Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

РОМЕН РОЛЛАН

МAXATМA ГАНДИ

(ВОЖДЬ ИНДУССКИХ РЕВОЛЮЦИОНЕРОВ)

Стране славы и рабства, Стране однодневных царств и вечных мыслей, Народу, который бросает вызов времени, Возрожденной Индии. В годовщину осуждения ее Мессии (18 марта 1922 года).
Приступая к этой работе, я приношу глубокую благодарность сестре моей, бывшей мне верной сотрудницей, и моему другу Калидас Нагу, большие познания и неустанное внимание которого направляли мои шаги по лесу индусской мысли. Я благодарю также издателя С. Ганесана из Мадраса, который предоставил в мое распоряжение большую часть своих изданий.
ПРЕДИСЛОВИЕ

Ганди — Великая Душа (Махатма), вождь и апостол Индии, индусский Толстой, с той однако разницей, что «Толстой непротивленец усилием воли, Ганди таков по натуре».

Британская политика порабощения Индии заставила его стать во главе национального движения индусов.

Для Ганди это движение прежде всего дело совести; борьба за сварадж (гомруль) — борьба за истину, за справедливость.

Он хочет накормить голодных, защитить униженных, возродить индусскую культуру, — но прежде всего он выполняет нравственный долг, утверждает в мире мистический закон любви: революция для него религиозный подвиг.

Существуют два подхода к миру: подход мистика, для которого мир живая душа, управляемая таинственными силами; высший долг человека — исполнить данный ими завет. Другой подход испытующего наблюдателя: мир — хаос, управляемый имманентными законами развития, человек — частица мира и подчинен общим мировым законам.

На стороне первых не рассуждающая вера. На стороне вторых — пытливый ум.

Неслучайно мистик Ганди отрицает европейскую культуру, не только «сатанинскую цивилизацию» и машинизм Запада, но и самый прогресс и науку. Между пытливым умом и мистическим чувством конфликт неизбежен. Ганди последователен: он отвергает соблазны разума и зовет свой народ к самодеятельной прялке и древней мудрости Вед и Упанишад.

Домашняя прялка воистину является знаменем, которое Ганди несет впереди индусского национального движения. Правда, индусская буржуазия, возглавляющая борьбу за самостоятельность Индии, т.-е. за избавление от конкуренции английской промышленности и за право свободно эксплуатировать естественные богатства и народные массы Индии, видит в прялке символ отечественного производства — и только. Но Ганди серьезно мечтает спасти Индию от Машинизма и вернуть ее к тому благополучию, в котором она; пребывала тысячелетия тому назад. Собранный по предложению Ганди для национального фонда 1 миллион ф. ст. был в большей своей части употреблен на закупку 10 миллионов прялок — самое странное в истории использование революционного фонда!

Разумеется, противоречие между истинными тенденциями буржуазии и реакционным идеализмом Ганди не может долго оставаться скрытым.

Но и помимо того, в индийском национальном движении намечается естественный раскол, и недалеко то время, когда Индия станет ареной напряженной классовой борьбы — случится ли это до национальной победы или после, это безразлично.

Уже сейчас заложен фундамент Коммунистич. Партии Индии, индусские рабочие объединяются в профессиональные союзы, крестьяне — в союз бедняков и крестьянский союз. Ганди — своеобразный революционер, консерватор-мистик, естественно не примкнет в этой борьбе к буржуазии, тенденции которой явно противоположны его намерениям, не примкнет он и к передовому пролетариату и крестьянству. Дело в том, что этот своеобразный народный вождь признает кастовое деление, правда, в несколько урезанном виде; но и самого факта достаточно, чтобы предвидеть ярко реакционную позицию, которую он займет в предстоящей борьбе.

Впрочем, и помимо этого специфически индусского факта, легко предвидеть ту роль, которую этот политик-мистик сыграет в дальнейшей стадии развития индусского движения: Ганди либо вовсе удалится от революции, либо станет в ряды самой отсталой части крестьянства.

Революционная тактика Ганди, как и все его мировоззрение, определяются религиозностью его натуры. Разумеется, наилучшие для спасения души методы не всегда являются самыми рациональными в революционной борьбе. Впрочем, до поры до времени пассивное, сопротивление, — непротивление злу насилием, — представляет собой единственный возможный метод борьбы безоружного народа с вооруженным до зубов британским львом. Но Ганди проповедует этот метод как единственно приемлемый по религиозно-мистическим соображениям. Так объективная необходимость превращается в мистическую добродетель. Конечно, мистическое чувство — плохой компас для революционного вождя. С точки зрения революционной тактики Ганди совершил не мало грубых промахов и бессмысленных упущений. И еще больше промахов и упущений предстоит ему совершить в будущем: социальная обстановка усложняется, и ориентироваться в ней с помощью одного только благочестия делается все трудней и трудней.

Нужно ли подробнее говорить о политических идеалах этого мистика, ставшего революционером? В них много национальной узости и консерватизма. У Ромэн Роллана нет иллюзий на этот счет. Но Роллан нашел в Ганди созвучную душу; он видит свет, источаемый пламенеющим сердцем Ганди — свет непреклонной любви. Самоотверженная любовь — он верит — озарит и спасет мир.

Роллан слишком европеец, чтобы удовлетвориться патриархальной прялкой и средневековым благочестием Ганди. Он любит многогранную культуру человечества, уважает пытливость научных исканий, но слишком эмотивный по натуре, он не может подойти к общественной жизни с напряженной сдержанностью исследователя, чтобы уловить ее закономерности.

«По миру пронесся вихрь насилий», говорит Роллан, и ищет виновных; их много, и между ними — «экономический материализм, от которого, задыхаясь, умирает душа». Как это характерно для идеалиста! Экономический материализм царит в мире — этот факт Роллан признает, но тем хуже для факта: Роллан его «не приемлет», т. е. бичует негодующими словами. Так ребенок бьет ступеньку, о которую расшибся. И надо признать, эта ступенька стоит побоев: много идеалистов расшибла головы и много социальных утопистов поломало ноги о нее. Это мелочь, но характерная для Роллана. В ней, как в капле воды, отражается его детски — наивное, насквозь эмотивное мирощущение.

Несчастье мира Роллан видит в насилии и расточает упреки «реальным политикам насилия (революционерам и реакционерам)».

Что и говорить, насилие неприятная вещь. Но как спасти мир от него? Роллан видит спасение в победе духа над материей: свет любви воцарится в сердцах угнетенных и угнетателей и уничтожит власть «материальных сил, неотвратимый детерминизм экономических условий, сжимающий в своих тисках Европу ХХ-го века».

На чем основана эта вера? Роллан приводит только одно основание: «В качестве историка мы знаем, что молнии духа прорезывали небеса, более мрачные, чем наши». Загадочная фраза, очевидно, чудо победы духа над материей уже некогда совершилось, вероятно, в первые века христианства. Но почему «неотвратимый детерминизм экономических условий» продолжает сжимать в своих тисках Европу ХХ-го века? Чудо, стало быть, было маленькое — местное и временное, и, вероятно, очень, маленькое, видимое только через специальные очки историков-идеалистов, для которых впрочем весь исторический процесс является цепью чудес разных калибров — бессильных, увы, при всем обилии побороть, экономический материализм, от которого, задыхаясь умирает душа.

Нет, ссылка на историю явно неудачна, а других оснований Роллан не сообщает.

Очевидно, рациональных оснований для веры в чудеса духа, которые спасут нас от насилия, у Роллана слишком мало, мало даже для социальной утопии. Можно ли, однако, считать Роллана социальным утопистом? Вот в этом-то вся суть: Роллан отнюдь не является социальным идеологом и хотя он очень решительно осуждает «националистов, фашистов, большевиков, народы и классы угнетенные и их угнетателей», — всех применяющих насилие, и одобряет Ганди и гандистов, но никаких социальных идей он не выдвигает и до социальных масс ему вообще никакого дела нет. Что, например, должен думать и чувствовать социальный идеолог по случаю перехода руководства трехсотмиллионной массой людей в руки человека одного с ним лагеря? Ликовать и надеяться: началось, мол, спасение! А вот как отнесся к такому явлению Роллан: за смертью Тилака, признанного вождя Индии, человека, который говорил, что «политика не создана для святых», что «в политике все справедливо» — руководство индусским национальным движением перешло к Ганди. Радует это Роллана? Ничуть. «Тем хуже для Индии и для самого Ганди» — замечает он. — «Роль вождя меньшинства избранных в нравственном отношении натур соответствовала бы больше его природе и его скрытым желаниям», и в другом месте: «Ганди в глубине души питает недоверие к множеству и отвращение к мобократии, к разнузданной массе, он чувствует себя хорошо только среди немногих». «Ганди буквально страдает от толпы», — эти слова в гораздо большей степени, чем к Ганди, относятся к Роллану и выдают его с головой. Перед нами не социальный утопист, который, плохо ли, хорошо ли, тужится решать общественные вопросы, не социальный алхимик, стряпающий — пусть неумело — элексир на предмет избавления человечества от социальных зол. Перед нами фигура гораздо менее смешная, но и менее трогательная: это просто нравственный аристократ, который заботится не о «спасении человечества», а о чистоте души «избранных в нравственном отношении натур».

Очевидно, Роллан сознает, что для завоевания массами человеческих прав — права на хлеб, на отдых, на уважение, на культурную жизнь — нужна жестокая борьба (недаром он пожалел не только Ганди, но и Индию), но, что ему материальные блага масс — ведь это «экономический материализм, от которого задыхаясь, умирает душа». Он предпочитает стоять вместе с немногими избранными в «стороне от схватки» и вся его философия — если можно так назвать наивную идеологию Роллана — это защита «стояния в стороне». Война всколыхнула социальное самосознание всех классов общества. Страшные преступления капитализма — наглая ложь, война, послевоенный грабеж — взывают об отомщении. Горы должны были задрожать и сдвинуться с мест. И горы — народные массы — двинулись. Буржуазия сплотилась для отпора, а интеллигенция, оказавшись между двух огней, частью пошла влево, частью вправо, частью пожелала отойти в сторону. Во главе последних очутился Роллан. В белоснежных одеждах стоит эта кучка «избранных в нравственном отношении натур», горестно сокрушаясь по поводу торжества «грубой национальной надменности», с одной стороны, и «власти исступленных идеологий, сделавших своим кумиром революцию», с другой. Искренность и честность идеолога этой кучки — Роллана — бесспорна, но выдадим ли мы им патент на «избранность в нравственном отношении» — это дело вкуса. Быть может, кое-кто и предпочтет им других людей, запятнанных кровью — своей и чужой — «сделавших своим кумиром революцию», столь решительно осужденных Ролланом.

О. А.

Великая душа Махатма…[1]

Человек, который слился с творцом вселенной.

I

Спокойные темные глаза. Маленький тщедушный человек, худое лицо, большие отстающие уши. На голове белый колпак, одежда из грубой белой ткани, босые ноги. Он питается рисом, плодами, он не пьет ничего, кроме воды, он спит на досках, он спит мало, он работает без устали. Кажется, что его тело не идет в счет. Ничто не поражает в нем с первого взгляда, — только выражение великого терпения и великой любви.

Пирсон, который видел его в 1913 г. в Южной Африке, вспоминает о Франциске Ассизском. Он простодушен, как ребенок,[2] мягок и вежлив даже со своими противниками,[3] целомудренно правдив.[4] Он относится к себе со скромностью и щепетильностью, доходящими до того, что начинает казаться, будто он сам сомневается и хочет сказать: «я ошибся»; никогда не скрывает своих заблуждений, никогда не идет на компромисс, не прибегает ни к какой дипломатии, избегает ораторских эффектов или, верней, не думает о них,[5] питает отвращение к народным манифестациям, вызываемым его личностью, во время которых его слабая фигурка была бы наверное когда-нибудь раздавлена, если бы не его друг Маулана Шаукат Али, ограждающий его своим атлетическим телом; в буквальном смысле слова страдает от толпы, которая его обожает;[6] в глубине души питает недоверие к множеству и отвращение к мобократии, к разнузданной массе; он чувствует себя хорошо только среди немногих и счастлив только в одиночестве, прислушиваясь к still small voice (к слабому внутреннему голосу), который им повелевает…[7]

Таков человек, который поднял триста миллионов людей, поколебал Британскую Империю и в области человеческой политики положил начало движению, самому могущественному за два тысячелетия.

Его настоящее имя — Мохандас Карамшанд Ганди. Он родился в небольшом полу-независимом государстве, на северо-западе Индии, в Порбандаре, белом городе, на берегу Оманского моря, 2 октября 1869 г. Пылкое, живое племя, вчера еще находившееся в брожении из-за гражданских войн. Племя практичное, обладающее деловым чутьем и избороздившее со своими товарами все земли от Адена до Занзибара. Его дед и отец были оба премьер-министрами, оба были смещены за свою независимость, вынуждены были бежать, и жизни их угрожала опасность. Он происходил из богатой, интеллигентной, культурной среды, но не из высшей касты. Его родители были приверженцами школы индуизма Джайна; одним из великих принципов этой школы является Ахимза,[8] непротивление злу, которое ему суждено было победоносно утвердить в мире.

Для Джаинистов любовь в большей степени, чем разум, есть тот путь, который ведет к богу. Отец Махатмы не придавал никакой цены деньгам и мало оставил своим родным, растратив почти все на благотворительность. Мать, сурово религиозная, была индусской святой Елизаветой, соблюдала посты, творила милостыню, ухаживала за больными.

В семье регулярно читали Рамаяну. Его первоначальное воспитание было доверено одному брахману, который заставлял его повторять тексты из Вишну.[9] Но позднее он жаловался, что никогда не был хорошим знатоком санскрита: одна из его претензий против английского воспитания, которое привело его к утрате сокровищ родного языка. Но он очень начитан в индусских писаниях; однако, он читает Веды и Упанишады только в переводах.[10]

Он прошел через серьезный религиозный кризис в то время, когда был еще в школе. Горя возмущением против выродившегося и идолопоклоннического индуизма, он был — вообразил, что был — в течение некоторого времени атеистом. В своем безбожии он дошел с товарищами до того, что стал украдкой есть мясо (самое ужасное святотатство для индуса!). Он думал, что умрет от ужаса и отвращения.[11]

Женившись еще ребенком,[12] он уехал девятнадцати лег в Англию, чтобы завершить свое образование в Лондонском университете и в Школе Правоведения. Его мать не согласилась отпустить его прежде, чем не взяла с него трех обетов Джайна, которые предписывают воздержание от вина мяса и половых сношений.

Он приехал в Лондон в сентябре 1888 г. После первых месяцев неуверенности и разочарований он растратил по своей наивности много времени и денег, чтобы сделаться, как говорит сам, английским джентльменом, — он наложил на себя обязательство строгой жизни и сурового труда. Друзья познакомили его с библией; но еще не пришел его час понять ее. Он утомился первыми книгами и не пошел дальше исхода. Напротив, именно в Лондоне открыл он красоты Бхагавад Гиты. Он был опьянен ею. В ней был тот свет, в котором так нуждался маленький индусский изгнанник. Она вернула ему веру. Он признал, что «для него спасение было возможно лишь через индусскую религию».

Он вернулся в Индию в 1891 г. Печальное возвращение. Его мать только что умерла, и от него скрыли ее смерть. Он стал адвокатом при верховном суде в Бомбее. Несколько лет спустя, он счел своим долгом отказаться от этой профессии, которую считал безнравственной. Даже в то время, когда он занимался ею, он оставлял за собой право бросать дела, если обнаруживая в них что-нибудь несправедливое.

Уже в эту эпоху выдающиеся индийские личности пробуждали в нем предчувствие его будущей миссии: «некоронованный царь» Бомбея, парс Дадабхаи и профессор Гокхаль, оба горящие религиозной любовью к Индии; Гокхаль, один из лучших государственных мужей своего отечества и один из первых восстановителей индийского воспитания; Дадабхаи, основатель индийского национализма (по свидетельству Ганди;[13] оба, как и он, учителя мудрости и доброты. Именно этот Дадабхаи, умеряя юношеский пыл Ганди, преподал ему в 1892 г. первый, практический урок Ахимзы в общественной жизни: героической пассивности, если можно соединить эти два слова, страстного порыва души, которая противится злу не злом, но любовью. Мы вернемся еще к этому магическому слову, к этому возвышенному посланию, с которым Индия обращается к миру.

С 1893 года начинается индийская деятельность Ганди. Она разделяется на два периода: от 1893 до 1914 г. она имеет своим поприщем Южную Африку; начиная с 1914 г., она развертывается в Индии.

То обстоятельство, что эта двадцатилетняя деятельность в Южной Африке почти не встретила отклика в Европе, доказывает только невероятную узость горизонта наших политиков, наших историков, наших мыслителей и наших людей веры: ибо это эпопея души, которой нет равной в наши дни, не только по силе и постоянству самопожертвования, но и по ее победному завершению.

В 1890—91 г. в Южной Африке, главным образом в Натале, жило 150.000 индусов. Наплыв этого чужеземного народа вызвал в белом населении ненависть к иностранцам, которую правительство решило утолить мерами остракизма. Оно хотело воспретить въезд азиатам и вынудить к отъезду тех из них, которые уже обосновались в стране. Систематические преследования сделали для них жизнь невыносимой: обременительные налоги, унизительные полицейские требования, публичные оскорбления и вскоре затем последовавшие линчевание, грабежи и разорения под эгидой белой цивилизации.

В 1893 г. Ганди приехал в Южную Америку, вызванный в Преторию для выступления по важному делу. Он был в полном неведении относительно положения индусов в Африке. С первых же его шагов в Натале, в особенности же в голландском Трансваале, он подвергся жестоким испытаниям. Этот индус благородной расы, с которым всегда хорошо обходились в Англии и который до тех пор смотрел на европейцев, как на друзей, подвергся самым грубым насилиям: его выбрасывали за двери отелей и поездов, его оскорбляли, били по щекам, давали ему пинки. Он вернулся бы тотчас же в Индию, если бы не заключил контракта, который связывал его на 12 месяцев с его клиентами. В течение этих 12 месяцев он научился власти над самим собой. Но по окончании срока он спешил уехать, когда узнал, что правительство готовит проект закона, который отнимает у индусов последние вольности. Африканские индусы были бессильны бороться, они были лишены воли, неорганизованы, деморализованы. Им нужен был вождь, душа. Ганди принес себя в жертву. Он остался.

С этого времени начинается эпическая борьба духа против государственного засилья и озверевшей толпы. Будучи в это время еще адвокатом, Ганди начал с того, что пытался доказать незаконность акта об азиатском изгнании с юридической точки зрения, и против самой злобной оппозиции он выиграл свое дело, если не фактически, то юридически, перед общественным мнением Наталя и Лондона. Он собирает подписи под огромными петициями, вызывает к жизни индийский конгресс в Натале, организует общество индийского воспитания; несколько позднее он основывает журнал «Indian Opinion», который печатается на английском и на трех индийских языках. Потом, желая обеспечить своим согражданам почетное положение в Африке, он, чтобы иметь возможность лучше защищать их, сливается с ними. Он имел в Иоганнесбурге богатую клиентуру:[14] он оставил ее, чтобы, как Франциск, сочетаться с Нищетой. Он живет общей жизнью с презираемыми и преследуемыми индусами, он делит с ними их испытания и благословляет их ибо он возлагает на них закон непротивления. Он создает в 1904 г. в Фениксе, близ Дурбана, земледельческую колонию, по плану Толстого, перед которым он преклонялся.[15] Он собирает туда индусов, снабжает их земельными участками и заставляет их принять торжественный обет бедности. Сам он выполняет наиболее унизительные работы. Там, в течение долгих лет, этот молчаливый народ оказывает сопротивление правительству. Он удалился из городов; промышленная жизнь страны парализована. Это религиозная стачка, против которой бессильна всякая жестокость, как жестокость императорского Рима была бессильна против первых христиан. Но очень немногие из этих христиан довели свое ученье о прощении и любви до того, чтобы идти, подобно Ганди, на помощь своему врагу, находящемуся в опасности. Всякий раз, как государству Южной Африки угрожает, серьезная опасность, Ганди отказывается от политики бойкота индусами общественных должностей и немедленно предлагает свою помощь. В 1899 г., во время войны буров, он организовал индийский Красный Крест, который дважды упоминался в приказах по армии, с воздаянием похвал его храбрости под обстрелом. В 1904 г. чума разразилась в Иоганнесбурге: Ганди организовал госпиталь. В 1906 г. туземцы восстали в Натале: Ганди- принял участие в войне, во главе санитарного отряда, и правительство Наталя выразило ему публичную благодарность.

Эти рыцарские услуги не обезоруживали ярости ненавистников иностранцев. Заключенный несколько раз в тюрьму[16] (и даже вскоре после официальных благодарностей Натальского правительства), приговоренный к заточению и каторжным работам, избитый озверевшей толпой,[17] однажды брошенный замертво, Ганди познал все страдания и все унижения. Ничто не поколебало его веры. Она выросла от испытаний. И именно тогда, в 1908 г., он написал в ответ на тактику насилия в Южной Африке свою знаменитую маленькую книгу: Хинд Сварадж (индийский Гомруль), евангелие героической любви.

Борьба продолжалась в течение двадцати лет и достигла наивысшего напряжения между 1907 и 1914 годами. Правительство Южной Африки настояло на быстром проведении нового азиатского закона, несмотря на оппозицию просвещенных англичан. Тогда Ганди организовал непротивление во всей его полноте. В сентябре 1906 г. индусы, собравшиеся в Иоганнесбурге, дали торжественный обет «пассивного сопротивления». Все азиаты, любой расы, любой касты, любой религии, богатые, как и бедные, — все внесли в него одинаковое самоотречение. Китайцы Африки тесно примкнули к индусам. Их стали сажать в тюрьмы тысячами; за отсутствием достаточно обширных мест заключения, их запирали в каменоломни. Но казалось, что тюрьма имела для них притягательную силу. Генерал Смитс, который их преследовал, дал им название Conscientious Objectors. Ганди был в заключении три раза.[18] Там были умершие, были мученики. Движение усилилось. В 1913 г. оно распространилось от Трансвааля до Наталя. Грандиозные стачки, страстные митинги, массовое шествие индусов через Трансвааль возбудили общественное мнение Африки и Азии. Негодование охватило Индию, и сам вице-король, лорд Гардинг, выступил в Мадрасе с публичными разъяснениями.

Непоколебимое упорство и магическая власть великой души возымели свое действие: сила преклонила колени перед героической мягкостью.[19] Наиболее ожесточенный противник азиатского дела генерал Смитс, который в 1909 г. заявлял, что никогда не вычеркнет из книги статутов меры, оскорбительной для индусов, сознался, пять лет спустя, что рад ее уничтожить. Имперская Комиссия признала правоту Ганди почти по всем пунктам. В 1914 г. был издан закон, уничтожающий налог в три фунта и дающий право свободного проживания в Натале всем выходцам из Индии, желающим остаться там, в качестве свободных рабочих. После двадцати лет жертв Непротивление победило.

Ганди вернулся в Индию в ореоле вождя.

Движение в пользу национальной независимости давало о себе знать с начала столетия. Тридцатью годами раньше был организован Индийский Национальный Конгресс при содействии нескольких просвещенных англичан: А. О. Юмом, сэром Вильямом Вердербурном, победоносными либералами, которые в течение долгого времени поддерживали его лояльный характер, стараясь согласовать интересы Индии с английским суверенитетом. Победа Японии над Россией пробудила азиатскую гордость, а провокации лорда Керзона задели индусских патриотов. Внутри Конгресса образовалась партия крайних, наступательный национализм которой встретил отклик в стране. Между тем, старая конституционная партия оставалась до мировой войны под влиянием Гокхаля, искреннего патриота, верного, однако, Англии, и национальное чувство, которое с тех пор охватило это Собрание представителей Индии, приводило их всех к требованию гомруля (Сварадж), относительно содержания которого они не были между собой согласны: одни считали желательным сохранить сотрудничество с Англией, другие хотели изгнания из Индии европейцев; одни брали за образец Канаду и Южную Африку, другие — Японию. Ганди внес свое решение вопроса, менее политическое, чем религиозное, более радикальное по существу, чем все остальные (Хинд Сварадж). Но ему не хватало, для приспособления его к реальной жизни, точного знания среды: ибо, если его длительная миссия в Южной Африке дала ему изумительное опытное познание индусской души и несокрушимой силы орудия Ахимзы, то он оставался все же в течение двадцати трех лет вдали от своей родины. Он сосредоточился и стал наблюдать.[20]

Он был еще так далек от мысли о восстании против Империи, что, когда в 1914 г. разразилась война, он отправился в Англию, чтобы создать там санитарный отряд. «Он честно думал (писал он в 1921 г.), что является гражданином Империи». Он напомнит об этом много раз в своих письмах от 1920 г. ко всем англичанам Индии: «Дорогие друзья, ни один англичанин не сотрудничал с Империей более тесно, чем я, в течение двадцати девяти лет моей общественной деятельности. Четыре раза я подвергал опасности свою жизнь ради Англии… До 1919 г. я говорил в пользу сотрудничества с искренним убеждением»…

Он не был единственным. Вся Индия в 1914 г. подпала под обаяние лицемерного идеализма этой войны «за право». Настойчиво взывая к ее помощи, английское правительство заманивало ее надеждой на осуществление ее великих чаяний. Этот гомруль, столь желанный, изображался, как одна из ставок войны. В августе 1917 г., умный государственный секретарь по делам Индии Монтэгю обещал Индии ответственное правительство; произошло совещание по индийскому вопросу, и в июле 1918 г. вице-король, лорд Чельмсфорд, подписал вместе с Монтэгю официальный доклад о конституционной реформе. Союзные армии находились в большой опасности в эти первые месяцы 1918 г. Ллойд-Джордж обратился 2 апреля с призывом к народу Индии, и военная конференция, собравшаяся в Дели к концу того же месяца, дала понять, что независимость Индии близка. Индия, в свою очередь, откликнулась на призыв всей массой, и Ганди снова оказал Англии помощь своей лояльностью. Индия дала 985.000 человек; она принесла огромные жертвы. И она ждала, доверчивая, награды за свою преданность.

Пробуждение было ужасно. К концу года опасность миновала; исчезло также и воспоминание об оказанных услугах. Когда перемирие было закончено, правительство не давало уже себе больше труда притворяться. Весьма далекое от того, чтобы дать Индии обещанные свободы, оно отняло те, которые существовали. Билли Раулэта, представленные в Имперский Законодательный Совет в Дели, в феврале 1919 г., свидетельствовали об оскорбительном недоверии к стране, которая только что дала столько доказательств своей лояльности; они увековечивали мероприятия, введенные в Индии на время войны «Актом Защиты Индии», устанавливая тайную полицию, цензуру и все принудительные стеснения настоящего осадного положения.

Обманутая Индия вздрогнула от негодования. Восстание началось.[21] Ганди организовал его.

Он зарылся в предшествующие годы в социальные реформы, занимаясь, главным образом, улучшением положения земледельческих рабочих. И прежде, чем власти успели воспрепятствовать ему, он произвел в Каире в Гуджрате и в Чанпаране в Бехаре победоносный опыт применения того грозного орудия, которое вскоре после этого ему пришлось использовать в национальных битвах: этого страстного непротивления, столь ему свойственного, которое мы изучим ниже под именем, — данный ему Ганди: Сатиаграха.

Но до 1919 г. он оставался во втором ряду и несколько в стороне от индийского национального движения, передовые элементы которого, объединенные в 1916 г. Ани Безант (вскоре отодвинутой назад), признавали теперь своим вождем великого индуса Локаманайю Баль Гангадхар Тилака. Человек редкой энергии, соединяющий в одном железном узле тройное величие ума, воли и характера; более широкий ум, чем Ганди, более глубоко впитавший в себя древнюю азиатскую культуру, ученый, математик, образованный человек, все притязания своего гения отдавший на служение своему отечеству и лишенный, подобно Ганди, всякого личного честолюбия, ожидающий только победы своего дела, чтобы удалиться со сцены и заняться снова своей научной работой. Он был, пока жил, неоспоримым вождем Индии. Что произошло бы, если бы преждевременная смерть не унесла его в августе 1920 г.?.Ганди, который преклонялся перед превосходством его гения, глубоко отличался от него политическими методами, и вряд ли можно сомневаться в том, что, будь Тилак жив, Ганди сохранил бы лишь нечто в роде религиозного руководства движением. Во что вылился бы порыв индийских народов под этим двойным руководством! Ничто не могло бы противостоять ему, ибо Тилак был господином действия, как Ганди господином внутренних сил. Судьба решила иначе: можно пожалеть об этом, из-за Индии и из-за самого Ганди. Роль вождя меньшинства, избранных в нравственном отношении натур, соответствовала бы больше его природе и его скрытым желаниям. Он охотно предоставил бы Тилаку руководство большинством. Он никогда не верил в большинство. Тилак же обладал этой верой. Этот математик в действии верил в число. Он был прирожденным демократом. Он был в то же время смелым политиком, которому нет дела до требований религии. Он говорил, что «политика не создана для садхусов» (святых, благочестивых людей). Этот ученый принес бы в жертву, как он заявлял, самую истину во имя свободы своей родины. И этот безупречный человек, в личной жизни которого не было ни одного пятна, не колеблясь, говорил, что в политике все справедливо. Мысль Ганди в этом отношении была менее гибкой. Споры между Тилаком и Ганди, укрепив их глубокое взаимное уважение, привели лишь к тому, что выявили противоположность их методов, другими словами — противоположность самих нравственных законов, которым были подчинены их существования, ибо речь идет о людях, обладавших абсолютной искренностью, для которых методы действия являются точным отражением методов мышления. Перед лицом Тилака Ганди провозглашает, что если бы он был вынужден выбирать, он пожертвовал бы свободой истине. И сколь бы ни была велика религиозная любовь его к своей родине, он ставит свою религию еще выше, чем родину:

«Я связан с Индией, я обязан ей всем. Я верю в ее миссию. Если она не выполнит ее, это будет для меня час испытания, но я надеюсь, что выдержу его. Моя религия не имеет географических границ. Поскольку жива моя вера, она превышает самую любовь мою к Индии»…[22]

Великие слова, объясняющие все глубоко человечное содержание той борьбы, которую мы сейчас опишем: ибо они делают из апостола Индии, апостола мира, нашего общего согражданина. Ведь это ради всех нас дается бой, открытый четыре года тому назад Махатмой.

Следует заметить, что даже в этот момент, когда он становится во главе революционного движения, направленного против акта Раулэта, он делает это для того, «чтобы отвратить движение от пути насилия». Ибо революция все равно надвигается, и надо взять над ней руководство.

Чтобы хорошо понять то, что затем последовало, надо припомнить, что мысль Ганди, если можно так выразиться, была двухэтажной: религиозный фундамент, весьма значительный, и социальное действие, которое он строит на этой невидимой базе, приспособляя его к реальным возможностям и желаниям страны. Он религиозен по натуре, политик — по необходимости. По мере того, как развитие событий и исчезновение других национальных вождей вынуждают его взвалить на свои плечи тяжелую ответственность управления кораблем во время бури, все сильнее утверждается политический и практический характер его деятельности. Но существенной частью здания всегда остается его подземное святилище: оно обширно и глубоко, и оно приспособлено для совсем иного собора, чем тот, который надо строить наспех; только оно постоянно, остальное временно и предназначено для нужд переходного времени. Важно поэтому познакомиться с этой подземной церковью, где мысль Ганди подобна солидной каменной кладке. Сюда он уединяется ежедневно, чтобы набраться сил для своей деятельности наверху.

Ганди ревностный приверженец религии своего народа, индуизма; но не как ученый, привязанный к текстам, и еще меньше как набожный человек, неспособный к критике, который слепо принимает всякую традицию. Его религия находится под двойным контролем—его совести и его разума.

«Я не делаю фетиша из религии, и я не прощаю любого зла только из-за того, что оно облечено святым именем…[23] У меня нет никакого желания увлечь за собою хоть единое существо, если я не могу апеллировать к его разуму. Я готов был бы отрицать божественность самых древних Шастр, если бы они не были убедительны для моего разума»…[24]

Нельзя сказать, чтобы он не видел заблуждений или пороков, в которые впал индуизм на протяжении столетий, и он клеймит их. Но…

«… Я не могу лучше передать моего чувства к индуизму, как сравнив его с чувством, которое я питаю к моей собственной жене. Она волнует меня, как никакая другая женщина в мире. Это не значит, что у нее нет недостатков: я осмеливаюсь сказать, что их гораздо больше, чем я замечаю; но тут есть чувство неразрывной связи. То же и в отношении к индуизму со всеми его недостатками и всеми его ограничениями. Ничто не вдохновляет меня в такой степени, как музыка Гиты и Рамаяны, этих единственных книг индуизма, которые я действительно знаю… Мне известны все современные пороки, которые грязнят великие индусские святыни; но я люблю их, несмотря ни на что… Будучи реформатором до конца, я не отбрасываю, однако, ни одного из основных положений индуизма».

Каковы же эти основные истины, которые он принимает? Он перечисляет их вполне определенно в одной статье от 6 октября 1921 г., являющейся его публичным Credo:

«1. Я верую в Веды, Упанишады, Пураны и во все то, что объединяется под именем индусских писаний, и следовательно я верую в Аватары и возрождения.

2. Я верую в Варнашрама Дхарма (дисциплина каст), но в точном смысле, придаваемом ей Ведами, а не в современном, популярном и грубом.

3. Я верую в покровительство корове, в смысле гораздо более широком, чем общепринятый.

4. Я не отрекаюсь от культа идолов».



Всякий европеец, который остановится при чтении на этих строках cedo, подумает, что душевный склад, который в них отразился, настолько отличен от нашего, настолько тесно замкнут в оболочку социальных и религиозных доктрин, отдаленных от нас во времени и пространстве, не имеющих никаких точек соприкосновения с нашим миропониманием, что не стоит, пожалуй, читать дальше. Но пусть он все-таки продолжает! Он найдет несколькими строками ниже мысли, которые будут ему более близки:

«Я верую в индусский афоризм, что тот не постиг истин Шастры, кто не усовершенствовался в Невинности (Ахимза), в Правде (Сатиа), во власти над самим собой (Брахмашария), и кто не отказался от всякого приобретения и владения богатствами»…

Здесь индусское учение приближается к учению евангелия. И Ганди сознавал эту близость. Его Ethical Religion заканчивается цитатой из Христа.[25] Когда один английский пастор спросил его в 1920 г., какие книги оказали на него самое сильное влияние, он ответил прежде всего: Новый Завет. Больше того: по его собственному признанию, Нагорной проповеди обязан был он тем, что его осенила в 1893 г. идея пассивного сопротивления. Собеседник спрашивает его, удивленный:

— Неужели она не являлась у вас раньше, при чтении русских книг?

«Нет, — настаивает Ганди. — Я знал, я восхищался до того Бхагавад Гитой. Но только через Новый Завет постиг я значение пассивного сопротивления. Я был вне себе от от радости, читая его. Бхагавад Гита укрепила это впечатление; и „Царство божие внутри вac“ Толстого придало ему прочную форму».[26]

Не надо забывать, действительно, что этот верующий — азиат воспитался на Толстом,[27] что он переводил. Рескина[28] и Платона,[29] что он опирается на Торо, восхищается Маццини, читает Эдуарда Карпентера, и что его мозг впитал в себя мысли Европы и Америки. Европеец не имеет никаких оснований чувствовать свою отчужденность от идей Ганди, если только он даст себе труд подойти к ним поближе. Тогда он поймет глубокий смысл этих догматов Credo, форма которых его удивляет. В особенности два из них как-будто воздвигают непреодолимую преграду между религиозным сознанием Индии и Европы: культ коровы и система каст.[30] Но посмотрим, что они означают с точки зрения Ганди.

Конечно, эти догматы занимают не второстепенное место в его учении. Покровительство корове характерно для индуизма, Ганди даже усматривает в нем одно из самых высоких достижений человеческой эволюции. Почему? Потому что она есть символ, «всего под-человеческого мира», с которым человек заключил союзный договор. Она означает «братство между человеком и животным». И, употребляя прекрасное выражение Ганди, «она выводит человеческое существо за пределы его рода. Она осуществляет тождество человека со всем живущим». Если избрана именно корова преимущественно перед другими созданиями, то это потому, что в Индии она является самым лучшим товарищем, источником изобилия; и Ганди видит в «этом кротком животном целую поэму сострадания». Но в культе, который он ей воздает, нет никакого идолопоклонства, и никто не осуждает более, чем он, этот лишенный доброты фетишизм индусского народа, соблюдающего только букву писания и не проникнутого духом сострадания «к немым созданиям бога». Раз поняв его (а кто понял бы его лучше, чем poverello из Ассиз! нельзя уже удивляться тому значению, которое придает Ганди этому культу. И он вполне прав, когда говорит, что покровительство корове, в том смысле, какой он ему придает, «есть дар индуизма миру». Ибо к заповеди евангелия: люби ближнего, как самого себя, он добавляет: всякое живое существо есть твой ближний.

Быть может, еще труднее принять европейскому сознанию систему каст (по крайней мере сознанию сегодняшней Европы: ибо кто знает, что готовит нам будущее развитие общественного строя, демократического только по названию). Я не льщу себя надеждой, что мне удается, излагая разъяснения Ганди, сделать ее приемлемой, и я нисколько к этому не стремлюсь. Но его разъяснения установят с очевидностью, что это верование внушено не идеями гордости и социального превосходства, но лишь мыслью о долге каждого в том, что ему предопределено.

«Я думаю, — говорит Ганди, — что закон наследственности вечен, и что всякая попытка изменить его ведет к полному смятению. Варнашрама присуща человеческой природе, и индуизм только превратил ее в науку»…

Но он ограничивает классы только четырьмя: брахманы (класс ученых и духовенства), кшатрии (военный и правительственный), ваишья (торговый) и шудра (рабочие и ремесленники). И он не признает между ними никаких отношений превосходства или подчиненности. Это различные призвания: ничего больше. Обязанности. Никаких привилегий.[31]

«Противно духу индуизма, чтобы человек приписывал себе более высокий ранг или другим более низкий. Все рождены для служения творению: брахман — своим знанием, кшатрий — своей охранительной силой, ваишья — своей коммерческой ловкостью, шудра — своей телесной работой, Это не значит, что брахман должен быть избавлен от физического труда, но что он лучше приспособлен к знанию, ни что шудра не мог бы приобрести всех познаний, но что он с большей пользой будет служить своим телом, и что ему нет надобности завидовать деятельности других. Брахман, который претендовал бы на превосходство из-за того, что он обладает знаниями, был бы за то понижен в ранге, ибо знание его не было бы истинным… Дисциплина каст (варна-шрама) основана на экономии социальной энергии (на ее правильном распределении) и на здоровом самоограничении человека посредством воли».

Таким образом, она зиждется на «самоотречении», а не на привилегии. Не забудем, впрочем, что через веру в переселение душ природа восстановляет равновесие, на протяжении последовательных существований, возрождая брахмана в виде шудры и обратно.

Вопрос о париях не имеет никакого отношения к вопросу о четырех различных, но равных между собою, кастах. Мы увидим, с какой пылкой страстностью Ганди, не переставая, боролся против этой социальной несправедливости: и это одна из самых волнующих сторон его апостольства. Для него в этом позор индуизма, гнусное извращение истинного учения, грязное пятно, и он страдает от этого невыносимо.

«Я предпочту быть изрезанным на куски, — пишет он, — чем не признать моих братьев из отверженных классов… Я не стремлюсь к возрождению; но если оно свершится, то я хочу возродиться среди „нечистых“, чтобы разделить их обиды и работать для их освобождения»…

Он взял к себе. маленькую девочку из нечистых и с нежностью говорит об этом прелестном бесёнке, который создавал непогоду и солнечные дни в его доме.

Я сказал достаточно, чтобы показать, под покровом индусского Credo, большое евангельское сердце. Это Толстой, — но более нежный, более умиротворенный и, если я осмелюсь сказать, более естественный «христианин», в общем смысле этого слова: ибо Толстой был христианином меньше по натуре, чем силою своей воли.

Но где особенно сказывается сходство этих двух людей, где, быть может, влияние Толстого было наиболее действительно, это в осуждении, вынесенном Ганди европейской цивилизации.

Начиная с Руссо, процесс против цивилизации не прекращался; в нем выступали самые свободные умы Европы, и пробужденной Азии стоило только почерпнуть в книгах жалоб, чтобы составить громадное «дело» против своих завоевателей. Ганди не замедлил сделать это, и в Хинд Сварадж он приводит список этих обвинительных книг, среди которых большинство написано англичанами. Но книга, против которой нет возрождений, это та, которую сама европейская цивилизация написала кровью племен, угнетенных, ограбленных и обесчещенных во имя лживых принципов, и особенно блестящее разоблачение этой лжи, этой жадности, этой жестокости, бесстыдно выставленных на показ перед лицом всего мира, дала последняя война, так называемая «война за цивилизацию». Столь велика была бессознательность Европы, что она привлекла к ней народы Азии и Африку чтобы они увидели ее наготу. Они увидели ее и оценили.

«Последняя война обнаружила сатанинскую природу[32] цивилизации, которая господствует в современной Европе. Все законы общественной морали были попраны победителями, во имя добродетели. Никакая ложь не считалась слишком неблагородной, когда она могла оказаться полезной. За всеми преступлениями скрывались самые грубые, чисто материальные мотивы. Европа — не христианская страна. Она поклоняется Маммоне».

Вы найдете подобные мысли двадцать раз выраженными на протяжении пятилетия в Индии и в Японии. Даже у тех, которые слишком осторожны, чтобы провозглашать их во всеуслышание, это убеждение выгравировано сейчас в мозгу. И это еще не самый гибельный результат пирровой победы 1918 года. Но Ганди не нужен был 1914 год, чтобы увидеть истинное лицо цивилизации: она показала ему себя без маски за двадцать лет его жизни в Южной Африке. И в своем Хинд Сварадж в 1908 г. он возвестил, что «современная цивилизация» есть «великий порок».

Это цивилизация только по названию, — говорит Ганди. По выражению индуизма, она является «черной годиной, годиной мрака». Она делает материальное благо единственной целью жизни. Она нисколько не заботится о благе душевном. Она сводит европейцев с ума, она превращает их в рабов денег, она делает их неспособными к миру и даже к внутренней жизни; она является адом для слабых и для трудящихся классов; она подрывает жизнеспособность рас. Эта сатанинская цивилизация разрушится сама собой. Она есть подлинный враг Индии, в гораздо большей степени, чем англичане, которые, как люди, вовсе не злы, но больны своей цивилизацией. Поэтому Ганди нападает на тех из своих соотечественников, которые хотели бы изгнать англичан, чтобы сделать Индию «цивилизованным» на европейский манер государством. Это была бы, — говорит он, — «натура тигра, без самого тигра». Нет, великое и «единственно нужное усилие должно быть направлено к тому, чтобы изгнать западную цивилизацию».

Имеется три класса людей, против которых Ганди восстает с особенной резкостью: чиновники судебного ведомства, врачи и учителя.

Желание устранить последних понятно, ибо они отучили индусов от их собственного языка, от их собственной мысли; они приводят ребенка к национальной деградации. Кроме того, они обращаются только к разуму; они пренебрегают его сердцем, они не обращают внимания на характер. Наконец, они принижают значение физического труда, и настоящим преступлением является это чисто литературное воспитание народа, 80 процентов которого занято земледелием и 10 процентов промышленностью. — Профессия чиновников судебного ведомства безнравственна. Суды в Индии—это орудие британской власти; она разжигают раздоры между индусами и в общем они только поддерживают и умножают во всей стране ссоры и несогласия. Это весьма выгодное использование дурных инстинктов. — Что касается врачей, то Ганди признается, что был привлечен вначале их профессией, но вскоре он понял, что она недостойна уважения. Медицина Запада занята исключительно тем, чтобы облегчать телесные страдания, но ни в какой мере не заботиться о том, чтобы вырывать с корнем причины болезней, которыми в большинстве случаев являются пороки; можно даже сказать, что она их культивирует, давая испорченным людям средства потакать им с наименьшим риском. Таким образом, она содействует деморализации народа; она изнеживает его своими рецептами «черной магии»,[33] отвращающими его от героической дисциплины тела и духа. Этой фальшивой медицине Запада, которую Ганди часто клеймил с превосходящей всякую меру страстностью, он противополагает настоящую, предохраняющую медицину, которой он посвятил один из своих небольших популярных сочинений: A guide to Health (Спутник здоровья), плод двадцатилетнего опыта. Это трактат столько же моральный, сколь и терапевтический: ибо «болезнь есть результат не только наших поступков, но и наших мыслей», и сравнительно просто указать правила для предупреждения зла, так как «все болезни имеют одно и то же происхождение, будучи обусловлены тем, что люди не следуют естественным законам здоровья. Тело — это обиталище бога. Должно сохранять его в чистоте». Впрочем, в предписаниях Ганди (с чрезмерным упорством отрицающего испытанные лекарства) есть много здравого смысла, но они проникнуты крайний нравственным ригоризмом.[34]

Но душа современной цивилизации (железный век: железное сердце) — машина. Это чудовищный идол. Он должен быть низвергнут. Страстное желание Ганди заключается в том, чтобы современный машинизм был с корнем вырван из Индии. Индии, свободной, но унаследовавшей английский машинизм, он предпочел бы Индию, попрежнему порабощенную английским рынком.

«Все же лучше покупать манчестерские ткани, чем завести в Индии манчестерские фабрики. Индийский Рокфеллер стоил бы не больше, чем всякий другой, Машинизм это великий грех, он порабощает народы… И деньги это яд, подобно половому разврату…»

Но, спрашивают индусы, захваченные современными идеями, что же станет с Индией без железных дорог, без трамваев, без крупной индустрии? — «А разве она не существовала раньше?» возражает Ганди. «Тысячи лет Индия остается незыблемой, единой, среди изменчивого потока царств. Все остальное прошло. Она сумела завоевать, на протяжении тысяч лет, власть над собой и науку счастья. В этом ей нечему учиться от других. Она не хотела машинизма больших городов. Древний плуг, прялка, старинное туземное воспитание обеспечили ее мудрость и ее благосостояние. Нам надо вернуться к древней простоте, не сразу, конечно, но мало-по-малу, с терпением, подавая пример друг другу…»

Такова сущность мысли, и это важно. Она предполагает отрицание прогресса и почти отрицание европейской науки.[35] Эта средневековая вера грозит таким образом столкнуться с бурным порывом человеческого духа и быть разбитой в куски. Но прежде всего будет, быть может, осторожней сказать не «человеческого духа», но «духа человека»: ибо если можно верить (а я верю) в симфоническое единство мирового духа, то оно слагается из множества различных голосов, из которых каждый исполняет свою партию. И наш молодой Запад, увлекаемый своим ритмом, не задумывается достаточно над тем, что он не всегда дирижировал симфонией, что закон прогресса сопряжен с затмениями, обратными движениями и возобновлениями, что история человеческой цивилизации есть, точнее говоря, история цивилизаций, и что если в каждой цивилизации можно констатировать прогресс (хотя бы изменчивый, хаотичный, с изломами, иногда с остановками), то ни в коем случае нельзя сказать с уверенностью, что какая-нибудь одна из великих цивилизаций выше другой.

Но, не оспаривая здесь европейской догмы прогресса и держась лишь того положения, что все современное движение находится в глубоком противоречии с сокровенными желаниями Ганди, не следует думать, однако, что вера Ганди должна об него разбиться. Это значило бы плохо понимать душу Востока. Гобино говорит, что «азиаты во всех отношениях более упорны, чем мы. Они ждут, если нужно, веками, и их идея, после столь долгого сна, никогда не оказывается ни устаревший, ни утратившей своей силы». Века не могут испугать индуса. Ганди готов к успеху на протяжении ближайших лет. Но он равно готов к нему и на протяжении нескольких столетий. Он не насилует времени. И если время запаздывает, то и он отстает вместе с ним. Если, поэтому, в своей деятельности, он приходит к заключению, что Индия недостаточно подготовлена, чтобы понять и осуществить радикальные реформы, которые он хотел бы ввести, он сумеет приспособить свою деятельность к реальным возможностям. И мы не удивимся, когда услышим, что этот непримиримый враг машинизма говорит в 1921 г.:

«Я не буду плакать по исчезновению машин; но я нисколько не покушаюсь (в настоящий момент) на машины…»

Или еще:

«Закон полной любви (без исключений и ограничений) есть закон моего существа. Но я не проповедую осуществления этого конечного закона посредством политических мероприятий, мною указываемых… Это значило бы осудить его заранее на неудачу. Ожидать, чтобы масса стала сейчас повиноваться этому закону, было бы неразумно… Я не ясновидящий, я считаю себя всего лишь практическим идеалистом»…

Определение точно: он никогда не требует от людей больше, чем они могут дать. Но он требует от них всего, что они могут дать. И это все велико, когда речь идет о народе, подобном народу Индии. Народ, значительный своей численностью,[36] своим историческим возрастом, своей бездонно глубокой душой. Между этим народом и Ганди с первых шагов установилось согласие, они понимают друг друга без слов; Ганди знает, чего он может ждать от него, и этот народ ожидает того, что Ганди от него потребует.

Между ними двумя прежде всего существует формальный договор: Сварадж,[37] индийский гомруль.

«Я знаю, — пишет Ганди, — что Сварадж является целью, к которой стремится нация, а не самое „непротивление злу насилием“…»

И он доходит до того, что произносит такие слова, поражающие в его устах:

«Я предпочел бы видеть Индию освобожденной посредством насилия, чем рабой, прикованной цепью к насилию своих притеснителей».

Но, поправляется он тотчас же, это значит предположить невозможное: ибо насилие не может освободить Индию; Сварадж нельзя достигнуть без напряжения душевных сил, которые составляют орудие борьбы, свойственное Индии, орудие любви, силу истины, — Сатиаграха*.[38] И гению Ганди удалось, проповедуя ее своему народу, пробудить в нем его истинную природу и его скрытую мощь.

Термин Сатиаграха был изобретен Ганди в Южной Африке для отличия его метода политической деятельности от метода пассивного сопротивления. Надо настаивать самым решительным образом на этом различии: ибо именно, как «пассивное сопротивление» (или как «непротивление») европейцы определяют движение Ганди. Ничего не может быть ошибочнее этого. Ни один человек в мире не питает большего отвращения к пассивности, чем этот неутомимый борец, являющийся одним из самых героических типов «противленца». Душа его движения в активном сопротивлении, посредством пламенной силы любви, веры и самопожертвования. И эта тройная сила выражается в слове Сатиаграха.

Пусть же робкие души не пытаются укрыть свою трусость под сенью Ганди! Ганди изгонит их из своей общины. Уж лучше насильник, чем трус!

«Там, где нет выбора между трусостью и насилием, я порекомендую насилие… Я культивирую спокойное мужество умирать, не убивая. Но для тех, кто не имеет этого мужества, я хотел бы, чтобы они развили в себе способность убивать и быть убитыми, нежели постыдно бежать от опасности. Ибо тот, кто бежит, совершает умственное насилие: он бежит потому, что не имеет мужества быть убитым, убивая.. Я бы тысячу раз рискнул применением насилия скорей, чем кастрацией целой расы… Я предпочел бы стократ видеть Индию, взявшуюся за оружие, чтобы защищать свою честь, чем остающуюся трусливой свидетельницей своего собственного обесчещения»…[39]

«Но, — прибавляет он, — я знаю, что „непротивление злу насилием“ бесконечно выше насилия, что прощение требует больше мужества, чем наказание. Прощение — украшение воина. Но воздержание от наказания — означает прощение лишь в том случае, когда существует власть наказания. Оно не имеет никакого смысла со стороны существа бессильного… Я не верю, чтобы Индия была бессильна. Сто тысяч англичан не могут испугать триста миллионов человеческих существ… И к тому же, сила не в физических средствах, она кроется в непреклонной воле… Непротивление злу насилием не есть добровольное подчинение — людям, творящим зло. Непротивление противополагает всю силу души воле тирана. Один человек может таким путем бросить вызов власти и привести ее к гибели…»

Но какой ценой? Ценой своего страдания. Страдание — великий закон…

«Отличие человеческого рода… Неизбежное условие существования. Жизнь зарождается из смерти. Чтобы колос пророс, надо, чтобы семя погибло. Никто и никогда не возвысился, не пройдя через огонь страдания… Никто не может избежать его… Прогресс состоит только в том, что страдание очищается, что человек избегает сам причинять его… Чем чище становится страдание (личное), тем выше прогресс… Непротивление злу насилием есть сознательное страдание… Я позволил себе предложить Индии древний закон самопожертвования, закон страдания. Риши, которые открыли закон непротивления злу насилием среди самых ужасных насилий, были более великими гениями, чем Ньютон, более великими воинами, чем Веллингтон: они показали бесполезность оружия, которым некогда владели; религия непротивления создана не для одних святых, но для всего человечества. Это закон нашего рода, как насилие есть закон зверей. Дух спит в звере. Человеческое достоинство требует закона, более высокого: силы духа… Я хочу, чтобы Индия осуществляла этот закон, я хочу, чтобы она осознала свою мощь. Она обладает душой, которая не может погибнуть. Эта душа способна бросить вызов матерьяльным силам всего мира».

Возвышенная гордость. Его гордая любовь к Индии требует, чтобы она отвергла недостойное насилие и чтобы она принесла себя в жертву. Непротивление злу насилием — ее родовой герб. Отказавшись от него, она пала бы. И Ганди не мог вынести этой мысли.

«Если бы Индия сделала своим законом насилие, я не стал бы больше жить в Индии; она перестала бы внушать мне какую бы то ни было гордость. Мой патриотизм подчинен моей религии, я цепляюсь за Индию, как ребенок за материнскую грудь, потому что чувствую, что она дает мне духовную пищу, в которой я нуждаюсь. Когда этой пищи не будет, я стану подобен сироте… Я удалюсь в уединенные Гималаи, чтобы там найти убежище моему сердцу, обливающемуся кровью…»

Но он нисколько не сомневается; он верит в Индию, когда в феврале 1919 г. решается начать свою кампанию Сатиаграха, этого мощного орудия, испытанного им в аграрных движениях 1918 года.

Здесь нет и тени политической революции. Ганди пока еще лоялен. И он останется таковым, поскольку сохранит хоть искру надежды на лояльность Англии. До января 1920 г. он будет отстаивать, — и индийские националисты будут его за это горько упрекать,[40] — принцип сотрудничества с Империей. Он внесет в это сотрудничество всю честность своего убеждения. В этот первый год оппозиции правительству Индии он сможет уверять с полной искренностью лорда Гунтера, что находит приверженцев Сатиаграха самыми верными конституционными подданными правительства. И понадобится все ограниченное упорство правительства Индии, чтобы заставить ее морального вождя порвать договор о лояльности, которым он считал себя связанным.

Таким образом, Сатиаграха вначале представляет собой как бы конституционную оппозицию, почтительное требование, обращенное к правительству. Правительство издало несправедливый закон. «Сатиаграхцы», которые в обычное время склоняются перед законами, смело откажутся повиноваться закону, который их бесчестит; и если этого недостаточно, чтобы восстановить справедливость, они оставляют за собой право распространить свое неповиновение на другие законы, вплоть до полного отказа от сотрудничества с государством. Но как характер этого неподчинения отличен от всего того, что подразумевается под этим словом на Западе! Какое исключительное выражение религиозного героизма!

Так как «сатиаграхцам» запрещено воздействовать на противника насилием (ибо следует исходить из того, что и противник, в свою очередь, искренен: ведь то, что кажется правдой одному, другому может казаться заблуждением, и притом насилие никогда не убеждает,[41] — то надо, чтобы они убеждали противника светом любви, которая излучается из их убежденности, из их самоотречения, из их страданий, принятых на себя свободно и радостно.[42] Неотразимая пропаганда! Посредством нее крест Христа и его маленькой паствы покорил Империю.

Чтобы выявить этот религиозный порыв народа, приносящего себя в жертву во имя вечных благ — справедливости и свободы, — Махатма торжественно открыл движение, назначив на 6 апреля 1919 г. день молитвы и поста, Харталь,[43] для всей Индии. Это было его первым актом.

И этот акт затронул до самых глубин сознание его народа. Он произвел неслыханный эффект. В первый раз все классы объединились в одном действии. Индия нашла себя.

Спокойствие было почти всеобщим. Только в Дели произошло несколько столкновений. Ганди отправился туда, чтобы просветить народ относительно его обязанностей. Но правительство распорядилось арестовать его в пути и препроводить в Бомбей. Слух об его аресте вызвал народные волнения в Пенджабе. В Амритсаре произошли грабежи и несколько убийств. Генерал Дайер прибыл с войсками в ночь на 11 апреля и занял город. Все успокоилось. 13-ое было днем большого индусского праздника. Толпа отправилась на собрание, на место, называемое Джаллианвалла Багх. Она была настроена мирно и насчитывала в своих рядах много женщин и детей. Генерал Дайер накануне ночью запретил всякие митинги, но никто еще не знал об этом запрещении. Генерал пришел с пушками на Джаллианвалла Багх. Не было сделано никаких предупреждений. Через тридцать секунд по прибытии войск был открыт огонь по беззащитной толпе; он продолжался в течение десяти минут, до тех пор, пока хватило снарядов. Место было окружено высокими стенами; бегство было невозможно. Пятьсот или шестьсот индусов было убито, гораздо больше ранено. Никто не позаботился об убитых и раненых. Военное положение было провозглашено в стране. Режим террора обрушился на Пенджаб. Можно было видеть, как летательные аппараты бросали бомбы в безоружные толпы. Самых уважаемых граждан таскали по военным судам, избивали, заставляли ползать по земле, подвергали позорным унижениям… Казалось, что вихрь безумия обуял английских властелинов. Как-будто закон непротивления злу насилием, провозглашенный Индией, первым делом разжег жестокость Европы до неистовства; Ганди это предвидел. Он не давал обещаний своему народу вести его к победе по гладкой дороге. Он сулил ему кровавый путь. И день Джаллианвалла Багх был только днем крещения.

«Нам придется научиться, — говорит он, — сохранять душевное равновесие при виде не одной тысячи убийств невинных мужчин и женщин, а многих тысяч их, прежде чем Индия достигнет в мире того положения, которое никогда не будет превзойдено. Пусть каждый смотрит на виселицу, как на обычное дело в жизни!»

Военной цензуре удалось в течение нескольких месяцев помешать распространению известий об ужасах Пенджаба за его пределами.[44] Но когда слух о них разнесся по Индии, волна негодования прокатилась по стране; и даже Англия заволновалась. Было начато следствие Комиссией, под председательством лорда Гунтера. Параллельно индийский Национальный Конгресс образовал свою подкомиссию для ведения самостоятельного расследования. Правительство явно было заинтересовано в том (и более дальновидные из англичан это хорошо понимали), чтобы применить строгие кары к виновникам Амритсарской бойни. Ганди не требовал даже и этого. В своей изумительной умеренности он отказывался требовать наказания для генерала Дайера и других виновных офицеров, не переставая в то же время их клеймить. Он не хотел мести. Он не хранил в душе злобного чувства… «Не питают злобы к безумцу. Но надо отнять у него средства причинять зло»… Поэтому он требовал только отозвания Дайера. Но quos vult perdere… До заключения следствия правительство Индии поспешило провести закон о возмещении ущерба (Indemnity Act), в целях защиты должностных лиц; и преступные офицеры были не только оставлены на службе, но вознаграждены.

Индия не оправилась еще от этого потрясения, когда второе, событие, еще гораздо более серьезное, чем первое, вопиющее нарушение торжественных обязательств, принятых главой английского правительства, подорвало остаток доверия, которое она могла еще питать к добросовестности европейцев, и открыло путь великой революции.

Европейская война поставила перед мусульманами Индии суровую проблему совести. Они очутились в двойственном положении: между своей лояльностью к Империи и верностью главе своей религии. Они решились стать на сторону Англии лишь после того, как получили от нее обещание, что она не покусится на суверенитет султана или калифа. Мусульманское общественное мнение требовало, чтобы турки удержали за собой Европейскую Турцию и чтобы султан сохранил, наряду с контролем над святыми местами ислама, свой сюзеренитет над Аравией, в тех границах, которые были установлены учеными мусульманами, со включением частей Мессопотамии, Сирии и Палестины. Ллойд-Джордж и вице-король Индии дали формальные обязательства. Когда война окончилась, от этих обязательств ничего не осталось. В течение лета 1919 г. среди мусульман Индии, обеспокоенных сокрушительным миром, который замышлялся, началось недовольное брожение; и оно послужило началом агитации за Калифат.

Она открылась 17 октября 1919 г, (Khilafat Day) внушительной мирной демонстрацией, за которой последовала месяц спустя (24 ноября) Конференция Калифата в Дели, общая для всей Индии. Ганди председательствовал. Своим проницательным взглядом он тотчас же уловил, что мусульманский вопрос может послужить самым подходящим орудием для создания единения между народами Индии. Это была важная проблема. Англичане всегда рассчитывали на природную вражду между индусами и мусульманами; и Ганди даже обвинял их в том, что они в значительной степени сами ее создавали. Во всяком случае, они ничего не делали, чтобы смягчить ее. Обе религии ребячески провоцировали друг друга. Индусы не пропускали случая запеть, проходя мимо мечети, где молчание является правилом. А мусульмане задевали индусов своими насмешками над их культом коровы. Отсюда возникали ссоры и постоянные стычки, которые поддерживали озлобление. Оба народа не вступали в общение между собой; браки и совместные трапезы были им запрещены. Правительство Индии покоилось на своей уверенности в вечности этого разделения. Голос Ганди, провозгласившего союз на Конференции Калифата, внезапно пробудил его. С искренним— и тем более искусным — великодушием Ганди объявил, что индусы должны составить одно с магометанами во имя мусульманского дела.

«Индусы, парсы, христиане или иудеи, — говорил он, — кто бы мы ни были, раз мы желаем жить единой нацией, интерес каждого должен быть интересом всех. Единственное соображение, которое идет в счет, это справедливость дела».

Кровь магометан уже смешалась с кровью индусов на месте бойни в Амритсаре. Теперь надо было закрепить союз. Союз без условий. Мусульмане были самым смелым элементом населения Индии. Они первые решились, на этой Конференции Калифата, отказаться от сотрудничества с правительством, если они не получат удовлетворения. Ганди одобрил их. Тем не менее, верный своему духу умеренности, он отказался от бойкота английских товаров, ибо видел в нем одновременно и месть, и признак слабости. Вторая Конференция Калифата в Амритсаре, в конце декабря 1919 г., решила послать депутацию в Европу и отправила вице-королю грозный ультиматум на случай, если будет заключен мир, противный воде Индии. Третья Конференция в Бомбее, в феврале 1920 г., выпустила мусульманский манифест, который клеймил английскую политику и предвещал грозу.

Ганди видел, что она надвигается, и далекий от того, чтобы призывать ее, он делал все, чтобы ее сдержать.

Казалось, что и в Англии наконец поняли опасность. Запоздалыми уступками старались предотвратить ее. Акт об индийской реформе, основанный на докладах Монтэгю-Чельмсфорда, предоставлял народу Индии больше влияния и ответственности в центральном правительстве и в местных управлениях. Король, в торжественном обращении от 24 декабря 1919 г., дал на него свое согласие, призвал народ и индийских должностных лиц содействовать его проведению и просил вице-короля об амнистии осужденным за политические преступления. Ганди, всегда чувствительный к великодушию, выказал себя тронутым и, усматривая в этих мероприятиях принятое на себя Англией молчаливое обязательство воздать справедливость Индии, посоветовал принять реформы; он считал их недостаточными, но думал, что они могли бы послужить отправным пунктом для более широких легальных завоеваний и что следует честно присоединиться к ним. После горячих дебатов, его мнение восторжествовало на Национальном Конгрессе всей Индии.

Но эта последняя надежда рухнула, как и остальные. Вице-король не обратил никакого внимания на призыв к милосердию, и тюрьмы открылись, но только для казней, которые довели Индию до предела раздражения. Стало очевидным, что обещания реформ были только приманкой.

В этот момент (14 мая 1920 г.) Индия узнала об условиях мира, катастрофических для Турции. Официальное сообщение вице-короля признавало, что они должны быть тягостны для мусульманских сердец, но призывало их к безропотному подчинению судьбе.

Наконец, в эти самые дни запоздавший с опубликованием официальный доклад следственной комиссии об убийствах Амритсара довершил дело возмущения народной совести.

Все было кончено. Связи порвались.

Комитет Калифата, собравшись в Бомбее 28 мая 1920 г., принял Отказ от сотрудничества, предложенный Ганди; и индусско-мусульманская конференция Аллахабада вотировала его единогласно 30 июня 1920 г.: она предоставляла вице-королю месячный срок до вступления в силу ультиматума.

Ганди сам написал вице-королю. Он его уведомляет о начавшемся Отказе от сотрудничества. Он объясняет, почему решил прибегнуть к нему; и мотивы, которые он приводит, любопытны: ибо даже в этот решительный момент он свидетельствует о своем желании не порывать с Англией и о своей надежде привести ее к раскаянию, посредством легальной революции.



«Мне остается, — говорит он, — только два выхода: или отделиться от Англии, или же, если я верю еще в превосходство британской конституции над другими конституциями, заставить правительство воздать нам справедливость. А я еще верю в превосходство британской конституции. И именно поэтому я рекомендую неповинение».

Мы видим, какого великого гражданина Империи не сумела сохранить Англия, ослепленная своей гордостью.

II

28 июля 1920 г. Ганди возвещает Индии, что отказ от сотрудничества будет провозглашен 1 августа; и он назначает на канун этого дня, 31 июля, торжественный Харталь для подготовки постом и молитвой. Он нисколько не боится гнева правительства. Гораздо больше он опасается народной ярости; и он принимает меры, чтобы порядок и дисциплина царили в индийских рядах.

«Полный отказ в сотрудничестве требует полной организованности. Беспорядок происходит от гнева. Необходимо абсолютное отсутствие насилия. Всякое насилие было бы шагом назад для дела и бесплодной растратой невинных жизней. Прежде всего, пусть соблюдается порядок!»

Тактика отказа от сотрудничества была установлена в течение двух предшествовавших месяцев Ганди и его комитетом отказа от сотрудничества. Было постановлено следующее:

1. Отказ от всех почетных титулов и должностей.

2. Неучастие в правительственных займах.

3. Забастовка судов и судебных деятелей; урегулирование тяжб частными третейскими судами.

4. Бойкот правительственных школ учащимися и семьями.

5. Бойкот Советов конституционных реформ.

6. Непринятие назначений правительства на все официальные должности.

7. Отказ от всех гражданских и военных постов.

8. Пропаганда Свадеши,[45] то-есть, после отрицательной части программы часть созидательная, новый порядок, который должен лечь в основу новой Индии. Мы вернемся к этому ниже.

Это был только первый этап; и здесь обнаруживается— изумительная для европейских революционеров—осторожная мудрость этого человека, который приводит в движение огромную машину индусской революции и удерживает ее как бы висящей в воздухе на первой зазубрине. Здесь не идет речь о гражданском неповиновении. Ганди знаком с ним. Он изучал его у Торо, которого он цитирует в своих статьях, и он очень заботится о том, чтобы отмежевать его от отказа в сотрудничестве. Гражданское неповиновение — это больше, чем отказ в повиновении, это насилие над законами. «Оно является нарушением, которое может быть с успехом проведено в жизнь только избранным меньшинством, тогда как отказ в сотрудничестве может и должен быть массовым движением». Ганди хочет подготовить народ Индии к неповиновению, но постепенно; он знает, что он недостаточно готов, и не хочет выпускать из рук узды прежде, чем не будет уверен, что народ приобрел власть над собой. В этой первой программе отказа в сотрудничестве не ставится даже вопрос об отказе в уплате налогов. Ганди ждет, когда пробьет час.

1-го августа 1920 г. он подает сигнал к движению знаменитым письмом к вице-королю. Он отсылает ему свои знаки отличия и почетные титулы.

«Не без огорчения, — говорит он, — отсылаю я золотую медаль, полученную мною за мою человеколюбивую работу в Южной Африке, медаль за зулусскую войну, за мои услуги в качестве офицера санитарного отряда индусских волонтеров в 1906 г., медаль за бурскую войну, за мою службу в качестве помощника главного смотрителя отряда санитарных служителей-индусов в 1899–1900 г…. Но, — продолжает он, напомнив о событиях Пенджаба и о тех, которые вызвали движения Калифата, — я не могу сохранять ни уважения, ни любви к правительству, запятнавшему себя этой безнравственностью и этими несправедливыми действиями… Надо привести его к раскаянию… Я побудил народ к отказу от сотрудничества, который дает возможность отложиться от правительства и поступать наперекор ему, не прибегая к насилию». И Ганди выражает надежду, что вице-король исправит несправедливость, посоветовавшись с признанными вождями народа.

Пример Ганди был подхвачен немедленно. Сотни должностных лиц вышли в отставку, тысячи учащихся были взяты из коллегий. Суды были покинуты. Школы опустели. Конгресс всей Индии, собравшийся на специальную сессию в Калькутте, в начале сентября, санкционировал решения Ганди значительным большинством. Ганди и его друг Маулана Шаукат Али проехали но стране, встречаемые всюду восторженными приветствиями.

Никогда Ганди не держал так в своей власти миллионы людей, как в этот первый год движения. Ему надо было взнуздать насилие, которое только ждало случая, чтобы прорваться. Особенно страшило его анархическое насилие толпы. Он не находил достаточно суровых выражений, чтобы заклеймить «мобократию»,[46] которую он считал самым опасным злом в Индии. Он ненавидит войну, но все-таки предпочитает ее разнузданности Калибана. — «Если Индия прибегнет к насилию, то пусть это будет дисциплинированное насилие, пусть это будет война! Ни в коем случае не насилие толпы!» Он относится подозрительно даже к веселым и шумным, но беспорядочным демонстрациям, ибо никогда нельзя быть уверенным, что они не перейдут в неистовства и не поведут к чудовищным преступлениям. Надо, чтобы порядок родился из этого хаоса. Надо закон стихийной массы заменить «законом организованного народа». И этот мистик с зорким взглядом обнаруживает не менее здравый практический, смысл, чем наши европейские мистики—основатели монашеских орденов и властители человеческих душ, устанавливая самые мелочные правила для введения в спокойное русло бурного потока народных манифестаций.

«Наша грубая ошибка, — говорит он, — заключается в том, что мы пренебрегаем музыкой. Музыка — это ритм и порядок. К несчастью, в Индии она остается уделом немногих. Она никогда не была здесь достоянием нации… Следовало бы заставлять отдельные группы петь национальные песни. Пусть крупные музыканты присутствуют на всех конгрессах и обучают музыке народные массы! Нет ничего легче, как обучать простой народ, который не имеет своей определенно, направленной воли»…

Дальше идет целый перечень предписаний: 1) не принимать в большие манифестации новичков-руководителей, ставить во главе наиболее испытанных; 2) снабжать всех руководителей общим списком инструкций; 3) согласовать сигнальные свистки руководителей; 4) вменить толпе в обязанность беспрекословно подчиняться руководителям; 5) установить содержание и точно фиксировать моменты провозглашения национальных лозунгов; не допускать никаких отступлений от правил; 6) выстраивать толпу шпалерами по бокам дорог, чтобы она не препятствовала движению экипажей; запретить ей вход на вокзалы; не позволять приводить с собой маленьких детей при массовых скоплениях народа… и т. д.

Короче говоря, Ганди становится дирижером этих океанов людей.

«Самая трудная задача для нации—это дисциплинировать свои манифестации».

Толпа бывает охвачена жаждой насилия лишь временами; верней, она сама не знает, чего хочет, она подчиняется внезапным импульсам, противоречивым порывам. Но часть индусского избранного меньшинства сознательно и решительно стремится к насилию; она не понимает ни мысли Ганди, ни, в особенности, политической силы его действия. Ганди получает анонимные письма, в которых его просят не противиться насилию или (что может быть оскорбительней!) выражают циничную уверенность в том, что его слова не больше, чем уловка, которая имеет целью обмануть врага, и торопят его подать сигнал к сражению. Ганди отвечает резко. Он ведет страстные дискуссии. В прекрасных статьях он оспаривает «учение о праве на жизнь и на смерть». Он опровергает утверждение, будто индусские Писания и Коран предписывают насилие. Бхагавад-Гита учит не насилию, но исполнению долга с опасностью для своей жизни-[47] «Человек не обладает властью созидания, значит, он не имеет права разрушать»… Надо любить даже и тех, кто причиняет нам зло: это не значит, однако, что зло терпимо. Ганди ухаживал бы за генералом Дайером, если бы он был болен. Но если бы его собственный сын вел постыдный образ жизни, «моя любовь потребовала бы, — пишет, он, — чтобы я отнял у него мою поддержку, хотя бы это и угрожало ему смертью». Мы не имеем права принуждать злого человека силой. Но мы обязаны противодействовать ему, отделившись от него, чего бы это ни стоило. И когда враг раскаивается, надо открыть ему свои объятия.

Одной рукой взнуздывая насильников, другой он в то же время подталкивает колеблющихся. Он ободряет тех, кто отступает перед прямым действием: «Ничто не было совершено в мире без прямого действия. Я отбросил слова: пассивное сопротивление из-за их недостаточности… Именно прямое действие переубедило генерала Смитса в Южной Африке… Каков самый великий симбиоз, осуществленный Христом и Буддой\'? Симбиоз силы и мягкости. Будда вел борьбу во вражеском лагере и заставил склониться перед собой надменное священство. Христос изгнал торговцев из храма, он бичевал лицемеров и фарисеев. Это прямое действие, притом самое решительное… И в то же время за этими актами бесконечная мягкость»…

Он взывает также к сердцу и разуму англичан. Он называет их своими «дорогими друзьями»; он напоминает им, что в течение тридцати лет был им верным товарищем; он просит, чтобы они оценили по заслугам коварные поступки своего правительства. «Его вероломство разбило мою веру в него. Но я еще верю в английское мужество. Индия не может в настоящее время противопоставить вам ничего, кроме нравственного мужества. Отказ от сотрудничества есть самопожертвование. Я хочу покорить вас своими страданиями»…

Его кампания, в течение четырех или пяти месяцев, ставила своей задачей не только парализовать английское правительство отложением от него, но организовать новую Индию, которая могла бы довлеть себе и создать свою независимую жизнь как в материальном, так и в моральном отношении. В первую очередь надо было обеспечить ей экономическую независимость. Это то, что Ганди называет Свадеши (или, верней, из различных смыслов слова этот самый ближайший и самый практичный).

Очевидно, что Индия должна была научиться отказываться от удовлетворения многих материальных потребностей, что она должна была без жалоб примириться с многими неудобствами. Здоровая дисциплина. Необходимая гигиена. Раса извлечет из нее не только нравственный закон, но и пользу для здоровья. Следовало прежде всего вырвать с корнем в Индии «проклятье спиртных напитков», организовать группы воздержание, подвергнуть бойкоту европейские вина, убедить торговцев отказаться от своих патентов.[48] Индия поняла призыв Махатмы. Волна воздержания прокатилась по стране, и потребовалось вмешательство Ганди, чтобы помешать толпе насильно закрывать и громить магазины. Ибо «не дозволено делать людей чистыми посредством насилия».

Но если сравнительно легко было отказаться от бича спиртных напитков, то несравненно серьезнее стоял вопрос об обеспечении Индии средствами существования. Как она прокормит себя? Как она оденется, раз будут отброшены европейские продукты? Рецепт Ганди до крайности прост, и отражает на себе средневековые тенденции его мысли: он хочет, чтобы во всех семьях Индии восстановилась старинная домашняя промышленность при помощи прялки.

Можно было бы высмеять это патриархальное решение социального вопроса.[49] Но надо постараться понять специальные условия Индии и точный смысл, который Ганди придает прялке. Он никогда не рассчитывал, что прядение сможет дать достаточные средства к жизни, не считая самых бедных, но он смотрел на него, как на подсобный промысел для земледельца, на время перерыва земледельческих работ. Это вовсе не теоретическая проблема; она обладает большой остротой и настоятельностью. 80 % населения Индии занято земледелием и не имеет работы в течение четырех месяцев в году.

Десятая часть населения, как общее правило, голодает. Средние классы недоедают. Англия ничего не сделала, чтобы улучшить это положение; наоборот, она в значительной степени ухудшила его. Английские компании разорили местную промышленность, выкачали богатства Индии и высасывают из нее ежегодно шестьдесят миллионов рупий. Индия, которая производит весь нужный ей хлопок, вывозит миллионы кип его и в Японию и в Ланкашир, откуда он же возвращается к ней в виде фабричного коленкора. Отсюда ясно: Индия должна обходиться без разорительных для нее услуг иностранцев и возможно скорее создать свои собственные мастерские; она должна найти такое средство, которое в кратчайший срок дало бы каждому работу и пропитание. Но нет для этого более действительного и более дешевого средства, чем кустарная промышленность, чем старинная индусская промышленность: прядение и ткачество.

Речь идет не о том, чтобы приставить к ткацкому станку рабочего-землепашца, имеющего работу и хороший заработок, а о том, чтобы занять, с одной стороны, безработных и праздных людей, с другой — женщин и детей и, наконец, всех индусов в часы их досуга. Поэтому Ганди и предписывает: 1) бойкотировать иностранные ткани; 2) возобновить и распространить обучение прядильному ремеслу, делу очень легкому; 3) принять обязательство не носить иных тканей, как только дома выпряденных и сотканных. С неослабевающим жаром Ганди отдается пропаганде этой идеи. Он хочет, чтобы прядение стало общей обязанностью[50] всей Индии, чтобы прядению обучали в школе, чтобы дети бедняков оплачивали свое образование работой за прялкой, чтобы каждый индус, мужчина или женщина, ежедневно посвящал прядению час времени, как дань благотворительности.

Ганди входит в мельчайшие подробности, дает технические указания насчет хлопка, пряжи, различных способов их обработки; снабжает практическими советами ткачей, скупщиков, отцов семейства, школьников; показывает с цифрами в руках, как можно на небольшой капитал открыть лавку Свадеши (лавку произведений местной индусской работы) и получить 10 % прибыли, и проч. Он впадает в лиризм, прославляя «музыку прялки», самую древнюю музыку Индии, ту, что услаждала Кабира,[51] поэта-ткача, и Ауренг-Зиба,[52] великого могола, который собственноручно изготовлял свои колпаки.

Ганди удается взволновать общественное мнение. В Бомбее дамы из знатных родов садятся за прялку. Индусы и мусульмане принимают на себя обет не носить иных тканей, как только из родной пряжи. Мода с увлечением набрасывается на Кхаддар или Кхади, красоту которых признает и Рабиндранат Тагор. Заказы растут;.они поступают даже из Белуджистана и Адена.

Увлечение, однако, зашло несколько далеко, когда дело коснулось бойкота иностранных тканей, и сам Ганди, умевший обыкновенно так владеть собой, казалось, потерял на этот раз чувство меры. Он приказал сжигать эти ткани, как символ рабства. И в августе 1921 г, в Бомбее, — как некогда, во времена Саванаролы, Christo regnante, на площади Сеньории, можно было видеть, как среди шумного веселья пылали костры, сложенные из великолепных материй. Один из добрых гениев Индии Г. Ф. Эндрьюс, друг Тагора, поклонник Ганди, написал ему трогательное письмо: он выражал в нем сожаление, что ткани, которые могли быть розданы беднякам, были сожжены, что был сделан призыв к дурным инстинктам расовой розни; он протестовал против подобного национализма, являющегося одним из проявлений насилия. Он не может примириться с тем, что из разрушения сделали некоторого рода религию: ведь уничтожать плоды труда — преступление. Эндрьюс, который перед этим до такой степени сроднился с реформами Ганди, что стал носить кхаддар, теперь не решался надеть его: вид костров поколебал его веру в Махатму.

Но Ганди, публикуя его письма и свой страстный ответ, хотя и был тронут откровенностью его встревоженный души, тем не менее заявил, что не жалеет ни о чем. Он не питает никаких враждебных чувств ни к одной расе, какова бы она ни была, он не требует уничтожения всех иностранных продуктов, а лишь тех, что явно причинили зло. Миллионы индусов разорены английской мануфактурой, многие пали до того низко, что стали париями или наемными солдатами, а их жены — проститутками. Нельзя носить эти преступные ткани, не впадая в грех. Индия имеет слишком много оснований ненавидеть англичан-эксплоататоров. Ганди отвращает ее злобу от людей и направляет ее на вещи. Виновны не только англичане, продающие эти ткани, виновны и индусы, покупающие их. Это необходимая хирургическая операция. Было бы непристойно отдавать оскверненные ткани беднякам, так как и у них есть своя честь.

Но освободить материальную жизнь народа от гнета иностранцев — это еще ничего не значит; надо освободить его дух. И Ганди хочет, чтобы родина его сбросила с себя иго европейской культуры; и самый гордый замысел его — заложить основы истинно-индусского воспитания.

Существовало уже несколько университетов и коллегий, где, несмотря на английскую опеку, тлели еще угольки древне-азиатской культуры. Алигар[53] в течение 45 лет был Индомусульманским университетом, центром исламической культуры Индии; Коллегия Кхалсы[54] являлась центром Сикхеизма.[55] Индусы имели свой университет в Бенаресе. Но эти схоластические, несколько отсталые, коллегии преданы правительству, которое оказывало им денежную помощь. Ганди хотел бы разрушить их и заменить более чистыми очагами просвещения. В ноябре 1920 он открывает в Ахмедабаде Национальный Университет для изучения Гуджарати.[56] Университет вдохновляется идеалом единой Индии; его религиозными устоями являются Дхарма[57] индусов и ислам магометан; он притязает на то, чтобы стать спасителем местных наречий Индии и превратить их в источник ее национального возрождения. Ганди считает вполне справедливо — из его слов и мы могли бы извлечь пользу, — что систематическое изучение азиатских культур не менее важно для завершения образования, чем изучение наук Запада. Надо исследовать обширные сокровища санскрита, арабского и персидского языков, пали[58] и магадхи[59] и таким образом вновь обрести тайну национальной мощи. Но речь идет не о том, чтобы снова повторить сказанное иди сделанное в протекшие времена. «Надо создать новую культуру на основе прошлых культур, обогащенных опытом веков. Она должна явиться синтезом различных цивилизаций, влиявших на Индию и впитавших дух ее земли. Этот синтез не проявится по примеру американской культуры, которая господствует над всеми остальными, поглощая и вытесняя их. Всякая культура занимает свое законное место.

Цель— гармония, а не фактическая унитарность, достигнутая при помощи насилия». Все студенты должны постичь все религии Индии. Индусы ознакомятся с кораном, мусульмане с шастрами. Национальный Университет не исключает ничего, кроме духа «исключительности». Для него среди человечества не существует «нечистых», париев. Изучение хиндустани будет обязательным, ибо он является истинно-национальным диалектом Индии, смесью санскрита, хинди и персианизированного урду.[60]

Специалисты подучат профессиональное образование, прочие литературное. Таким образом будут смягчены классовые различия. Дух независимости будет укрепляться не только наукой, но и особым воспитанием, которое Ганди именует воспитанием призвания.[61]

В разрез с европейской системой воспитания, которая недооценивает значения ручного труда, развивая только мозг, Ганди хочет, чтобы ручной труд был введен в школы, начиная с младших классов. Хорошо было бы, если бы ребенок оплачивал свое воспитание сам работой за прялкой; таким образом, он во-время научился бы зарабатывать средства к существованию и быть независимым. Что же касается воспитания сердца, которым пренебрегает Европа, то его еще нужно создать. И прежде, чем приступить к воспитанию учеников, надо создать воспитателей.

Это дело высших заведений, из которых Ганди, повидимому, мечтает сделать рассадник нового воспитания; эти заведения не школы, а скорее настоящие монастыри, в которых должен храниться священный огонь Индии и отсюда распространяться дальше, похожие на знаменитые монастыри бенедиктинцев Запада, этих набожных пионеров земли и духа.

Мы располагаем правилами, которые Ганди установил для дома Сатиаграх ашрам, своего излюбленного детища, в Ахмедабаде. Они относятся в большей степени к учителям, чем к воспитанникам; он связывает первых чисто монашескими обетами. Но между тем, как в обыкновенных монастырях эти обеты с течением времени сохраняют лишь силу запретительной догмы, здесь в них трепещет дух самопожертвования и целомудренной любви, одушевляющей святых. Наставники обязуются соблюдать следующие обеты:

1. Обет правды—Недостаточно только не лгать. «Никогда не следует пользоваться ложью, даже ради блага страны». Пусть даже правда вызовет недовольство родителей и старших.

2. Обет «Ахимса» (не убий!). — Недостаточно не отнимать жизни у другого. Не следует наносить раны даже тому, кого считаешь несправедливым. Никогда не следует гневаться на них; их надо любить. Противодействуй тирании, но не делай зла тирану. Побеждай его любовью. Отказывай ему в повиновении, хотя бы тебе грозила смерть.

3. Обет безбрачия, без которого было бы почти невозможно соблюсти два предыдущих обета. — Недостаточно избегать вожделения. Надо постоянно следить за своими животными страстями, даже за мыслями. Если ты женат, смотри на жену свою, как на подругу, данную тебе на всю жизнь, и храни к ней отношение полнейшей чистоты.

4. Обет «наблюдай за нёбом!» — Надо вести умеренный режим и очищаться. Постепенно отказываться от всякой пищи, которая не является необходимой.

5. Обет «не укради!» — Речь, идет не только о собственности других. «Кражей будет употребление вещей, в которых ты действительно не нуждаешься». Природа доставляет изо дня в день ровно столько и не больше, чем тебе нужно ежедневно.

6. Обет неимения собственности. Недостаточно не иметь собственности. Не следует хранить ничего, кроме совершенно необходимого для наших телесных нужд. Постоянно ограничивай свой излишек. Упрощай свою жизнь.

Два «вспомогательных правила» добавляет Ганди к этим основным обетам:

1. Свадеши. — Не употребляй предметов, в которых может таиться обман. Это предписание влечет за собою запрещение предметов, изготовленных вне страны, ибо они — продукт эксплоатации нищеты и страданий рабочего люда Европы, иностранные товары, т. о. «табу» для ученика «Ахимса». Отсюда необходимость простых одежд, изготовленных в стране.

2. Отсутствие страха. — Ибо тот, кто испытывает страх, не может исполнять предшествующих правил. Надо не знать страха ни перед королями и народами; ни перед семьей, людьми и дикими животными, ни перед смертию. Человек, не знающий страха, защищается «силою истины» или «силою души своей».

Построив характеры на этой твердой, как железо, основе, Ганди быстро переходит к другим воспитательным мерам, из которых наиболее поразительны, следующие две: учителя должны подавать пример физического труда (предпочтительно земледельческого) и изучать главнейшие языки Индии.

Что касается детей, вступивших в Ашрам, — их можно поместить туда с четырехлетнего возраста, — то и они обязаны оставаться там до самого окончания (а курс занятий продолжается около десяти лет). Их разлучают с семьей. Родители отказываются от каких бы то ни было прав надзора. Они носят простую одежду, получают простую пищу, строго растительную, они не пользуются днями отдыха в обычном смысле слова; но полтора дня в неделю им предоставлено для личных занятий, а три месяца в году посвящаются странствованиям по Индии. Хинди и одно из дравидийских[62] наречий обязательны для всех. Кроме того, они должны изучить английский язык, как второй по важности, и характерные особенности 5 индийских наречий (урду, бенгали, тамиль, телугу и деванагари). Им преподают на их родном языке историю, географию, математику, экономические науки и, кроме того, санскрит. Одновременно с этим, они занимаются земледелием и ручным тканьем. Нечего говорить, что все преподавание овеяно религиозным духом. Когда курс наук закончен, молодым людям предстоит выбор: или принять обет, подобно старшим, или удалиться. Все преподавание бесплатно.

Я несколько дольше остановился на этой воспитательной программе потому, что она указывает на высокую духовность всего движения Ганди, и потому, что именно воспитание является, по его мысли, основным его возбудителем. Чтобы создать новую Индию, надо создать новые души, души сильные и чистые которые были бы истинно индусскими. А чтобы создать их, надо образовать святые легионы апостолов, которые, подобно христовым, были бы солью земли. Ганди не фабрикует законов. Он лепит новое человечество.

Английское правительство, — как и всякое правительство в подобных случаях, — конечно, ничего не поняло в происходящем. Его первым движением была высокомерная ирония. Вице-король Индии Чельмсфорд заявил в августе 1920 г., что «из всех нелепостей — это самая нелепая». Однако, вскоре пришлось спуститься с высот спокойного презрения. Уже в достаточной степени встревоженное, но все еще недоумевающее правительство опубликовало 6 ноября 1920 г. отеческое, но таившее в себе угрозу предостережение, в котором говорилось, что правительство не хотело прибегать к уголовным преследованиям, так как инициаторы движения проповедывали воздержание от насилий, но что был отдан приказ принять меры против тех, кто нарушит установленные границы и подстрекнет к насилию или ^вооруженному неповиновению.

Границы были скоро нарушены, но правительством. Движение приняло тревожные размеры. И в декабре 1920 г. произошло событие исключительной важности. Отказ от сотрудничества без применения насилия был до сих пор пробным тактическим шагом временного характера, и правительство, льстило себя надеждой, что Генеральное Собрание Индии откажется от него в заключительной своей сессии. Но национальный Конгресс всей Индии, собравшись в Нагпуре, наоборот, занес его в конституцию, как первую статью закона.

«Статья 1. Цель Национального Конгресса — достижение Сварадж (Гомруль) для народа Индии всеми мирными и законными средствами».

Конгресс подтвердил. Отказ от сотрудничества, вынесенный голосованием особой сессии в сентябре 1920 г., дополнил его, подчеркнув принцип неприменения насилия, указав на необходимость, в интересах победы, общей гармонии между различными элементами страны, провозгласив, в соответствии с этим, единство индусов и мусульман, больше того, сближение между привилегированными и обездоленными классами.

Он ввел в конституцию коренные изменения, которые окончательно установили систему представительства всех партий Индии. Конгресс не скрывал, что Отказ от сотрудничества в данный момент является только первым вестником завязавшейся борьбы. Он объявлял, что полный Отказ от сотрудничества с правительством и отказ от платежа налогов войдут в силу с момента, который будет предварительно установлен. В ожидании этого момента, чтобы подготовить к нему страну, распространяли все шире бойкот, поощряли национальное индийское ткачество, обращались с призывами к студентам, родителям, должностным лицам и приглашали с большим усердием проводить Отказ от сотрудничества. Те, кто откажутся подчиниться предписаниям Конгресса, будут исключены из общественной жизни.

Такое положение вещей означало создание государства в государстве, самоутверждение истинного государства Индии на глазах британского правительства. Последнее не могло уже оставаться в бездействии. Приходилось либо вступать в соглашение, либо начать борьбу. При некоторой уступчивости соглашение было бы еще возможно. Конгресс заявил, что он достигнет своей цели «в союзе с Англией, если она выразит свою готовность, если нет—то без нее». Как всегда, когда политика касалась народов другой расы, так и теперь насилие одержало верх, Искали только поводов. Недостатка в них не оказалось.

Несмотря на твердое намерение не прибегать к насилиям, подтвержденное и Ганди и Конгрессом, несколько крупных беспорядков, имевших лишь отдаленную связь с движением «Отказа от сотрудничества», произошли в различных местностях Индии. В Соединенных провинциях (Аллахабад) вспыхнули аграрные волнения, бунты арендаторов против земельных собственников, и полиция произвела кровавую расправу.

Затем движение Акали[63] среди Сикхов, сперва чисто религиозное, стало применять «Отказ от сотрудничества» и завершилось в феврале 1921 г. убийством 200 сикхов. Нельзя было, по чистой совести, возложить ответственность за эту драму, вызванную фанатизмом, на Ганди и его учеников. Но случай удобный. Начались репрессии с начала марта 1921 г., и свирепствовали с возраставшей силой до конца года. Чтобы пустить их в ход, предлогом были избраны манифестации против продавцов крепких напитков. Ведь не в первый раз алкоголь и европейская цивилизация выступали нога в ногу. Организации добровольцев, сторонников отказа от сотрудничества, были запрещены. Был провозглашен закон против мятежных собраний. В различных округах местная полиция получила безграничные полномочия для подавления движения, которое было окрещено революционным и анархическим. Тысячи индусов были арестованы; не делали никаких исключений для лиц уважаемых. Эти меры вызвали, конечно, возмущения, тут и там происходили бои между полицией и толпой, убийства, пожары. Комитет конгресса всей Индии, собравшись в Безваде, в последнюю неделю марта, обсуждал, не следует ли объявить гражданское неповиновение. С редкой мудростью он решил, что страна недостаточно еще созрела и недостаточно еще дисциплинирована, чтобы прибегнуть к этому обоюдоострому оружию, и постановил выжидать, приступив к некоторого рода гражданской и финансовой мобилизации.

Ганди еще с большим подъемом возобновил свою компанию за объединение Индии, за единение религий, рас, партий и каст. Он обратился с призывом к парсам,[64] богатым, крупным коммерсантам, крупным промышленникам, в большей или меньшей степени окрашенным, как выражается Ганди, духом Рокфеллера. Индо-мусульманскому единению беспрестанно угрожали давние предрассудки, страхи, взаимное недоверие. Он отдался этому делу телом и душой,[65] не добиваясь полного слияния обеих групп, сейчас невозможного, чего и сам он не хотел, но союза прочного, построенного на дружеских отношениях.[66]

Его высшим стремлением является желание ввести в круг индусской общественности отверженные классы. Его страстные требования вернуть права париям, его страдания при виде этой чудовищной Социальной несправедливости, его гневные вопли против нее—уже этого достаточно, чтобы обессмертить его имя. Боль, которую причиняет ему то, что он называет «самым постыдным и грязным пятном индуизма», имела своим источником переживания раннего детства. Он рассказывает, что когда был еще ребенком, в дом его приходил парий для грязной работы; ребенку было запрещено притрагиваться к нему, не совершив потом омовения; он не мирился с этим и спорил с родителями. В школе он часто прикасался к «нечистым»; мать советовала ему после этого Прикоснуться к мусульманину, чтобы очиститься от такого осквернения. Но к двенадцати годам мнение его сложилось. Он поклялся очистить совесть Индии от этого греха. Он вознамерился придти на помощь своим униженным братьям. Нигде его свободомыслие не сказывается так ярко, как в деле их защиты. Можно судить об этом по тому факту, что он готов был бы пожертвовать своей религией, если бы ему доказали, что отверженность париев является и догматом. Одна эта несправедливость оправдывает в его глазах все прочие несправедливости, которые терпят индусы во всем мире.

«Если индусы стали париями Империи, то это возмездие вечной справедливости. Пусть индусы омоют сперва свои руки, запятнанные кровью!.. Отверженность париев унизила Индию. В южной Африке, в восточной Африке, в Канаде с индийцами обращаются так же, как с париями. Сварадж невозможен, пока существуют парии. Индия повинна в этом. Ничего более позорного не совершила даже Англия. Первейший долг—защищать слабых и не оскорблять человеческого достоинства. Мы не лучше скотов, если не очистимся от этого греха. Сварадж должен стать царством справедливости на всей земле»…[67]

Ганди хотел, чтобы национальное Законодательное Собрание улучшило возможно скорее судьбу братьев-париев, чтобы им был открыт широкий доступ в школы и к колодцам, ибо пользование общественными колодцами было им запрещено. А до тех пор?.. Нетерпение не позволяет ему ждать, скрестив руки, пока привилегированные классы исправят свою несправедливость, и заставляет его перейти в лагерь париев: он становится во главе их и старается их объединить. Он вместе с ними обсуждает различные выходы: что могут они сделать? Апеллировать к правительству Индии? Это значило бы сменить одно рабство другим… Отказаться от индуизма (обратите внимание на смелое великодушие этого верующего индуса!) и обратиться в христианство или магометанство? Ганди готов был бы посоветовать этот выход, если бы индуизм был неразрывно связан с верованием в отверженность париев. Но он убежден, что это верование есть нездоровое извращение религии, и что его надо вырвать с корнем. Парии должны организоваться для самозащиты. Они могли бы также прибегнуть к Отказу от сотрудничества, как к своему средству против индуизма, прекратить всякие сношения с прочими индусами (исключительно дерзкий совет в устах этого патриота, совет прибегнуть к социальному бунту!) Но, продолжает Ганди, парии неспособны ни к какой организации: у них нет вождей. Пусть же они присоединятся к общему движению Индии, первое условие которого—единение классов; иного средства для них нет. Действительный Отказ от сотрудничества есть религиозный акт очищения. Никто не может принять в нем участия, отвергнув париев; он тяжко погрешил бы. Ганди, таким образом, успешно примиряет религию, отечество и человечество.[68]

Торжественно освящены были первые попытки объединения париев «Совещанием угнетенных классов» (Suppressed Classes Conference) в Ахмедабаде, на котором 13 и 14 апреля 1921 председательствовал Ганди. Здесь он произнес одну из прекраснейших своих речей. Он не удовлетворился требованием уничтожения социального неравенства; он ждет от париев великих дел в социальной жизни возрожденной Индии; он возвращает им веру в самих себя; он внушает им пламенную надежду, которой одушевлен сам. Он заметил в них, говорит им Ганди, залежи огромных возможностей. Он рассчитывает, что через пять месяцев отверженные классы сумеют доказать свое достоинство и завоевать подобающее им место в великой индийской семье.

Ганди испытал радость, он видел, как взволновалась Индия от призыва к ее сердцу, как осуществлялась эмансипация париев в многочисленных ее округах.[69]

Накануне своего ареста он. все еще занимался этим делом и рассказывал о его успехах. Брахманы посвящали себя этому же делу. Привилегированные классы являли трогательные примеры раскаяния и братской любви. Ганди приводит случай с молодым восемнадцатилетним брахманом, который стал метельщиком, чтобы жить с париями.

Ганди с неменьшим благородством встал на защиту другого великого дела: на защиту прав женщины.

Половой вопрос имеет исключительную важность в Индии, насыщенной бьющей через край, нестерпимой и плохо упрвляемой чувственностью. Детские браки истощают преждевременно физическую и моральную силу нации.

Терзания плоти гнетут мысль, и достоинство женщины вследствие этого принижается. Ганди предает гласности жалобы индусок против унизительного обращения с ними индусских националистов. Он признает справедливыми их упреки. Это, говорит он, такая же тяжелая рана на теле Индии, как и отверженность париев. Но Ганди тут же прибавляет, что от нее страдает весь мир. Это универсальная проблема. Как и в судьбе париев, он ждет успеха скорее от угнетаемых, чем от угнетателей. Он обращается поэтому к женщинам, чтобы они прежде всего внушили к себе уважение, перестав смотреть на себя как на предмет для удовлетворения мужской похоти. Пусть они примут решительное участие в общественной жизни, пусть подвергнут себя ее риску и опасностям! Пусть они не только откажутся от роскоши, сбрасывая с себя и сжигая иностранные ткани, пусть они разделят также страдания своих мужей! В Калькутте уже были заключены в тюрьму достойные женщины. Очень хорошо. Пусть не требуют они снисхождения к себе, пусть соперничают они в выносливости и лишениях с мужчинами! На этом поприще женщина может всегда превзойти мужчину. Пусть они ничего не боятся! Самая слабая может сохранить свою честь. Достаточно научиться умирать.

Он отнюдь не забыл и наших падших сестер. Он передает разговоры, которые вел с многими сотнями из них на собраниях в провинции Андхра и в Баризале. С какой благородной простотой он говорит с ними! Они говорят с ним, доверяют ему свои тайны, спрашивают совета! Он ищет для них почетного ремесла, предлагает прялку, они обещают сесть за нее хоть завтра, только бы им помогли. И обращаясь к мужчинам Индии, Ганди призывает их уважать женщину:

«Эта порочная забава не должна иметь места в нашей Революции. Сварадж означает, что все жители Индии для нас братья и сестры… Уважение ко всем… Женский пол не слабый пол, он наиболее благородный пол, благодаря способности жертвовать собой, молча страдать, смиряться, верить и постигать. Интуиция женщины часто оказывалась выше вызывающей претензии мужчины на высшее знание…»

Ганди нашел в женщинах Индии, начиная с своей собственной жены, интеллигентных помощниц и лучших учениц.

III

1921 год знаменует апогей влияния Ганди. Он пользуется огромной моральной властью, но ему вручают, помимо его воли, почти безграничную политическую власть. Народ верит в него, как в святого; его изображают[70] на картинах в образе Шри-Кришны. А в декабре 1921 г. Национальный Конгресс всей Индии облекает его верховной властью, вверяет ему свои полномочия с правом избрать себе преемника. Он бесспорный вождь индийской нации. От него зависит спустить с цепи политическую революцию или даже произвести религиозную реформацию, если бы он того пожелал.

Он этого не сделал. Он не захотел. Что это—душевное величие? Душевная робость? Может быть, и то и другое. Трудно человеку (к тому же еще иной культуры) проникнуть в чужую душу, особенно, когда она так глубока, так чутка, как у Ганди. Трудно определить в вихре событий, которые в этот мятежный год волновали Индию, была ли всегда тверда рука кормчего, направляла ли она громадный корабль, не уклоняясь от верного пути и не ослабевая. Но я постараюсь все же рассказать то, что, как мне кажется, я разгадал в этой живой загадке, с чувством религиозного почтения, которое я питаю к этому великому человеку, и с той искренностью, которою я обязан его искренности.

Если власть Ганди была велика, то не менее велика была и опасность ею пользоваться. По мере того, как ширилась общественная деятельность и содрогания ее приводили в движение сотни миллионов людей, становилось все труднее управлять этим взбаламученным морем и самому сохранять равновесие. Сверхчеловеческая проблема — примирить дух умеренности и широту взглядов с сорвавшимися с цепи массами. Мягкий и верующий кормчий молится и ищет опоры в боге. Но голос, который он слышит, доходит до него в шуме грозы и бури. Услышат ли его другие?.. Меньше всего грозит ему опасность возгордиться. Никакое обожание не может вскружить ему голову. Оно оскорбляет его смирение и его здравый смысл. Единственный, быть может, случай в истории пророков и великих мистиков, но у него нет видений, нет откровений, он не старается ни уверовать в них, ни уверить в них других. Какая-то безгрешная ясность! Его ум не пьянеет, его сердце не знает тщеславия. Он существует, он живет, как простой человек, подобный всем людям… Нет, пусть не называют его святым! Он им не хочет быть (и поэтому, именно, он святой)…

«Слово святой, пишет Ганди, должно быть вычеркнуто из настоящей жизни… Я молюсь, как любой благочестивый индус, я верю, что все мы можем стать вестниками бога; но у меня не было никаких особых божеских откровений. Я твердо верю, что бог объявляет свою волю каждому человеческому существу; но мы закрываем свои уши перед тихим голосом нашей души… Я только смиренный труженик, покорный слуга Индии и Человечества (a humble servant of India and Humanity…). На большее я не притязаю. У меня нет желания основать секту. Я действительно слишком честолюбив. Я не вещаю новых истин. Я силюсь истолковать истину так, как ее постигаю, я силюсь следовать ей. Я бросаю новый свет на старые истины».[71]

Сам по себе, он всегда очень\' скромен, полон сомнений, лично неспособен ни на какое кастовое высокомерие, и как индийский патриот, и как идейный вождь Отказа от сотрудничества. Он не мирится ни с какой тиранией, даже ради доброго дела. «Ни в коем случае не следует заменять иго правительства игом сторонников Отказа от сотрудничества».[72] Он отказывается также превозносить свое отечество над отечеством других, и его патриотизм не замыкается в границах Индии. «Для меня патриотизм сливается с человечеством. Я патриот, потому что я человек и человечен. Я чужд исключительности — я не причиню зла Англии или Германии, чтобы послужить Индии. Империализму нет места в программе моей жизни… Чем равнодушнее патриот к человеку, тем слабее его патриотизм».[73]

А ученики его, всегда ли они так же чутки, как он? Чем становится его учение в руках некоторых из них? И при посредстве их, каким доходит оно до толпы?



Когда Рабиндранат Тагор, после нескольких лет странствий по Европе, вернулся в августе 1921 г. в Индию, он был уже потрясен переменой, которую заметил в умах индусов. Но беспокойство, охватившие Тагора, не дожидаясь его возвращения на родину, выразилось в ряде писем, посланных им из Европы индийским друзьям; многие из этих писем были напечатаны в Modem Review.[74]

Необходимо остановиться на разногласиях между этими двумя великими умами, которые питают друг к другу и чувства уважения и восхищения, но которые так же фатально отличны друг от друга, как мудрец от апостола, как святой Павел отличен от Платона. С одной стороны, гений веры и всепрощения, пожелавший стать бродилом нового человечества. О другой, гений мысли свободной, широкой и ясной, заключающей в свои объятия все сущее.

Тагор признавал всегда святость Ганди, и он сам говорил мне о нем с чувством благоговения: когда я вызвал перед ним, ссылаясь на Махатму, образ Толстого, Тагор пояснил мне, насколько Ганди ему ближе и кажется ему более просветленным (и сейчас, когда я знаю его лучше, я сужу о нем так же), ибо все в Ганди—сама природа, простота, скромность и чистота, и ясность обвевает его борьбу. Между тем как у Толстого—все гордый бунт против гордости, гнев против гнева, страсть против страстей, все насилие вплоть до непротивления насилию… Тагор писал из Лондона 10 апреля 1921 г.: «Мы благодарны Ганди за то, что он дал Индии случай доказать, что вера ее в божественный разум человека еще жива». И, несмотря на раздумье, на которое наводило его движение, поднятое Ганди, Тагор был склонен притти ему на помощь. Даже тот блестящий манифест, выпущенный им в октябре 1921 г., этот «Призыв к истине», который освящает их разрыв, открывается великолепной, едва ли когда-либо превзойденной хвалой Махатме Ганди; я приведу его дальше.

Ганди, с своей стороны, свидетельствует Тагору искренние чувства уважения; и даже в спорах своих с ним старается не разойтись с Тагором. Чувствуется, что ему больно полемизировать с ним; и когда добрые друзья пытаются разжечь спор между ними, разглашая личные тайны, Ганди приказывает им замолчать, раскрыв перед ними все, чем он обязан Тагору.[75]

Но роковым образом разногласия между ними крепли. С лета 1920 г. Тагор не переставал сожалеть, что со смерти Тилака бьющая через край сила любви и веры Ганди была отдана на служение политическим целям. Не с радостью в сердце сам Ганди решился на это, но Тилак умер, Индия осталась без политического вождя, надо было стать на его место.

«Если я как-будто принимаю участие в политике, — говорит он с особой выразительностью в момент, когда решается на это, — то только потому, что политика сжимает нас сейчас в своих тисках, как змея: нельзя вырваться из них, что бы ни делать. Итак, я хочу вступить в бой с змеей… я попытаюсь религию ввести в политику».[76]

Но Тагор оплакивал эту необходимость. Он писал 7 сентября 1920 г.

«Все то стремление к нравственному совершенствованию, которым является жизнь Махатмы Ганди и которое только он один среди всех людей мира умеет преподать, все оно необходимо нам. Что это столь ценное сокровище вверяется утлому судну нашей политики и бросается в беспредельные волны разъяренных страстей, — тяжкое бедствие для страны, ибо его миссия возвращать к жизни мертвых огнем души…

Растрата наших духовных сил на авантюры, дурные с точки зрения нравственной правды, вызывает горечь в нашем сердце. Преступно превращать силу нравственную в слепую силу».[77]

Эти строки продиктовали ему громкие дебюты движения Отказа от сотрудничества и агитация, поднятая в Индии во имя Калифата и в виду преступлений в Пенджa6e. Он боялся за последствия, которые все это будет иметь для народа слабого и подверженного приступам истерической ярости. Он хотел, чтобы народ отвратили от мысли о мщении или о неосуществимом возмездии, чтобы было забыто непоправимое, чтобы помышляли только о создании души величайшего из отечеств. Насколько он восторгался духом самопожертвования, ослепительным заревом освещавшим мысль и дело Ганди (об этом он говорит сам в письме от 2 марта 1921 г., которое я привожу дальше), настолько же был ему антипатичен элемент отрицания, который заключала в себе новая религия «Отказа от сотрудничества». Он испытывал настоящий ужас перед всяким: нет! И для него представляется случай противопоставить положительный идеал брахманизма, очищение радостями жизни, — искоренению их отрицательным идеалом буддизма. На это Ганди ответил, что отвергать так же необходимо, как принимать. Борьба людей слагается из обоих актов. Решительное слово Упанишад[78] —отрицание. И определение Брахмана, даваемое составителями Упанишад, заключается в слове: Neti: (нето!). Индия упустила слишком много случаев, чтобы сказать: «нет». Ганди возвращает ей такую возможность. «Прежде чем сеять, надо выполоть… надо вырвать с корнем зло».

Но, конечно, Тагор не желает ничего вырывать. Его поэтическая созерцательность примиряется со всем и всюду вкушает гармонию. И он выражает это на страницах гениальной красоты, но до крайности отрешенных от действенности. Это пляска Натараджи, играющей иллюзиями:

«Я стараюсь из всех сил согласовать образ моих мыслей с диапазоном великого чувства, восторженного возбуждения, проносящегося по моей родине. Но почему же внутри меня — этот дух сопротивления, несмотря на страстное желание избавиться от него? Я не нахожу ясного ответа, но вот во тьме моего изнеможения засветилась чья-то улыбка и чей-то голос сказал: „Твое место с детьми, на краю миров: там тебе будет покой, и там я буду с тобою“. И вот почему я забавлялся недавно, слагая новые рифмы. Это же только пустячки, радующиеся, что их захватило с собой течение времен, пляшущие на солнце и исчезающие с улыбкой на устах. Но пока я играю, развлекается все мироздание, ибо листья и цветы разве они не проявления, ритма, никогда не умолкающего? Разве мой бог — не вечный расточитель времен? Он кидает звезды и планеты в вихрь бесконечных перемен; на поток „видимости“ он пускает бумажные кораблики „веков“, нагруженные его фантазиями. Когда я тормошу его и умоляю позволить мне остаться его маленьким учеником и принять несколько пустячков, сочиненных мною, как груз его игрушечного корабля, он смеется, а я бегу рысью за ним и цепляюсь за край его одежды… Но где же нахожусь я?

Посреди толпы, меня толкают сзади, меня теснят со всех сторон. И что за шум окружает меня? Если это пение, то моя ситар сможет уловить его мелодию, и я присоединюсь к хору, ибо я певец. Но если это плач, тогда голос мой заглохнет, и я оцепенею. Я силюсь все эти дни уловить мелодию, напрягая слух; но идея бойкота с ее страшным зычным голосом, с ее нарастающей угрозой, с ее воплями отрицания не звучит для меня песней. И я говорю себе: „Если ты не можешь итти нога в ногу с твоими соотечественниками, в момент великого кризиса их истории, поостерегись сказать, что они ошибаются, и что ты прав; но откажись от роли солдата, возвратись в твой уголок поэта, и будь готов принять на себя насмешку и немилость народа!“»[79]

Так говорил бы Гете — Гете Вакх Индии. И кажется, что отныне все сказано: поэт прощается с движением, которое он отрицает, и оплетает все вокруг себя чарами своего творчества. Но Тагор на этом не останавливается. «Судьба, как он пишет, избрала его, чтобы направить его ладью прямо против течения!» Он был не только поэтом; он был в этот миг своей жизни духовным посланником Азии при Европе и он явился к ней, чтобы испросить ее союза для учреждения Всемирного Университета в Шантиникетане.

«Какая ирония судьбы, что по эту сторону морей я являюсь проповедником сотрудничества культур Востока и Запада, как раз в тот момент, когда но ту сторону — идет проповедь Отказа от сотрудничества!»[80]

«Отказ от сотрудничества» оскорбляет его непосредственно как деятеля и как носителя определенного идеала. «Я верю в истинный союз Востока и Запада».[81]

Это движение оскорбляло Тагора с его богатым духовным миром, насыщенным всеми культурами мира.

«Вся слава человечества — мое богатство… Бесконечная личность человека (как говорят Упанишады) может проявиться только в грандиозной гармонии всех человеческих рас… Молитва моя за Индию: пусть осуществится в ней сотрудничество всех народов мира. Единство да будет Истиной, раздел — Майей.[82] Единством охватывается все, и потому оно не может быть достигнуто посредством отрицания… Современные усилия разобщить нашу мысль от мысли Запада — это покушение на духовное самоубийство… Настоящий век был во власти Запада. Это стало возможным только потому, что на долю Запада выпала некая великая миссия на благо человека. Мы, люди востока, должны понять ее… Зло, несомненно, что уже долгое время мы не находимся в согласии с нашей собственной культурой и что поэтому культуре Запада не отведено ее настоящее место… Но говорить, что дурно оставаться в контакте с ней, это значит поощрять худшую форму провинциализма, который порождает только умственную скудость… Современная проблема—мировая проблема. Ни один народ не может спастись, порывая с другими. Или спасемся все вместе, или вместе исчезнем».[83]

Подобно тому, как Гете в 1813 г. отказался возненавидеть французскую цивилизацию, так Тагор не может примириться б отказом от цивилизации Запада. И хотя не Такова сущность идеи Ганди, он знает, что такой смысл вложат в нее потревоженные страсти индийского национализма. Он страшится наступления этого духовного варварства.

«Студенты приносят свои жертвенные дары чему? Не образованию более совершенному, а отказу от образования… Я припоминаю, что при первом движении Свадеши[84] ко мне явилась толпа молодых студентов, они сказали мне, что если я прикажу им покинуть школы и коллегии, они тотчас же исполнят мою волю. Я энергично запротестовал, и они ушли раздраженные, сомневаясь в искренности моей любви к матери родине».[85]

И как раз в эти весенние дни 1921 г., когда Тагор с таким неудовольствием узнал, что в Индии собираются бойкотировать английскую науку, он в самом Лондоне видел пример агрессивного интеллектуального национализма: на собеседовании английского профессора Пирсона, его личного друга, когда индийские студенты произвели неподобающую манифестацию. Тагор рассердился. В письме на имя директора Шантиникетана, он клеймит этот дух мелочной нетерпимости. Он винит за это бойкотистское движение. Ганди отвечает на его упреки.[86] Он не придает большого морального значения чисто литературной системе европейского воспитания, которая не имеет ничего общего с системой воспитания характера и которая повинна в расслабляющем влиянии на индийскую молодежь; он предает проклятию совершенные зверства, уверяет в своем свободомыслии.

«Я не хочу, чтобы дом мой был закупорен со всех сторон, чтобы окна мои были замурованы, я хочу, чтобы дуновение культуры всех стран носилось свободно по моему жилищу, но не хочу, чтобы оно унесло меня с собой. Моя религия — не религия темницы. В ней есть место для ничтожнейшего творения бога. Но она закрыта для наглого высокомерия рас, религий и племен».

Это благородные слова. Но они не выбивают оружия из рук встревоженного Тагора. Он не сомневается в Ганди, но он опасается гандистов, И как только он ступил на берег Индии, в августе 1921 г., ему стало душно от их слепой веры в слова учителя. Он чувствует приближение грозного деспотизма духа и в своем журнале «Modern Review» публикует «Призыв к Истине», где подымает голос против этого рабства мысли. Этот протест тем более поразителен, что ему предшествует блестящее восхваление личности Махатмы. Тагор, напоминая о первых шагах освободительного движения Индии в 1907–1908 гг.; говорит, что идеалы ее политических вождей были чисто книжными, что их вдохновляли тени Бёрка, Гладстона, Мадзини, Гарибальди и что они оказались неспособными выйти за пределы идей представителей избранного меньшинства английского народа.

«В этот момент явился Махатма Ганди. Он стоял на пороге хижины тысяч обездоленных, одетый, как они. Он говорил с ними их же языком. В его словах была истина, а не книжная цитата. И имя Махатмы, данное ему, его истинное имя. Кто другой почувствовал бы, что все люди Индии — его плоть и кровь? Прикоснувшись к истине, поникшие силы души выпрямились. Как только у ворот Индии показалась истинная Любовь, ворота широко распахнулись. Всякое колебание рассеялось. Истина разбудила истину… Честь и слава Махатме, показавшему наглядно силу истины!.. Так, когда Будда поведал истину Сострадания ко всем живым существам, истину, которую он познал, как плод самодисциплины, — Индия пробудилась в расцвете своей зрелости; ее силы распустились в форме наук, искусств и богатств; она переступила через границы морей и пустынь… Никакая торговля, никакая война никогда не совершала ничего подобного… Только Любовь—истинна. Когда Любовь приносит свободу, то эта свобода внутри нас».

Но этот апофеоз вдруг резко обрывается. За ним следует разочарование.

«Несколько звуков этого чудесного пробуждения Индии силою любви донеслось через моря и до меня… Я вернулся исполненный радости, надеясь вдохнуть в себя освежающий ветерок новой свободы, но то, что я застал, возвратившись, придавило меня. Гнетущая атмосфера нависла над страной. Не знаю, какое внешнее давление, казалось, заставляло всех и каждого говорить на один лад, вращать один и тот же жернов. Я слышал повсюду, что разум и культуру следует посадить на замок; сейчас необходимо цепляться за слепое повиновение. Так просто растаптывается во имя внешней свободы внутренняя свобода человека!»

Мы знакомы уже с этой тревогой и с этим протестом. Они для всех времен одни и те же. Последние свободные мыслители умирающего античного мира поведали о них перед лицом грядущего на смену ему христианского мира. Перед лицом человеческих волн, которые взметнул сейчас прилив слепой веры, социальной или национальной, мы чувствуем, что и в нашей душе растет этот протест. Это вечный бунт свободной души против господства веры, порожденного ею же самой, ибо вера для кучки избранных—безграничная свобода; для народов, взывающих к ней — новое рабство.

Но упрек Тагора метит дальше фанатизма толпы — через головы людских масс, опьяненных покорностью, он настигает Махатму. Как ни велик Ганди, власть, которую он присвоил себе, не превосходит ли силы одного человека? Дело, подобное делу Индии, не должна быть вручено «учителю». Махатма—Учитель истины и любви. И, конечно, «золотая лоза, которая сможет пробудить нашу родину к истине и любви, не принадлежит к числу тех предметов, которые может изготовить чужеземный золотых дел мастер… Но наука и искусство создания Свараджи — огромная задача. Пути к нему трудны и длительны. Для свершения подобной задачи порыв и чувство необходимы, но и знание и мысль также. Ради нее, экономист должен поразмыслить, рабочий поработать, воспитатель научить, государственный деятель многое рассудить. Одним словом, моральная сила страны должна проявиться во всех областях. Всюду надо оберегать дух исследования, хранить его неприкосновенность, не налагать на него оков. Нельзя запугивать его явным или тайным давлением».

Тагор призывает, таким образом, к сотрудничеству все свободные силы Индии.

«В наших древних лесах, наши гуру (мудрецы), охваченные видениями, бросали свой призыв всем искателям правды… Почему же наш гуру, который хочет вести нас по пути действия, не бросает нам тоже своего призыва?»

Но гуру Ганди бросил один только призыв каждому и всем: «Прядите и тките!»

«Разве это призыв нового века к новому творчеству? Если большие машины представляют опасность для духа Запада, не являются ли маленькие машины еще худшей опасностью для нас?»

Недостаточно даже и того, чтобы все силы нации сотрудничали друг с другом; надо, чтобы они сотрудничали с силами вселенной. «Пробуждение Индии тесно связано с пробуждением мира… Отныне всякая нация, которая замкнется в себе, пойдет против духа новых времен». И Тагор, только что проведший несколько лет в Европе, вызывает образ людей, которых он встретил там, образ тех добрых европейцев, которые освободили свое сердце от оков национализма и посвятили себя служению человечеству, того преследуемого меньшинства граждан вселенной—cives totius orbis — которых он помещает среди Санньяси,[87] среди тех, кто в душе своей осуществил «единство общечеловеческое»…

«А мы, мы останемся одиноки, если удовольствуемся перебиранием четок отрицания, будем беспрестанно возвращаться к ошибкам других и силиться воздвигнуть здание Сварая на основах ненависти… Встрепенувшись на заре, птица не питается одним только поиском корма. Крылья ее отвечают неутомимо на призыв небес. Из ее горлышка несутся песни радости навстречу нового светила. Новое человечество шлет нам свой призыв. Пусть разум наш ответит на него своим собственным голосом… Наш первый долг перед зарей вспомнить того, кто един, кто не знает разницы между классами и племенами и благодаря разнообразию сил своих заботится о нуждах каждого класса и всех классов вместе. Обратился же с молитвою к тому, кто дарит нам мудрость, чтобы объединил он нас всех в честном взаимном понимании!»[88]

Эта царственная речь, одна из самых возвышенных, какие слышали народы, эта залитая солнцем поэма властвует над всеми людскими схватками. И единственное возражение, которое можно было бы сделать против нее, это то, что она властвует слишком упорно. Тагор прав, если смотреть с высоты веков. Поэт — птица, жаворонок с орлиным полетом (как сказал Гейне об одном гиганте нашего музыкального мира), поет на развалинах храма. Он живет в вечности. Но настоящее его гнетет. Часы, что проходят, требуют немедленного облегчения его острых страданий, недостаточного, быть может, но — пусть будет, что будет! И на это Ганди, которому недостает размаха Тагора (или который, быть может, как Бодизатва Сострадания отказался от него, чтобы жить среди обездоленных), мог легко дать ответ.

И Ганди дал его на этот раз с большей страстностью, чем он обнаруживал раньше в этом благородном поединке. Ответ не замедлил; он появился 13 октября в Joung India — и проникнут пафосом. Ганди благодарит великого дозорного[89] за предостережение Индии от некоторых опасностей. Он согласен с ним в том, что необходимо свободное суждение.

«Не следует никому давать свой разум на хранение. Слепое безволье часто более вредно, чем вынужденная покорность под бичом тирана. Есть еще надежда для раба жестокого зверя; но нет ее для раба любви».

Тагор хороший зоркий страж, он предупреждает о приближении врагов, имя которым: ханжество, нетерпимость, невежество, инертность. Но Ганди не признает, что упреки Тагора справедливы. Махатма обращается всегда к разуму. И неверно, что в Индии повинуются слепо. Если страна высказалась за употребление прялки, это случилось после длительного и усердного размышления. Тагор говорит о терпении и удовлетворяется красивой песней. Это же война! Пусть поэт оставит свою лиру! Он сможет петь после. «Когда дом в огне, каждый берет ведро, чтобы затушить пожар…»

«Когда окружающие умирают за отсутствием пропитания, единственное дело, которое остается мне — кормить изголодавшихся… Индия — дом, охваченный огнем… Индия умирает от голода, потому что нет у нее работы, которая позволила бы ей найти пропитание. Кхульна умирает от голода… Ceded Districts переживают в четвертый раз голодовку. Орисса страдает от голода хронически… Индия слабеет с каждым днем. В ее членах кровь почти остановилась. Если, мы ничего не надумаем, она рушится… Перед народом, изголодавшимся и бездеятельным, бог смеет явиться только в одном образе: в образе Труда и обещания еды в оплату за него. Бог сотворил человека, чтобы тот добывал хлеб трудом своим, и сказал, что те, кто едят, не трудясь, — воры… Подумаем о миллионах человеческих существ, которые стали сейчас хуже зверей, которые почти при смерти! Прялка — жизнь для миллионов умирающих… Голод зовет Индию к прялке… Поэт живет завтрашним днем и хочет, чтобы мы жили им. Он рисует нашему восторженному взору прекрасный образ птиц, поющих ранним утром хвалебные гимны или совершающих свой полет. Эти птицы сыты. Они имеют свой корм ежедневно и они совершают полет на отдохнувших крыльях, кровь которых обновилась за ночь. Я же имел несчастье наблюдать птиц, которые за отсутствием сил не имели даже охоты слабо пошевелить своими крыльями. Птица человеческая под небом Индии просыпается еще более слабой, чем была, когда ложилась па покой. Для миллионов существ жизнь — вечное бдение или вечная каталепсия… Я считал невозможным смягчать страдания голодных песней Кабира…. Дайте им работу, чтобы они могли есть!.. Но спросят, зачем мне, которому нет нужды трудиться ради еды, садиться за прялку? Затем, что я ем непринадлежащее мне. Я живу грабежом своих соотечественников: проследите путь каждой монеты, попадающей в ваш карман, и вы увидите, что я говорю правду… Надо прясть! Пусть каждый прядет! Пусть Тагор прядет, как все остальные! И пусть сожжет он свое чужеземное платье!.. Это долг сегодняшнего дня. Бог позаботится о завтрашнем, как говорит Джита: сверти дело праведное! Жуткие, трагические слова. Вся юдоль мира подымается в них против грез искусства и кричит им в лицо: „Посмейте отрицать меня!“»

Кто не поймет страстного волнения, охватившего Ганди, кто не разделит его? И тем не менее, в этом ответе, столь гордом и мучительном, таится нечто такое, что могло бы оправдать и страхи Тагора: это властный окрик подчиниться боевой дисциплине: Sileat poeta.[90] Повинуйся без рассуждений закону Свадеши, первое повседневное требование которого — употребление прялки!

В битве людской дисциплина — долг, несомненно. Но горе в том, что те, которым поручено проводить ее в жизнь, что наместники учителя чаще всего люди узкого ума: они для себя и для других создают идеал из того, что является только средством его достижения; догма пленяет их своей узостью, ибо только на узкой тропе они чувствуют себя хорошо. Для них Свадеши становится императивом, Свадеши принимает в их глазах священный характер. Один из главнейших учеников Ганди, профессор его школы, Сатиаграхашрам-Сабармати, наиболее дорогой его сердцу, в Ахмедабаде, Д. Б. Калелкар, выпускает Евангелие Свадеши,[91] на заглавном листе которого Ганди помещает свое одобрение. Эта брошюра предназначается для народа. Посмотрим же, что представляет из себя это credo, которое вещает народу один из тех, кто стоит у самого источника истинного учения:

«Бог воплощается из века в век, ради искупления мира… Но он не должен появляться неизменно в образе человеческого существа… Он может появиться также в форме отвлеченного принципа или великой идеи, осеняющей мир… Новый аватар[92] — Евангелие Свадеши.

Евангелист соглашается, что это утверждение может вызвать улыбку, если в Свадеши видеть только бойкот чужеземных тканей. Но бойкот это только практическое применение ничтожной доли „великого религиозного принципа, предназначенного очистить весь мир от злобных раздоров и освободить человечество“. Сущность его содержится в святых индусских писаниях. Вот что они гласят:

„Твоя личная Дхарма“[93] хотя и лишена заслуг, — наилучшая Дхарма. Свершение Дхармы не твоей собственной всегда окружено опасностями. Только тот достигает счастья, кто сосредоточивается на исполнении своего собственного предназначения».

Этот основной закон Свадеши опирается на веру в «бога, который печется во веки веков о счастии вселенной. Этот бог отвел всем существам человеческим ту среду, в которой каждый лучше всего исполнит свое назначение. Все дела человека должны быть согласованы с тем его положением, которое отведено ему в жизни… Так же мало, как наше происхождение, как наша семья или родина, может быть выбрана нами и наша культура; нам остается только принять то, что дано богом, мы обязаны держаться наших традиций, как исходящих от бога, и наш строгий долг соблюдать их. Отречение от них — грех».

Из этих догматов веры следует, что человек данной страны не должен заботиться о других странах.