Я взялся за нож и вырезал кусск обоев в центре этого квадрата.
Обои отделились с легким треском, обнаружив под собой обрывки газеты и клочок голубой стены. Даже интересно, я вдруг вспомнил, что такой стена была во время войны, и даже вспомнил, какая у нас тогда стояла мебель, и вспомнил, что у нас было затемнение — черное бумажное полотно с мелкими дырочками — как звездное небо. И я его называл не затемнением, а просвещением, и мама всегда смеялась.
У самого уха снова что-то звякнуло. Я постучал острым концом молотка по синей краске и отвалил кусок штукатурки. Потом подумал, что надо бы подстелить газету на пол, но не стал этого делать — все равно уже насорил.
Из-за штукатурки выглянул розовый кирпич и желтоватая полоска раствора вокруг. Кирпич сидел крепко, и я провозился с ним минут десять, пока он не зашатался и не покинул привычное место.
За кирпичом была черная дыра.
Я зажег спичку и посветил внутрь.
Спичка осветила кирпич на противоположной стороне тайника и что-то блестящее внизу. Я осторожно запустил туда руку и с трудом дотянулся до дна ниши.
Пальцы захватили металл. Я вытянул их на свет. Это были старинные серебряные монеты.
Они были теплыми.
Вот это да! Клад. В собственной комнате найти клад! Удивительно.
А впрочем, разве мало кладов бывает в стенах старых домов? Правда, когда об этом читаешь в газете или в книге — одно, но когда это случается с тобой…
Я снова запустил руку внутрь и достал еще пригоршню. Что-то более крупное лежало там же, но чтобы достать его, надо было расширить отверстие. Я рассмотрел монеты получше, они были очень старыми и нерусскими. На них были изображены какие-то древние цари, и на физиономиях царей стояли глубокие клейма с неразборчивым рисунком. Что-то вроде всадника с копьем. Я весь перемазался и чудом не разбудил весь дом, пока вынимал еще ряд кирпичей. Теперь я мог засунуть в нишу голову.
Но делать этого я не стал.
Я взял со стола лампу и поставил ее на пододвинутый стул. Второй стул поставил рядом. Теперь у меня были все возможности для изучения дыры на самом высоком научном уровне. Я отряхнул с себя известку, подложил под лампу стопку книг повыше, чтобы свет падал в нишу, и тогда заглянул внутрь.
И вот что я увидел.
Ниша с кладом представляла собой правильный кубик, вытесанный в стене. Задняя стенка ниши была гладкой и новенькой, будто кирпичи уложили в нее только вчера, и для крепости она была армирована железными полосами. Боковых стенок я сразу не разглядел, потому что глаза предали меня: вместо того чтобы систематически изучать открывшуюся передо мной картину, они уставились в дно ниши, заваленное монетами. Кроме того, на дне лежала чаша из какого-то драгметалла и, как ни странно, железная рука. Наверное, от доспехов.
Я достал руку. Рука была тяжелой, пальцы ее были чуть согнуты, чтобы лучше держать меч или копье, она доставала до середины запястья, как дамская перчатка, и еще на ней были ремешки, чтобы лучше крепить к руке. Я положил руку на стул и потянулся за чашей, и тут случилась совсем удивительная вещь.
Сверху на мою руку упала еще одна монета. Теплая серебряная монета. Как будто она отклеилась от потолка ниши. Монета скатилась по моей кисти, свалилась на кучу других монет и звякнула очень знакомо: дзинь.
Я даже замер. Обомлел. Ведь совсем забыл, что полез в стенку именно потому, что в ней что-то звякало. А как увидел монеты, решил, что это старый клад.
Я посветил лампой на потолок ниши. Потолок был черный, блестящий, без единого отверстия и прохладный на ощупь. Никакая монета приклеиться к нему не могла.
Я подождал, не случится ли что-нибудь еще, но так как ничего не случилось, выгреб наружу сокровища, разложил их на стуле. И заснул, сидя на стуле, раздумывая, то ли пойти с утра в музей, то ли узнать сначала, не пустяки ли я нашел. Еще будут смеяться.
К утру, сам уж не знаю как, я перебрался на кровать и проснулся от звона будильника. С минуту я пытался сообразить, что же такое удивительное произошло ночью, и только когда увидел в стене черную дыру, а на полу груду известки, обрывки обоев и обломанные кирпичи, понял, что все это был не сон — я в самом деле обнаружил клад в своей стене, и притом клад очень странного свойства. Но в чем была его странность, я вспомнить не успел, потому что в дверь постучала бабушка Каплан и спросила, не брал ли я ее нож.
А потом началась обычная утренняя спешка, потому что в ванной был дедушка Каплан, и я вспомнил, что с утра совещание у главного технолога, и мне обязательно надо быть там, и кончилось русское масло, и пришлось стрельнуть его у Лины Григорьевны…
Правда, когда я убегал, то успел задвинуть дыру книжной полкой и сунуть в карман пару монет, а в чемоданчик железную руку.
На заседании я совсем было забыл о находке, но как только совещание кончилось, подошел к Митину. Он собирает монеты. Я показал ему одну из моих монет и спросил его, какой это страны.
Митин отложил в сторону портфель, погладил лысину и сказал, что монета — чепуха. И спросил, где я ее достал. Наверно, у бабушки и, может, отдам ему. Но надо знать Митина. Митин — коллекционер, и хотя всегда жалуется, что его кто-то там обманул, сам любого обманет. Уже по тому, как он эту монету держал в руках и крутил, видно было, что монета не простая.
— Это неважно, откуда я ее достал, — сказал я. — Мне она самому нужна.
— Кстати, ты просил меня достать однотомник Булгакова, — сказал Митин. — У меня, правда, второго нет, но хочешь, я тебе за нее свой экземпляр отдам?
— Ну и ну, — сказал я. — Его же у тебя ни за какие деньги не выманишь.
— Просто, понимаешь… — потом он, видно, понял, что я его раскусил, и сказал: — Нет у меня этой монеты в коллекции. А нужна, хоть она и подделка.
— Почему же подделка? — спросил я.
— Ну, новодел. Видишь, какая новенькая, Как будто вчера из-под пресса.
— Ага, — сказал я. — Только вчера. Сам их делаю. А как она называется?
Митин с сожалением расстался с монетой и сказал: — Ефимок. Русский ефимок.
— А почему на ней физиономия нерусская?
— Долго объяснять. Ну, в общем, когда у нас еще не было достаточного количества своих рублей, мы брали иностранные, европейские талеры, это еще до Петра Первого было, и ставили на них русское клеймо. Назывались они ефимками. А теперь скажи, где достал?
— Потом, Юра, — ответил я ему. — Потом. Может, и тебе достанется. Значит, говоришь, до Петра Первого?
— Да.
Я подумал, что если буду в музей давать, то одну монету оставлю для Митина. В конце концов Булгакова он мне своего хочет отдать.
В лаборатории я как бы невзначай достал железную руку. Шутки ради. И сказал ребятам, когда они сбежались:
— Давно нужна была. А то у меня слишком мягкий характер. Теперь будет у меня железная рука. Так что, сослуживцы и сослуживицы, держитесь.
Девчата засмеялись, а Тартаковский спросил:
— Ты и целого рыцаря принести можешь?
— Рыцаря? Хоть завтра.
Но на самом деле в тот день работа у меня валилась из рук. Наконец я не выдержал, подошел к Узянову и попросил его отпустить меня домой после обеда. Сказал, что потом отработаю, что очень нужно. И он, видно, понял, что в самом деле нужно, потому что сказал: иди, чего уж.
Я открыл входную дверь ключом, звонить не стал и быстро прошел к себе в комнату. Запер за собой дверь — зачем пугать бабушку Каплан, если она нечаянно ко мне зайдет? Потом отодвинул полку с книгами и заглянул в свой тайник. Тайник был на месте. Значит, не приснилось. А то знаете, хоть и железная рука в портфеле, все равно иногда перестаешь сам себе верить — какое-то раздвоение личности наступает. В нише было темно. Свет из окна почти не попадал в нее. Я включил лампу и сунул ее внутрь. И тут я удивился, как давно не удивлялся. В нише лежали разные вещи, которых утром не было. Там были (я их вынимал и потому помню по порядку): кинжал в ножнах, два свитка с красными висячими печатями, кандалы, шлем, чернильница (а может, солонка), украшения всякие и два сафьяновых сапога. Теперь это уже не было похоже на клад.
Это было сплошное безобразие.
Чья-то наглая шутка.
Постойте, а почему шутка? Кто так будет шутить? Бабушка Каплан? Но ведь ночью она спит, и к тому же у нее с возрастом атрофировалось чувство юмора. Еще кто из соседей? А может, я сошел с ума? Тогда и Митин сошел с ума, а он человек трезвый.
Я взял в руки сапог. Он еще пахнул свежей кожей и податливо гнулся в руках. Я примерил шлем.
Шлем с трудом налез мне на голову. Он был тяжелый и настоящий, не жестяная подделка для Мосфильма. Так я и сидел в шлеме, с сапогом в руках. И ждал у моря погоды. Я перебирал в памяти все события ночи. Звон и удары в стене, теплые монеты, железная рука. Потом вспомнил, как монета свалилась с потолка ниши мне на руку. Я размышлял и ничего не смог придумать.
Потом в полной растерянности я сунул руку и ощупал потолок ниши. Он был скользким, как зеркало, отражающее сплошную ночь.
Я вынул еще несколько кирпичей, чтобы удобнее было работать, и через час ниша полностью лишилась передней стенки. Я смог разглядеть нишу во всех подробностях. Железные полосы на задней стенке оказались не железными, а из того же черного зеркального сплава, что и потолок, а одна из боковых стенок была поделена белыми полосками на квадраты.
По низу ее шли какие-то линии, и между ними были тонкие щели.
Этими щелями я и решил вплотную заняться. Я сунул голову в нишу, чтобы удобнее было работать, и в тот же момент меня ударили по голове, да так сильно, что я чуть не получил сотрясение мозга. Я вырвал голову наружу.
Больно стукнув меня по кончику носа, на пол ниши упал старинный пистолет с чуть загнутой ручкой.
Я посмотрел вверх. Потолок был все так же гладок и черен. Чертовщина. Нужно было тебе жить двадцать шесть лет при Советской власти, чтобы на собственном опыте убедиться, что потусторонние силы все-таки есть!
Ну, а если их все-таки нет? — вдруг подумал я, крутя в руке пистолет. Если вся эта чертовщина имеет какое-то объяснение? Тогда какое?
На что это все похоже? — думал я, глядя в черную пасть ниши. Что это напоминает из знакомых мне вещей? Понимаете, я решил искать ответ этой задачи по аналогии.
Я думал долго, минут двадцать.
И вдруг мне пришла в голову аналогия. Эта шутка напомнила мне почтовый ящик. Да, самый обыкновенный почтовый ящик. В него через щель кидают письма и бандероли. Так. Пойдем дальше. Если это особенный почтовый ящик, то, значит, в нем должно быть отверстие для получателя. Тут и таилась загвоздка. Получателя не было. Ведь пока я не сломал стенку, ящик не имел выхода. Все, что в него попадало, оставалось в нем лежать.
Посмотрим на эту проблему с другой стороны. Кто и что в этот почтовый ящик опускает? Кто — пока неизвестно. Но что — я уже знаю. Всякие русские вещи допетровской эпохи. Откуда их берут? Из музея? Воруют? Малоправдоподобно.
И третье. До вчерашней ночи в почтовый ящик никто ничего не клал. Сегодня положил. Если бы это случилось раньше — за последние двадцать лет, — то я бы услышал какой-нибудь звон. Или мама услышала бы. У нее хороший слух. Значит, ящик начал действовать только вчера. А может быть?..
И тут мне пришла в голову совершенно сумасшедшая идея, которую можно объяснить только тем, что я попал в совершенно сумасшедшую ситуацию.
Значит, у меня есть почтовый ящик, из которого нет выхода.
В него кладут вещи очень давно прошедших лет. И до сегодняшнего дня не клали.
А что, если сегодня отверстия этого нет, а тогда оно было? Понимаете меня? Тогда, когда клали эти вещи. Триста лет назад. Когда этот дом был новеньким. И что, если это отверстие есть тогда, когда эти вещи положено вынимать?
В будущем. Через сто лет. Или через двести лет. Когда будут жить те люди, которые смогут ездить на несколько сот лет в прошлое.
Если эта сумасшедшая идея имеет смысл, то становится понятно, почему вещи стали появляться только вчера. Не потому, что ящик заработал вчера, а потому, что он вчера сломался. Ну да, сломался.
На линии «прошлое — будущее» полетел какой-то транзистор. И получилась дыра. А может, пробило изоляцию — мало ли что может случиться. И вот ко мне в комнату, в мое время начали падать вещи, раздобытые археологами будущего в далеком прошлом.
Идея мне понравилась. Но какова моя роль во всей этой истории? Вызвать электрика, чтобы посмотрел нишу? А потом отправил меня в сумасшедший дом? Воспользоваться плодами поломки и собирать жатву с чужой работы?
Выменять у Митина всю его библиотеку? Тоже какая-то чепуха получается.
Я поставил горящую лампу в нишу и протер носовым платком боковую стенку. Потом ощупал ее пальцами и вставил в узкую щель внизу кончик ножа бабушки Каплан, который я снова унес из кухни. Я действовал осторожно, потому что боялся сломать машину насовсем. И бывает же такое везение — вдруг эта стена поддалась и открылась. За ней оказался пульт, и все стало совершенно ясно. Я был прав.
Центр пульта занимала временная шкала. Вдоль нее шли светящиеся точки. Одна из них, возле года 1667-го, горела ярче других, и именно возле нее стояла стрелка.
Кончалась шкала 2056 годом.
Внизу — густое переплетение проводов и проводников и ряд кнопок неизвестного мне пока назначения. Вдруг точка у года 1667-го загорелась ярче, и в тот же мог мент я почувствовал над головой гудение. Я понял, что все это может значить, и отдернул голову.
Небольшая книга в кожаном переплете с застежками глухо стукнулась о пол ниши. Я успел заметить, что в тот момент, когда она упала, в потолке появилось отверстие точно в размер книги. Все ясно. Я угадал. Красным светом вспыхнула на мгновение точка 1967 года. Конечная станция не загорелась. Ну что ж, очевидно, они пока не заметили поломки и продолжают работать впустую.
Представляете, может быть, целый НИИ там, в 2056 году, сидит у этой самой ниши и ломает голову, почему к ним не поступают образцы. Лучше смотреть надо, товарищи, подумал я. Как же дать им понять? Может, они так и не видят помаргивания в 67-м? А пока я взял отвертку и стал проверять контакты. Это заняло у меня еще часа два. Я действовал почти наугад. В схеме я так толком и не разобрался, хоть с детства числюсь в радиолюбителях. Я копался и размышлял о том, что интересно бы побывать в будущем и узнать, как там живут люди, и удастся ли мне сделать что-нибудь толковое в жизни, и отчего я умру. А потом я подумал, что все это чепуха, а, наверное, жизнь не такая плохая, если какие-то археологи работают в 1667 году и у наших потомков есть время для таких экспедиций.
И еще я думал, что неплохо бы побывать и в прошлом. И зайти, например, к писателю Александру Черняеву и узнать, как же он собирался окончить свой роман.
И тут я обнаружил поломку.
Вы имеете полное право мне не верить. Куда уж мне. Но я замотал разрыв фольгой — паяльника у меня не было, и решил посмотреть, что будет дальше. Я был страшно горд, что нашел все-таки этот чертов контакт. И тут загорелась снова лампочка 1667 года, и снова раздалось над головой слабое гудение. Но я ничего не увидел, и ничего не упало сверху, только загорелась вторая лампочка, уже не в моем году, а прямо в 2056-м.
Все правильно. Они получили свою посылку. Я могу спать спокойно.
Я откинулся на стуле и понял, что жутко устал и что уже темно.
И что я сам не очень верю в то, что произошло. И не знаю, как отправить по назначению скопившееся у меня барахло.
В дверь постучали.
— Кто там? — спросил я.
— К тебе, — сказала бабушка Каплан. — Ты что, звонка не слышишь? Я должна за тебя открывать? Ты снова мой нож взял?
Я подошел к двери и сказал:
— Нож я отдам попозже. Не сердитесь.
Она добрая старуха. Только любит поворчать. Это возрастное.
За дверью стоял человек лет сорока, в синем комбинезоне, с чемоданчиком в руках.
— Вы ко мне? — спросил я.
— Да. Я к вам. Разрешите войти?
— Входите, — сказал я и тут вспомнил, что войти ко мне нельзя.
— Одну минутку, — сказал я, захлопнул дверь перед его носом и срочно задвинул на место полку с книгами.
— Извините, — сказал я, впуская его, — у меня ремонт и немного беспорядок.
— Ничего, — ответил он, закрывая за собой дверь.
И тут он увидел кирпичи на полу. И сказал:
— Я представитель исторического музея. Мы получили сведения, что вами найден клад большой ценности, и мы хотели бы ознакомиться с ним.
Что-то в речи этого человека, в манере держать чемодан и в чем-то еще неуловимом для других, но понятном мне, проникшему в тайны времени, подсказало единственно правильное решение: не из музея он.
— Я все уже починил, — сказал я.
— Что вы починили?
— Ваш почтовый ящик.
Я отодвинул полку и подвел его к нише. Я показал ему контакт и сказал:
— Вот только паяльника у меня не было, пришлось фольгой замотать.
Тут загорелась лампочка в 1667 году, и он понял, что я все знаю.
— Ну что ж, — сказал он, — Рассказывайте. Насколько я понимаю, вы умеете держать язык за зубами. Это очень важно.
— Да, важно. И я буду его там держать. Только захватите с собой остальное добро. Мне оно ни к чему.
Почтальон-механик из 2056 года запаял контакт, переправил в будущее вещи, и потом мы с ним заделали дыру в стене так, что даже мне не догадаться, где она была. И он очень благодарил меня и немного удивлялся моей сообразительности, но, когда я его спросил, что будет через сто лет, он отвечать отказался и сказал, что я сам должен понимать, — сведения такого рода он разглашать не может.
Потом он спросил, чего бы я хотел. Я сказал, что спасибо, ничего.
— Так, значит, никаких просьб? — спросил он, берясь за ручку чемоданчика.
И тут я понял, что у меня есть одна просьба.
— Скажите ваши люди бывают в разных годах?
— Да.
— И двадцать лет назад?
— И тогда. Только, разумеется, со всеми предосторожностями. И об этом никто не знает.
— А во время войны и блокады кто-нибудь был в Ленинграде?
— Конечно.
— Вот что, выполните такую просьбу. Мне надо передать туда посылку.
— Но это невозможно.
— Вы сказали, что выполните мою просьбу.
— Что за посылка?
— Одну минутку, — сказал я и бросился в кухню. Там я взял две банки сгущенного молока, и полкило каплановского масла из холодильника, и еще пакет сахара — килограмма в два весом.
Я сунул все это в большой пластиковый мешок Лины Григорьевны и вернулся в комнату. Мой гость из будущего подметал пол.
— Вот, — сказал я. — Это вы должны будете зимой сорок второго года в январе месяце передать писателю Черняеву, Александру Черняеву. Ваши его знают. И адрес его сможете найти. Он умер от голода в конце января. А ему надо продержаться еще недели две. Через две недели к нему придут с радио. И не смейте отказываться. Черняев писал роман до последнего дня…
— Да поймите же, — сказал гость. — Это невозможно. Если Черняев останется жив, это может изменить ход истории.
— Не изменит… — сказал я убежденно. — Если бы вы так боялись прошлого, то не брали бы вещей из семнадцатого века.
Я сказал это по наитию свыше, но гость улыбнулся.
— Я не решаю таких вопросов, — сказал он. — Давайте я возьму вашу посылку. Только сорвите наклейки с банок. Таких не было тогда в Ленинграде. Я поговорю в нашем времени. Еще раз очень вам благодарен. Спасибо. Может быть, увидимся.
И он ушел. Как будто его и не было. У меня даже появился соблазн снова сорвать обои и заглянуть в нишу. Но я знал, что этого никогда не сделаю. И он тоже понимал это, а то бы не пришел ко мне.
На следующий день я нашел у себя в кармане две забытые монеты. Я подарил одну Митину, а другую оставил себе, на память.
Митин принес мне, как и обещал, однотомник Булгакова, а потом сказал:
— Знаешь, я нашел дома том литературного наследства. Там есть воспоминания о Черняеве. Тебе интересно?
Я сказал, что, конечно, интересно. Я уже понимал, что они меня не послушались и не передали старику моей посылки. Да и, конечно, чепуху же я порол. Ведь большим тиражом отпечатана биография писателя и там сказано, что он умер именно в сорок втором году.
Я даже посмеялся над собой. Тоже мне теоретик.
Вечером я прочитал статью о Черняеве. Она рассказывала, как он жил в Ленинграде в блокаду, как работал и даже ездил на фронт выступать перед бойцами. И вдруг в конце статьи я читаю следующее, хотите — верьте хотите — нет:
«Зимой, кажется в январе, я зашел к Черняеву. Александр Григорьевич был очень слаб и с трудом ходил. Мы с ним говорили о положении на фронте, о блокаде, и он мне сказал вдруг:
— Со мной случилась странная история. На днях получил посылку.
— Какую? — спрашиваю. — Ведь блокада же.
— Неизвестно от кого. Там было сгущенное молоко, сахар.
— Это вам очень нужно, — говорю.
А он отвечает:
— А детям не нужно? Я-то старик, а ты бы посмотрел на малышей в соседней квартире. Им еще жить и жить.
— И вы им отдали посылку?
— А как бы вы на моем месте поступили, молодой человек? — спросил Черняев, и мне стало стыдно, что я мог задать такой вопрос».
Я пять раз перечитал эти строки. Я сам должен был догадаться, что, если старик получит такую посылку, он не будет сосать молоко в уголке. Не такой старик…
Но что странно: этот том литературного наследства вышел в 61-м году, семь лет назад.
Павел Амнуэль
Летящий Орел
«Геркулес» не вернулся на Землю.
Рейс был нетрудным — Яворский летел к оранжевому карлику Росс-154, чтобы заменить устаревшее оборудование наблюдательной станции. Он выполнил задание и стартовал к Земле, но где-то в пути, когда звездолет вошел в сверхсветовой режим, отказали генераторы Кедрина.
Это была чистая случайность — один шанс из миллиона, и Базиола, знавший Яворского много лет, не мог примириться с его нелепой гибелью. Одним из первых кибернетик прилетел на Лонгину — планету, существование которой Яворский предсказал задолго до своего последнего рейса.
Базиола программировал Передачу. А вчера с последним рейсом на Базе появился Надеин.
Базиола быстро ходил по комнате, от окна к окну — от голубого, смягченного фильтрами пламени Альтаира к зеленому ковшу Лонгины. Пожалуй, он слишком самоуверен, этот драматург, этот Андрей Надеин, знаменитый автор «Диогена» и «Столетия крестов».
Он, видите ли, написал новую пьесу. Пьесу о Яворском, о Киме, и и хочет, чтобы Базиола посмотрел. Ведь Базиола близко знал капитана «Геркулеса». Помилуйте, обсуждать пьесу сейчас, за неделю до Передачи! Но драматург настойчив, он умел убеждать.
Базиола прсмотрел пьесу. Кибернетик раздражен, он злится на драматурга, выбравшего для обсуждения такое горячее время, и злится на себя, потому что Яворский в пьесе ему нравится. Это не Ким, это другой человек, символ, герой.
Но есть в нем своя логика, его гибель неожиданно приобрела смысл.
Надеин не верил в случайности и убеждал всей силой писательского мастерства: капитан «Геркулеса» непризнанный гений, люди не понимали его, потому что его идеи казались не то чтобы слишком смелыми, но просто ненужными современной науке. Яворский у Надеина и сам относился к своим идеям очень беспечно. Нравился ему лишь процесс движения мысли, а не результат.
Ким не был таким, и последнюю картину пьесы Базиола смотрел с нараставшим раздражением. Он видел космонавта, совершавшего подвиг ради своей мечты, но Яворский, живой Яворский, которого знал Базиола, не мог быть этим космонавтом.
«Геркулес» приземлился в долине неподалеку от станции. На планете была вечная зима, и драматург намеренно сгустил краски: в районе приземления не прекращались ураганы. В просветы туч Яворский редко видел солнце — тусклую багровую звезду в пятнах.
Смена оборудования была делом не очень сложным. Работа приближалась к концу, когда с Земли поступила сводка новостей — ежемесячный бюллетень для внеземных станций. Приемники «Геркулеса» записали лазерную передачу, и Яворский посмотрел ее после утомительного дня.
Экспедиция к Альтаиру на звездолете «Ахилл», говорилось в сводке, достигла цели. Открыта большая планета, на которой корабль и совершил посадку. Планету назвали Лонгиной, по имени астронома экспедиции. Состав атмосферы — азот с небольшой примесью инертных газов. Лонгина оказалась безжизненной — только скалы, горы, пропасти…
Передача с «Ахилла» обрывалась на середине фразы и не была повторена. Что-то произошло в системе Альтаира, решили на Земле. Готовится вторая экспедиция, она стартует через тринадцать месяцев на звездолете «Корсар».
Яворский ходил по каюте, смотрел в слепой от пурги иллюминатор, еще и еще раз слушал сообщение «Ахилла». Он понял, что случилось в системе Альтаира.
В начале передачи, когда сообщили состав атмосферы Лонгины, Яворскому стало ясно, что «Ахилл» погибнет. Это была его планета. Лонгина. Планета-лазер.
Его идея.
Надеину хорошо удалась последняя сцена. Человек сделал открытие. Ему не поверили, да и сам считал свою идею игрой ума. Но неожиданно идея обретает плоть, становится реальностью. Нужно возвращаться, успеть на Землю до того, как уйдет к Альтаиру вторая экспедиция. Предупредить ее. Лететь с ней. Он должен стартовать немедленно. Если форсировать работу генераторов, он успеет, он будет на Земле еще до отлета «Корсара».
Яворский заканчивает сборку станции и стартует к Солнцу. Входит в сверхсветовой режим, но скорость нарастает медленно, звездолет вернется на Землю, когда «Корсар» уже будет в пути, его не догонишь, другие люди исследуют планету, предсказанную им, Кимом. Другие — не он. Нужно успеть. Генераторы работают на пределе…
Финал. Сине-зеленое небо Земли и голос, то ли самого Надеина, то ли актера, играющего Яворского: он погиб не случайно, он погиб потому, что не успел догнать свою мечту…
Что произошло на самом деле?
Базиола долго думал об этом.
Он ведь был в комиссии, расследовавшей причины гибели «Геркулеса». Надеин чудовищно ошибается в оценках, но в одном он прав: официальный подход к трагедии Яворского не позволил выяснить истину.
Драматург утверждает: Ким был не только мечтателем, но и человеком действия. Надеин — хороший писатель, он не придумывал характера, он восстановил его, исходя из опубликованных документов о жизни Яворского. Надеин показал: Яворский не мог быть иным. Он не прав. Яворский был иным. Бессмысленный героизм — нет, это не для Яворского.
А если подойти с другого конца? Базиола знал Кима. Мог вспомнить шаг за шагом его поступки, его желания, его жизнь.
И дальше — из модели характера вывести модель ситуации.
Кибернетик закрыл глаза, задумался.
— Пьеса не документ, — сухо сказал Надеин.
— В пьесе все очень убедительно, — ответил кибернетик. — Даже я поверил, что ваш Яворский мог погибнуть, когда форсировал работу генераторбв, стремясь успеть к старту «Корсара». Заметьте, я говорю — ВАШ Яворский. А я хочу понять, что произошло с Кимом на самом деле. В жизни ваш финал хорош для спектакля, но на самом деле этого быть не могло. Как бы ни торопился Ким, он вряд ли мог рассчитывать что поспеет к отлету «Корсара». Он ведь не знал, что экспедицию отложили, что на Земле вспомнили о его работах. И еще. У вас Яворский — мечтатель. Смысл его жизни — генерировать идеи. Для романтика такого типа ваш финал возможен: пойти на любой риск, чтобы увидеть осуществленной одну из своих идей. Но Ким не был таким.
Базиола умолк. Да, именно Яворский предсказал открытие Лонгины. Первым об этом вспомнил он, Базиола. Кибернетик явился на заседание комитета, готовившего спасательную экспедицию к Альтаиру, и попросил ознакомиться с оттисками студенческих еще работ Яворского.
Одна из этих работ была посвящена возможности планеты-лазера.
Статья объясняла случай с «Ахиллом» до мельчайших подробностей, хотя появилась в печати задолго до старта звездолета.
«Ахилл» погиб — теперь в этом не было сомнений. Вторую экспедицию к Альтаиру отложили. Она стартовала лишь два года спустя — не маленький отряд из восьми человек, а целая эскадрилья: двести человек экипажа, десять научных станций.
Яворского в то время уже не было в живых. Ему воздвигли памятник, его работы издали отдельной книгой, его идеи стали предметом научных дискуссий. Идея звезд-машин. Идея Лонгины. Идея первой галактической Передачи человечества — Передачи, которая состоится через неделю.
Базиола усмехнулся, посмотрел на драматурга: сейчас, когда Яворского считают героем-первооткрывателем, трудно убедить Надеина в том, что настоящий Ким не был романтиком.
— Я должен идти, — сказал Базиола. — Через десять минут просмотр программ. Ночью я кое-что вспомнил и записал. Вот капсула, посмотрите. Я начал с дискуссии в институте, когда впервые увидел Кима. Все столики в зале были заняты, и я остановился на пороге…
Базиола вошел в зал и остановился на пороге. Все столики были заняты, и ребята с навигационного сидели на полу в позах индусских факиров.
— Дискуссия «Эффект ускорения света Кедрина и возможности межгалактических полетов», — провозгласил ведущий.
Первым выступал, как и следовало ожидать, один из теоретиков.
Базиола узнал его — это был Карлидзе с последнего курса, его дипломная была посвящена частным вопросам эффекта Кедрина.
Тихо и рассудительно он заговорил о том, что от увеличения скорости света можно еще ожидать многих чудес. Речь ведь идет об изменении мировых постоянных, а то и всех законов Вселенной.
Именно этого хотят теоретики, однако они не собираются впадать в мистику, как некоторые контактисты, и утверждать, что черное — это белое.
— Почему же? — тихо сказал голос из угла. Карлидзе запнулся, посмотрел в сторону говорившего. — Почему же? — повторил голос, и Базиола увидел его обладателя. Из-за столика поднялся белобрысый паренек в вязаной куртке пилота. — Если нужно будет доказать, что черное и белое равносильны, теоретики это сделают.
— Ну, Ким, — усмехнулся Карлидзе, — тебя занесло.
Ким вышел к экрану, взял световую указку и попросил притушить свет. Экран выплыл из полумрака сиреневым прямоугольником, зал затих. Через минуту дело было сделано: Ким в заключение соединил черное с белым тремя черточками тождества.
Вспыхнул свет, и Базиола увидел грузную фигуру академика Васина, декана теоретического факультета, там, откуда только что слышен был голос Кима. Сам же паренек пробирался к своему месту, его хлопали по спине, что-то кричали, смеялись, он вертел головой, отвечал вполголоса, мягко улыбаясь.
— Погодите, — сказал академик, и сразу стало тихо. — Почему я вас не знаю, молодой человек?
Молодой человек остановился на полпути и начал краснеть Он стоял недалеко от Базиолы, и тому показалось, что Ким сейчас с удовольствием залез бы под стол.
— Это Яворский с навигационного, — пояснил Карлидзе. — Второй курс, да, Верблюд?
— Верблюд, — добродушно повторил академик. — Преобразование с бинарными множителями — это вы хорошо придумали, свежая идея. Завтра зайдите, пожалуйста, ко мне…
Через несколько дней Базиола увидел Яворского в машинном зале. Белобрысый паренек стоял в дверях, загородив проход, и слушал, как Базиола зачитывает машине лабораторную программу.
— Войдите, — предложил Базиола.
Яворский молча кивнул на световое табло «Не входить. Идут занятия».
— Люблю нарушать инструкции, — сказал Базиола и погасил надпись. Ким нехотя подошел к пульту.
— Вы были у Васина? — спросил Базиола.
— Был, — коротко ответил Яворский.
— Мне понравился ваш софизм, — заявил Базиола, — я с трудом нашел ошибку. Что вам сказал Басин — не секрет?
Яворский поморщился:
— Предложил перейти на теоретический. В его группу.
— Здорово! — свистнул Базиола.
— Я отказался.
Базиола удивленно вскинул брови. Он отказался! Сам Васин хочет работать с ним, а он, видите ли, отказался.
— Почему?
— У меня идеальное здоровье, — сказал Яворский, полагая, что все объяснил. — Не хочу мешать, — продолжал он, не давая Базиоле времени задать новый вопрос. — У меня к вам дело. Вы на пятом? Хорошо. Вы свободны сегодня после шести? Завтра я ухожу в тренировочный к Венере, а мне не хочется терять время, поэтому…
— В шесть у памятника Королеву, — предложил Базиола.
Яворский кивнул и отступил в коридор. Сказал, посмотрев на табличку у входа:
— Надпись не гасите. Влетит.
— Ким, — сказал Базиола, — ты хочешь, чтобы я посчитал?
— Да, — Яворский смутился, — ну, хотя бы часть.
— Не думаю, что выйдет даже часть, — признался Базиола. — Кедрину на Марсе понадобился «Демокрит» и семнадцать лет, чтобы доказать свой принцип ускорения света.
— Я ничего не хочу доказывать, только проверить. По-моему, это логично. В недрах очень плотных звезд — их называют нейтронными — силы ядерного притяжения могут образовывать из элементарных частиц цепочки, нейтронные молекулы. Так чем же плоха мысль: нейтронная молекула способна хранить записанную в ней информацию, во всяком случае, не хузке, чем ДНК. А по-моему, даже лучше — ведь в нейтронной молекуле больше частиц при меньшем объеме! Ты видишь, Джу, нейтронную звезду можно запрограммировать как идеальную вычислительную машину с невероятной памятью и скоростью счета. Звезды — сами звезды — станут работать на людей. Понимаешь, Джу? Но… это ведь надо проверить…
Яворский помолчал и неожиданно сказал просящим тоном:
— Ты посчитаешь? Первичную программу я составил, а завтра мне лететь…
— Хорошо, — сказал Базиола.
Безнадежная затея, но Базиоле нравилось упрямство Верблюда.
Через месяц после разговора у памятника Королеву на световом табло появилась надписы «Второй курс. Завершен тренировочный полет эскадрильи планетолетов „Гемма“. Оценка — отлично».
Сам Базиола не мог похвастать такой оценкой. Он получил замечание от куратора за то, что не сдал в срок лабораторных расчетов и зря тратит машинное время.
Куратор был прав: ничего путного из затеи Верблюда не получалось, но Базиола просто не мог оставить расчет на середине. Он даже не мог сказать, что его увлекла идея звезд-машин, ему хотелось докопаться — не до идеи, а до самого Верблюда.
Яворский пришёл к Базиоле вечером, рассказал о полете, о штучках, которые устраивал у Венеры куратор, о том, как ему, Яворскому, пришлось около двух недель проболтаться в космосе на неисправном корабле. За неисправность отвечали техники с кораблей сопровождения, и это была хорошая неисправность, Ким нашел ее только на тринадцатые сутки, а потом двое суток исправлял.
Верблюд ни словом не обмолвился о своей просьбе, и Базиола тоже говорил на посторонние темы. Они ели виноград, болтали.
Базиола вспоминал истории из студенческой жизни.
— Ты хорошо знаешь Васина? — спрашивал он. — Умнейший человек. Никто не знает, сколько институтов он кончил. По одним сведениям семь, по другим — одиннадцать.
— В том-тo и дело, — со вздохом сказал Верблюд. — Он гений, у него стальная воля, и он настоящий теоретик. Он ничего не делает наполовину. А у меня только здоровье идеальное. Все остальное — так себе. Я и тебя заставил жечь машину зря. Ведь если бы что-то вышло, ты бы не молчал, верно?
— Д-да, — нехотя сказал Базиола.
— Вот видишь… А ты еще спрашивал, почему я не теоретик, — заключил Яворский.
Базиола промолчал. Его поразил этот неожиданный переход от стопроцентной уверенности к полному самоуничижению. Ему даже расхотелось доказывать, что рациональное зерно есть, но оно глубоко, до него нелегко добраться, ведь речь идет о звездах-машинах, и расчет, даже при эвристических программах, мало чем поможет.
Думать надо, думать и думать. Базиола молчал. Он видел, что думать об этом Яворский больше не станет.
— Дальше? — сказал Надеин.
— Дальше… Вот вы, Андрей, говорите, что смысл жизни Яворского — генерировать идеи. Это так, но все гораздо сложнее.
Он легко выдумывал новые задачи, если старые не получались. А они почти никогда не получались, потому что Верблюд панически боялся неудач и не верил в свои способности. При неудаче он и не пытался найти ошибку, он просто выдумывал новую задачу и делал это удивительно легко.
Верблюд выдумывал задачу за задачей и решал их сам, изредка обращался за помощью к старшекурсникам, и никогда — к людям поопытнее. Выводы его были красивы, идеи интересны, хотя и несколько фантастичны, но он не знал, что с ними делать.
Иногда на страницах студенческого бюллетеня появлялись его заметки. Идея за идеей — без выводов и следствий. Ким всех приучил к тому, что его идеи несерьезны, мы привыкли относиться к ним как к занимательному отдыху от занятий, практикумов, тренировок. Даже когда задержали отлет «Корсара», когда Яворский неожиданно стал классиком, даже тогда я не очень верил, что его идеи могут ожить…
— Любопытно… — протянул Надеин. — Но вы, Джузеппе, только подтверждаете мою версию.
Разлад между мыслью и делом. Он неизбежен у людей подобного типа. Однако я убежден, что мечтатель всегда человек действия. Потенциально. Существует, к сожалению, предел дальности мечты. Предел фантазии, переступив который мечтатель лишает себя возможности действовать. Он ведь втиснут в рамки общественного поведения. Общество наше четко запрограммировано. Каждый из нас обладает множеством степеней свободы, данных нам коммунизмом, но ведь каждая степень нашей личной свободы ограничена.
Вспомните Грина. Его мечтатели — тоже люди действия, но это люди с практически неограниченной свободой поступков. Идеал в этом смысле: — Батль из рассказа «Пришел и ушел». Пришел и ушел, Джузеппе. Сказано очень точно. В вымышленной стране это возможно. На деле, особенно в наше время, нет. Вы сохраняете то, что порождает мечту, — идеи. Все остальное подспудно, потому что у вас есть долг перед людьми, и потому жажда деятельности у мечтателей типа Яворского не может разрешиться так же просто, как у Грина, — пришел и ушел.
— Яворский не Батль, — хмуро сказал Базиола. — Надо было знать Верблюда…
— А вы уверены, что знали его? — запальчиво возразил Надеин. — Вы знали Яворского по институту, а потом? Как менялся его характер? На Росс-154 Яворский узнал о Лонгине. Это, заметьте, первая возможность поверить в себя, в свою мечту. Первая, а может быть, и последняя. Вы уверены, что Яворский не стал бы спешить, не захотел бы стать участником экспедиции на «Корсаре»?
— Я уже говорил вам… — начал Базиола.
— Что он вряд ли успел бы к отлету, — перебил драматург, — Это не существенно. Я пишу пьесу, и здесь важен характер, его эволюция.
— А мне важен Верблюд, — возразил Базиола. — Я принял его гибель как нелепую случайность. Теперь я в этом не уверен. Из-за вас, Андрей. Но тогда давайте говорить серьезно. Я убежден, что Верблюд не пошел бы на верную гибель, форсируя работу генераторов. В институте его осторожность стала поговоркой. Мы и поругались из-за нее — в первый и последний раз. Это было, когда я защитил дипломную работу и попросился на дальнюю станцию…
После защиты Базиола попросился куда-нибудь подальше от Земли, просто потому, что раньше редко летал в дальний космос и теперь хотев побывать на переднем крае — в звездной экспедиции. Но его оставили на Луне в отделе траекторных расчетов. Базиола был связан со звездными экспедициями тем, что рассчитывал для них оптимальные маршруты. До Земли было рукой подать, и Базиола ворчал. В те дни он впервые увидел, что улыбка Яворского может быть не только виноватой, но и снисходительной.
— Не понимаю, чего ты хочешь, — заявил Верблюд. — Ты кибернетик, а искусственные мозги одинаковые везде — на звездолете и на Базе. Различна лишь мера ответственности. Здесь ты отвечаешь за себя и за свою работу, и этого уже достаточно. В иных обстоятельствах тебе пришлось бы отвечать и за других людей. Возрастает риск, возрастает ответственность. В дальних звездных ты выступаешь как представитель человечества. Ты готов к этому? Ты можешь отвечать за всех?
— А ты разве не хочешь пойти в звездную? — удивленно спросил Базиола. Его не очень тронули рассуждения об ответственности, но самый факт, что пилот Яворский хочет похоронить себя на каботажных трассах, показался ему нелепым.
— Нет, — ответил Яворский в улыбнулся.
— Ты просто боишься, — безжалостно отрезал Базиола.
Яворский пожал плечами, промолчал.
— Да, — продолжал кибернетик, — и свою трусость прикрываешь словами об ответственности. А твое увлечение теорией? Ты и теоретиком стать не решаешься, потому что тогда твои идеи обрели бы плоть, а ты этого не хочешь. Ты боишься, что они покажутся людям слишком мелкими, недостойными внимания. Ты даже себя боишься. Боишься, что настанет момент, и тебе, как любому из нас, придется нарушить инструкцию, сделать что-то свое, а ты не будешь готов. Ты никогда не будешь готов к этому, потому что ты Верблюд и тебе мешает твой горб, которым ты сам себя наградил, и тебе плевать на все, что превышает меру твоей личной ответственности.
— Я очень средний пилот и очень плохой теоретик, — тихо сказал Ким, и в голосе его не было злости.
Он замолчал, а Базиола уже пожалел о своей вспышке. Ему не следовало начинать разговор, не следовало горячиться. Базиола понимал этот разлад в Яворском.
Он действительно неудачливый теоретик, и он не очень уважает свою профессию пилота. Поэтому из каждого рейса он будет стремиться домой, чтобы сесть к мнемографу и думать об очередной идее. И в каждом рейсе он будет осторожничать, потому что будет думать только о возвращении.
Базиола и Яворский сидели друг против друга нахохлившись и никогда еще не чувствовали себя более чужими.
На следующий день, перед отлетом на Луну, Базиола зашел к Яворскому. Тот готовился к экзамену, и разговор не клеился. До отлета оставался какой-нибудь час, отчуждение не исчезало. Базиола начал вспоминать первые месяцы учебы, первые идеи, и лишь тогда Верблюд оттаял, и Базиола узнал об идее галактического прожектора.
— Все просто, — небрежно говорил Ким. — Для связи с далекими цивилизациями людям не хватает мощности. Лазерная связь с трудом осуществляется даже между звездолетами. Но если природа сама создала естественный сверхмощный лазер — разве им не воспользуются? Представь себе, Джу, планету с плотной атмосферой из чистого азота с небольшой примесью инертных газов, скажем неона. Планета находится в системе горячей звезды, излучение которой возбуждает молекулы и атомы в атмосфере. Атмосфера возбуждена, она заряжена колоссальной энергией. Каждый ее атом — мина на взводе. Достаточно слабого по величине импульса, но обязательно на определенной частоте, и вся атмосфера, вся эта масса газа как бы взорвется, почти мгновенно выдаст накопленную энергию, это будет мощный лазерный всплеск, энергетический выход которого превысит все, что сейчас доступно человечеству. Нужно отыскать такую планету, нужно подобрать «затравочную частоту», и главное — нужно закодировать в «затравочном импульсе» как можно больше информации. «Затравочный импульс» не должен быть мощным, достаточно сигнала обычного корабельного лазера, и он, как первый нейтрон в цепной реакции, вызовет такую лавину, что вспышку увидят во всей Галактике, даже на самых далеких ее окраинах.