорный слуга; употребите меня к чему хотите; вы сами увидите, как вы усердно услужены будете»…
Записки императрицы Екатерины II
Это — не просто переодетая Екатерина, это — некий мускулинический фантом, ее мужское «я». В романе также переодеваются, чем создается атмосфера двусмысленности: вроде бы все любовники всех, все смущаются — как это произошло — и с кем они были, не совсем понимают. И Вольтер ловит себя на мысли, что влюблен в Фон-Фигина. Влюблен и очень боится этого. Ему в Сан-Суси Фридрих, совершеннейший гомик, подсовывал своих адъютантов, и очень разочаровался, когда тот не соответствовал… А тут нате — безумная страсть к мужчине… Вот такая началась игра. Это, конечно, маскарад, сомовский маскарад.
— А можно это представить и как заигрывание с читателем.
— Нет, нет и нет! Мне тоже приходило на ум, что могут подумать о некой спекуляции. Но надо — все время иметь в виду — это женственный век. С одной стороны, он приносит либерализм и терпимость, а с другой — вот такие странные ситуации, курьезные даже. Соединение полов, когда мужчины носили драгоценности, завивались, пудрились, даже солдаты отращивали длинные косы, заплетали, салом намазывали — и вот так сражались… Почему, откуда это все взялось? Причем далеко не все были определенной ориентации, абсолютно нет, но вот такой стиль, мода. Это — выражение женственного века. Потом это стало не так явно. Трудно сказать вообще, что такое гомосексуализм. До сих пор это не понято человечеством и как он распространялся. Ведь нельзя сказать, что с развитием цивилизации все больше, больше. Напротив, в древнем, античном мире его было гораздо больше.
— Конечно, в Греции, в Риме…
— А потом настало царство суровой религии, а его стало меньше, да?
— Внешне — может быть.
— Ницше говорил, мы — «гомо сапиенс» — переходная раса, не окончательное развитие человека. Что следующий — «человек будущего» — появится. Он имел в виду не сверхчеловека, а следующего человека. Не исключено, что тогда не так четко будет выражено различие полов. Вот в моем романе Вольтер, когда преобразился в дерево, спрашивает: «Где ты погиб, Миша, в каких боях?» И тот отвечает: «В бою между духом и плотью». Плоть, как всегда, победила. Та самая мысль, которую вложил когда-то Вольтер в душу Миши, о смехотворности нашей любви: почему Господь не дал нам какого-то другого выражения любви? Почему за любовью обязательно стоит такой ридикюльный акт?.. Вот эта вот плоть, тяга плоти, не будь у Михаила этой Маланьи, он бы пожил лет десять, правда? А тут вернулся из Польши с деревянной ногой муж Маланьи…
— Когда вы сейчас так рассказываете, получается слишком просто, а в романе это звучит роком.
— Это рок и есть. Потому что все в сочетании: такая метафизика драматургическая, физическая драматургия.
— Авантюрный сюжет, элементы плутовского романа и гривуазной новеллы продиктованы не только XVIII веком, но и самим Вольтером, для которого «все жанры хороши, кроме скучного». Без диалога Вольтера и Фон-Фигина в романе осталась бы прелесть приключений и безудержной фантазии, но был бы утерян главный смысл написанного. Вы не побоялись так много места уделить философии?
— Нет, философия проходит через весь центр романа, где идут дискуссии, в день встречи Вольтера и Фон-Фигина. Здесь и черт появляется, объявляет себя атеистом и требует у Вольтера не увиливать и объявить, что Бога нет. А тот не может этого. В общем, здесь основное столкновение взглядов, идей, возникающий ужас лиссабонской катастрофы 1755 года, циничных разговоров в салоне мадемуазель Лепинас. Я очень долго с этой главой возился, уже все было закончено, и только тогда я стал ее выстраивать.
— Живописные описания русских имений — с чего начинается родина — это лишь вымысел?
— Реальность. Я описал наше родовое, с папиной русской стороны, село — Покровское, Рязанской области. Огромное село такое, раскиданное на холмах. Как при царе Горохе, так и сейчас стоит, по-моему, без особых изменений, На холмах было много усадеб помещичьих: там не один был помещик, много. Когда я первый раз приехал туда с отцом в начале 60-х, мне рассказывали, что на одном холме, вот тут вот, барин пустил лебедей в пруды, там беседки построил… все стояло, как одно целое. Электричества не было, воду из колодца поднимали журавлем… пьянка безумная какая-то… родственница Таня утром нам с отцом выносила яичницу из двадцати яиц и бутыль мутного такого самогона. На наши возражения отвечала: «Вы же на отдыхе,» В избе — корова, куры… Вот я и стал представлять, как жили эти самые Миша и Коля, эти помещики, в Покровском. В романе и название села осталось. Их много, тысячи покровских есть в России, но именно эта глубинка описывается мною, и речка Мастерица, и все-все. И вот оттуда взялись эти юнцы.
— Эти юнцы — молодые аристократы — абсолютно новое поколение, с которого в общем-то и начались идеи русского европеизма. Отличительное поколение во времена Вольтера называлось во Франции «шестидесятники», а через двести лет — вновь «шестидесятники», уже в России. Такая параллель — случайное совпадение или продуманный ход?
— Все спонтанно возникало и закручивалось…
— И что, «шестидесятников» всех веков и народов всегда неминуемо ждет разочарование?
— Мне кажется, что век Просвещения еще не кончился на самом деле. Пока — мы на развалинах утопии, зародившейся в вольтеровское время. Мы еще не избавились от нее, мы только проходим через различные ее фазы. Возьмем, скажем, время возникновения Советского Союза. Французские философы, поэты, сюрреалисты 20-х годов XX столетия были чистейшими вольтерьянцами, и они аплодировали со своей колокольни Советскому Союзу. Все — Андре Бретон, Луи Арагон и прочие — были страшными поклонниками этой реально вдруг возникшей утопии. Франция не смогла, а вот там, в России, все-таки возникло царство разума, чистого разума. Поэтому для них, для этого направления ума, гибель этой легенды, а потом и всей утопии было крушением основных ценностей.
— Они быстро оправились и теперь говорят, что большевики в процессе реализации их ценности извратили.
— И большевики извратили. Но тем не менее интеллигенция тоже уходит в метафизику — и во Франции, и везде. Единственная успешная революция XX столетия — это революция в искусстве. Она вдруг показала иные измерения видимого мира, о которых не догадывался никто: близость видимого и невидимого миров. Пересечение этих миров. И новокантианский взгляд на предметы вообще. Живопись, предположим, атональная музыка, новая литература — образная система совершенно иная. Вот это уже сдвинуло с точки некоторой схематичности, которая была у Вольтера. В его толковании хотя бы священных книг, священных писаний. Вольтер всегда высмеивал непорочное зачатие. А одна из моих героинь говорит, на мой взгляд, большую мудрость: любое зачатие — непорочное. В самом зачатии есть сакральный момент… Среди порока, среди свального как бы греха, в организме любой шлюхи — не шлюхи, черт ее знает какой оторвы, происходит вдруг что-то священное…
— После советской власти была еще одна попытка…
— А вообще есть ли какой-либо смысл во всех этих попытках, или это просто бессмысленная, кровавая, чудовищная история — и все? С моей точки зрения, есть только один определенный смысл существования человеческой расы — это ее попытка самоусовершенствоваться. Я, кстати, в романе пытаюсь дальше развить то, что сказал в «Новом сладостном стиле»— об эволюции и творении. Идея творения и идея эволюции не противоречат друг другу. Эволюция — просто часть творения. Творение произошло, Адам ушел в прах, стал подниматься из праха, поднимался неисчислимые миллионы лет, а не шесть тысяч лет, превращаясь в каких-то там рептилий жутких, летя в виде птеродактиля и так далее, и так далее — это все путь Адама. Это превращение Адама в человеческую особь. Миллионы лет проходили монотонно так, без представления о времени. А сейчас счет пошел уже на сотни.
— Но разве Вольтер не делал попытку совершенствования человеческой расы?
— Вольтер был необходимым ферментом человеческой цивилизации. Именно Вольтер. Хотя его можно представить как безобразного атеиста, предтечу фашизма, коммунизма и так далее и тому подобное. А можно представить как очистителя религии от лицемерия, необходимой личностью, которая продолжит, так или иначе, поиск. И, в общем, негативный-то опыт тоже весьма важен именно для движения человеческого духа, и даже движения человеческой идеологии, в каком-то намеченном, непостижимом: еще для нас направлении. И в этом есть содержание пути Адама — пути самоусовершенствования.
В наши дни некоторые изменения тоже можно заметить. С одной стороны, чудовищный терроризм, когда темные силы ада действуют, направляя людей от жизни к смерти, глухой, черной смерти. А с другой — гуманитарные акции. Кого когда-нибудь волновало в XVIII веке, что Африка умирает с голоду? Сейчас это безумно волнует всех.
— А там все равно умирают.
— Умирают, но тем не менее туда направляются гигантские какие-то эскадры, эскадрильи с едой, с одеждой, с медикаментами. Мир сейчас планетарно озабочен проблемой избавления от СПИДа… Спасение, благотворительность. В этом есть некоторые моменты пути Адама: дальнейший отход от животного начала к духовным ценностям.
— Как прежде бранным было слово «вольтерьянец», так ныне раздражает понятие «интеллигент», которое заменяется понятием «интеллектуал»…
— Интеллигенции мало вообще осталось… Потом какая она была, интеллигенция? Даже в конце XIX века. С одной стороны, остатки позитивистов, из них вышли большевики. Большевики — это и есть выражение вот этой интеллигенции. Большевики на самом деле — вообще люди XIX века, не XX. И Ленин почувствовал, что промахнулся, что уже в вагон XX века со своей революцией не вскочить. В XX век со всеми его физиками, математиками, теориями относительности, футуристическими выставками, абстракционизмом, философией экзистенциализма. Он не понимал всего этого, он был в ужасе, что они пропустили свое время, свою революцию. Его спасла Первая мировая война, потому что она затормозила XX век. И тогда он уже не в том, а в другом, в пломбированном, вагоне приехал. Но это была власть XIX века, власть позитивистов, власть Чернышевского, Писарева… Интеллигенция сейчас должна быть другой по сравнению, скажем, с XIX веком. Вот мои герои Коля и Миша — предтечи байронизма в России — были отцами декабристов. Декабристское восстание — не что иное, как восстание байронитов, а уже за байронической фазой образовалось за пару десятилетий то, что мы называем русской интеллигенцией. Это властители дум, такие народовольцы, хождение в народ, большие такие прагматисты, в общем-то, атеистический такой мир, позитивисты, короче говоря, Это, я думаю, противоречит байроническому складу. Поэтому, мне кажется, если в России новая интеллигенция начнет возникать, она будет все-таки не позитивистской.
— Неужели байронической?
— Опять байронической. Даже у таких людей, как олигархи, проглядывают черты байронизма. Посмотрите, одному из них дают возможность бегства, он отправляется в тюрьму. Другой приезжает на территорию фактически Советского Союза под именем Платон Еленин. Разве это не байронизм?
— Допустим, это первый признак героя-романтика, но разве данному байрониту не присущ практицизм?
— Практицизм присущ, но для достижения своих байронических утопий. Он же не одержим производством денег. Он делает их, но у него совсем другие идеи, куда их употребить. Он человек утопического склада ума. Если говорить об интеллигентах, то я не думаю, что это будет какая-то определенная модель. Ведь предположим, мы прошли через такое наивное движение неофитов в 70-е и 80-е годы, когда многие интеллигенты уходили в религию, полагая, что, если вернется религия, мир будет совершенней. А сейчас мы испытываем серьезные разочарования в ортодоксальной религии. Она, к сожалению, становится слишком официальной.
— Ну хорошо, возникнут байронические интеллигенты, и что они смогут сделать? Привить аристократизм духа?
— Пожалуй. Они смогут создать новую атмосферу. Новую атмосферу жизни. Наш народ еще, прямо скажем, темный вообще-то. Ему до сих пор кажется, что за границей какие-то чужие совсем люди, для них гораздо ближе какой-нибудь хам, областной глава администрации, чем бизнесмены, финансисты, гуманитарии, благотворительные общества. С опаской смотрят на другие конфессии, экуменизм очень далек от них. Опять вера подменяется ритуалом веры, но не потащишь же всех за уши к философии» Хотя ощущение священности и таинственности необходимо развивать… То есть не развивать — культивировать, как сад.
— Как говорят, по некоторым оценкам, десять миллионов разделяют в России либеральные идеи. Эти миллионы людей после выборов оказались за бортом…
— При таком поражении, как вот мы испытали на думских выборах, сами виноваты, между прочим, уж думаешь, что администрация нынешняя и эта партия «Единая Россия» — все-таки еще сдерживающий момент перед нахрапом людей нацистского толка, нацизма. Другого сдерживающего момента уже нет. В общем-то, я не политик, но мне кажется, нужно создать какую-то единую сильную партию. Назваться «Союзом правых сил» — значит, обречь себя на поражение неминуемое, ну «Яблоко» — это еще непонятно, вкусно — можно куснуть, да? А «Союз правых сил» в сознании миллионов и миллионов людей — это значит союз буржуев с огромными животами и зевами. Этот стереотип жив до сих пор. Они вовсе не правые. Нас, например, в Советском Союзе называли левыми. Левые, фрондеры. Они должны быть фрондерами. Левыми не надо себя называть, но они либералы и демократы. А у нас либерально-демократическая партия — это партия Жириновского. Украли название еще при Советском Союзе — такой сатанински хитрый, дальновидный проект КГБ. И он сейчас вовсю функционирует. Функционирует, отвлекая людей от настоящего либерализма, от настоящей демократии. Надо придумать партию, в которой не было бы среди лидеров амбициозных людей, отрицающих всякое содружество ради победы идей или не победы, хотя бы существования… И кто лидер? Может быть, какая-то новая креатура. Во всяком случае, в одном я согласен с Чубайсом — это не разгром, а поражение в одном сражении. Думаю, что, как ни странно, и правящая партия может быть в некоторой степени гарантом существования оппозиции. Потому что, если придут разноглазьевы, будет очень неприятно. Вообще ситуация неприятная… Все эти разговоры о величии, всегда подкрепляемые каким-то милитаризмом, А величия можно ведь и без армии достичь. Почему так или иначе, но все время мы и НАТО — враги?.. И все же тоталитарный мир всегда слабее либерального. Хоть это звучит парадоксально. Потому что он, как в анекдоте, «сильный, но легкий». Его можно выбросить в окно. И он рассыплется. А либерализм обладает какой-то вязкостью. Его вот вроде забили, вот как сейчас у нас забили, и пребывает он в ничтожестве, а потом начнется опять.
— У вас есть рассуждение о возникновении времени: время наступает после изгнания из рая. Мы идем, и мы никак не можем ни вернуться в рай, ни создать его, мы просто идем по пути изгнания из рая.
— Но когда мы придем или когда мы вернемся, — время остановится.
— А что за Пушкин-курьер блуждает у вас по Европе?
— Какой-то родственник поэта. Он потерялся в Вене, его искали Воронцовы, Шувалов. Негодовали: куда пропал Пушкин? Ему совсем нечего было делать в Вене. У меня есть потрясающая книга «Письма к Вольтеру», изданная просто на европейском уровне Академией наук СССР в 70-м году. Я купил ее в русском магазине в Вашингтоне. Вот Пушкин оттуда взялся.
— Ваш друг мне поведал, что ваш любимый поэт Пушкин.
— Да, я люблю Пушкина.
— И, кажется, даже кот у вас в доме…
— Это пес тибетской породы. Когда жена увидела его впервые, он был без шерсти, совсем голенький, только бакенбарды висели. Она ахнула — да это же Пушкин! И так сразу и приклеилось.
— Я ошиблась, но все же кот был и звали его — Онегин, а его хозяин — одинокий Стас Ваксино.
«Вновь мы остались вдвоем с Онегиным в огромном доме, Кот не то чтобы постарел, но изрядно посолиднел. Притворный бандитизм в округе его меньше увлекает. Он любит теперь сидеть на столе в кухне и смотреть на папу, когда тот вкушает свой патентованный диетический ужин. Ты не один, как бы говорит он мне своими круглыми глазищами и подрагивающими усищами, мы с тобой вместе; мужчины, друзья. Я скоро догоню тебя по возрасту, если принимать во внимание ваш дурацкий расчет кошачьих лет — один к семи. Иногда лапой он берет какой-нибудь кусочек из тарелки».
Василий Аксенов.
«Кесарево свечение». Глава под названием «Роман подходит к концу: народ разъезжается»
2. ТЕЗЕЙ И ДРУГИЕ
«Все, что должно быть сказано, уже было сказано, но поскольку никто не слушал, приходится все повторять сначала», — заявил Андре Жид и в 1946 году написал повесть о Тезее.
Это небольшое произведение стало чем-то вроде завещания писателя. Его Тезей — постаревший правитель Афин рассуждает о том, каков путь создания идеального государства божественного подобия… Андре Жид спорит, даже не спорит, а так, как бы наносит «заметки на полях» платоновского «Государства». Создатель Афин — города разума и духа, Тезей прошел искушения, схожие с идеями философа, и уже на исходе своих дней освободился от иллюзий. Как в свою очередь и сам лауреат Нобелевской премии А. Жид полностью отрезвел от симпатий к Советскому Союзу, от коммунистического наваждения. Он убил своего Минотавра.
Одновременно с написанием «Тезея» во Франции в Москве создавались высотные дворцы. И высотка на Яузе стала дворцом Минотавра, сражаться с которым предстояло другому Тезею.
ИРИНА БАРМЕТОВА. Тезей Еврипида и Сенеки — классический герой, Тезей Плутарха — государственный муж. Тезей Андре Жида — законный правитель, побуйствовавший в молодости, резонирует в зрелые годы… Какой Тезей Аксенова?
ВАСИЛИЙ АКСЕНОВ. Для меня мифологический Тезей — боец, можно сказать, спецназовец какой-то… Он ведь убил множество людей, зверей; сек всех направо-налево. И, лишь когда он вошел в Лабиринт, чтобы спасти принесенных в жертву семь прекрасных дев и семь юношей, он сделал это не для того, чтобы стать героем, а для благородной идеи — освобождения афинян от злодея. А потом как следствие Афины стали городом духа. Греческие герои — часто полумифические, полуисторические фигуры. Они вообще были дети частично смертных, частично богов. В размытости, перетекаемости смыслов и заключается сила античности. Образ Тезея, конечно, преследовал Кирилла Смельчакова, он всегда смутно идентифицировал себя с Тезеем. Смельчаков не был певцом Сталина, но он искал идеал божества, а в результате увидел черную черноту, черноту чернее черноты… И он ощутил себя врагом черноты, врагом Минотавра. Недаром Ксаверий Ксаверьевич после выступления поэта Смельчакова в Московском университете, где тот читал стихи о Тезее, так испугался. Он догадался, что в образе Минотавра можно зашифровать Сталина. А поэт ему ловко ответил: «Ничего подобного, это Пентагон». Наврал, короче говоря.
Но сам-то Сталин сразу его раскусил. На даче после прочтения поэмы Сталин заявил, что у него есть острое чувство врага, он всегда распознает врага. И потом, после его уничтожения, выясняется, что он действительно был враг. А есть также острое чувство друга. «Вот ты написал яркую антисоветскую поэму, но я тебе ее никогда не поставлю в вину, потому что ты — друг».
— Человек не был свободен, никогда не будет, и нехорошо, если будет, — так рассуждает Тезей Андре Жида, Не значит ли это, что человек живет не вполне своей жизнью? И, следовательно, все, что говорит, есть ложь по определению, всего лишь обоснование собственных ошибок и заблуждений?
— Видимо, творческая интеллигенция того времени, как я представляю себе, мучилась из-за необходимости славословить Сталина. Поэтому искала любое оправдание: «Неужели же мы такие ничтожества, что можем какому-то жалкому политическому авантюристу петь осанну? Все-таки очевидно, что в нем есть нечто историческое, есть нечто мистическое». И Кирилл видит в нем мистического бога. Он утешает Глику, что ничего, Сталин умрет, как мы все, но станет Богом. Вот будущей нашей новой религии мы все и служим, неоплатоновскому государству служим. Но возникает ужас черноты: там не Бог, а бык его ждет.
— Платон формулирует постулат, который он называет центральным и наиболее важным политически, — требование верховной власти правителя-философа.
— Есть что-то, что соединяет, казалось бы, такие далекие эпохи. И, в общем, неоплатоновская идея — это мечта Смельчакова да и Моккинакки тоже. У меня нет никаких весомых доказательств, но смею думать, что та интеллигенция, которая вроде бы уцелела после жутких чисток, она как бы предлагала верховному вождю быть при нем в качестве правителей-философов в платоновском понимании, таких как бы толкователей происходящего. И каждый период, свободный от массового зверства, они, возможно, пытались использовать для влияния на верхушку. Писатели, предположим, как Эренбург или Твардовский, Пастернак, в очень большой степени Симонов…
— Однако Пастернак был так далек от власти…
— Далек. Он, конечно, не собирался становиться членом Политбюро, у него и в мыслях этого не было, но истолковать вот такую неминуемую власть, с которой можно жить и строить утопическое общество, он пытался. Он был под аурой революции, всей этой очистительной бури, пронесшейся над страной…
— Но самообман проповедников-толкователей — это обман других.
— Конечно, конечно. Но желание самооправдания… Понимаете, если признаться самому себе, что живешь вот так лишь оттого, что боишься пыток — не смерти боялись, а пыток — то это значит — ты ничтожество и жизнь бесцельна. Поэтому, возможно, они думали: ну наконец-то эта власть придет в себя, они уже нажрались насилия и поймут, что такое народ, что такое будущее вообще и какое будущее они готовят. И всем кажется — ну все, не будет больше ужаса и мы все-таки действительно станем активными членами этого общества, еще не зная, что задумано чудовищное злодейство, задумано «дело врачей», высылка всех евреев в Сибирь. То есть уничтожение. Задумана оккупация Югославии. Они же собирались туда входить. В романе, конечно, все в гротескной форме, когда Сталин говорит, какие дивизии куда пригнать.
Тито сам был мини-Сталин, конечно. И я не исключаю, что он действительно предложил объединиться СССР и Югославии. Это взято из дневников Джиласа. Сталин сначала согласился, а потом испугался, что Тито его убьет и станет единым вождем. В романе недаром Тито говорит, что мы должны устранить Сталина для спасения мирового коммунизма.
— Попытка интеллигенции оправдать свое существование была обречена?
— Она не была оформлена, это была подспудная идея…
— Есть две версии, каким был Лабиринт. Первая — это подземелье, где прятался звероподобный Минотавр, По второй версии царь Крита Минос приказал пленному архитектору Дедалу построить на берегу моря дворец с множеством комнат, переходов, этажей. И так хитро был запутан план дворца, что все вело в одно помещение, где находился Минотавр. Ваша Яузская высотка — это дворец-лабиринт?
— Конечно, дворец. На вершине Лабиринта блуждают люди, все мои герои, там их ждет чернота…
— Интересно, как мысль, идея писателя последовательно «комментируется» архитектурой. Дом на набережной послужил Юрию Трифонову для его реалистического романа о судьбах людей, так или иначе связанных с революцией и преобразованием государственного строя. Стоит немного пройти вдоль реки — и появится другой дом — Яузская высотка, дом-эпоха, которому было определено стать символом той власти. И этот дом вы заселили героями уже полумифическими и полуреальными; у них грани перехода одного в другое нечетки и почти неуловимы. Два разных романа, как два разных дома.
— Как-то я вообще не связывал свой роман с «Домом на набережной»… Там, на набережной, и архитектура другая, конструктивистская. А конструктивизм не был вершиной социалистического рая, лишь подходом к вершине. Архитектор Дмитрий Чечулин, кроме того, что изобразил, а потом воплотил Яузскую высотку, еще и нашел потрясающее место для этого дворца.
— Как для храма; на Руси абы где храм не ставили-
— Да, как для храма. Яузская высотка — это дом, который построил Джек, дядя Джо, Сталин. Сталин понимал, что скоро уйдет, и где-то совсем глубоко чувствовал, что после этого начнется движение вниз всего общества, которое он создал. По какому-то наитию возникает у него желание увенчать вершину социализма дворцами. Отсюда и высотки, их всего было восемь: семь в Москве, а восьмая в Варшаве. Яузская высотка — это, между прочим, потрясающее творение. Я стал на нее иначе смотреть. Раньше отмахивались — кошмарный сон кондитера. А сейчас вижу, что это — удивительные пропорции, какая-то гармония того общества, мистика.
— У вас Москва описана в романе как город мечты, город утопии.
— Совершенно верно, большевистская утопия в своем зените. Образ Москвы, ее реки как кристальнейшего потока воды… И все это… Купальни, девушка с веслом, байдарки и так далее… Я помню, мне было тогда, как Таку Таковичу, 19 лет, сам купался на ступенях Парка культуры и отдыха. Кроме ЦПКиО были еще разные купальни. Москвичи, купающиеся и загорающие, соединяются у меня с Сиракузами… Там же и Платон обретался…
— Откуда название «Москва-Ква-Ква»?
— Даже не знаю, вот не знаю. Когда закончил роман, никак не мог найти подходящего названия. У меня героиня Эшперанца, звезда Надежды, говорит: «Ты знаешь, мне нравится твоя ква-ква». Она так сказала, и вдруг мне пришло: вот это и есть название. Москва-Ква-Ква, В свободном переводе с французского «куа-куа?» можно считать формой вопроса «Что-что?»
— Сталинская стипендиатка, студентка журфака МГУ, спортсменка Гликерия Новотканная на балу Ариадны из девочки в длинном платье превратилась в Федру, Лишенная божественности жена Тезея Федра покончила с собой земным способом: у Еврипида вешается, у Сенеки закалывается. Федра Расина принимает яд. У вас она принесла себя в жертву?
— Гликерия — дева предельной пуританской чистоты. Это парящая дева социализма. Недаром она жалеет, что нет монастырей, а то бы она ушла в социалистический монастырь. Развращенная сталинскими плейбоями, она уже не может существовать как героиня, поэтому она и уходит.
— Она убивает Минотавра, своего бога, да еще так необычно: «Дорогой товарищ Сталин, наше божество! От имени советской молодежи я хочу преподнести вам эту удивительную шаль, дающую длительное ощущение нежности!»
— Да, она убивает Сталина. Существует миф, по которому Сталин не умер своей смертью, просто плохо себя почувствовал, у него был криз. И все приближенные собрались на его даче, а Берия приехал с какой-то девушкой медработником и втолкнул ее в комнату вождя. Она накинула на Сталина какое-то покрывало и убежала. После чего Берия закричал: «Тиран мертв!» Возможно, это покрывало было отравлено. Почему нет?
— У вас отсылки к древнегреческим мифам сплетаются с рожденными сталинской эпохой мифами о Москве. Как будто существовали ядовитый покров Гликерии, мальчик, летающий, как сын Дедала, подлодка у стен Кремля.
— Почти все фантазии в моих сценах 50-х годов основаны на городском фольклоре. Все время во мне бродили какие-то россказни, мифы, московская такая болтовня. Как-то совсем недавно с киношниками сидел и так, не называя ничего, обозначил контуры нового романа. Мне тут же стали рассказывать всякое. Например, о высотных домах давно ходит история, которая претендует на полную достоверность. Во время строительства Московского университета на Воробьевых горах, который строили заключенные, один из заключенных спрыгнул на дельтаплане, улетел за охраняемую зону и исчез. Исчез навсегда. Его так и не нашли. Во всяком случае, так гласит легенда. Конечно, я тут же ее подцепил и стал разрабатывать. И вот тогда в моем повествовании Юрка из лагеря на Швивой горке (это реальное место рядом с Яузской высоткой, и оно описано у Солженицына «В круге первом») оказался в своем же доме, в этом «чертоге чистых чувств», но уже заключенным в одну из башен. А там, внизу, любимая собака гуляет, папочка, Глика любимая плавает в воздухе, парит, гребет. И польский узник тайно сооружает дельтаплан, отдает его Юре и тот улетает…
— Просто какой-то Икар социалистический…
— В том же разговоре один из ребят уверял, что под Котельниками в устье Яузы стояла подводная лодка на случай эвакуации. Якобы кто-то подлежал такой срочной эвакуации, А вот фантастическую историю Ариадны Рюрих и приезда Гитлера в Москву — это я лично придумал, Придумал и все время себя корил, что неправдоподобная. Думал, может быть, описать это как бред Ариадны или как ее вранье… И вдруг вспомнил — ведь моя фантазия имеет под собой полнейшую реальность! Ольга Чехова… Конечно. Примадонна нацистского экрана, Ольга была любимой актрисой фюрера. Красавица невероятная и долголетний агент КГБ. После нашей победы, когда Берлин был взят, Ольгу Чехову тут же увезли в Москву. Она полтора года была в Москве. Ее московские родственники (а среди них была Ольга Книппер-Чехова) даже об этом не догадывались. Что делала в эти полтора года — неизвестно. Потом ее вернули в Берлин, отстроили, отремонтировали все ее особняки, два лимузина подарили. Она обменивалась с московским адресатом письмами, которые начинались: «Дорогой Лаврентий…», вспоминала, «как хорошо нам было». Но, в общем, это тоже базируется на полуреальных или на девяносто процентов реальных мифах войны, Я и подумал: почему она не могла вывезти Гитлера? Запросто могла. Кстати, насчет векселей, которые в чемодане у Кирилла Смельчакова, тоже вроде бы полнейшая придумка: ну какие такие векселя в социалистическом государстве! Но в 1965 году я был в составе огромной советской делегации на конференции Европейского сообщества писателей «Европейский авангард вчера и сегодня» в Риме. А главой нашей делегации был поэт Алексей Сурков. Затем мне надо было ехать в Югославию на какой-то писательский съезд. И я предложил Суркову невиданную для того времени вещь — не возвращаться мне в Москву, а сразу из Рима ехать в Югославию, ведь это намного ближе. Он был совершенно потрясен моим смелым предложением.
— Еще бы, без сопровождающего!
— Да, и без решения, ведь в те времена всякий выезд за границу оформлялся решением выездной комиссии Союза писателей и всяких отделов ЦК. Через день приходит: «Я всю ночь не спал, вам пробивал поездку». И пробил… Перед отъездом Сурков протягивает мне страннейшую финансовую бумагу с какими-то гирляндами, вензелями и до, ни после никогда не видел ничего подобного. «Да кто же это будет менять, что это такое?» — удивился я. С большим недоверием в каком-то солидном банке в центре Рима я протянул эту штуку клерку и был уверен, что меня сейчас с позором выгонят. Клерк как-то так в замешательстве на меня смотрит, извиняется и уходит.
— Вы думаете: «Ну вот, началось…»
— Да-да. Вернулся с начальником, который с невероятным почтением раскланялся, взял бумагу и вынес соответствующее количество денежных купюр. Значит, у них, у высших советской власти, были векселя. И уж если продолжать тему мифов, городского фольклора и фантазий автора, то совсем неожиданно возникла как герой Кристина Горская, укротительница тигров. Однажды в 90-е годы, когда мы вторично вселились в описываемую мною высотку, я зашел в магазин. Знаете, там внизу был магазин «Фрукты-овощи».
— Он и сейчас существует.
— Увы, его уже нет, а на его месте кафе «Тута бена», совершенно криминальное кафе. Совсем недавно две перестрелки были, оттуда увозили раненых и убитых. Через некоторое время появилась вывеска: «Мы снова открылись. И теперь навсегда».
— Жизнеутверждающе.
— Но не прошло и месяца, как они забаррикадировали вход большим автомобилем, и теперь опять стоит пустое кафе «Тута бена» — «Все хорошо».
— Прекрасная маркиза…
— И вот вижу я, как по этому магазину ходит такая маленькая, щупленькая, старенькая дамочка, и все спрашивает: «А это почем, а это почем? У, это не по карману…» Она что-то купила: два помидорчика, два апельсинчика, положила к себе в сумочку и зацокала каблучками к выходу. Я любопытствую у продавщиц: с кем это они так любезно разговаривали? Они недоуменно: «А вы что, не узнали? Это знаменитая Бугримова». В этой высотке вообще-то жило много знаменитостей, и в том числе легендарная укротительница. Мне-то Бугримова представлялась невероятной красавицей, выходила на арену такая — с бедрами, с гривой волос… Образ застрял в памяти и выскочил, когда Кирилл встретил Кристину Горскую. Потом я придумал ей прошлое, кто-то ее привез из партизанского лагеря, а сама она откуда-нибудь из Словакии или Словении, такая восточноевропейская девушка. Она вошла в роман и с собой протащила всю линию Штурмана Эштерхази. И в конце это кончилось тигром-стариком на поводке, которого кормят продавцы овощного магазина: «Штурманочек, яблочко хочешь?»
— Есть ли что-то автобиографическое в Таке Таковиче Таковском? Кроме того, что он медик и приехал из Магадана, а мама бывшая знаменитая поэтесса. Может быть, какие-то эпизоды из жизни богемной молодежи той поры?
— Те самые стиляги в высотке, о которых тогда появился в печати «разоблачительный» фельетон «Плесень». История, которая разыгралась в высотке, кончилась трагически — одна девушка погибла, упала с балкона. А был выбран козлом отпущения Андрей Передерий, сын академика Передерия. Я знал хорошо жену Андрея, Милу Голубкину. Она дождалась его из тюрьмы, он весь срок отбухал. Мила, очаровательная женщина, работала на «Мосфильме» редактором в одном творческом объединении. Он вернулся другим человеком… Мой герой Дондерон очень близок к нему.
— В реальности многое было связано с джазом и запретом его. В романе, вы описываете оркестр, который чуть ли не со всего Союза был собран, чтобы «людей высотной неоплатоновской элиты» развлекать…
— Как раз это можно связать с фактом моей магаданской юности. В Магадане мы ходили на концерты эстрадного театра МАГЛАГ (Магаданский лагерь). Все, без исключения, артисты были заключенные. Весь биг-бэнд джазовый. Играли оперетты, в частности — оперетту Богословского «Одиннадцать неизвестных». Сюжетом послужила поездка сразу после войны команды «Динамо» в Лондон. Наши там выиграли у трех из четырех английских клубов, это была грандиозная сенсация. И песенки этой оперетты были взяты Богословским из английских поп-программ. Много позже в Вашингтоне на конференции каких-то там советологов, кремленологов на коктейле я начал кому-то рассказывать про эту оперетту и напевать песенки оттуда.
(Здесь Василий Аксенов и вправду запел:)
Кто в футболе Наполеон? — Стенли Метьюс.
Как выходит на поле он — Стенли Метьюс?
Кто и ловок и толков из английских игроков,
Кто первый? — Стенли Метьюс.
По утрам все кричат об этом —
И экран, радио, газеты.
Популярность, право, неплоха.
Вдруг Роберт Конквест, знаменитый Конквест, написавший книгу «Большой террор», бросается с выпученными глазами: «Ты поешь нашу песенку? Откуда ты можешь ее знать? Это же песенка 45–46 годов». А я так отвечаю: «В Магадане слушал. Заключенные пели». Он был потрясен…
— Надо думать! В Магадане во времена Сталина заключенные поют английскую поп-музыку, будешь потрясенным… Звучит фантастикой.
— Абсолютная реальность. Артисты жили на зоне, но в теплых комнатах. Можно было видеть на улице группу великолепно одетых людей; дамы в боа, мужчины в мягких федорах, шедшие под конвоем на репетицию или на концерт. Но что самое замечательное, что у этого театра МАГЛАГ была хозяйка — самая всесильная женщина на «Дальстрое», младший лейтенант Гридасова. Она была любовницей начальника «Дальстроя» генерал-лейтенанта Никишова. Они жили вместе в особняке Никишова в самом центре города, проспект Сталина. Она была хозяйкой коллектива и выручку за билеты брала себе. Именно к ней моя мама умудрилась после лагеря пробиться на прием и рассказать историю нашей семьи. Гридасова расплакалась. Просто сцены из мыльной оперы! И мне тут же выписали проездные документы в Казань. Вот такая была младший лейтенант Гридасова.
— Идеи «облагородить» власть существовали и во времена Вольтера, и этому отчасти были посвящены ваши «Вольтерьянцы». Связь этих двух произведений для меня очевидна. Ненавязчиво, из ниоткуда появился подарок от Екатерины на балу у Ариадны… Да и сама она вроде бы промелькнула…
— Конечно, это продуманно, и она должна была там появиться.
— После такого сложного романа, как «Вольтерьянцы», вам удалось написать произведение по напряженности мысли, фантазии, авантюрности не уступающее…
— У меня довольно часто так бывает: я с какой-то идеей несколько лет брожу, то вспоминаю ее, то забываю. И эта идея возникла, когда мы вторично въехали в высотку на Котельнической набережной: новое правительство Москвы вернуло нам квартиру. В 1988 году комендатура высотки явочным порядком забрала квартру у моей жены Майи Афанасьевны. По чистой случайности квартиру нам дали в этом же доме. Я бродил вокруг высотки, а в то время в нашем доме, в кинотеатре «Иллюзион», шел фильм «Строгий юноша».
По-моему, фильм просто гениальный. В нем главный персонаж — такой молодой полускульптурный герой, вообще все люди в фильме немножко полускульптурные: они двигаются, ведут какие-то диалоги и потом застывают в барельефных позах. Юрий Олеша и Абрам Роом создают образ конца 30-х годов — образ утопического общества. Молодой герой говорит: «Современный юноша должен любить свое правительство». И его мускулы наливаются и становятся рельефными. Там показаны архитектурные строения, которые воображаешь, думая о неоплатоновской стране.
Я подумал: может быть, в современном кино можно сделать что-то в этом роде? Конечно, сразу представив себе внешнее и внутреннее убранство нашей высотки… Тут столько всяких мест, различных архитектурных поворотов, тупичков и ответвлений… Начал с этой идеей делиться с друзьями. Многие восклицали: «Потрясающе!» И дальше дело не шло. А я все думал о кино, где главными героями должны были быть сталинские фавориты, плейбои, какие-нибудь полярники, какие-нибудь писатели. Между ними можно будет разыграть мелодраму с красавицей из этого дома…
— Вы хотели лишь разыграть любовную историю и не выходить ни на какие другие темы?
— Знаете, как я пишу? Не ведаю, что через десять страниц будет, даже через пять. Что произойдет там — бог его знает. Потом, в процессе письма, я понял, что нельзя никуда убежать от эпохи.
— Хотела бы как раз поговорить о треугольнике, который вы описали, где любовь разделена между двумя мужчинами. Сначала отдаешь лавры первенства одному, потом приходит другой, и возникает полная уверенность, что именно с ним должна остаться Глика… Вы все время играете в соперничество хорошего, очень хорошего и прекрасного.
— Соцреализм. А вы кого предпочитаете в этом треугольнике?
— Моккинакки. Прекрасная небесная Абхазия, куда Жорж привез Глику, что это?
— Писано с Биаррица — пляж, казино. Когда они прилетели в так называемую Абхазию, приводнились и выгрузили тяжелые ящики, мною намекалось на тайное задание… Штурман Эштерхази был каким-то там спецагентом и мог такую вещь сделать. Вообще-то, по-моему, в этой вещи много любви, и, в частности, к Москве. Несмотря на все чудовищное, что вокруг происходило, в то же время это город, где жила потрясающая и очаровательная Глика, где жила невероятная авантюристка мама, где смешной Ксаверий Ксаверьевич, где все они жили, купались в Москве-реке, ходили на каток, влюблялись, изменяли друг другу, где в шоферской столовке, что была наискосок от КГБ, я сам часто по ночам сидел. Весь этот мегаполис, несмотря ни на что, каким-то образом умудрялся выживать, жил себе…
— Вы могли бы представить своего Тезея не поэтом, не героем, а постаревшим правителем, как его описал Андре Жид?
— В том-то и дело, что не представляю, поэтому он и ушел. Ушел в окончательный лабиринт, из которого выход только в загробный мир, небесный мир.
— Вы убили всех своих героев…
— Они все погибли, остались без нити Ариадны, она их не вытянула. Другого конца у этой истории быть и не могло. Уходит эпоха, уходят ее герои, ее друзья, ее враги. Все уходит, остается Лабиринт.
— Где-то читала, что Лабиринт — ад, который все же лучше рая. В Лабиринте поэта ждет испытание, которое не даст ему стать нормальным человеком. Норма губительна для творца.
— Творчество в раю уже и не нужно, все сливается. Я, между прочим, был в том лабиринте на Крите. Он не произвел такого страшного впечатления. Руины…
— Зачем вам те руины? Каждый теряется в своем собственном лабиринте, вы живете в Лабиринте, который здесь, а Москве.
— Мы все в лабиринте. Тут вообще эта Ква-Ква сейчас разгулялась… Бог знает, куда она нас затянет. Как бы, как бы, как бы, куа, куа, куа. Квакаем, квакаем.
Можно искать небесный град в прошлом или в будущем, можно звать «назад к природе» или «вперед к миру любви и красоты», но это всегда — призыв к нашим эмоциям, а не к разуму. Даже лучшие намерения создать на земле рай могут превратить ее только в ад — в ад, который человек — и только он — может создать своим собратьям.
Карл Поппер.
Открытое общество и его враги
3. ТАМАРИСКОВЫЙ ПАРК РЕДКИХ ЗЕМЕЛЬ
Считается, что тамариск — древо жизни — наряду с финиковой пальмой был создан на Небесах, Тамариск — вечнозеленое растение — библейская манна, манна небесная. В весеннюю пору он выделяет сладковатую жидкость, быстро застывающую на воздухе в виде белых шариков, похожих на град и по вкусу напоминающую хлеб с медом.
Смолистое дерево пустынь особо почиталось в Месопотамии и Палестине. В Древнем Египте его связывали с воскрешением бога Осириса, в Китае — с бессмертием, в Японии — с дождем, В шумерской магии тамариск широко применялся для изгнания зла и очищения. В христианском обряде венчания произносятся слова:
«Пальцы мои — тамариск, кости небесных богов!»
ИРИНА БАРМЕТОВА. И поэтому слова Сочинителя в самом начале романа — тамарисковые аллеи схожи с комсомолом — смелое заявление. Когда знаешь ваше прошлое, творческую биографию, ваши либеральные взгляды, такая поэтизация кажется странной…
ВАСИЛИЙ АКСЕНОВ. Для меня самого это странно было. До сих пор не понимаю, как появилась фраза: «таков и наш исторический комсомол». Позже пришло осознание, что она возникла неспроста: с нее началось развитие комсомольской темы.
— Потом в романе была предложена иная расшифровка аббревиатуры «комсомол»: коммерческий союз молодежи. Это не просто игра слов, это — попытка разобраться в истории возникновения нового для нашего общества явления — олигархии?
— Верно.
— Современность — вещь коварная и губительная. При неосторожном использовании может, как кислота, разъесть художественную ткань вымысла. Вы рискнули писать о современности, и временная пауза между действием романа и событиями наших дней — минуты.
— По правде, я начинал этот роман, не зная, какой он будет — современный или какой-то иной. Сначала захотелось описать аллеи тамарисков, и где-то там сидит старый сочинитель и наблюдает за всем, что происходит вокруг. У него предчувствие; он что-то сочинит, но пока не ведает, что это будет. Все же роман — не просто телетайпная лента событий, как в газете. В романе есть постоянный возврат в прошлое, не далекое, но все-таки прошлое.
— Единственный выпрыгнувший из прошлого — мальчик, которого все принимают за англичанина. Его первое появление в волнах океана (как рождение Афродиты — из пены морской) напомнило персонажа с полотна эпохи Возрождения, но не в идиллической гармонии-мира, а экспрессивно…
— Да-да-да. Отчасти это парафраз моей повести для детей «Мой дедушка памятник», написанной в 1972 году. Там автор выходит на набережную Коктебеля, видит 12-летнего мальчика и начинает с ним говорить.
— Это и была отправная точка романа?
— Вначале я думал, что такой же мальчик и будет главным лицом всего романа: вокруг него и начнут раскручиваться все события. Но потом почувствовал, что это не совсем то. Очевидно, тут сыграла роль история жизни Ходорковского. Конечно, отчасти, это не значит, что роман возник из желания описать все это, но какие-то отзвуки этой истории возникают, Стало ясно, что в романе один из героев должен оказаться в тюрьме. И этот кто-то в тюрьме начинает вспоминать всю свою жизнь. Тогда я очень скоро понял, что это как раз отец моего юного героя.
— То есть мальчик из далекого теперь Коктебеля сейчас сидит в тюрьме.