Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

От букета сирени, которая стоит у меня на столе (её принёс папа), кружится голова и внутри всё странно дрожит. Может, это и не от цветов, я не знаю. Сирени в этом году очень много, она зацвела рано и одновременно по всему городу. Как будто кто-то дал приказ – цвести!



22 мая

Ольга пропала. Вот прямо по-настоящему пропала! Мама разбудила меня утром, сказала, что Ольгины родители ночью звонили, спрашивали, может, мы что-то знаем, видели её… Ольга не сказала родителям про мой день рождения, ушла из дома ещё днём, вроде бы гулять с какими-то подругами. Мама пыталась утешить Ольгиных родителей, но сама, я видела, очень разволновалась. Папа – тот вообще весь сразу побледнел.

В школе я рассказала об этом Таракановой, но она только плечом дёрнула пренебрежительно: «Может, у парня осталась. Делов-то!» Не думаю, что красивая умная Ольга может остаться у какого-то парня, не предупредив маму и папу. Она совсем не такая. После третьего урока в школу приходил милиционер и говорил о чём-то с Ольгиными одноклассниками и физичкой Натальей Николаевной, которая у них классная.

Я ни о чём другом не могла думать, кроме как о том, что случилось с Ольгой, – и боялась своих мыслей. Фантазия у меня совершенно неуправляемая.

Почитаю лучше Ксеничкины дневники. Только они меня успокаивают и утешают.

В окнах у Ольги – темнота.



24 мая

Вчера утром в парке Маяковского нашли Ольгу. Её задушили собственной кофточкой. Я думаю, это была та спортивная кофточка, в которой Ольга открыла мне дверь, когда я приглашала её на день рождения. Синяя, с белой полосой… Получается, Ольга умерла в тот самый день, когда мы сидели за столом и праздновали. Может, именно в тот момент, пока я примеряла цепочку Таракановой, маньяк убил нашу Ольгу.

Похороны – через три дня. Мама сказала, что пойдёт туда вместе со мной и Димкой. Рыбка тоже пойдёт, и Люся Иманова, и Варя, если её отпустят. Тараканова уехала куда-то в деревню к родственникам, ведь учебный год уже закончился.

Не могу больше ничего сегодня писать. Ксеничка, помоги, расскажи о том, что было сто лет назад…

Болтава

Полтава, ноябрь 1894 г.

В первый раз я услышала, что мы уезжаем, во время обеда. Было светло и солнечно, в столовой шёл общий возбуждённый разговор. Отец был весел, а мама хмурилась. Родители последовали чьему-то совету перебраться в Полтаву – город, утопающий в садах, со здоровым чистым воздухом и дешёвой жизнью. У отца были сбережения, которых хватило бы на покупку небольшого деревянного дома. Он мечтал разбить около дома плодовый сад и найти в этом деле новую работу и отдых.

Весть об отъезде меня не слишком поразила, я была всё же ещё слишком мала. Меня заинтересовало лишь слово Полтава, которое мне послышалось как «Болтава». Я сейчас же сопоставила это слово со словом болтать и сказала какую-то чепуху о том, что в Болтаве, наверное, живут одни только болтуны. Все стали смеяться, и это мне очень польстило.

По какой-то причине отъезд наш задержался, мы выехали только в середине сентября. Сборы начались как-то вдруг и шли с лихорадочной поспешностью: надо было освободить квартиру для нового директора училища. Отец выехал в Полтаву, чтобы нанять квартиру, а укладывали вещи мама и Геня. Наша квартира преобразилась. Сперва исчезли занавеси и портьеры, потом – картины и зеркала. Гостиная и столовая опустели, зал превратился в складочное место, теперь там стояли незнакомые большие шкафы – обитатели глубинных комнат. Они стояли с раскрытыми дверцами, и в них укладывали тюки, подушки, другие мягкие вещи. Стулья соединялись попарно, в них тоже что-то накладывали, а потом зашивали в рогожу. Вороха бумаги и стружек валялись на полу…

В груде ещё не уложенных вещей лежала длинная коробка, оклеенная по краям узкой голубой полоской. Любопытство моё разгорелось, но тут вошла мама, сказав: «Ничего на столе не трогай».

Соблазн был слишком велик. Лишь только я осталась одна в зале, как тут же подошла к столу и приоткрыла верх коробки. Там лежала чудесная белокурая кукла в чулочках и туфельках, такая не похожая на моих ободранных «детей». Раздались мамины шаги, я поспешила закрыть коробку и отошла в сторону, сделав вид, что занимаюсь чем-то другим. Мама подозрительно взглянула на меня, потом взяла коробку и унесла её. Это был мой первый сознательный грех. Я поняла, что не послушалась и обманула маму и что эта кукла, предназначенная на мой день рождения, не принесёт никакой радости.

Дорогу я толком не запомнила, да и поездка по железной дороге не была для меня новостью. В Кременчуге мы сели на пароход, переправились через Днепр. Погода была холодной, шёл мелкий дождь. Я сидела с мамой в каюте и глядела в круглое окошечко, из которого была видна свинцовая, волнующаяся поверхность реки. Круглые иллюминаторы меня удивили и напугали, вода через них казалась чересчур близкой и страшной, но ехавшие с нами дамы разговаривали со мной очень ласково, это меня отвлекло и утешило.

Так завершилась первая – польская – глава моей жизни.

Похороны

Свердловск, май 1982 г.

Когда я пишу о чём-то тяжёлом, становится немного легче. Кажется, что горе утекает в слова, как в трубу, но потом всё опять возвращается.

Четыре дня прошло, как мы похоронили Ольгу.

До этого я лишь раз была на похоронах, в Орске, хоронили старенькую бабушкину знакомую. Я тогда старалась плакать вместе с мамой, но мне не было грустно. Сейчас всё совсем по-другому.

Все собрались у Ольгиного подъезда в одиннадцать часов утра. Мама принесла большой букет сирени, а Люся Иманова отломала у яблони цветущую ветку, хотя Ольге бы такое не понравилось. У меня в горле что-то застряло с того самого дня, как я узнала про Ольгу. Я не могла ни проглотить это, ни выплюнуть. Мама сказала, что это моё горе и что потом оно постепенно будет таять и однажды исчезнет, а останется только светлая грусть.

Я не плакала, хотя все остальные девочки сильно ревели. Варя рыдала так, как будто они с Ольгой были лучшие подруги, а ведь они виделись только в школе. Моя мама тоже плакала. Ольгину мать вывели из подъезда под руки, сама она идти не могла. Это красивая женщина с густыми чёрными волосами, но теперь она была совсем седая и очень уставшая.

Гроб стоял у подъезда, и там лежала совсем незнакомая девушка. Я никогда не узнала бы в ней мою весёлую, красивую подругу. Девушка была в белом платье и с белой ленточкой на голове, а в жизни Ольга никаких лент не носила, тем более белых платьев.

– Как невеста, – причитали бабушки из первого корпуса. – Как будто спит…

– Говорят, он после смерти над ней глумился, – сказал кто-то за моей спиной, но, когда я обернулась, там уже никого не было.

Сиренью пахло так, что у меня заболело в левом виске. Я подумала, что слова «сирень» и «смерть» состоят из одинакового количества букв, начинаются и заканчиваются на одинаковые буквы. Когда думаешь про такие вещи, это чуть-чуть успокаивает. Это как счёт – если страшно или больно, надо обязательно считать от одного и до ста. А потом – обратно.

На кладбище мы добирались в автобусах – они заехали прямо во двор. Ольгин отец – главный инженер на заводе, поэтому автобусы были с предприятия. А из суда, где работает её мать, прислали несколько венков с чёрными лентами, как у моряков на бескозырках, и с такими же точно золотыми буквами… Я в автобусе села вначале вместе с мамой и девочками, а потом перешла в самый конец, к Димке и мальчикам из Ольгиного класса. Они говорили довольно тихо, но я их хорошо слышала, у меня развит дополнительный, как я его называю, слух. Я слышу даже больше, чем нужно.

Мальчики рассказывали Димке, как нашли Ольгу. Она поехала в тот день в парк Маяковского (прямо как мы с Таракановой!) – должна была встретиться с какой-то подругой не из школы, но та почему-то не пришла. Нашли Ольгу в той части парка, где он уже переходит в лес. На шее затянуты рукава кофточки, лицо испачкано чем-то чёрным, но не землёй, а как бывает, если тронешь свежую газету…

На кладбище народу стало ещё больше. Земля, которую раскопали под могилу, была совсем даже не чёрная, как я себе представляла, а бледно-жёлтая. Ольгина мама долго не разрешала закрывать гроб и плакала так, что у меня в носу щипало, как в бассейне, когда вдохнёшь хлорированной воды. Но я не плакала, и мне было стыдно, что я никак не проявляю своё горе, крепко засевшее в горле. Потом гроб опустили в могилу, и мы все бросали туда комочки земли. Они разбивались о крышку гроба.

На поминки мы не поехали, вернулись домой на 41-м автобусе. Димка сразу куда-то ушёл, и я сидела одна, пока не стемнело. Выглянула во двор, где невыносимо пахло сиренью, и увидела чёрное Ольгино окно.

И тогда уже заплакала.

Дом Пащенко

Полтава, декабрь 1894 г.

Мой первый день рождения в Полтаве отмечали не так, как было заведено в Польше. Не было традиционного столика с подарками, вообще никакого праздника не получилось. Утром 19 октября меня поздравили и вручили ту роскошную куклу, которую я мельком подсмотрела в Ловиче при укладке. Я была рада, но к этой радости примешивалось неприятное чувство: родители думали, что сделали мне сюрприз, а я знала о нём, но никому не сказала. Поступила нечестно.

Через неделю был день рождения Гени, ей исполнилось шестнадцать – церковное совершеннолетие, большой праздник. Если бы Геничка оставалась директорской дочкой, день её рождения отмечали бы с большою помпой, отец дал бы бал. Сестра получила бы прекрасные подарки, стала бы центром внимания многочисленных гостей. Она так предвкушала радости этого дня, но увы! Отставной директор в чужом городе, в квартире, загромождённой нераспакованными вещами, мог лишь вручить ей купленный ещё в Ловиче золотой браслет…

Только глубокой осенью мы наконец переехали на новую квартиру в доме Пащенко на Ново-Полтавской улице. Меня закрыли в пустой комнате с моей куклой, чтобы я не простудилась от открытых дверей. Было невыносимо скучно. В комнате стоял лишь один стул, а на полу лежало несколько бьющихся вещей, которые следовало аккуратно обходить стороной и не трогать. Мама заглянула на минутку, поставила на стул блюдце с какой-то едой и опять заперла дверь.

Шум и голоса за дверью стихли только к вечеру, явилась мама, и меня отвели на новую квартиру, где уже находились отец, Геня и Лёля.

Дом Пащенко был солидным строением на высоком фундаменте, перед ним росли деревья. Я узнала новые слова фундамент, палисадник, и они мне не понравились, особенно последнее. Вещи уже были расставлены, двери сняты с петель, так что образовалась анфилада из трёх комнат, а всего их было четыре – гостиная, кабинет отца, столовая и комната дочерей, где спала и мама. В столовой шкафами отгородили угол для брата. Нашу комнату тоже перегородили шкафами, и в темноватом уголке, вдали от окна, на стоявшем там сундуке мне отвели место для игр.

Со временем ящики исчезли, книги перекочевали в шкафы, были навешены портьеры, но жизнь не устраивалась. Тесно, неудобно, всюду шкафы и сундуки. Взрослые говорили, что квартира временная и весной опять придётся переезжать. Живя в такой тесноте, немыслимо заводить знакомства! Однако родители не теряли бодрости. Маме нравилась полтавская дешевизна: яйцо стоило одну копейку, мясо – пять-шесть копеек за фунт, дешёвой была всякая птица. Отец выделил ей из пенсии на хозяйство шестьдесят рублей в месяц, и этого с избытком хватало на хорошую еду. Мама наняла молодую девушку из деревни, сама готовила и учила её. Кухня находилась в пристройке, вход туда был мне строго запрещён.

Родители были бодры, но от сестры исходил дух раздражения. Она отчаянно скучала от безделья и одиночества, хотя ей предоставлялась возможность читать книги из отцовской библиотеки – у меня и того не было. Рукоделия Геня не любила, рояль пока ещё не привезли. Выходить на улицу девушке без сопровождения неприлично, и Геня могла гулять только с мамой, а той всегда не хватало на это времени.

В Польше отец был отделён от семьи службой и большой квартирой, а здесь он находился рядом, к чему домашние не привыкли. Мы все были у него на виду, многое вызывало замечания, он во всё вмешивался, раздражался. Зато брат Лёля стал мне в Полтаве ближе: он готовил уроки в столовой, был очень усидчивым и трудолюбивым. В промежутках между занятиями Лёля играл со мной, показывал свои чертёжные принадлежности, особенно он дорожил «съёмкой», мягкой чёрной резинкой, которую ученики изготавливали самостоятельно. Подарил мне несколько цветных игрушечных вагончиков и оловянных солдатиков, не гнушался со мной ими играть.

Я быстро привыкла к обстановке, новизны уже не было, кукла быстро надоела. О, скука – страшное, омерзительное состояние, когда всё вдруг становится противным и не знаешь, что с собою делать…

Княжна Тараканова

Свердловск, Орск, 1982–1983 гг.

Французский и музыка закончились в один день – меня отпустили на каникулы до сентября. У Майи Глебовны сессия, потом она куда-то уезжает. Я не очень расстроилась, потому что от этих занятий никакого толку. Майя Глебовна дала мне целую кучу заданий на лето, и Луиза Акимовна тоже отметила много номеров – я заметила, что там есть этюд Черни и «Киарина» Шумана, которую часто играет папа. Учить мне всё это пока что лень, и я хожу мимо пианино и французских учебников как мимо посторонних предметов, не имеющих ко мне отношения.

Я несколько раз встречала на улице Ольгину маму, она здоровается со мной с какой-то особенной нежностью. Руки у неё черноватые, как у бабушки Нюры, когда она работает на огороде. Я догадалась, что Ольгина мама каждый день ездит на кладбище и руки у неё такие от земли – сверху-то она чёрная, только потом идёт тот рыжий слой.

Тараканова всё ещё в деревне. Странно, но я по ней скучаю. Встретила вчера её папу в хлебном – и так ему обрадовалась! Виталий Николаевич, по-моему, не узнал меня, что-то буркнул и прошёл мимо. В авоське у него был хлеб кирпичом, а на шее висел ключ на шнурке, как у маленького мальчика.

Варю увезли в Юрмалу. Только я сижу дома, и гулять меня теперь почти не выпускают, только если под присмотром Димки.

Скорей бы в Орск!

Самое интересное, что было в последние дни, – это когда к нам пришёл следователь и как я шпионила за папой и Танечкой.

Следователь позвонил в дверь поздно вечером, когда все были дома и собирались смотреть программу «Время». Он невысокий, с очень широкими плечами и небольшой лысиной. Имя его я от волнения забыла. Следователь сказал, что хочет поговорить сначала с детьми, а потом со взрослыми. И что с каждым будет разговаривать отдельно.

Мы заходили в кухню, как на экзамен. Следователь пил чай, который ему налила мама – она всех всегда кормит и поит чаем, даже если это совершенно незнакомые рабочие, которые кладут плитку. От еды гость отказался (хотя у нас были фаршированные перцы), но чай пил с удовольствием. И немного хлюпал при этом.

Я была первой. Следователь положил на кухонный стол клеёнчатую папку и спросил, как меня зовут. Я сказала, что меня зовут Ксана Лесовая. Он поинтересовался, как я учусь, а потом стал задавать разные вопросы об Ольге. Не видела ли я, чтобы за ней кто-то ходил из взрослых, не говорила ли она про каких-то своих знакомых… Я рассказала правду: что я зашла к Ольге накануне дня рождения и она обещала прийти ко мне и даже спросила, что я хочу в подарок.

– С прошедшим тебя, – рассеянно сказал следователь.

А потом спросил, не слышала ли я про такую девочку Катю, которая пропала в прошлом году? Она гуляла с подругами, а по пути домой решила срезать уголок через лесопарк… Я сказала, что не слышала, но зато мне брат рассказывал про маньяка, который всё время убивает молодых и красивых девушек в Свердловске.

– Он прямо так и сказал – маньяк? – заинтересовался следователь.

– Все давно уже прямо так и говорят, – сказала я и тут же испугалась, что сболтнула лишнего про Димку. Поэтому спросила, а что случилось с той девочкой Катей, которая срезала уголок, но следователь мне почему-то не ответил. Поинтересовался вместо этого, не помню ли я, было в тот вечер на пальце у Ольги колечко «неделька»?

Я немного удивилась, что он знает про «недельку» – это набор из семи простых колечек, они совсем немного различаются цветом, и надо их менять каждый день. Ещё есть чехословацкие трусики «неделька» – моя мечта! У Вари есть такие, каждые обшиты по краю тоненькой кружевной тесёмкой разных цветов. Про трусики я следователю, конечно, рассказывать не стала, но вспомнила, что действительно заметила у Ольги розовую «недельку»: когда она подняла руку, прощаясь со мной, на свету блеснуло колечко. Странно, ведь Ольга ни серёжек не носила, ни цепочек, ни тем более браслетов, а вот «неделька» у неё была.

Я решила, что следователь забыл ответить на мой вопрос про девочку Катю, и ещё раз вежливо задала его, но он нахмурился и велел позвать Димку. С Димкой они говорили очень долго, и брат потом вышел из кухни совершенно красный и даже слегка дымящийся, как из бани. Потом следователь говорил с мамой, потом – с папой. Потом он уже почти согласился съесть фаршированный перец, но в последнюю минуту всё-таки отказался и ушёл, прижимая к груди свою клеёнчатую папку.

На другой день Димка сказал, что у Ольгиной соседки по лестничной площадке пропал взрослый сын – она бегала по двору, расспрашивала мальчишек и плакала. Неужели этот маньяк нападает теперь и на взрослых людей? На мужчин? Сын соседки, его зовут Валерий, похож на статую физкультурника, с таким ни один маньяк не справится. Если только сзади подкрасться и ударить?

Я всё время об этом думаю, и мысли у меня в голове болят. Мама говорит, отвлекись, займись делом – вытри пыль, сделай французский, начни разучивать «Киарину», – но я ничего не могу делать, мне всё кажется каким-то несерьёзным, кукольным. Скорей бы в Орск! Ну или вернулась бы Тараканова. Вот уж не думала, что буду по ней так тосковать…

Вчера вечером меня, правда, отвлекла одна история, но лучше бы она меня не отвлекала… Мамы не было дома, Димка гулял, а мы с папой сидели каждый в своей комнате, я читала, он что-то писал у себя за столом. Потом зазвонил телефон, папа взял трубку, и я сразу догадалась, что он говорит с Танечкой. Ласково и виновато папа сказал:

– Да, конечно. Да. Я буду ждать тебя через полчаса на остановке у «Буревестника».

Папа не знал, что я всё слышала, он просто сказал, что у нас закончился хлеб и он сходит в магазин. И запретил мне выходить из дому. А сам взял какой-то пакет из шкафа, надел чистую рубашку и ушёл встречаться с Танечкой.

Я даже минуты не раздумывала, закрыла дверь ключом и тоже пошла к «Буревестнику» дворами, мимо гаражей. Я умею быть совсем незаметной, и даже знакомые часто не узнают меня на улицах. Шла немного сгорбившись, специально засунув руки в карманы летних штанов – обычно я так не хожу. Прямо на ходу приподняла волосы заколками, и теперь меня точно никто не узнает: все привыкли видеть меня с двумя косами, которые я потом связываю в одну. Заколки мне подарила Ира, они белые и блестящие, и, если их долго носить, болит голова.

Папа стоял на остановке и выглядывал трамвай с таким нетерпением, что мне стало его почему-то ужасно жалко. Со стороны папа выглядел совсем чужим, но был при этом моим родным папой, и я с трудом удержалась от того, чтобы к нему подойти. Спряталась за остановкой, и тут как раз пришёл 26-й трамвай. Значит, Танечка живёт совсем недалеко от нас.

Из первого вагона выпрыгнула девочка – очень хорошенькая и высокая, постарше меня. С виду – ровесница Димки. Она бросилась к папе, и он так крепко обнял её, что у меня внутри сильно вспыхнуло, как бывает, если что-то испугало, но страх докатывается не сразу, а накрывает через минуту. Папа обнимал Танечку и при этом озирался по сторонам, как будто боялся, что их кто-то увидит. Они сели на остановке под козырёк, и я, к сожалению, не могла услышать, о чём они разговаривают, но, кажется, Танечка о чём-то просила папу, и он в конце концов достал кошелёк и вынул оттуда три рубля. И отдал их Танечке. Она сразу стала улыбаться и напомнила мне Димку, у неё были такие же точно ямочки на щеках. Потом папа поцеловал её в одну из этих щёк с ямочками, и они перешли на другую остановку, где трамвай идёт в обратную сторону.

А я пошла домой. И прямо на ходу заплетала себе косы.



Через месяц

Начинаю новую тетрадь своего дневника. Она очень красивая и такая чистая, что хочется записывать сюда только хорошее. Или хотя бы умное, интересное для моих будущих детей… Может, спустя сто лет моя внучка или правнучка тоже случайно найдёт эти тетрадки и будет читать их втайне от всех, а потом начнёт вести свой дневник, подражая бабушке, и так будет продолжаться вечно, каждые сто лет!

Думаю, что моим потомкам будет интересно узнать, что маньяка поймали.

Первым об этом услышал Димка от Серёжи Сиверцева. Тот сказал, что это тот самый Валерий, который жил с Ольгой на одной лестничной клетке. Он попал под подозрение, потому что в это же самое время, когда Ольга пропала, отсутствовал на работе. Его мать, конечно, считает, что это неправда, но ведь так рассуждала бы любая мать! Когда Валерия арестовали, её не было дома, и она заявила о его пропаже – думала, что на сына тоже напал маньяк, а он сам и оказался маньяк!

Мне не слишком жалко эту тётю Дусю, потому что преступник должен быть наказан, и, даже если Валерия расстреляют, это будет справедливо. Правда, я вспомнила, как однажды весной Валерий делал нам с Димкой кораблики из бумаги, но, может, он таким способом хотел втереться к нам в доверие? Кораблики были, кстати, довольно красивые. Даже не кораблики, а пароходики с трубами. Валерий работает – то есть работал – чертёжником, и чёрные следы на Ольгиной кофточке стали подтверждением его вины. Теперь у Валерия возьмут разные анализы и будут его допрашивать. Очень надеюсь, что его расстреляют. Следствие не может ошибиться – только не в Советском Союзе!

Ольгина мать подошла ко мне на улице и спросила: не хочу ли я взять что-то на память о её дочери? Я сказала, что не знаю, и она велела ждать её на улице, а потом принесла оставшиеся колечки «недельки», их было шесть. Я взяла их и положила в открыточную шкатулку вместе с красным кольцом Таракановой.

Таракановой всё ещё нет. Через неделю мы с Димкой уезжаем в Орск вместе с мамой. А папа будет, наверное, гулять в это время с Танечкой…

Я очень хочу рассказать обо всём этом кому-нибудь, но не решаюсь довериться никому, кроме дневника. И Ксенички – я обо всём рассказываю ей перед сном, в мыслях, и она в такие минуты как будто бы сидит со мной рядом. Я даже чувствую на своей щеке её дыхание…



Октябрь 1982 г.

Из Орска мы вернулись, как всегда, в начале августа и ездили потом ещё в Шиловский дом отдыха. По вечерам там были танцы, и папа танцевал с мамой вальс, это выглядело немного странно, к тому же сабо у мамы всё время спадывали с ног.

Валерий после долгих допросов во всём признался: даже в том, что убил ту девочку Катю – задушил пионерским галстуком. Расстреляли Валерия в конце сентября. Так рассказал Серёжа Сиверцев. Тётя Дуся переехала, обменяла квартиру на другой город, где никто не знает про её позор. А Тараканова появилась только в самом конце лета, очень загорелая, в каких-то широких красных брюках. У неё теперь новые подруги – Злата Овечкина из девятого (!) класса и Марина Купцова из двенадцатого дома. Они ходят повсюду втроём.

Ну и к нам она тоже, конечно, приходит – и чуть ли не сразу идёт в комнату Димки. Со мной едва здоровается, как будто я здесь какая-то соседка!

Я один раз не выдержала и сказала Ире:

– Это мой брат, а не твой…

Не подобрала, что сказать: «хахаль», «друг», «парень», – просто хмыкнула вместо этого слова. А Ира посмотрела мимо меня и закрыла прямо перед моим носом дверь в Димкину комнату.

Димка стал уже очень взрослый, у него на руках и на ногах растут большие волосы и над губами усики, а губы как будто немножко всегда улыбаются. И мне сложно поверить, что это тот самый Димка, с которым мы читали одну книгу, лёжа на животах… Мне кажется, что тот, прежний, Димка куда-то уехал – в Орск, например – и живёт там всё так же, не меняясь, а этот чужой парень занял его место.

Месяц назад мама сказала, что Димке нужно больше пространства, поэтому мне придётся переехать вместе с моим столом и диваном в гостиную. Я сначала возмутилась, а потом подумала, что будет неплохо жить поближе к телевизору. И сейчас я действительно здесь живу, а в нашей бывшей детской сделали ремонт: наклеили новые обои и покрасили полы.

– Это тебе, Дмитрий, до двадцати пяти лет! – сказал папа.

Димка хотел сделать изнутри замок, но родители не разрешили.

На прошлой неделе у нас был с классом культпоход в Картинную галерею на улице Вайнера. Там много картин, есть и скульптуры. Меня больше всего поразила «Княжна Тараканова» художника Флавицкого – все наши мальчики, конечно, хохотали над этим совпадением, но Ира, как говорится, и бровью не повела.

– Это моя прабабушка, – заявила она.

Марина Валентиновна, наша классная руководительница, позвала экскурсовода, и та сказала, что фамилия у княжны была другая. Не Тараканова.

– Как это? – не поняла Ира. Она иногда не понимает самых простых вещей.

Экскурсовод (немного старенькая, с седыми волосами) стала рассказывать историю красивой княжны с портрета. На самом деле её звали Елизавета Владимирская, и она была самозванка. Она хотела стать царицей, и Екатерина II этого, конечно, не стерпела, посадила Елизавету в Петропавловскую крепость, а тут как раз случилось наводнение. Нева вышла из берегов, как Екатерина II вышла из терпения, и бедная княжна утонула в своей камере. Воды на картине очень много, и я, когда смотрела на неё, вдруг почувствовала такой особенный запах, какой бывает в затопленных подвалах весной. Я даже вдруг ощутила себя на месте этой бедной девушки, представила, как тяжелеет с каждой минутой платье и дышать всё труднее. Как ни задирай голову, вода всё выше и выше, вот уже дохлые мыши плавают рядом, и никто не спасёт, не придёт на помощь…

Все уже давно ушли к другим картинам, а я всё смотрела и смотрела на несчастную княжну Тараканову…

– Ты очень впечатлительная девочка, – покачала головой экскурсовод.

И я зачем-то рассказала ей, что у меня тоже дворянское происхождение: по папиной линии я принадлежу к Лёвшиным, о которых писал Пушкин. Но экскурсовод вдруг начала оглядываться по сторонам, а потом схватила меня за руку – очень больно! – и зашептала:

– Никогда не рассказывай посторонним о таких вещах! Это очень опасно и для тебя, и для других!

Я еле высвободила свою руку и бегом догнала наших. Ночью мне снилось, что я тону. Проснулась утром со слезами на лице, они ещё даже не высохли, и щёки были совсем мокрые. Как будто я по правде тонула.

А Тараканову теперь все в нашем классе зовут не Ирой и не по фамилии, а коротко – Княжна. И она с удовольствием отзывается, хотя никаких дворянских корней у неё нет. Мне это кажется несправедливым.



Май 1983 г.

Ужас, как давно я сюда не заглядывала! Последняя запись – в декабре, про новогоднюю дискотеку. Перечитала её, расстроилась и вырвала из дневника. Ну да, у меня нет красивых и модных вещей, но это не повод так убиваться! Та же Люся Иманова намного уродливее, а носит короткие юбки и школьную форму обрезала чуть не до трусов. Её даже к директору за это вызывали. Но теперь с ней ходит Саша Потеряев. Ходит – это значит дружит, так что ей вызовы к директору без разницы.

Без разницы – любимое выражение Княжны, она повторяет эти два слова каждый день по многу раз, но ведёт себя при этом вовсе не безразлично. Наверное, это единственный человек в моей жизни, у которого слова никак не связаны с поступками. Ира приходит к нам изо дня в день – папа зовёт её дежурная по подъезду, потому что стоит кому-то из нас вернуться домой, как тут же появляется Тараканова. От угощений Княжна всегда отказывается, но приносит с собой семечки. Димка стал забирать к себе в комнату прочитанные папой газеты – мы думали, это для политинформаций, а оказалось, для Иры, чтобы шелуха не летела на пол.

В школе Ира иногда вспоминает о том, что дружит со мной, а не с Димкой, но как только занятия заканчиваются, она исчезает. Переодевается, навешивает на себя все свои украшения разом и идёт к нам. Сейчас Ира носит не золото, а пластмассовые клипсы и браслеты, очень модные, чехословацкие, я о таких мечтаю. У неё есть два гарнитура – бледно-розовый и жёлтый. Соседка из семьдесят третьей квартиры назвала Княжну развязанной; наверное, она хотела сказать «развязная». Я была у Иры дома всего только раз за последнее время, мы ели батон с майонезом, а потом она показала мне секретную шкатулку своего отца с надписью «Личное». Шкатулка закрыта на висячий замочек, а ключ Княжна найти не может, хотя обрыла весь дом.

Интересно, что может хранить в такой шкатулке взрослый человек? Какие-то письма? Фотографии?

Димка, по-моему, начал курить, от него вечерами пахнет так, как будто он съел много семечек – эти запахи очень похожи. Французские уроки прекратились, Майя Глебовна родила сына, и ей не до меня. Я, честно говоря, рада. Мне теперь хочется учить итальянский, но я не представляю себе, где в Свердловске найти такого учителя… В общем, у меня в последнее время довольно плохое настроение, радует только то, что мама достала три путёвки в речной круиз – от Уфы до Астрахани. В середине июля мы поплывём на теплоходе втроём, с мамой и Димкой. Скорей бы!

Ксеничкины дневники я всё это время не читала, мне они стали казаться слишком детскими, прямо как те голубые гольфы, но сейчас снова захотелось к ним вернуться. Это от одиночества. Я ужасно одинока, и меня никто по-настоящему не любит. Страшно подумать, что так будет всегда.

Погода стоит очень хорошая.

Как только я достала из мешка Ксеничкину тетрадку, явился брат с прогулки; я думала, он сразу пойдёт к себе, и еле успела спрятать дневник под подушку.

– Ты спишь? – спросил он шёпотом.

Родители уже погасили свет в своей спальне.

– Нет. – Брат редко со мной разговаривает, и я так удивилась, что у меня сердце заколотилось со всей силы, даже видно было, как дрожит ночнушка на груди (эту ночную рубашку, кстати, я сама сшила на трудах в шестом классе). Он сел ко мне на кровать, от него жарко пахнуло сигаретами – или семечками.

– Сиверцев сказал, нашли ещё одну девушку. Задушенную. В лесопарке.

– Но ведь Валерия уже расстреляли!

– Значит, это был не Валерий, – сказал брат. И добавил заботливо: – Ты поосторожнее, Ксана. Не гуляй в парках. И… подругам скажи.

Я сразу поняла, что Димка говорит про Княжну. Но ведь он и сам может ей это сказать? Лесопарк от нас ближе, чем парк Маяковского. Димка неловко погладил меня по голове и пошёл спать. А я никак не могла заснуть. Крутилась с боку на бок так, что рубашка задралась почти до шеи, а постель нагрелась, и в ней просто невозможно находиться. Не знаю, усну ли сегодня, но надо попробовать.

Полтавская битва

Хабаровск, апрель 1952 г.

Из воспоминаний Ксении Михайловны Лёвшиной

Опять, как при переезде в новую квартиру, меня заперли в дальней комнате, откуда были слышны топот сапог, обрывки разговоров и начальственные окрики Михаила Яковлевича. Когда же разрешили выйти в гостиную, там стоял большой хвостатый рояль. Все члены семьи толпились около него – и все сияли. Но Юлия Александровна никому не позволила играть, потому что роялю надо было «отдохнуть» с дороги.

Приобретение рояля завершило долгую подготовку к завоеванию Полтавы, города, привыкшего к победным сражениям. Теперь Лёвшиным следовало усиленно обзаводиться знакомыми: предстояло сделать множество визитов и обеспечить старшей дочери выезды в местный свет. Выдать замуж – и с плеч долой!

Рояль заметно разнообразил нашу жизнь. Геничка просиживала за ним часы напролёт, повторяя разученные с мадам Тур сонаты Бетховена и пьесы Шопена. По вечерам за рояль садилась мама, и её серебристую игру сразу же можно было отличить от более правильной, но сухой манеры Гени.

Моё музыкальное образование ограничивалось редким исполнением под аккомпанемент рояля песенок из единственного в то время детского сборника «Гусельки». Песенка «Ах, попалась, птичка, стой!» была моим лучшим номером. По вечерам я с наслаждением слушала в постели игру мамы и Гени, пока не одолевал сон.

Вскоре началась подготовка к сезону, встал вопрос о платьях. Раскрылись длинные зелёные сундуки, на диванах, стульях и столах лежали старые, но ещё приличные платья и новые, купленные ранее в Варшаве материалы. Меня восхитила диковинка, невиданная дотоле: ярко-голубой сарафан из шёлка, весь расшитый белыми бусами под жемчуг, и такой же, усыпанный бусами, кокошник. Простодушные детские восторги по поводу русского костюма так рассердили Геню, что она схватила сарафан и со злостью бросила его на дно опустевшего сундука. Лишь через много лет мне стало понятно, почему один вид этого нарядного костюма вызвал у сестры такую ярость. В Царстве Польском Михаил Яковлевич требовал, чтобы старшая дочь посещала церковь по большим праздникам непременно в костюме русской боярышни. Такая демонстрация, пусть она и не выходила за пределы домовой церкви реального училища, всё же вызвала толки среди местного русского и польского общества, и Геня это хорошо чувствовала. Кроме того, сарафан не шёл к ней, а только подчеркивал нестатность её фигуры. Требование отца было для Евгении настолько тягостным, что она пыталась протестовать, – вот с этого-то сарафана и пошли у ней столкновения и нелады с ним…

Внимание привлекла ещё одна вещь, достойная, по моему мнению, лишь Золушки на балу у принца: это была короткая пелерина из белого, затканного крупными цветами шёлка на розовом атласном подкладе, да ещё и опушённая по вороту и краям чем-то белым и очень нежным.

– Лебяжий пух! – с благоговением сказала мама.

Рядом с пелериной лежали длинные белые перчатки и веер из слоновой кости, отороченный белыми страусовыми перьями. Но я не могла оторвать глаз от дивной пелерины:

– Что это?

– Сорти-де-баль, – разъяснила мама, – его надевают на плечи, когда бал кончается, чтобы не простудиться при разборе шуб.

– Столетней давности старьё! – с дрожью в голосе крикнула сестра, и сорти-де-баль полетел в сундук вслед за сарафаном.

Тут как раз пришёл отец, и начался оживлённый спор по поводу двух кусков материала нежных и красивых тонов розового и голубого цвета. Будущие бальные платья Гени! Отец на чём-то настаивал, у мамы был недовольный вид – она тоже спорила, что-то доказывая. Геня сидела надутая и злая. Лишь только отец ушёл, обе возбуждённо заговорили по-немецки. На другой день розовые и голубые волны материала со стола исчезли…

Помню тот далёкий год, когда отец решил учить меня чтению. Грамота давалась легко, отец был доволен, хвалил, мама улыбалась. Уроки с отцом мне очень нравились, и он занимался со мной с увлечением. Занятия шли ежедневно – и в будни, и по воскресеньям. К середине января я прочла «Букварь», сравнительно бегло читала рассказики из «Родного слова» и умела писать строчные буквы, освоила устный счёт.

И вдруг занятия оборвались! Я прекрасно помню, как сидела за столиком в ожидании отца, а он вошёл в комнату вместе с мамой, о чём-то оживлённо беседуя. Разговор затягивался, перешёл в спор, отец волновался, а я ждала, когда кончат, скучала… Наконец спор прекратился, отец подошёл к столику, сел, потом тут же вскочил и повернулся к маме, всё ещё стоявшей в раздумье:

– Зачем мне её учить? Она уже хорошо читает. А письмом, Юленька, можешь ты с ней заниматься. Ну, арифметику я, пожалуй, продолжу.

Он быстро вышел. Мне хотелось плакать. Мама ничего не сказала, вышла следом с нахмуренным лицом.

С тех пор каждое утро мама задавала мне списать страницу букв, а потом – страницу слов и фраз из книжки с прописями. Первое время она или, по её поручению, Геня следили за тем, как я пишу. Пока я писала знакомые мне строчные буквы, дело шло, но когда дошла до заглавных, которых с отцом не проходила, началось мучение. Мне самой было тошно от кривых и разлапистых «Б» и «В». Мама и сестра подходили всё реже, а подходя, ужасались, ругали, подправляли мои каракули и задавали дальше. Точно так же каждое утро я приходила к отцу за заданием по арифметике; он лежал одетый на кровати с книгой и курил, проверял задание и писал новые примеры, иногда что-то объясняя. Весь урок занимал десять-пятнадцать минут. От отца странно пахло, но я не понимала, что это запах вина: тогда он и начал пить.

В то время я ещё не боялась отца; моя беда началась, когда дело дошло до таблицы умножения. С такой охотой учивший меня прежде, папа теперь из-за каждой ошибки выходил из себя, кричал, ругал так, что я пугалась и уходила в слезах. Мама, чтобы избежать этих «историй», начала меня предварительно спрашивать, проверять, готова ли я к «уроку», и отпускала к отцу лишь после тщательной проверки. И всё же я шла к нему с сильно бьющимся сердцем. С нетерпением ждала, когда кончатся ненавистные столбики цифр, но за таблицей умножения последовала таблица деления, которая была ещё хуже. Даже мама начала терять терпение… Затем отец заболел, в течение нескольких дней я к нему не ходила, и занятия арифметикой прекратились сами собой. Но страх перед отцом остался…

В середине сезона произошло событие, которое вывело из себя Геню, возбудило всю семью и бесконечно обсуждалось на русском и немецком языках. Прибыли бальные платья из Варшавы. Вот куда делись те внезапно исчезнувшие волны голубой и розовой материй!

Отец настоял на том, чтобы платья шила та знаменитая портниха, которой заказывали выездные платья мамы. Геня и мама были против, но, как всегда, подчинились, и материи с надлежащими мерками отправили в Варшаву. Ждать пришлось несколько месяцев, и прибытие посылки встретили радостными восклицаниями. Картонки вскрыли, из них вынули что-то голубое, необыкновенно воздушное, и розовое, несколько менее воздушное, но очень пышное. Два чуда варшавского вкуса!

Однако за два-три месяца после отправки заказа Геня успела располнеть, и оба платья оказались ей тесны. Голубое, представлявшее собой ворох рюшей и узких оборок, было настолько изрезано, что переделать его не имелось возможности, а розовое переделали, но шик при этом потерялся.

Запоздалое завоевание Полтавы начиналось не очень удачно, отца и Геничку с первых же дней постигли разочарования. Не страдавшая тщеславием Юлия Александровна переносила неудачи спокойно, тем более что ей выпала лучшая доля. Её такт, прекрасный французский язык, простота и достоинство в обращении с лёгкостью завоёвывали людей – именно Юлии Александровне принадлежала заслуга в том, что у Лёвшиных появился довольно обширный круг знакомых.

Михаилу Яковлевичу пришлось труднее. Ставка на знатность рода была сразу же бита. Полтавское общество, группировавшееся вокруг губернатора, состояло из богатых помещиков, имевших в городе свои дома. Они большей частью принадлежали к родовитой украинской знати – Старицкие, Сулима – или же к русскому дворянству по той же Шестой книге – Ахшарумовы, Милорадовичи и так далее. Богатая и чванная полтавская аристократия не пожелала впустить в свою среду отставного действительного статского советника, приехавшего откуда-то с окраины, не обладавшего ни домом, ни имением, ни деньгами, да к тому же не игравшего в карты. И даже эрудиция не проложила Михаилу Яковлевичу пути. Он мог блистать в Ловиче, крохотном городке, где был на голову выше окружающих и занимал видное положение, тогда как полтавскому обществу, погрязшему в картах и сплетнях, нужен был блеск иного рода – деньги, связи…

Бюрократическая Полтава, обленившаяся на сытных хлебах, встретила Лёвшина приветливо, как всякого нового партнёра в карты, но радушная улыбка хозяев гасла, когда Михаил Яковлевич широким жестом отклонял приглашение составить партию в преферанс или винт, говоря, что в карты принципиально не играет. Даже для блага семьи он не нарушил этот принцип, хотя супруга, сразу верно оценившая положение, советовала ему не гнушаться этим могущественным средством приобретения веса в обществе.

В конечном счёте в штурме полтавского общества Лёвшин потерпел поражение – боролся не тем оружием. Но поначалу неудачи его не обескураживали, и борьба продолжалась несколько лет. В окружение губернатора проникнуть не удалось, зато он встретил поддержку у предводителя дворянства Ахиллеса Ивановича Забаринского. Здесь Шестая книга не подвела.

«Галантерея-Трикотаж»

Свердловск, февраль – май 1984 г.

Если папа узнает, что я уже несколько лет без разрешения читаю чужие личные дневники, то совершенно точно заберёт мой любимый крапивный мешок и перепрячет так, что я его уже никогда не найду. Когда я об этом думаю, у меня даже горло перехватывает отстраха, как бывает, если вдруг представишь, что мама умрёт… Я не смогу обходиться без Ксеничкиных историй, без её голоса, который звучит у меня в ушах, а я ведь даже не знаю, какой у неё был голос… Высокий, как у меня, или низкий, как у Княжны?

Наверное, всё же высокий.

С Княжной вышла такая история: однажды я вошла в Димкину комнату не постучав и застыла на пороге. Димка сидел на диване, а Ира полулежала рядом, обнимая его руками за шею. Она меня не видела и не услышала – у них во всю мощь играла музыка. А вот Димка увидел – он весь стал красный, но ничего не сказал, даже не попытался отцепить от себя Тараканову, а просто закрыл глаза, как будто этого достаточно для того, чтобы я исчезла.

И я действительно исчезла, тихо прикрыв за собой дверь.

Димка после того случая перестал смотреть мне в глаза. Он и раньше-то меня не удостаивал особым вниманием, а теперь ведёт себя так, будто мы с ним еле знакомы. Даже мой сосед по парте Ринат Файрушин ведёт себя дружелюбнее, хотя иногда на него находит и он вдруг ни с того ни с сего ломает карандаш в руке. Причём это всегда именно мой карандаш, не его! Ринат не злой, но вспыльчивый.

Тараканова в школе – сама любезность. Занимает мне место в столовой, ждёт у зеркала, чтобы вместе идти домой. Димка, видимо, не рассказал Ире, что я всё видела, а может, это для неё неважно? Они сидят в комнате закрывшись, слушают музыку, и мама начинает беспокоиться.

– Дима совсем перестал учиться, – сказала она вчера вечером папе, шуршащему газетой. Мы втроём сидели в гостиной, точнее, это мы с папой сидели, а мама гладила бельё, и утюг в её руках иногда очень кстати ворчал и пофыркивал. – Вторую четверть закончил с шестью тройками. Уроки не делает, только гостей принимает.

Выразительный взгляд в мою сторону. Я сделала вид, что меня это не касается, прилежно склонилась над сочинением. Я уже второй месяц пишу сочинения для девочек из параллельного класса, а они взамен – по очереди – делают для меня черчение, с которым у меня совсем плохо. Одна из этих девочек, Лена Ногина, собирается поступать в архитектурный и чертит так красиво, что меня чуть на районную олимпиаду не послали после одной её работы! Я попросила Лену чертить похуже, но она сказала, что органически к этому не способна. В общем, я её понимаю, мне тоже трудно писать плохие сочинения, поэтому я ограничиваюсь тем, что делаю там орфографические ошибки, так что девочки получают 5/3 и полную гарантию того, что ни на какую олимпиаду их не отправят.

Писать сочинения для меня – самое настоящее удовольствие, и поэтому я даже для Таракановой это делаю, уже без всяких «взамен». Она в смысле учёбы совсем ничего предложить не может. Только на физкультуре Княжна действительно хороша: в минуту взбирается по канату к потолку, а через козла прыгает так, что в спортзале вдруг становится тихо, как на математике…

Ну и вот, мама жаловалась на Димку, а сама при этом смотрела на меня.

– Что-то вы с братом совсем мало общаетесь, – сказала она вдруг.

Папа шелестнул газетой и показался из-за неё, как будто из-за занавеса в театре.

– Как же так, Ксана, – пожурил меня папа. – Ведь вы же брат и сестра, это очень важно!

Я никогда не ощущала Димку близким мне человеком. А у папы нет ни брата, ни сестры, он был единственным сыном своей мамы, может, поэтому ему и кажется, что иметь сестру или брата так уж важно. Лучше бы он рассказал мне о своём детстве, о маме и об отце – его он никогда не упоминает. Слишком уж много тайн у нашего папы… Хорошо хоть про Танечку я давно не слышала. Она нам больше не звонит, я начала её понемногу забывать, и только сейчас, когда папа стал меня журить из-за газеты, мне пришёл в голову дерзкий ответ: «Ну конечно, это очень важно – быть братом и сестрой! Примерно так же, как сестрой и сестрой, правда, папа?»

Естественно, вслух я ничего такого не сказала, промолчала. А маму моё молчание раздражает ещё сильнее, чем когда я начинаю огрызаться.

– Брат целые дни с твоей подругой проводит! – повысила голос мама. – Тебя это совсем не задевает? Удивляюсь, Ксана!

– А что я могу сделать? – наконец-то разозлилась я. – Она теперь его подруга, не моя. Я с ней вообще не дружу. Я ей нужна, только чтобы дверь открывать. А с Димкой мы никогда не дружили…

– Как-то рано они, – с беспокойством сказала мама. – Ире четырнадцать лет. Серёжа, ну что ты опять в газету уткнулся или тебе всё равно? У тебя, насколько я знаю, только один сын!

На этот раз папа появился над газетой, лицо у него было совершенно красное. Я даже не догадывалась, что взрослые умеют так ярко краснеть!

– А что ты предлагаешь? – спросил он. – Выгнать эту девочку?

– Ну, можно ведь просто поговорить…

– Лучше ты. И не с ней, а с родителями.

– Димка вам этого никогда не простит! – сказала я.

У меня такое часто бывает: я вроде бы и не чувствую к брату особенной любви, но знаю, что должна его защищать. Может, это и есть то, что соединяет сестру и брата и что папа называет «важным»?

Если хорошенько вспомнить, мне от Димки всю жизнь были одни только неприятности. Когда мы были маленькими, он меня довольно часто стукал и даже пинался, если родители не видели. А я на него ябедничала – было дело. У нас с ним никогда не было такой дружбы, как, например, у Лиды с Женей, но ведь Лида с Женей живут в разных городах, видятся только на каникулах, и делить им нечего. А нам очень даже есть чего! Мама, например, совершенно точно больше любит брата, чем меня, – во всех ссорах с самого раннего детства она всегда принимала его сторону. Раньше я из-за этого не так обижалась, потому что считала, что папа сильнее любит меня, чем Димку, – в этом была справедливость. Но это было до того, как появилась Танечка. Теперь я вообще не понимаю: кому я нужна в этой жизни и зачем было меня рожать?

Я подумала об этом и вдруг заплакала – я в последнее время стала очень легко и часто плакать. Мама перепугалась, уронила утюг.

– Даже Ксана переживает за брата! – сказала она папе укоризненно. – Надо что-то делать, Серёжа… Давай позвоним её родителям. Что же, у неё совершенно никаких обязанностей по дому нет? Почему она сидит у нас дотемна семь дней в неделю?

Папа аккуратно сложил газету и потёр кулаком переносицу.

– Как же мне это всё надоело, – тихо сказал он, глядя куда-то в потолок. Мама в тот самый момент отключала утюг, чтобы не спалить синтетические плавки, поэтому ничего не услышала.

А я услышала – и по-настоящему испугалась.



Март 1984 г.

Сцена, достойная карикатуры в журнале «Крокодил»: мы с мамой идём к Таракановым «для разговора». У мамы в руке газетный кулёк с бледной мимозой, похожей на полынь. Я иду как на казнь: сколько слёз, угроз и лишних слов было потрачено, всё впустую! Спорить с мамой бесполезно. «Ты должна мне помочь», – твердила она и всё гремела в шкатулке своими каменными бусами, спутавшимися в клубок, пока не высвободила наконец малахитовую нитку.

Так вот, мы шли к Таракановым с мимозой и серьёзным разговором, который, судя по маминым сжатым губам, уже полностью сложился в её мыслях. Был предпраздничный день, и абсолютно все мужчины, которых мы встречали по дороге, несли цветы в обёрточной бумаге. У меня было плохое настроение не только из-за Таракановых. Мальчишки поздравляли нас в тот день после пятого урока, и мне вручил подарок (какой-то нелепый блокнот с мартышкой!) Илья Кабанов по кличке Свин. Я, конечно, понимаю, что мальчики тоже тянут из шапки бумажки с нашими фамилиями и мне просто в очередной раз не повезло, но ведь мог же кто-то предложить Свину поменяться?.. Тот, кому хотелось бы вручить мне пусть даже и блокнот с мартышкой? Желающих, как видно, не нашлось. Ну что ж, Свин так Свин. От него пахнет, он ковыряет в носу и после еды вытирает руки о штаны, как маленький. Говорят, у него экстраординарные способности к математике, но кого это волнует?

Варю поздравлял Саша Потеряев, Люсю Иманову – Беляев, Княжну – Ринат Файрушин. Все самые нормальные мальчики вытянули бумажки с фамилиями самых популярных девочек… Как такое могло получиться? И почему я попала в «чёрный список» вместе с Тоней Жуковой и Леной Абрамовой, похожей на слона?

В подъезде Таракановых, как и в прошлый раз, сильно пахло помойкой. Дверь открыла Ирина мама. Я плохо помнила её лицо и теперь как бы знакомилась заново. На школьные собрания приходит обычно Виталий Николаевич или Света, старшая сестра Княжны. Мама Иры сказала, чтобы я звала её тётей Валей. Она невысокая, волосы крашеные, жёлтые, тёмные у пробора. В ушах золотые серьги с красными камешками.

Таракановы занимают в квартире две комнаты, а в третьей живёт соседка, баба Фрося. Когда мы пришли, она приоткрыла дверь своей комнаты и внимательно наблюдала за нами. Стояла там в чёрной комбинации, тесно облегающей сушёное тело, и рассматривала нас с мамой, как это делают маленькие дети: серьёзно, с любопытством и опаской. От бабы Фроси шёл тяжёлый, душный запах, как от таблетки стрептоцида, растёртой в медной ложке.

– Не обращайте внимания! – махнула рукой тётя Валя и повела нас почему-то в спальню. Светы и Виталия Николаевича дома не было. В спальне оказалось не прибрано, смятая постель застелена бельём розового цвета, а на простыне темнело небольшое кровавое пятнышко. Я сразу заметила это пятнышко, тётя Валя поспешно прикрыла его одеялом.

Мы не знали, куда сесть – на кроватях, как считалось у нас дома, сидеть не принято, но в спальне не было ни стула, ни кресла. В другой комнате, где обитали Ира и Света, был ещё больший беспорядок. Тётя Валя прикрыла туда дверь, но я успела заметить грязную посуду на столе и какие-то тряпки на полу.

– Садитесь здесь, – тётя Валя похлопала рукой по кровати, и мы с мамой осторожно сели на одеяло, как две принцессы на горошину. Кулёк с мимозой остался лежать нераспакованным на подоконнике, и мама то и дело посматривала на него. Она всегда очень беспокоится о своих и чужих цветах, неважно, срезанные они, в горшках или растут на клумбе. Тётя Валя села рядом с нами и сказала извиняющимся голосом:

– Я чуть-чуть это самое… Праздник же.

От неё действительно пахло вином и ещё чем-то неприятно знакомым.

– Конечно, – сказала мама. – С наступающим, Валентина Николаевна! А вы знаете, где сейчас Ира?

– Моя Ирка? – удивилась тётя Валя. – Так это, гуляет, наверно. Ирка у нас самостоятельная…

– Валентина Николаевна, Ира вот уже несколько месяцев проводит все дни у нас дома. Сидит с Ксаниным братом в комнате. И я не думаю, что они готовят там вместе уроки… Я решила с вами поговорить, потому что у Димы от этой… дружбы… начинает страдать учёба.

– А сколько лет вашему? – спросила вдруг тётя Валя.

– Летом исполнится семнадцать.

– Да. Что-то рано она зачесалась! – сказала тётя Валя. – Так что, сказать, пусть не ходит к вам больше?

– Ну почему сразу «не ходит»? – заволновалась мама. – Вы просто обратите внимание на эту ситуацию, меня она очень беспокоит. Ира ведь младше Димы, они с Ксаной в одном классе учатся и дружат.

Я дёрнулась.

– Поговорите с ней! – продолжала мама. – Пусть она хотя бы через день к нам приходит. И не сидит допоздна.

Тётя Валя вдруг всхлипнула, качнулась вперёд.

– Обманула жизнь! – провыла она. – Обманула, подлая!

Мама испугалась, неловко приобняла тётю Валю, а та вдруг упала ей на грудь даже с каким-то стуком.

– Живём как эти самые! – причитала она. – Ютимся! А он не может квартиру выбить в своей типографии!

Мама смотрела на меня поверх тёти-Валиной головы широко открытыми глазами – я никогда не видела, чтобы у неё было такое растерянное лицо. Наконец тётя Валя оторвалась от мамы, и слава богу, потому что выглядело всё это очень неловко.

– Твой-то где работает? – спросила она маму точно так же невпопад, как это обычно делает Княжна.

– В музее Горного института, – сказала мама. – Валентина Николаевна, мы, наверное, пойдём. Собирайся, Ксана!

Всю обратную дорогу мама мрачно молчала. А я так и не поняла, зачем ей нужно было тащить меня за собой к Таракановым.

Может, она просто боялась идти туда одна?



Апрель 1984 г.

У нас дома много книг и камней. Те, кто приходит к нам впервые, сразу начинают спрашивать: ах, у вас кто-нибудь геолог? На самом деле не геолог, а минералог. Папа работает старшим научным сотрудником в геологическом музее при Горном институте. Он кандидат наук, а когда защитит докторскую, то станет профессором.

Камни папа находил в экспедициях, точнее, не камни, а образцы различных пород, а ещё окаменелости и ракушки-аммониты, похожие на улиток или на бараньи рога. И если честно, наша домашняя коллекция мне нравится больше музейной: каждый образец здесь как родной, а в музее уж слишком много всего разложено и выставлено – устаёшь смотреть, трудно сосредоточиться.

Самый интересный в музее четвёртый этаж, там выставлены кости мамонта, шерстистого носорога и две древние человеческие головы с немного обезьяньими лицами (не настоящие, конечно, а муляжи, но вот кости совершенно настоящие). Когда я была маленькая, то придумывала про этих людей сказки с участием мамонта и шерстистого носорога. Я ведь, можно сказать, выросла в музее, как, кстати, и Димка. Папа здесь уже очень долго работает, на нём колоссальная ответственность, хотя кабинет у него тут крошечный, мы даже с ним вдвоём там едва умещаемся. Вместе с папой работает ещё один научный сотрудник, только младший, Александра Петровна. У неё белые волосы и длинные ногти, которыми, наверное, очень удобно открывать стеклянные крышки ящиков с экспонатами.

Сегодня после музыки я решила заехать к папе в музей, вышла на площади 1905 года и пошла пешком по улице Хохрякова. День был тёплый, кое-где уже виднелись прогалины сухого асфальта. Я видела куст сирени без единого листочка – множество веток, торчащих из снега, напоминали метлу для великана. Не верится, что из этих веток потом начнут расти листья в форме сердечек и гроздья цветов, запаха которых я не переношу.

Я шла уже довольно долго, когда слева появилось наконец здание Горного института и «дырявый камень», поставленный у входа. На самом деле это лимонитовая жеода бурого железняка с пустотой, найденная в Бакальском месторождении в 1905 году. Вес около десяти тонн! Внутрь этой жеоды можно залезть, как в пещеру. Когда мы с Димкой были маленькие, постоянно так делали.

Как папа поразится, увидав меня на пороге! У него как раз заканчивается рабочий день, так что мы сможем пройтись пешком до Московской, а может, и до самого дома. Я люблю гулять с папой, он не делает мне без конца замечания, как мама, а рассказывает интересные истории про свои экспедиции и про то, каким раньше был наш город.

Папа учился в девятой спецшколе, она у нас в городе самая старая и самая лучшая. Нам с Димкой сюда было не попасть, потому что мы стопроцентные гуманитарии, а в «девятку» берут только детей с техническим складом ума. У папы в школьные годы были специальные занятия по краеведению, которые проводил старый преподаватель с удивительным именем Модест Онисимович Клер. Дети называли его просто «дедушка Мо». Вот этот самый дедушка и привил моему папе любовь к камням, к геологии и минералогии, и теперь папа безуспешно пытается привить её нам с Димкой.

Папины рассказы о минералах всегда слишком сложные; мне больше нравится, когда он вспоминает что-нибудь другое. Например, как члены геологического кружка приходили в гости к дедушке Мо. Он жил недалеко от музея и показывал детям зуб доисторической акулы, который сам же и нашёл где-то в окрестностях города. Да, я тоже была поражена, когда узнала, что на месте Свердловска когда-то бушевало древнее море! Отсюда и взялись на Урале раковины аммонита – головоногого моллюска, отсюда и тот акулий зуб, который отыскал дедушка Мо! Вот это меня действительно волнует, а экспонаты я люблю рассматривать, не глядя на таблички, и тогда замечаю, как родонит похож на окорок, ортоклаз – на кирпич, а селенит – на свечной огарок. Конечно, кое-что я успела запомнить, например, что древнейшая горная порода на Урале называется израндит и ей два миллиарда лет или что боксит (шаровая отдельность, будущий алюминий!), похожий на пушечное ядро, был обнаружен в месторождении Красная Шапочка. Эти факты случайно остались у меня в памяти, а что там осталось, то уже никуда не денется – память у меня исключительная.

Вот о чём я думала, поднимаясь по широкой лестнице на четвёртый этаж, к мамонтам и папиному кабинетику. Меня в музее все знают: и гардеробщица, и кассир, я просто сказала, что иду к папе, и меня с улыбкой пропустили, а двое посетителей (иногородние, сразу видно) с интересом меня разглядывали, и это оказалось очень приятно. Настроение у меня было хорошее, и я навестила своих любимцев на третьем этаже, прежде чем пойти к папе. Это «зеркало скольжения на медном колчедане», похожее на золото, и «микроскладка» каменной соли – яркий полосатый камень, очень весёлый и праздничный.

Экспонаты в музее хранятся под стеклом, в старинных деревянных витринах, но самые крупные стоят сами по себе, и если это какой-нибудь кварц, то в солнечный день, такой как сегодня, он весь переливается на свету! Хочется прикоснуться к большому блестящему гладкому камню или лизнуть каменную соль, но прикасаться к экспонатам нельзя! Если кто-то об этом забудет, ему напомнит Марианна Аркадьевна, смотрительница. Она всегда носит на плечах ажурную шаль, похожую на скатерть. В ушах у неё – тяжёлые серьги из малахита.

– Руками не трогать! – говорит Марианна Аркадьевна свистящим шёпотом, и нарушитель, только что цапнувший экспонат, вспыхивает от стыда.

Со мной Марианна Аркадьевна говорит ласково, но тоже шёпотом – честно говоря, я никогда и не слышала её нормального голоса…

– Ксаночка, дорогая! Ты к папочке? Он у Александры Петровны, посиди тут на стульчике, я его позову!

– Да не надо, Марианна Аркадьевна, я сама!

Марианна Аркадьевна поправила на плечах ажурную шаль, как будто взмахнула крыльями:

– Ну как знаешь.

Она села на стульчик, где сбоку очень по-домашнему лежали книжка, вязанье и очки на цепочке. Читать или вязать Марианна Аркадьевна не стала, а вместо этого внимательно следила за тем, как я продвигаюсь по залу. Будто я не дочь ведущего научного сотрудника музея, а совершенно посторонний ребёнок, впервые увидевший чёрные кости мамонта и жёлтые – как из дерева! – зубы доисторической акулы. Я даже обернулась от её взгляда. Марианна Аркадьевна следила за мной, как будто это был театр и я играла на сцене – очень странное, непривычное ощущение! Взгляд смотрительницы подталкивал меня в спину, как сильный ветер.

У лестницы я повернула вправо и очутилась прямо перед кабинетом Александры Петровны. Он располагается точно под папиным, но обставлен иначе. Я ещё раньше думала, что у Александры Петровны, как у нашей мамы, есть дар делать уютным любое помещение, даже купе в поезде. У неё были здесь разные салфетки, картинки и фотографии на стенах, а на стуле лежала мягкая подушечка. Одна фотография в рамке показалась мне знакомой, там была изображена девочка, немного похожая на артистку Яну Поплавскую. Но я не успела понять, кто эта девочка, потому что увидела папу. Он стоял ко мне лицом и крепко целовал Александру Петровну. Папа увидел меня, и я побежала прочь, обратно в зал, где довольная Марианна Аркадьевна поправляла на носу свои очки на цепочке.

Я металась, как ненормальная, по залу, а потом услышала за спиной папин голос, его быстрые шаги и, слетев вниз по лестнице, обронив где-то папку с нотами, припустила через дорогу. Влетела в здание Горного института, забежала на второй этаж и оказалась в длинном коридоре, на стенах которого с обеих сторон висели фотографии умных печальных людей. Студентов уже не было, преподаватели ушли домой. Я была совсем одна. Села прямо на пол, пытаясь отдышаться, смотрела на эти портреты, и они тоже как будто бы смотрели на меня.

Один из этих портретов изображал женщину с усталым, расстроенным лицом. Под ним была подпись: Ксения Михайловна Лёвшина, первая заведующая кафедрой иностранных языков.

И годы жизни: рождение совпадало с Ксеничкиным, год смерти – 1965-й.



Май 1984 г.

В одном из бабушкиных дневников рассказывалось о подземных ходах, которые были прорыты в Полтаве в незапамятные времена. Когда я убегала в тот день из музея, то ни о чём не могла думать, кроме как о том, чтобы провалиться в какой-нибудь подземный ход – и никогда больше не видеть ни отца, ни Александру Петровну, ни Димку с Княжной…

Наверное, надо рассказать маме о том, что я видела в музее. Но что, если она разведётся с папой и он уйдёт жить к Александре Петровне? Я вспоминала её руки на папиной рубашке (мамой, между прочим, выглаженной!) и прямо вся передёргивалась от отвращения, как бывает, если случайно увидишь на улице мёртвого голубя…

В институте, где я пряталась от папы и случайно увидела портрет бабушкиной тёзки, до меня дошло, что в кабинете у Александры Петровны висела фотография Танечки. Я чувствовала себя так, будто решала очень трудную задачу по геометрии. Кстати, завтра у нас годовая контрольная, к которой я совершенно не готова. Придётся списывать, не знаю у кого.

Дано: папа целует Александру Петровну прямо у себя на работе. На стене у Александры Петровны висит фотография Танечки, которая считает моего папу своим. Доказать: Танечка – дочь моего папы и Александры Петровны?!

Как только я задала себе этот вопрос, у меня всё внутри похолодело. Получается, что папа уже столько лет обманывает нас с мамой! Или же мама обо всём знает и это только от нас с Димкой скрывают?

Но зачем им с Александрой Петровной так целоваться, если они столько лет знакомы? С нашей мамой папа никогда не целуется – я ни разу не видела. Может, Танечка – приёмная дочь папы? Но почему тогда она так похожа на Димку (даже больше, чем на Яну Поплавскую)? У меня даже мозги заболели от всех этих мыслей, и надо было уходить из института: мама будет волноваться. И… папа. Я не представляла себе, что он мне скажет и что я ему скажу. Я просто не хотела его больше видеть никогда в жизни. Ну или хотя бы несколько дней.

На этаже, где я пряталась, вдруг выключили свет. Я побежала вниз, чтобы меня не закрыли в институте, и по дороге думала, что Ксеничка каким-то удивительным способом передала мне свою поддержку: ведь понятно же, что портрет усталой женщины, который висит в Горном, не имел к ней отношения, но он всё равно напомнил о моей любимой бабушке-подружке.

Почему не имел отношения? Здесь всё просто, обойдёмся без «дано» и «доказать». Во-первых, Ксеничка погибла в блокадном Ленинграде, а Ксения Михайловна с портрета прожила аж до 1965 года. Во-вторых, фамилия у Ксенички должна быть как у моего папы – Лесовая, а портрет подписан девичьей: Лёвшина. Конечно, Лёвшина – не самая распространённая в мире фамилия, но в жизни встречаются разные удивительные совпадения.

Я шла пешком, потому что начался час пик и в трамвай я бы просто не влезла. Всё-таки удивительно, что я читаю дневники Ксении Михайловны Лёвшиной – и вдруг вижу в институте портрет женщины с таким же точно именем. И она была преподавательницей иностранных языков! Я резко затормозила, до меня только сейчас это дошло – про иностранные языки…

Мысли мешались, путались, всё скаталось в какой-то клубок, как бывает, если я берусь вышивать крестиком. Мама вечно ругается, потому что аккуратные рулетики дефицитных мулине превращаются в лохматые колтуны «на выброс»… Может, вся эта история с Александрой Петровной как-нибудь сама собой решится и забудется?

Я так устала об этом думать, вообще, я так устала в тот день, что ноги сами несли меня домой, пока я не увидела, что магазин «Галантерея-Трикотаж» ещё открыт. Это мой любимый магазин, хотя на прилавках там нет ничего интересного (за интересным надо ехать на барахолку). Зато здесь работает самая красивая в мире продавщица.

Она сама, конечно, знает, что красива: на неё всё время кто-нибудь заходит поглазеть. Она даже лучше артисток польского кино из набора открыток! Высокая, светловолосая, с тонким носом и синими глазами. Непонятно, что она делает в этой «Галантерее-Трикотаже». По просьбам скучных тётенек красавица отрезает какое-то количество тесьмы или складывает пуговицы в кулёк из бумаги.

На табличке, которая висит на стене, указано: «Вас обслуживает продавец 3-й категории Бланкеннагель Е. Д.». Я думала, что её зовут Елена (Прекрасная!), пока не услышала, как со склада ей кто-то крикнул однажды: «Кать, прими товар!» Значит, Екатерина. Она, как заколдованная принцесса из сказки, томится за прилавком и продаёт разные скучные вещи. Только один раз здесь давали дефицит – японские зонты. Очередь тянулась чуть не до автобусной остановки, и нам с мамой не хватило.

В тот вечер я разглядывала Бланкеннагель ещё внимательнее, чем обычно, мечтала: вот бы мне тоже стать такой, когда вырасту. Бывает же, когда девочки полностью меняются – сбрасывают свою детскую внешность, как лягушачью кожу, и расцветают! Во многих книгах такое описано, вот пусть и со мной произойдёт. Если я стану изумительной красавицей, то папа будет гордиться мною больше, чем Танечкой. Походить на Яну Поплавскую тоже неплохо, но я предпочла бы стать точной копией Екатерины Бланкеннагель.

– Тебе что-то нужно? – ласково обратилась ко мне красавица.

Я растерялась, потому что ни сутаж, ни пуговицы покупать не собиралась. Лицо её стало сердитым, нахмуренным – я думала, это потому, что я молчу, как дурочка, но нет, Бланкеннагель рассердилась на посетителя, который только что вошёл в магазин. Он был тоже, наверное, красив, во всяком случае высок и молод. И пьян, ужасно пьян!

– Ну что, немчура? – сказал он продавщице. – Долго ещё ломаться будешь?

– Уходи отсюда, – сквозь зубы сказала Бланкеннагель. – Тут покупатели.

Она кивнула в мою сторону, но пьяный, бегло глянув на меня, рассмеялся:

– Покупатели! Не смеши давай! Сегодня чтоб пришла, ясно тебе?

Бланкеннагель вдруг вспыхнула, как будто ей стало жарко, и мелко кивнула, со страхом глядя, как пьяный идёт к прилавку. На меня он не смотрел, а больше в магазине никого не было. И вот он уже тянет к ней руку и проводит пальцем по её белому гладкому горлу… А она молчит и терпит, молчит и дышит… Не знаю, что со мной произошло, но я вдруг схватила ножницы, которые стояли в вазочке рядом с кассой, и ударила его прямо в ногу! Сильно. Ножницы упали на пол, пьяный взревел, повернулся ко мне – и стал прямо очень похож на маньяка!

– Анна Олеговна! Анна Олеговна! – кричала страшным голосом Бланкеннагель. Из подсобки выбежала женщина («Вас обслуживает кассир Полякова А. О.»), и, пока они все трое визжали и кричали, я вылетела из «Галантереи-Трикотажа» и в пять минут добежала до нашего подъезда.

Мне навстречу метнулась тёмная тень с нотной папкой в руках.

– Пожалуйста, не говори ничего маме, – попросил отец. – Я сам ей всё потом объясню.

Я молчала. В окне у Димки горел свет. Всё-таки у мамы замечательный вкус – эти оранжевые шторы делают комнату очень уютной.

Отец говорил ещё что-то, но мне его слова были понятны не больше, чем табличка в музее: «Рогово-обманковый габбропегматит с тулитизированным плагиоклазом». Я пыталась понять – и не могла, просто слушала папины слова, не отражая смысл. Как иностранный язык, которого не знаешь. Как музыку, которую не любишь.

– Вы что это тут делаете? – К подъезду шла весёлая, довольная мама с небольшим пакетом в руках.

Она с загадочным видом потрясла пакетом у нас перед лицами, а потом вытащила оттуда мужскую сорочку и галстук.

– Импортные галстуки продаются только так, с нагрузкой, – пояснила она. И забеспокоилась: – Серёжа, нравится расцветка?



Спустя три дня