Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сильвия исчезла с их горизонта. Озлобление первых месяцев прошло, и она испытывала уже легкие угрызения совести при мысли о сестре, которой, должно быть, трудно теперь живется. Она ожидала, что Аннета обратится к ней за помощью; она не отказала бы ей, но сама предлагать не хотела. Аннета скорее дала бы себя разрезать на куски, чем стала бы просить о чем-нибудь Сильвию. Сестры упорствовали. Встречаясь, они спешили пройти мимо. Но, увидев как-то раз на улице маленькую Одетту с одной из мастериц, Аннета не могла сдержать порыв нежности: она взяла девочку на руки и крепко расцеловала. Сильвия тоже, встретив Марка, когда он шел домой из школы (он сделал вид, что не замечает ее), остановила его и сказала:

– Ты что это, не узнаешь меня?

И, верите ли, этот звереныш сделал каменное лицо и оказал два слова:

– Здравствуй, тетя!

После разрыва матери с Сильвией он самостоятельно сделал некоторые выводы. И, справедливо или нет, счел нужным принять сторону матери...

«My country, right or wrong» <Плоха она или хороша, но это моя родина (англ.).>.

У Сильвии от гнева даже дух захватило. Она спросила:

– Ну как у вас, все благополучно?

Марк ответил сухо:

– Да, все в порядке.

Сильвия смотрела, как он уходил, надутый и красный от напряжения. Он был чистенько и прилично одет. Сопляк! «Все в порядке»... Она готова была дать ему затрещину!

То, что Аннета сумела без ее помощи выпутаться из нужды, только усилило досаду Сильвии. Но она не упускала случая узнать что-нибудь о сестре и не отказалась от желания ею командовать. Если не на деле, то хоть мысленно! Ей было известно, какую строгую жизнь ведет Аннета, и она не понимала, зачем та обрекла себя на воздержание. Сильвия достаточно хорошо знала сестру и была уверена, что женщина ее склада не создана для душевного самоограничения и жизни без радостей. Как можно до такой степени насиловать свою природу? Кто принуждает ее к вдовьей жизни? Не нашлось мужа, так ведь немало найдется друзей, которые рады были бы скрасить ей жизнь. Если бы Аннета пошла на это, Сильвия, быть может, меньше уважала бы ее, но сестра стала бы ей ближе.

Не одна Сильвия удивлялась. Аннета и сама не больше Сильвии понимала, что побуждает ее вести монашескую жизнь, откуда этот дикий страх, заставлявший ее избегать не только всякой возможности, но и самой мысли о тех естественных человеческих радостях, которых ей не может запретить никакая религия, никакие законы общественной морали. (В церковную мораль она не верила. И разве она не была сама себе госпожа?).

«Чего я боюсь?»

«Себя самой...»

Инстинкт не обманывал Аннету. Для женщины, обуреваемой страстями, желаниями, слепой чувственностью, не существует беспечных наслаждений, игры без последствий: малейший толчок может отдать ее в жертву силам, с которыми она уже не сможет совладать. Аннета помнила, какое нравственное потрясение вызвали в ней когда-то ее короткие столкновения с любовью. А сейчас ей грозила еще большая опасность! Сейчас она не устояла бы. Стоило ей дать себе волю, и страсть захватила бы ее всю, не оставив места вере, которая ей так была нужна... Какая вера? Вера в себя. Не гордость, нет, а вера в то непостижимое, то божественное, что заложено в душу и что она хотела неоскверненным передать сыну. Аннета понимала, что такая женщина, как она, если для нее исключена жизнь брачная с ее строгой упорядоченностью, должна выбирать одно из двух: либо полное нравственное самообуздание, либо полную покорность своим чувственным инстинктам. Все или ничего... Ну, тогда ничего!

Однако, вопреки этой гордой решимости, вот уже несколько месяцев на Аннету находили приступы злой, хватающей за горло тоски, когда она говорила себе:

«Даром пропадает жизнь!»

Опять на ее горизонте появился Марсель Франк.

Случай столкнул его с Аннетой. Он о ней давно уже не думал, но и не забыл ее. За это время у него было немало любовных похождений. Они не оставили глубокого следа в его податливом сердце, – только мелкие морщинки вокруг лукавых глаз, словно следы коготков, да некоторую усталость и благодушное презрение к этим легким победам и к самому победителю. Как только он снова увидел Аннету, он испытал то знакомое ему по прошлым встречам впечатление душевной свежести и твердости, которое странным образом привлекало к ней этого пресыщенного скептика. Он внимательно изучал ее лицо: да, видимо, и для нее тоже эти годы не прошли даром! В глубине ее глаз мерцало что-то затаенное, след душевных потрясений. Но она казалась теперь спокойнее и увереннее в себе. И Франку снова стало жаль, что такая славная и здоровая духом подруга уже два раза ускользнула от него. Впрочем, еще не поздно! Никогда, казалось, они с Аннетой не были так близки к тому, чтобы найти общий язык.

Ни о чем ее не расспрашивая, Марсель сумел узнать все о ее занятиях и материальном положении. Скоро он предложил ей довольно хорошо оплачиваемую работу: нужно было составить картотеку для каталога одной частной библиотеки, которую ему было поручено привести в порядок. Таким образом, у Марселя появился естественный предлог для того, чтобы проводить с Аннетой несколько часов в неделю. Они умудрялись и работать и беседовать одновременно. Между ними быстро установилась прежняя дружеская близость.

Марсель не спрашивал Аннету, как она жила все эти годы. Он рассказывал о себе, и это был лучший способ вызвать ее на откровенность, узнать ее мысли. Неистощимой темой разговора были его любовные похождения. Воспоминания о них тешили Марселя, и он охотно делился ими с Аннетой, а она слушала, забавлялась, иной раз слегка журила его. Марсель первый готов был посмеяться над собой, как смеялся над всем на свете. Смеялась и Аннета, слушая его нескромные признания, – в этом, как и во всем, что не касалось ее самой, проявлялось ее свободомыслие. А Марсель понимал ее иначе. Ему нравились ее веселый, живой ум и ее снисходительность. Он не находил в ней и следа прежней чопорности в вопросах морали, нетерпимости молодой девушки, кругозор которой ограничен ее добродетелью. В то время как они с Аннетой состязались в иронических суждениях, он думал: «Как чудесно было бы привязать к себе навсегда этого умного друга, делить с ней все, что еще предстоит в жизни!.. В какой форме? Да в какой ей будет угодно! Любовница, жена – пусть решает сама!» Марсель был человек без предрассудков. Он не придавал значения тому, что Аннета родила «незаконного» ребенка. И так же мало интересовало его, были ли у нее и после этого какие-нибудь романы. Он не стал бы ей докучать требовательностью и слежкой. Ее интимная жизнь не возбуждала в нем любопытства – у каждого могут быть свои тайны, каждый имеет право на известную свободу! Ему нужно было от Аннеты только одно: чтобы в их совместной жизни она была всегда весела и рассудительна, была ему добрым товарищем, делила его интересы и удовольствия (а под удовольствиями он разумел все: умственную жизнь; любовь и все остальное).

Марсель так много об этом думал, что, наконец, высказал Аннете свои мысли. Это было однажды вечером в библиотеке, когда они заканчивали работу и заходящее солнце сквозь деревья старого сада золотило коричневые переплеты книг. Аннета очень удивилась. Как, он опять о том же? Разве с этим еще не кончено?

– Друг мой, как это мило с вашей стороны! – сказала она. – Но не надо больше об этом думать.

– Нет, надо! – возразил Марсель. – А почему, собственно, не думать?

«А в самом деле, почему? – подумала Аннета. – Мне так приятно болтать с ним... Нет, нет это невозможно! Об этом не может быть и речи...»

Марсель сидит прямо против нее, по другую сторону стола, и его белокурая бородка освещена солнцем. Потянувшись через стол, он берет руки Аннеты в свои и говорит:

– Ну, подумайте пять минут, хорошо? Я больше ничего вам не скажу...

Мы друг друга знаем... сколько лет уже? Двенадцать? Или пятнадцать? Значит, мне не нужно ничего объяснять. Все, что я мог бы сказать, вам и так понятно.

Аннета не пытается отнять руки, она улыбается и смотрит на Марселя.

Ясный взгляд ее устремлен на него, но Марселю не удается перехватить этот взгляд, потому что он уже где-то далеко. Аннета смотрит теперь внутрь себя. Она размышляет.

«Почему об этом нечего и думать?.. Обо всем следует думать! Почему это невозможно? Он мне не противен... Он красив, обаятелен, он довольно добрый, умный и приятный человек... Как мне легко жилось бы!.. Но ведь я не смогу жить, как он, жить с ним... Он людям нравится, и ему все на свете нравится, но он ничего не уважает: ни мужчин, ни женщин, ни любовь, ни Аннету...» (Она думала сейчас о себе, как о ком-то постороннем.) «Конечно, он не скупится на тонкие знаки внимания и светской почтительности, и, может быть, это как раз и доказывает его расположение ко мне... Но что этот милый скептик принимает всерьез? Он совсем не верит в человека и упивается своим неверием. Он ведет счет человеческим слабостям со снисходительным любопытством соглядатая. Я думаю, он был бы разочарован, если бы в один прекрасный день убедился, что человека есть за что уважать... Славный малый! Да, жизнь с ним была бы легкой, такой легкой, что потеряла бы для меня смысл...»

Дальше ей уже не хватает слов для выражения мыслей. Но мысли текут, хотя и не укладываются в слова, и решение крепнет.

Марсель выпустил ее руки. Он чувствует, что проиграл. Встав, он отходит к окну и, прислонясь к раме, с философским спокойствием закуривает папиросу. Он стоит за спиной Аннеты и наблюдает за ней. А она сидит неподвижно, не снимая со стола вытянутых рук, как будто Марсель все еще перед ней. Марсель видит ее красивые золотистые волосы, круглые плечи...

Все потеряно... И для кого же, для чего она бережет себя? Для какой-нибудь новой глупости, вроде истории с Бриссо?.. Нет, он знает, что сердце Аннеты не занято... Так в чем же дело? Ведь не каменная она! Ведь есть же у нее потребность любить и быть любимой!

Но у Аннеты сильнее всего потребность верить... Верить в то, что делаешь, к чему стремишься, чего ищешь или о чем мечтаешь. Несмотря на все разочарования, верить в себя и в жизнь!.. А Марсель убивает уважение ко всему. Аннете легче было бы утратить уважение людей, чем самой потерять веру в жизнь. Ведь только в ней она черпает силы. А без действенной силы Аннета ничто. Пассивное счастье для нее смерть. Самое существенное различие между людьми заключается в том, что одни в жизни активны, другие пассивны. А из всех видов пассивности самой страшной в глазах Аннеты была пассивность ума, который, подобно уму Марселя Франка, блаженно успокоился в неверии и, не тревожа себя больше сомнениями, с наслаждением отдается безучастию, ведущему в Ничто... «Да, это не самоубийство!.. – думает Аннета. – Нет, я не согласна... Что меня ждет впереди? Быть может, я не узнаю ни счастья, ни полного удовлетворения. Быть может, жизнь моя будет неудачна. Но, удачна она или нет, в ней есть порыв, стремление к цели!.. К неведомой? Обманчивой, быть может? Ну что же! Стремление ведь не иллюзия! И пусть я упаду на пути – только бы упасть на своем пути!..»

Аннета вдруг заметила, что оба они уже давно молчат и что Франка нет на месте. Она обернулась и, увидев его, с улыбкой встала.

– Простите меня. Марсель, милый! И пусть все останется, как есть!

Быть друзьями – это так хорошо!

– А по-другому не лучше? Она покачала головой: нет!

– Та-а-к... – протянул Марсель. – Вот я и в третий раз провалился на экзамене!

Аннета расхохоталась и, подойдя к нему, сказала лукаво:

– Хотите получить то, в чем я вам отказала на втором экзамене?

Обхватив руками шею Марселя, она целует его... Он нежен, этот поцелуй... Но ошибиться невозможно, он только дружеский...

И Марсель не обманывает себя. Он говорит:

– Ну что же, есть еще надежда, что лет через двадцать я получу то, в чем мне было отказано на третьем.

– Нет, – со смехом возразила Аннета. – Есть предельный возраст! Женитесь, мой милый! Вам стоит лишь выбрать: все женщины этого ждут.

– Только не вы!

– Я останусь старым холостяком.

– Вот увидите, судьба вас накажет, и вы выйдете замуж, когда вам стукнет пятьдесят.

– \"Брат, надо умирать\"... А до тех пор...

– До тех пор будете жить монахиней?..

– А знаете, в такой жизни есть своя прелесть...

Слова Аннеты о прелестях ее монашеской жизни были чистейшим фанфаронством. Вовсе не так уж хороша была эта жизнь, и Аннете часто бывало в ней тесно. Монахине такого сорта мало управлять одним монастырем и поклоняться одному богу. Монастырь Аннеты был ограничен стенами квартирки на шестом этаже, единственным богом ее был ребенок. Это было так мало и в то же время так безмерно много! Аннету это не удовлетворяло, но она пополняла нехватку мечтами. Этого добра у нее было достаточно. Повседневная жизнь ее казалась пуританской и бедной, но она вознаграждала себя в жизни воображаемой. Тут, в тиши, ничем не нарушаемое, длилось вечное Очарование.

Но как проникнуть вслед за ним в тайники души человеческой? Мечта ведь соткана не из слов; а чтобы другие тебя поняли, чтобы самому понять себя, нужно пользоваться словами, этой тяжелой и клейкой массой, которая сразу высыхает на пальцах!.. Аннета тоже, чтобы понять то, что происходило в ней, бывала иногда вынуждена тихонько пересказывать себе словами свои грезы. Такого рода пересказы неточны, их даже переделкой назвать нельзя: они подменяют мечту, но никак не отображают ее. Мозг, неспособный настигнуть душу в ее взлете, сочиняет сказки, и сказки его занимают, однако они дают обманчивое представление об этой великой феерии или внутренней драме...

Необозримое водное пространство, затопленная до краев долина, безбрежные реки огня, воды, облаков. Здесь еще смешаны все стихии, и тысячи течений перепутаны, как волосы, но единая сила свивает и развивает их длинные темные пряди, усеянные бликами света. Такова неуемная сила души человеческой, и безмолвный пастух. Желание, властитель миров, гонит стадо ее грез на туманные пастбища Надежды. А непреодолимая сила тяготения увлекает их вниз по скату, то крутому, то предательски незаметному, и жадная бездна поглощает их.

Аннета ощущает в себе течение очарованной реки, наматывает и разматывает сплетения ее извилистых струй, отдается этому течению, играет с коварной силой, которая ее уносит... Когда же разум, внезапно пробудившись, пытается направлять эту игру, то Аннета, оторванная от своей грезы, уже ищет другую, чтобы в нее уйти. И вот она мудро создает ее из запечатлевшихся в памяти мгновений своей жизни, из образов прошлого, из романа, уже пережитого, или того, который, быть может, еще суждено пережить... И Аннета как будто верит, что великая Мечта продолжается. Но в то же время знает, что она улетела. Это ее не волнует. Как евангельский жених, Мечта вернется в час, когда ее не ждут.

Сколько есть женских душ, которые, подобно душе Аннеты, проявляют свои скрытые силы и устремления лишь в этой внутренней жизни грез! Тот, кто сумеет читать в их глубине, откроет там темные страсти, восторги, видения бездны. А между тем в мирном течении будней эти женщины – добродетельные мещанки, занятые своими делами, холодные, рассудительные, владеющие собой и даже в силу внутренней реакции (иногда слишком резкой, как у Аннеты), щеголяющие перед своими учениками или детьми холодной рассудочностью и склонностью к нравоучениям.

Но сын Аннеты не даст себя провести. Нет, этого мальчика ей не обмануть! У него зоркие глаза. Он умеет читать то, что кроется под словами.

И он тоже любит мечтать. Каждый день бывают часы, когда он чувствует себя королем: он один в квартире, наедине со своими мечтами. Аннета, – как всегда, неосторожная, – легкомысленно оставляет в распоряжении ребенка кучу сохранившихся у нее книг из библиотеки деда и ее собственной. Тут есть все, что хочешь. Вот уже несколько лет, как у Аннеты нет времени совершать набеги на книжные полки. Этим занимается ее маленький сын.

Каждый день по возвращении из лицея, когда матери нет дома, он отправляется на охоту. Марк читает беспорядочно, что попадается под руку. Он рано научился читать быстро, очень быстро и галопом мчится по страницам в погоне за дичью. Это чтение очень мешает его школьным занятиям, и он считается плохим учеником, рассеянным, – он не знает уроков и небрежно относится к своим обязанностям. Учитель был бы очень удивлен, если бы юный браконьер рассказал ему, что глаза его добыли на охоте в заповедных лесах. Ему попадаются на полках и «классики», но здесь у них совсем иной аромат, чем в школе. Все, что Марк таким образом собирает на свободе в новом для него мире, имеет вкус чудесного запретного плода. Тут нет пока ничего, что могло бы загрязнить его воображение или даже грубо просветить его насчет некоторых вещей. В опасных местах глаза мальчика загораются, но бегут дальше, не замечая в западне приманки, тревожащей плотские инстинкты. Он беззаботно счастлив, горячее дыхание жизни обдает его лицо, и в этом лесу книг ноздри его чуют увлекательную опасность, извечную борьбу: любовь...

Любовь... Но что такое любовь для десятилетнего ребенка? Все то счастье, которого еще нет, но которое будет, и он его возьмет... Какое же оно будет? Из обрывков того, что он видел и читал, мальчик пытается создать его в своем воображении. Он не видит ничего – и видит все. Он хочет все. Все иметь. Все любить. (Быть любимым – вот в чем для него истинный смысл любви: \"Я люблю себя. И меня должны любить... Но кто?.. \").

То, что он хранит в памяти, ничуть не помогает ему. Все это слишком близко и потому неясно видно. В его возрасте прошлого еще не существует или оно так незначительно! Для него существует лишь настоящее – тема с тысячью вариаций...

Настоящее? Мальчик поднимает глаза и видит мать. За круглым столом, при жарком свете керосиновой лампы они сидят вдвоем. Вечером после обеда Марк учит (предполагается, что учит) уроки на завтра. Аннета чинит платье. Ни он, ни она не думают о том, что делают. Они отдаются привычной работе воображения, всегда готового им служить. Мечты текут, и Аннету уносит течением. А мальчик глядит на замечтавшуюся мать... Наблюдать за ней интересно, гораздо интереснее, чем учить уроки!..

Казалось, Марк не видит того, что происходит вокруг все эти годы, и не должен понимать переживания матери. А между тем от него ничто не ускользало! Любовь Жюльена к Анкете, любовь ее к Жюльену – все это он смутно угадывал. И, бессознательно ревнуя мать, радовался неудачному концу ее романа, как маленький каннибал, пляшущий вокруг столба пыток.

Мать осталась за ним. Это его собственность! Значит, он дорожил ею? Да, начал дорожить с тех пор, как другой хотел ее отнять у него. Он всматривался в нее – в ее глаза, губы, руки. Он упивался каждой черточкой со свойственной детям способностью находить в какой-нибудь детали целый мир... И не всегда они ошибаются... Тень от ресниц, изгиб рта были для него таинственными необозримыми ландшафтами, зачаровавшими душу. Взгляд его, как пчелка, порхал над полуоткрытым ртом Аннеты, влетал в эту алую дверь, вылетал обратно... Увлеченный исследованием, Марк забывал о той, кого изучал... На него находило блаженное оцепенение... Очнувшись от него, он вспоминал (брр!) о завтрашних уроках, о каком-нибудь нелюбимом товарище, о плохой отметке, которую скрыл от матери... А там опять его зачаровывал свет лампы в полумраке, тишина их комнаты среди гудевшего Парижа, ощущение, словно он на островке или плывет в лодке по морю в сладком ожидании берегов и того, что он там найдет, что увезет в своей лодке. В эту лодку, нагруженную сокровищами его надежд, всем тем, что он отвоюет у жизни, маленький викинг сажал и свою мать с ее изогнутыми бровями и красивыми пушистыми волосами... Как она вдруг становилась ему мила! Пылкость влюбленного соединялась в нем с божественной детской невинностью... По ночам он не спал, прислушиваясь к дыханию Аннеты... Эта таинственная жизнь волновала, захватывала его...

Так грезят они оба. Но Аннета уже в открытом море и привыкла к долгим плаваниям, а Марк только что отчалил, и все для него ново. И потому, что все для него ново, он вглядывается пристальнее и часто видит дальше матери. У него бывают моменты удивительной серьезности. Правда, они недолги. Как у животных, его напряженно-внимательный взгляд вдруг начинает блуждать: он уже не видит никого! Но в те минуты, когда он сосредоточивает всю непочатую силу внимания и любви на матери, своей единственной подруге, замкнутой вместе с ним в этой знойной тишине. Он весь пропитывается ароматом ее души, он угадывает, не понимая, малейший ее трепет, и бывает минута озарения, когда он касается ее тайн.

Он скоро потеряет ключ к сердцу Аннеты. Пропадет интерес, а с ним и способность видеть. В душе ребенка борются свет и тень: свет – изнутри, тень – извне. Когда тело развивается, тень растет вместе с ним и заслоняет свет. Человек тянется вверх – и отворачивается от солнца. Он более всего кажется ребенком, когда в нем меньше всего детского. Когда он вырастает, его внутреннее зрение становится ограниченным. Сейчас Марк, нимало того не подозревая, еще обладал волшебной способностью ясновидения.

Никогда мать не была так близка ему, как в эту пору жизни. И должно было пройти много лет, прежде чем он снова ощутил такую же близость к ней.

Но сейчас влечение к матери победило в нем недоверие. Он не противился больше порывам нежности, заставлявшим его вдруг бросаться к ней на шею, приниматься лицом к ее груди. Аннета с восторгом убеждалась, что сын любит ее. А она уже потеряла было надежду на это...

Прошло несколько месяцев, упоительных, как юная и счастливая любовь.

Медовый месяц близости между матерью и сыном. Любовь эта, плотская, как всякая любовь, была безгрешной и божественно чистой. Живая роза...

Оно проходит, оно миновало, это неповторимо прекрасное время... Миновали годы тесной близости, замкнутой жизни вдвоем, строгой внутренней дисциплины. Щедрые годы... Аннета – в расцвете сил, безмятежная, непокоренная. Ребенок – во всем блеске и прелести своего детского мирка.

Но достаточно легкого колебания воздуха, чтобы нарушить гармонию душ.

Плотно ли заперты двери?..

Как-то воскресным утром Аннета была дома одна – Марк ушел с товарищем в Люксембургский сад играть в мяч. Аннета ничего не делала: она была рада, что в свободный день можно посидеть в кресле молча, не двигаясь.

Мысли ее перескакивали с одного на другое, и она покорно и устало отдавалась их течению. Постучали в дверь. Ей не хотелось открывать. Нарушить этот час покоя?.. Она не двинулась с места. Постучали еще раз, потом стали настойчиво звонить. Аннета неохотно поднялась, отперла дверь...

Сильвия! Они не виделись уже много месяцев... Первым чувством Аннеты была радость, и на ее сердечное приветствие Сильвия ответила тем же. Но затем они вспомнили старые обиды, вспомнили о своих натянутых отношениях, и обе смутились. Пошли вежливые вопросы о здоровье. Сестры по-прежнему говорили друг другу «ты», и тон разговора был такой же, как прежде, но не было прежней сердечности. Аннета думала: «Зачем она пришла? Что ей нужно?» А Сильвия не торопилась объяснить причину своего посещения. Болтая о том о сем, она, казалось, была занята какой-то тайной мыслью, которую не хотела высказать сразу. Но в конце концов все выяснилось.

Сильвия неожиданно сказала:

– Аннета, давай кончим это! Обе мы виноваты.

Но Аннета была горда и не признавала за собой вины. Уверенная – слишком уверенная – в своей правоте и не склонная забывать несправедливость, она сказала:

– Нет, я тебя ничем не обидела.

Сильвии не понравилось, что, хотя она сделала первый шаг, Аннета не идет ей навстречу. Она сказала с раздражением:

– Когда человек виноват, надо по крайней мере иметь мужество в этом сознаться.

– Виновата не я, а ты, – упрямо возразила Аннета.

Тут Сильвия окончательно рассердилась и в сердцах выложила все свои старые претензии. Аннета отвечала ей заносчиво. Они уже готовы были высказать друг другу самые жестокие истины. Сильвия, не отличавшаяся терпением, поднялась, собираясь уйти, но снова села и сказала:

– Деревянная башка! Никак не заставишь ее сознаться, что она не права!

– С какой стати я буду говорить не правду! – возразила неумолимая Аннета.

– Могла бы согласиться хоть из вежливости, чтобы не я одна оказалась во всем виновата!

Обе расхохотались.

Теперь они смотрели друг на друга уже весело и примиренно. Сильвия скорчила гримасу, Аннета ей подмигнула. Но обе еще не сложили оружия.

– Чертовка! – сказала Сильвия.

– Я ни в чем не виновата, – повторила Аннета. – Это ты...

– Ладно, не будем начинать все сначала!.. Слушай, я тебе скажу откровенно: права я или нет, я не пришла бы сюда по собственному почину. Я тоже не из забывчивых!..

И опять, полусмеясь, полусерьезно, со смесью злости и шутливости, она начала ревниво уверять, что Аннета хотела вскружить голову ее мужу. Аннета только плечами пожала.

– Словом, можешь мне поверить, я не пришла бы к тебе по своей воле! – заключила Сильвия.

Аннета воспросительно взглянула на нее. Сильвия пояснила:

– Это Одетта меня заставила.

– Одетта!

– Да. Она спрашивает, почему тетя Аннета больше не приходит к нам.

– Как! Неужели она меня не забыла? – удивилась Аннета. – Кто же ей обо мне напомнил?

– Не знаю... Она видела у меня твою фотографию. Кроме того, ее, видимо, очень взволновала встреча с тобой на улице. Или, может быть, она была у тебя дома? Ах ты интриганка! На вид недотрога, сухарь, а как умеет покорять сердца!

(Сильвия шутила не совсем искренне.).

Аннета вспомнила нежное тельце ребенка, которого она взяла на руки при случайной встрече, влажный ротик, прильнувший к ее щеке. Сильвия продолжала:

– Пришлось сказать, что мы с тобой в ссоре. Она спросила из-за чего.

Я ей ответила: «Не приставай!» Но сегодня утром, когда я подошла к ее кроватке и хотела ее поцеловать, она вдруг говорит: «Мама, я не хочу, чтобы ты была в ссоре с тетей Аннетой». Я на нее прикрикнула: «Оставь меня в покое!» Вижу, девочка расстроена. Ну, я ее обняла и спрашиваю: «И что это ты выдумала? Разве тебе так понравилась эта тетя? На что она тебе? Ну хорошо, раз тебе так хочется, мы с нею помиримся». Она захлопала в ладоши: «А когда тетя Аннета к нам придет?» – «Когда ей вздумается». – «Нет, ты сейчас пойди к ней и позови ее...» И я пошла... Эта маленькая негодница делает со мной все, что хочет!.. Так ты приходи! Мы тебя ждем сегодня к обеду!

Аннета сидела, потупив глаза и не говоря ни «да», ни «нет». Сильвия возмутилась:

– Надеюсь, ты не заставишь себя упрашивать?

– Нет, – сказала Аннета, не пряча больше от сестры сияющих глаз, в которых стояли слезы.

Они крепко поцеловались. В приливе нежности, смешанной с досадой, Сильвия куснула Аннету за ухо. Аннета ахнула.

– Ах ты! Еще и кусаешься? А меня же называет сумасшедшей! Ты что, взбесилась?

– Да, да! Как же мне не беситься, когда ты отбила у меня и мужа и дочь!

Аннета от души расхохоталась.

– Мужа можешь оставить себе! За ним я не гонюсь.

– Я тоже. Но он мой, и я запрещаю его трогать!

– А ты повесь на него дощечку с надписью!

– Нет, я на тебя повешу дощечку с надписью! Урод! Что в тебе такого?

За что тебя все любят?

– Не выдумывай!

– Да, да, все! И Одетта, и этот простофиля Леопольд, и другие... Все решительно... И я тоже!.. Я тебя терпеть не могу. Хочу отделаться от тебя, а не удается! Никакими силами! Ты держишь крепко!

Они взялись за руки и засмеялись, глядя друг другу в глаза уже с сестринской лаской.

– Ах ты, моя старушка!

– Да, это ты верно сказала! Они действительно постарели. И обе это заметили. Сильвия по секрету показала сестре фальшивый зуб, который она вставила, скрыв это от всех. У Аннеты на висках появилась седина, но она ее не прятала. Сильвия обозвала ее за это кокеткой.

Они опять были близки друг другу, как прежде... И подумать только, что, если бы не девочка, они никогда бы не увиделись больше!..

Вечером Аннета с Марком пришли к обеду. Одетта спряталась, ее не могли найти. Аннета отправилась на поиски и отыскала ее за портьерой. Она нагнулась, чтобы поднять девочку, присела на корточки и протянула руки, ласково, уговаривая ее. Одетта отвернулась, упорно не поднимала глаз.

Потом в неожиданном порыве бросилась к ней на шею. За столом, где она имела счастье сидеть рядом со своей тетей, она от волнения не могла вымолвить ни слова и оживилась только к концу обеда, когда подали сладкое.

Взрослые пили за восстановленную дружбу, потом Леопольд в шутку предложил тост за будущий брак Марка и Одетты.

Марк обиделся – он метил выше, а Одетта приняла это всерьез. После обеда дети затеяли игру, но не поладили между собой. Марк обращался с девочкой пренебрежительно, и она была обижена. Скоро родители, занятые разговором, услышали шлепки и плач. Дерущихся разняли. Оба еще долго дулись. Одетта была взбудоражена впечатлениями дня. Пришло время укладывать ее, но она капризничала и не хотела идти спать. Аннета сказала, что отнесет ее в постельку, и девочка согласилась. Аннета раздела ее, уложила, целуя пухленькие ножки. Одетта была в восторге. Аннета сидела подле нее, пока она не уснула (этого не пришлось долго ждать), а когда вернулась в столовую и увидела Марка на коленях у Сильвии, шутя сказала сестре:

– Давай меняться! Хочешь?

– Идет! – ответила Сильвия.

Но в душе ни та, ни другая не хотели меняться. Между тем Марк, пожалуй, больше подошел бы Сильвии, а девочка – Аннете. Но свой ребенок всегда останется своим.

Зато детям идея обмена гораздо больше пришлась по вкусу. Услышав этот шутливый разговор, они стали приставать к родителям. И, чтобы доставить им удовольствие, те согласились. Каждую субботу вечером между матерями происходила мена: ночь субботы и весь воскресный день Одетта проводила у Аннеты, а Марк – у Сильвии. В воскресенье вечером детей возвращали по принадлежности. В этот период междуцарствия их безбожно баловали. И, разумеется, они возвращались домой неохотно, капризничали и всю свою нежность сберегали для той, которая только в праздничные дни была и\" матерью.

Одетта умиляла Аннету своими детскими ласками, маленькими тайнами, которые она ей поверяла, неутомимой болтовней. Всего этого Аннета была лишена. Марк, унаследовав пылкий темперамент матери, умел его сдерживать лучше, чем она. Он не любил откровенничать, в особенности с родными, потому что они могли злоупотребить его доверием. С чужими это не так опасно, они многое пропускают мимо ушей... А Одетта была, как Сильвия, экспансивна, ласкова, и притом сердечко у нее было любящее. Она выражала вслух то, что Аннете хотелось услышать. Заметив, как это ей приятно, маленькая плутовка стала удваивать дозу нежностей. Она будила в душе Аннеты отголоски ее собственных переживаний в детстве. Так по крайней мере казалось Аннете, и отчасти за это она любила девочку. Слушая ее, она вспоминала свои детские годы, которые в жарком свете ее нынешних мыслей представлялись ей совсем иными.

Как радостны были эти воскресные утра! Малышка лежала на широкой кровати (для нее было праздником спать вместе с теткой, удобно примостившись в ее объятиях, а та безропотно терпела пинки ее ножек и боялась дышать, чтобы не разбудить девочку), наблюдала за одевавшейся Аннетой и чирикала, как воробышек. Оставшись полной хозяйкой в кровати, она вытягивалась поперек, чтобы закрепить за собой эту собственность, и за спиной Аннеты проказничала вовсю. Аннета, причесываясь перед зеркалом, только посмеивалась, когда видела в нем болтавшиеся в воздухе голые ножки и взлохмаченную черную головку на подушке. Шалости не мешали Одетте следить за каждым движением тетки, и она пускалась в забавные рассуждения насчет ее туалета. В этой болтовне проскальзывали иной раз совсем неожиданные серьезные замечания, заставлявшие Аннету насторожиться:

– Что ты сказала? Ну-ка повтори! Но Одетта не помнила, что сказала, и придумывала что-нибудь другое, уже не такое интересное. По временам на нее находили бурные порывы нежности.

– Тетя Аннета! Тетя Аннета!

– Ну что?

– Я тебя так люблю, так люблю!..

Аннету смешила горячность, с какой Одетта об этом заявляла.

– Не может быть!

– Ну да! Я тебя люблю до безумия!

(Конечно, к искренности Одетты примешивалась и доля актерства – это было у нее в крови.).

– Вот как!.. А лучше было бы без всякого безумия.

– Тетя Аннета! Я хочу тебя поцеловать.

– Сейчас. Подожди.

– Нет, я хочу сию минуту! Иди сюда!

– Хорошо.

И Аннета спокойно продолжала расчесывать волосы.

Одетта с досады кувыркалась в постели, разбрасывая во все стороны простыни.

– Ах, какая бесчувственная женщина! Аннета с хохотом роняла гребень и подбегала к кровати:

– Обезьянка! Где ты это подцепила? Одетта бешено целовала ее.

– Будет, будет!.. Ты меня задушишь!.. Уф!.. Ну вот, совсем растрепала прическу!.. Этак я никогда не кончу одеваться!.. Оставь меня в покое, разбойница!

В голосе девочки уже слышался испуг, она готова была расплакаться.

– Тетя Аннета, ты ведь меня любишь? Я хочу, чтобы ты меня любила! Ну, пожалуйста, люби меня!

Аннета прижимала ее к себе.

– Ах! – восторженно говорила Одетта. – Я с радостью отдам за тебя жизнь!

(Фраза из бульварного романа, который при ней читали вслух в мастерской.).

Если Марк бывал свидетелем таких сцен, он презрительно поджимал губы и с видом превосходства, засунув руки в карманы и подняв плечи, уходил из комнаты. Он презирал женскую болтливость и сентиментальность. Как это можно выбалтывать все, что чувствуешь! Марк говорил своему товарищу:

– Какие все женщины глупые! В глубине души Марку было обидно, что его мать осыпает Одетту нежными ласками. Сам он от этих нежностей отмахивался, но ему не нравилось, что их расточают кому-то другому.

Разумеется, он мог отплатить матери тем же – и он это делал: чтобы наказать ее за неблагодарность, он был с Сильвией в десять раз ласковее, чем когда-либо с Аннетой. Однако, по правде говоря, как ни баловала его тетка, он был ею недоволен: она обращалась с ним, как с маленьким, а он этого не выносил. Каждое воскресенье Сильвия, желая доставить ему удовольствие, водила его в кондитерскую. К сладостям он, конечно, был неравнодушен, но ему не нравилось, что она думает, будто это для него так важно. Это было оскорбительно. И потом он очень хорошо понимал, что тетушка его ни в грош не ставит. Она ничуть его не стеснялась, и это давало Марку возможность удовлетворять свое любопытство, но самолюбие его страдало, так как он улавливал в этом оттенок пренебрежения. Да, ему было бы лестно, если бы Сильвия видела в нем настоящего взрослого мужчину, а не мальчишку. Наконец (в этом Марк неохотно себе сознавался), наблюдая Сильвию в интимной обстановке, он утратил всякие иллюзии. Беспечная женщина и не подозревала обо всем, что пробуждается в чистой и беспокойной душе десятилетнего мальчика, о созданном его воображением сказочном образе женщины, о том, как болезненны первые разочарования. Сильвия при Марке совсем не следила за своими жестами и словами, как будто он был домашней собачкой или кошкой. (А в сущности мы ведь не знаем, не оскорбляет ли часто наше поведение и домашних животных!..) Инстинктивно ища самозащиты от разочарования, которое вызвал в нем его разбитый кумир, Марк приходил к скороспелым выводам, проникнутым очень наивным цинизмом, выводам, о которых лучше не говорить. Он усиленно разыгрывал перед самим собой (о других он тогда не думал) пресыщенного мужчину. И в то же время с волнением и слепой жадностью невинного ребенка впивал загадочное и чувственное очарование женщины. Женщина возбуждала в нем и отвращение и влечение.

Влечение, смешанное с отвращением... Какому мужчине оно не знакомо? В эту пору жизни в Марке сильнее говорило отвращение. Но даже отвращение имело острый привкус, по сравнению с которым все другие переживания его сверстников казались пресными. Одетту он презирал и считал, что дружба с такой маленькой девочкой унижает его достоинство.

Да, Одетта была маленькая девочка, но, как ни странно, в маленькой девочке уже проявлялась женщина. Вопреки теориям известных педагогов, которые делят детство на резко разграниченные периоды, приписывая каждому периоду какую-нибудь характерную черту, уже в детстве, уже в раннем детстве проявляются все задатки человека, становится ясен его двойной облик – настоящий и будущий (не говоря уже о Прошлом, огромном и непроглядном, определяющем собой тот и другой). Но, чтобы различить этот облик, надо быть очень внимательным: в предутреннем сумраке детства он возникает только проблесками.

Эти проблески у Одетты бывали заметны чаще, чем у большинства детей.

Она была скороспелка. Очень здоровая физически девочка таила в себе чувственные инстинкты, не соответствовавшие ее возрасту. От кого она унаследовала их? От Аннеты или от Сильвии? Аннете казалось, что она узнавала в этой девочке себя, какой она была в ее годы. Но она ошибалась: она была далеко не такой скороспелкой. Наблюдая Одетту, она вспоминала свое детство и в простоте души приписывала этому возрасту страсти, пережитые ею в четырнадцать-пятнадцать лет.

Душа Одетты походила на птичник, полный шума трепещущих крыльев.

Здесь птицами проносились первые неуловимые вспышки любви, рождая свет и тени. Минуты безмятежного довольства сменялись нервной взвинченностью; девочке иногда без причины хотелось плакать, а иногда громко смеяться.

На смену приходили усталость, вялое безразличие ко всему. А там, смотришь, неизвестно почему, чье-нибудь слово или жест, истолкованные ею по-своему, снова развеселят ее, и она счастлива!.. Изнемогая от счастья, опьяненная им, как дрозд, наглотавшийся винограду, она болтала, болтала... И вдруг – бац!.. Одетта исчезла, никто не знал, куда она девалась, а потом ее находили спрятавшейся в углу чулана, где она упивалась своей, неведомо откуда налетевшей, радостью, которую ей самой трудно было понять. Словно стая птиц прилетали и улетали в ее душе, быстрее молнии сменяя одна другую...

Неизвестно, до какого момента дети вполне искренни в своих чувствах: эти чувства, существовавшие задолго до них, приходят к ним из неведомой дали прошлого, дети первые им удивляются и, словно стремясь проверить их, превращаются в актеров, изображающих эти переживания. Такая способность бессознательно раздваиваться – инстинктивное средство самозащиты, ибо она помогает им нести бремя, непосильное для их хрупких плеч.

На Одетту находили порывы влюбленности то в одного, то в другого, а иногда и вовсе ни в кого, и влюбленность эту она невольно выражала с некоторой театральностью, не всегда громогласно, иногда тихонько, в монологах, которые она произносила наедине, только для того, чтобы излить душу. Выражая свои чувства в словах и жестах, она как бы ослабляла их напор. Такие приливы нежности чаще всего бывали у нее к Аннете, или к Марку, или к обоим вместе, и часто, думая о Марке, она объяснялась в любви не ему, а Аннете, потому что Марк насмехался над ней. Марк ее презирал, и она его за это ненавидела. Она страдала от унижения и ревности и жаждала ему отомстить... Но как? Как сделать ему больно? Очень-очень больно? Чем его уязвить? Увы, коготки у нее были еще детские! Какая досада!.. Понимая, что она ничего не может ему сделать (пока!), Одетта притворялась равнодушной... Но очень обидно сознавать свое бессилие и трудно притворяться равнодушной, когда постоянно хочется то смеяться, то плакать! Такое самообуздание было не в характере Одетты, оно ее угнетало. Она впадала в апатию, пока властная детская резвость, потребность в веселье и движении не заставляли ее снова приниматься за игры.

Аннета наблюдала, угадывала (иногда дополняя воображением) эти приступы детского отчаяния и, вспоминая свои, жалела Одетту. Сколько она сама растратила сердечного жара, любя, желая, терзаясь, – и для кого, для чего? Зачем это было нужно? Какое несоответствие с той ограниченной целью, которую нам ставит природа! Как она расточительна, эта природа, и как наобум распределяет она способность любить! Одним дает слишком много, другим – слишком мало. Себя и Одетту Аннета причисляла к тем, кому дано слишком много, а сына своего – к обделенным. Тем лучше для него!

Бедный мальчик!..

Но мальчик был вовсе не такой уж бедный! Его духовная жизнь была не менее богата, чем у Одетты, в голове мысли бурлили так же неистово (только он их не высказывал), а чувства были не менее сильны, но сосредоточены на другом. Да, к тому, что занимало «этих женщин», он был глубоко равнодушен. Его волновали иные страсти. Более развитой умственно, чем Одетта, и гораздо меньше поглощенный жизнью чувств, просыпавшихся у него медленнее, чем у нее, этот мальчик, уже познавший прилив темных желаний, стремился, как настоящий мужчина, действовать и властвовать. Он мечтал о таких победах, по сравнению с которыми победа над женским сердцем (если бы в эту пору детства он мог думать о ней!) показалась бы ему жалкой. Мальчиков прошлых поколений увлекали солдаты, дикари, пираты, Наполеон, морские приключения. А Марк бредил автомобилями, аэропланами, радио. Идеи, занимавшие тогда мир, плясали вокруг него в головокружительном хороводе. Планету нашу сотрясала лихорадка движения; все мчалось, летело, рассекая воздух и воды, вертелось, кружилось. Чудеса неистового изобретательства преображали стихии. Не было больше границ человеческой мощи, а значит, не было преград и воле человека! Пространства и времени не существовало, они исчезли, вытесненные скоростью. Они, как и люди, больше не принимались в расчет. Одно имело значение: Воля, неограниченная Воля!

Марк имел очень слабое представление о зачатках современной науки. Он читал, ничего не понимая, научный журнал, который выписывала мать. Но он уже с рождения жил в атмосфере чудес науки. Аннета атмосферы этой не замечала, потому что она постигала науку путем схоластическим, она не вдыхала ее вместе с воздухом. Написанные мелом на доске цифры, геометрические фигуры, выводы – вот что была для нее наука. А Марку она представлялась сказочной силой. Именно потому, что разум его еще молчал и не связывал его, он отдавался восторгу воображения, такому же туманному и пламенному, как тот, что надувал паруса аргонавтов. Он мечтал о самых необычайных подвигах: прорыть туннель сквозь весь земной шар, подняться в воздух без аэроплана, соединить Марс с Землей, одним нажатием кнопки взорвать Германию или какоенибудь другое государство (ему было все равно какое). За таинственными словами «вольты», «амперы», «радий», «карбюратор», которые он употреблял с апломбом, но наобум, ему чудились сказки тысячи и одной ночи. Неужели же он с таких высот спустился бы на землю и унизился бы до мыслей о глупой девчонке?

Однако, хотя тело и мысль – близнецы, они никогда не шагают в ногу.

Всегда кто-нибудь из двух (не всегда один и тот же) отстает в росте, а другой спешит его опередить. Физически Марк был еще ребенком, и в то время, как ум его витал в облаках, какая-то ниточка держала его на привязи, тянула вниз, где так весело играть! И порой он, за неимением лучшего, снисходил до детских забав, а то и без всякого высокомерия всей душой отдавался играм с «глупой девчонкой».

Это были приятные передышки. Однако они никогда не длились долго.

Одетта и Марк были слишком разные дети, и разница между ними была не только в возрасте и в том, что Одетта была девочка, – нет, все дело было в разнице темпераментов. Одетта, некрасивая, походившая больше на отца (только глаза у нее были, как у Аннеты), круглолицая, толстощекая и курносенькая, росла крепким, здоровым ребенком, и пылкость ее характера ничуть не нарушала равновесия, – наоборот, как бы давала естественный выход избытку жизненных сил. Одетта не болела ни одной из легких болезней детского возраста. В организме Марка, напротив, тяжелая болезнь, перенесенная им на первом году жизни, оставила заметный след. Правда, позднее врожденное здоровье взяло верх, но часть детства была испорчена постоянной борьбой организма с болезнями, в которой он нередко оказывался побежденным. Марк очень часто простужался, и малейшая простуда вызывала бронхит и жар. Самолюбие мальчика страдало от этого, так как он инстинктивно уважал только гордых и сильных людей.

В конце 1911 года, то есть через год после примирения сестер, Марк, как это часто с ним бывало зимой, схватил простуду, осложнившуюся инфлюэнцей и потому встревожившую родных. Одетта пришла к нему. Ей это запрещали, боясь, как бы она не заразилась, но она ухитрилась пробраться к нему вечером, когда обе матери были чем-то заняты в соседней комнате.

Она очень жалела Марка, и Марку на этот раз изменила его обычная сдержанность. Он был в сильной тревоге.

– Одетта, что они говорят?

(Он думал, что болезнь его опасна и от него это скрывают.).

– Не знаю. Ничего не говорят.

– А доктор?

– Доктор сказал, что это пустяки.

У Марка немного отлегло от сердца, но он все еще не верил.

– А ты правду говоришь? Нет, не верю! От меня скрывают... Я очень хорошо знаю, что у меня...

– Что? Марк молчал.

– Марк, что у тебя?

Но он замкнулся в гордом и враждебном молчании. Одетта всполошилась.

Она сразу поверила, что он тяжело болен, и ее беспокойство передалось Марку. Со свойственной ей склонностью к преувеличениям и мелодраматизму Одетта всплеснула руками:

– Ах, Марк, пожалуйста, не будь так болен! Я не хочу, чтобы ты умер!

Марк не имел ни малейшего желания умирать. Он любил, чтобы его жалели, но так много жалости он не требовал. Услышав от Одетты то, чего он сам боялся, он оцепенел от страха. Он не хотел это показывать, но не выдержал:

– Ага, значит, ты от меня скрывала! Ты знаешь, что я очень болен?..

– Нет, нет, я ничего не знаю, я не хочу, я не хочу, чтобы ты был так болен!.. Ох, Марк, не умирай! Если ты умрешь, я умру вместе с тобой!

Она с плачем бросилась к нему на шею. Марк был сильно взволнован и тоже заплакал, сам не зная, кого он жалеет, себя или Одетту. На шум прибежали обе мамаши, разбранили их и увели Одетту. Но эта минута очень сблизила детей.

Впрочем, утром настроение у Марка уже изменилось. Тревога прошла, и он даже был зол на себя за то, что накануне оказался трусишкой (старшие, чтобы рассеять его страхи, посмеялись над ним). Он злился и на Одетту, которая своим дурацким волнением довела его до такого малодушия. И кроме того... он слышал ее смех, видел ее издали, пышущую здоровьем, и сердился на нее за это. Марк завидовал этому избытку здоровья и чувствовал себя униженным.

Долгое время после выздоровления его мучило то, что он выдал себя, осрамился перед двоюродной сестренкой. Еще неприятнее было сознание, что он и в самом деле тогда перепугался и Одетта это видела. А Одетта, успокоившись, все-таки коварно запомнила ту минуту. Она увидела тогда Марка без ходуль – просто трусливого маленького мальчика. Таким она его еще больше любила. Но он никак не мог ей это простить.

Марк поправился. Одетта расцвела. Прошлым летом она в первый раз пошла к причастию и очень этим гордилась. (В то время церковь, подобно Джоконде, искала невинные души и, почуяв своим длинным подозрительным носом дух времени, решила, что чистота и невинность сохраняются лишь до семилетнего возраста.) Отныне Одетта считала себя уже взрослой женщиной и, стараясь всем это доказать, сдерживала свою резвость, напоминая козленка на привязи. Но этот козленок каждую минуту мог одним прыжком вырваться у вас из рук... Дела Сильвии шли хорошо, она чувствовала себя счастливой.

Да и Аннета в семье сестры удовлетворяла свою потребность любви, уже не такую острую, как когда-то, умеренную испытаниями и годами.

Для нее, казалось, наступила безбурная полоса жизни.

Все говорило о прочном благополучии.

Стоял конец октября. В один из тех жарких и ослепительных дней, когда не затененный ни единым облачком солнечный свет кажется обнаженным, как и деревья, с которых облетела листва: в четвертом часу Аннета сидела у Сильвии. Окна, выходившие во двор, были открыты, чтобы дать доступ в комнату лучам осеннего солнца, золотым и сладким, как мед. Обе женщины внимательно рассматривали и щупали образцы новых материй и, всецело погруженные в свое занятие, вели оживленный разговор. Одетта – ей уже исполнилось восемь лет, накануне праздновался день ее рождения – была в одной из дальних комнат по другую сторону коридора, которые выходили окнами на улицу. Она только что просунула в полуоткрытую дверь свой любопытный носик, желая узнать, что делают мать и тетка. Ее прогнали, строго приказав до обеда кончить уроки. Марк был в лицее и должен был прийти через полчаса.

Время текло неторопливо и ровно, без единой заминки, без малейшей ряби, и казалось, так будет продолжаться всю жизнь. Сестры чувствовали себя хорошо, но и не думали этому радоваться, это было естественно! Во дворе, в плюще, покрывавшем стену, весело чирикали воробьи. Осенние мухи жужжали от удовольствия, наслаждаясь последними теплыми днями и отогревая на солнышке цепенеющие крылья.

Сестры ничего не слышали... Ничего. И все-таки обе замолчали сразу, в одно и то же мгновение, как будто почувствовав, что порвалась тонкая ниточка, на которой держалось их счастье...

У входной двери раздался звонок.

– Неужели Марк? Нет, ему еще рано.

Опять звонок. Потом забарабанили в дверь... Есть же такие торопыги!..

Сейчас!..

Сильвия пошла открывать, Аннета за ней, в нескольких шагах. У двери запыхавшаяся привратница что-то кричала, размахивая руками. В первое мгновение они не поняли...

– Вы еще ничего не знаете, сударыня? Случилось несчастье... Маленькая барышня...

– Кто?

– Ваша Одетта... Бедная девочка!..

– Что? Что?

– Упала...

– Упала!

– Да, она внизу.

Сильвия взвыла. Оттолкнув привратницу, она стремглав помчалась вниз по лестнице. Аннета хотела бежать за нею, но у нее подкосились ноги, сильное сердцебиение мешало идти. Пришлось ждать. Она еще стояла наверху, перегнувшись через перила, когда с улицы донеслись дикие крики Сильвии...

Но что же случилось? Одетта была непоседа; готовя уроки, она постоянно вскакивала с места и всюду совала нос, и теперь она, вероятно, высунулась из окна посмотреть, не идет ли Марк, и слишком низко наклонилась... Бедная девочка не успела даже сообразить, что случилось...

Когда Аннета, шатаясь, сошла наконец вниз, она увидела толпу людей на улице, обезумевшую Сильвию и на руках у нее истерзанное тельце с безжизненно повисшими руками и головой – точь-в-точь зарезанный ягненок. Под темной шапкой волос не видно было разбитого черепа. Только из носу вытекло немного крови. Глаза, еще открытые, словно спрашивали... Ответ дала смерть.

Аннета упала бы на землю с криком ужаса, если бы ее не парализовало дикое исступление Сильвии, и воплях которой слышалась вся безмерность человеческих мук. Сильвия, стоя на коленях, почти легла грудью на ребенка, поднятого ею с мостовой. Она с неистовыми криками трясла его и звала, звала Одетту. Она проклинала – кого, что? Небо, землю... Она сходила с ума от ненависти и отчаяния...

Впервые увидела Аннета, что и сестра одержима сильными страстями.

Сильвия сама их в себе никогда не подозревала, так как жизнь до сих пор щадила ее, не давая им повода проявиться. Теперь Аннета узнавала в ней свою кровь.

Отчаяние сестры не позволяло Аннете дать волю своему. Чтобы поддержать Сильвию, она должна была быть сильной и спокойной, и она это сумела. Она взяла Сильвию за плечи. Та вырывалась и продолжала вопить, но Аннета наклонилась и подняла ее. И Сильвия, покорившись наконец этой властной нежности, затихла, подняла голову. Увидев столпившихся вокруг людей, она обвела их суровым взглядом и, не вымолвив ни слова, с ребенком на руках пошла к дому.

Она только что переступила порог, как шедшая за ней Аннета заметила на углу Марка, который возвращался из школы. И, как ни сильно было ее горе и любовь к несчастной девочке, сердце запрыгало у нее в груди:

«Какое счастье, что не он!»

Она побежала навстречу Марку, чтобы помешать ему увидеть. При первых же ее словах он побледнел и стиснул зубы. Аннета отвела его подальше от места, где произошло несчастье, и сказала, что Одетта сильно расшиблась.

Но он, со свойственным детям чутьем, понял, что она умерла. Судорожно сжав руки, он пытался отогнать эту страшную мысль. Однако, несмотря на волнение, он все время был занят собой, следил за своими движениями и выражением лица, за проходившими мимо людьми. Он смутился, заметив, что мать на улице без шляпы и что на них оглядываются. Эта неприятность отвлекла его и помогла успокоиться. Видя, что он держится стойко, Аннета рассталась с ним на полдороге, велев ему идти домой, а сама поспешила к Сильвии. Сильвия, в полном изнеможении упав на стул, сидела в углу у кровати покойницы, ничего не слыша и не понимая, дыша тяжело и шумно, как загнанная лошадь. Мастерицы хлопотали около девочки. Аннета обмыла маленькое тело Одетты, надела на нее чистое белье и уложила в постель, как в те далекие вечера (только вчера, а как бесконечно далеко было это время!), когда она приходила выслушивать поверяемые ей тихонько детские тайны! Сделав все, что нужно, она подошла к Сильвии и взяла ее за руку.

Влажные и холодные пальцы лежали безвольно в ее руке. Аннета сжимала эти пальцы, из которых, казалось, ушла жизнь. У нее не хватало духу шептать сестре слова утешения, они все равно не прошли бы сквозь стену отчаяния.

Одно только физическое прикосновение, полное сестринской любви и сострадания, могло постепенно дойти до сердца Сильвии. Аннета обняла Сильвию, прижалась лбом к ее щеке. Слезы ее капали на шею и грудь сестры, словно для того, чтобы растопить ледяную кору, сковавшую это сердце. Сильвия молчала и не двигалась. Но пальцы ее уже начали слабо отвечать на пожатие Аннеты. Когда пришел Леопольд, Аннета оставила их вдвоем.

Она пошла домой к Марку и сказала ему всю правду. Но он уже знал ее.

Он скрывал свое волнение, потому что оно его пугало, и старался сохранять спокойный и уверенный вид. Это удавалось ему только до тех пор, пока он молчал. Стоило ему заговорить, как голос его дрогнул и оборвался.

Он убежал в другую комнату, чтобы выплакаться наедине. Аннета материнским чутьем угадывала тоску детского сердца при первом столкновении со смертью и не стала говорить с сыном на эту опасную тему. Она просто посадила его к себе на колени, как бывало в раннем детстве. Марк и не подумал обидеться на то, что с ним обращаются, как с малышом, и, словно ища спасения, прильнул к ее теплой груди. Так оба они успокоились, убаюкав свой страх сознанием, что они не одиноки, что они вдвоем могут от него защищаться. Потом Аннета заставила мальчика лечь спать, уговаривая его быть храбрым, как подобает мужчине, и не бояться, если ей придется на ночь уйти и оставить его одного. Марк обещал.

И Аннета поздно ночью опять пошла в дом, где произошла трагедия. Ей хотелось посидеть около умершей. Сильвия уже вышла из своего мрачного бесчувствия. Не вернулось к ней и бурное отчаяние первых минут. Но на нее тяжело было смотреть. Аннета, войдя, увидела, что она улыбается.

Должно быть, у нее помутилось в голове. Услышав шаги Аннеты, она подняла глаза, посмотрела на сестру и, подойдя к ней, сказала:

– Она уснула.

Взяв Аннету за руку, она подвела ее к кровати.

– Смотри, какая она хорошенькая! Сильвия говорила это, сияя от радости, но Аннета приметила в ее лице тень тайной тревоги. И, когда Сильвия через минуту опять сказала вполголоса: «Она сладко спит, правда?..» – Аннета, встретив лихорадочный взгляд, ожидавший ответа, ответила то, что от нее хотели услышать:

– Да, она спит.

Она прошла с Сильвией в соседнюю комнату. Там сидели Леопольд и одна из мастериц. Они пытались завязать разговор, чтобы отвлечь Сильвию. Но мысль ее металась, как раненая, перескакивала с одного на другое, ни на чем не задерживаясь. Она взялась за какое-то рукоделье, каждую минуту бросала его, потом брала снова и снова бросала, точно прислушиваясь к дыханию в соседней комнате, и все твердила:

– Как крепко она спит! При этом она обводила взглядом окружающих, чтобы их... нет, чтобы себя убедить в этом. Один раз, подойдя к кровати, она нагнулась над мертвой девочкой и стала говорить ей ласковые слова.

Для Аннеты было пыткой слушать это, ей хотелось, чтобы сестра замолчала.

Но Леопольд тихонько умолял ее не мешать Сильвии – пусть утешается иллюзией.

Иллюзия рассеялась сама собой. Сильвия вернулась на место, опять взялась за работу и ничего больше не говорила. Вокруг нее разговаривали, но она не слушала. Скоро умолкли и остальные. В комнате нависло унылое молчание... Вдруг Сильвия закричала. Это был протяжный крик без слов. Упав грудью на стол, она стала биться об него головой. Быстро убрали иголки и ножницы. Когда Сильвия смогла заговорить, она стала проклинать бога. Она в него никогда не верила, но надо же отвести душу! И, грозно сверкая глазами, она осыпала бога грубыми ругательствами...

Она скоро обессилела, и ее отнесли в постель. Она лежала неподвижно.

Аннета не отходила от нее, пока она не заснула.

Домой Аннета возвращалась совсем разбитая. Над улицами уже вставал белесый рассвет... Марк не спал. Она стала раздеваться, дрожа от холода.

Но в последнюю минуту, когда уже собиралась лечь в постель, она босиком, в одной рубашке бросилась в комнату сына. Слишком много она за этот день перестрадала, слишком, долго крепилась! Она страстно целовала мальчика в губы, в глаза, в уши и шею, целовала ему руки и ноги, твердя:

– Родной мой, маленький мой... Ты не оставишь меня, не оставишь?..

Марк был испуган, смущен, сильно взволнован. Он плакал вместе с нею, жалея больше себя, чем других. Но и других тоже. Сейчас он почувствовал горечь своей утраты, он оплакивал эту любовь, которую раньше отвергал. С нежностью и грустью он вспоминал тот вечер, когда был болен и Одетта пробралась к нему. И подумал:

«А все же умер не я! Я жив!..»

Аннета дрожала при мысли, что предстоит еще такой же день. У нее на это не хватило бы сил. Но все дальнейшее переживалось уже не с такой ужасающей остротой, как в первые часы. Когда страдание доходит до высшей точки, оно неизбежно начинает спадать. От него либо умирают, либо привыкают к нему.

Сильвия взяла себя в руки. Лицо ее было мертвенно-бледно, у носа и в углах рта залегли жесткие складки (они, хотя потом и сгладились немного, навсегда оставили след на лице Сильвии). Но она была спокойна, деятельна, занялась вместе с мастерицами кройкой и шитьем траурных платьев.

Она отдавала распоряжения, надзирала за всем, работала сама, движения ее рук были точны и так же уверенны, как и взгляд. Когда она примеряла Аннете платье, та боялась проронить слово, которое могло бы напомнить Сильвии о похоронах. Но Сильвия сама о них заговорила – спокойно, хладнокровно. Она никому не хотела поручить связанные с ними хлопоты и распорядилась всем до мелочей. Это искусственное спокойствие Сильвия сохраняла до конца похорон. И только выполнению религиозных обрядов воспротивилась с холодной, сосредоточенной злобой. Она не прощала богу смерть девочки!.. До этого несчастья Сильвия была безотчетно неверующей, но к религии относилась только безразлично, а не враждебно. Не признаваясь в этом, слегка посмеиваясь над собой, она даже была растрогана, когда увидела свою хорошенькую дочку в белом платье причастницы... А теперь она знала, что все – обман, да, да!.. Подлый бог!.. Никогда она не простит ему!

Аннета боялась, что нечеловеческие усилия, которые делает над собой Сильвия, разрешатся новым приступом отчаяния, когда она вернется домой с кладбища. Но ей не удалось остаться с сестрой. Сильвия резким тоном велела ей идти домой. Присутствие Аннеты было для нее нестерпимо: ведь у Аннеты есть сын!..

На другой день встревоженный Леопольд пришел к Аннете и рассказал, что Сильвия не ложилась всю ночь. Она не плакала, не жаловалась, страдала молча. Не щадя себя, она начала по-прежнему работать в мастерской.

Привычные обязанности требовали своего настоятельнее, чем сама жизнь.

Тяжелое душевное состояние Сильвии сказывалось только в некоторых мелочах: раз она криво скроила платье (таких промахов за нею никогда не водилось) и, не сказав ни слова, выбросила его. В другой раз порезала пальцы ножницами. По вечерам ее уговаривали лечь. Но она все ночи напролет сидела в постели без сна, не отвечая тем, кто с нею заговаривал.

И каждое утро до работы в мастерской она ходила на кладбище.

Так прошли две недели. Однажды Сильвия вдруг среди бела дня куда-то скрылась. Приходили заказчицы, ждали. Подошел час ужина – ее все не было. Пробило десять, одиннадцать. Муж боялся, что она в отчаянии покончила с собой. Наконец в час ночи она вернулась домой и эту ночь спала до утра. Узнать у нее ничего не удалось. Следующие вечера она опять где-то пропадала. Теперь она уже стала разговаривать с окружающими и, казалось, оттаяла, но упорно скрывала, куда ходит по вечерам. Мастерицы начали шушукаться. Добрый муж жалел ее и, пожимая плечами, говорил Аннете:

– Если даже она изменяет мне, я не могу на нее сердиться: она так настрадалась!.. Если это может ее отвлечь от навязчивых мыслей... что ж, пускай!

Аннета как-то подстерегла Сильвию, когда та выходила из дому, и осторожно дала ей понять, какое беспокойство и какие подозрения вызывают ее отлучки, как они огорчают ее близких. Сильвия сперва не хотела даже остановиться и проявила полное равнодушие к тому, что о ней могут подумать. Но, узнав о доброте мужа, она растрогалась и, уступив внезапной потребности излить душу, увела Аннету к себе в комнату. Здесь она заперла дверь и, сев рядом с сестрой, вполголоса, с таинственным видом, блестя глазами, рассказала ей, что каждый вечер посещает кружок спиритов, которые собираются у стола, и там она беседует со своей умершей дочкой.

Аннета, не смея выдать свои чувства, с ужасом слушала Сильвию, которая умиленно пересказывала ей ответы Одетты. Сильвию теперь уже не нужно было заставлять говорить – ей радостно было повторять вслух слова девочки, в эти слова она вкладывала всю душу. Аннета не решалась разрушить иллюзию, которой только и жила теперь сестра. А Леопольд – тот даже готов был поощрять Сильвию. В глазах этого простого и здравомыслящего человека самовнушение Сильвии было не хуже всякой другой религии. Аннета посоветовалась с врачом, и тот сказал, что не надо трогать Сильвию, пока она не изживет свое горе.

Теперь Сильвия ходила сияющая. Глядя на нее, Аннета мысленно спрашивала себя, не лучше ли священная материнская скорбь, чем эта нелепая радость, оскорбляющая таинство смерти. В мастерской Сильвия уже не скрывала своих сношений с потусторонним миром. Девушки расспрашивали ее о сеансах – ее рассказы доставляли им такое же удовольствие, как те романы, что печатаются в газетах. Заходя в мастерскую, Аннета слышала, как они оживленно обсуждали последнюю беседу Сильвии с умершей Одеттой. А раз она видела, как одна из учениц хихикала, пряча лицо за материю, которая была у нее в руках. Сильвия, еще недавно столь чуткая к иронии и умело пускавшая ее в ход, теперь болтала, ничего не замечая, всецело поглощенная своей бредовой идеей.

На этом дело не кончилось. Однажды вечером, ничего не сказав Аннете, она повела на сеанс Марка. Она опять воспылала к нему восторженной любовью, и лицо ее светлело, когда он приходил. Не застав Марка дома, Аннета сразу догадалась, в чем дело. Но когда он вернулся поздно вечером взвинченный и расстроенный, она удержалась от расспросов. Ночью мальчик кричал во сне. Аннета встала и успокоила его, нежно гладя по голове.

Утром она сурово поговорила с Сильвией. Когда дело касалось ее сына, она не могла щадить сестру. На этот раз она не скрыла своего глубокого отвращения к ее опасным сумасбродствам и категорически запретила ей вовлекать в них ребенка. В другое время Сильвия отвечала бы не менее резко, но теперь она только загадочно усмехалась, потупив голову, чтобы не встречаться с гневным взглядом Аннеты. У нее не было прочной внутренней уверенности в истинности своих откровений, и она опасалась беспощадной критики сестры. Она не стала спорить с Аннетой и ничего не обещала – словом, вела себя, как нашкодившая кошка, которая лукаво и вкрадчиво слушает, как ее журят, а все-таки делает по-своему.

Она не решалась больше брать Марка с собой, но поверяла ему все, что слышала на спиритических сеансах, и очень трудно было помешать этим беседам, которые Марк хранил в тайне с такой же осторожностью, как и тетка. Она рассказывала Марку, что Одетта говорит с нею о нем. Это-то и привязывало Сильвию к мальчику: Одетта как бы завещала ей Марка. Она играла роль посредницы между обоими детьми, передавая каждому, что сказал другой. Марк, в сущности, ей не верил; критический ум, унаследованный от деда, защищал его от веры в такую бессмыслицу, но она волновала его воображение. Он слушал с любопытством и каким-то смутным отвращением. Увлекаясь этой нездоровой игрой, он в то же время строго осуждал Сильвию, распространяя свое презрение на всех женщин. Эта могильная атмосфера была опасна для мальчика его лет. Слишком рано было ему навязано знакомство с жуткой комедией жизни и смерти. Он как бы ощущал вокруг запах гниющих тел, он задыхался от этого запаха. И так как ум его не был настолько развит, чтобы защищать его, то бурные жизненные силы юности проявлялись в смутных инстинктах, которые бродили в нем, как звери в ночи.

Страшная стая! Можно подумать, что в силу какого-то закона эмбриологии психический организм человека в процессе развития проходит ряд самых низменных животных стадий, прежде, чем вознестись на высокую ступень ума и воли. К счастью, он короток, этот период, напоминающий о нашем происхождении от диких животных. Это – шествие призраков. Самое лучшее – дать им пройти как можно быстрее и, отойдя в сторону, ничем не пробуждать их темного сознания. Но период этот не безопасен, и самая любовная бдительность не может уберечь от него ребенка, ибо маленький Макбет один видит эти призраки. Всем другим, даже самым близким, место Банко кажется пустым. Взрослые слышат бодрый голос ребенка, смотрят в его невинное лицо, не замечая опасных теней, пробегающих в глубине ясных глаз. Да и сам он, любознательный наблюдатель, едва ли подозревает о них. Как ему распознать эти инстинкты жадности, жестокость и даже... склонность к преступлению, если они явились из чужого мира, в котором он не был рожден?

Нет ни одной порочной мысли, которая не коснулась бы его в этот период жизни, которой он не попробовал бы на вкус!

Две женщины опекали Марка, и обе не подозревали, каким нравственным уродом бывает в иные минуты этот баловень, который всегда у них на глазах.

Сильвия понемногу успокаивалась. Ее рассказы о спиритических сеансах уже не звучали так таинственно, она сообщала о них теперь без волнения, мельком, без всякой навязчивости. Скоро в тоне ее даже стала заметна какая-то принужденность, а там она и совсем перестала об этом говорить и больше не отвечала на расспросы... Разочаровалась ли она и не хотела в этом сознаваться? Или усталость ее одолела? Этого Сильвия никому не открыла. Но в долгих беседах, которые она по-прежнему вела с Марком, потусторонний мир занимал все меньше места и в конце концов отошел на задний план. Казалось, Сильвия снова обрела душевное равновесие. О пережитом испытании говорили постороннему глазу только некоторые перемены в ее наружности. Она постарела, и горе не только не одухотворило ее черты, а, напротив, придало им какую-то грубую телесность. Формы стали пышнее, в ней была та же грация, но больше блеска. Мощный инстинкт жизни победил мучительную тоску. И новые горести и радости, опадающие листья дней, пыль исхоженных дорог мало-помалу засыпали зияющую могилу в ее сердце.