Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ромен Роллан

Жизнь Рамакришны

«Давайте, милые, снова побываем в Дакшинешваре, еще раз вглядимся в светлый лик Тхакура Шри Рамакришны; понаблюдаем за ним, пока ведет он ласково беседу с друзьями своими, как, предавшись всеми помыслами Всевышнему, погружается в самадхи. Он то замирает отрешенно, то кружится в священном восторге под пение гимнов-киртанов, а то беседует с последователями своими словно обычный, простой человек. Все мысли, все слова его к Высшему, к Ишваре, обращены. Вовнутрь, а не в мир устремлены духовные очи его. Прост он и чист, будто малое дитя. Одно лишь ведает: Ишвара есть Истина, остальное не истинно, а потому – ложно. Пойдемте же вместе со мною к этому взрослому ребенку, к йогу, любовью опьяненному, к подвижнику великому, к тому, кому единственному из всех дано гулять по берегу Океана Сатчитананды. Дано потому, что любовь его ко Всевышнему не знает границ и пределов».

«Катхамрита»[2]

ВСТУПЛЕНИЕ

Я начну этот рассказ, как волшебную сказку. Замечательнее всего то, что эта древняя легенда, которая кажется страничкой из мифологии, есть история людей, живших еще вчера, наших соседей «по веку», которых видели своими глазами наши современники.

Их свидетельства, еще не остывшие, получены мною из первых рук. Я беседовал с некоторыми из тех, кто были сподвижниками этого легендарного существа – человека-бога; я ручаюсь за их правдивость. Эти очевидцы – не наивные рыбаки из Евангелия, среди них есть глубокие философы, знакомые с европейской мыслью и ее педантичной дисциплиной. А между тем они говорят языком людей, живших за три тысячи лет до нас.

То, что теперь, в двадцатом веке, могут уживаться одновременно в умах одних и тех же людей научная мысль и ясновидение времен Древней Греции, где боги и богини садились за стол смертных и делили с ними ложе, или времен Галилеи, где люди видели, как на светлом летнем небе пролетала громадная небесная птица, возвещавшая благую весть непорочной деве, сгибавшейся под тяжестью этого дара, – об этом не подозревают наши мудрецы, которые слишком трезво рассуждают. Этим истинным чудом, этим богатством жизни наши мыслители не умеют воспользоваться. Огромное большинство наших европейских умов запирается в своем этаже Жилища человека, и хотя этот этаж полон книг, пространно повествующих об истории этажей прошлого, – остальная часть дома кажется им необитаемой: они не слышат ни снизу, ни сверху шагов своих соседей, минувших веков, которые упорно продолжают жить. В мировом концерте все века, прошлые и настоящие, составляют оркестр и играют в одно и то же время. Но каждый прикован взглядом к своему пюпитру и к палочке дирижера: он слышит только свой инструмент.

Мы же будем слушать ансамбль – великолепный аккорд, звучащий сегодня, в котором сочетаются все мечты и порывы вчерашнего и завтрашнего дня, все расы и все времена. Каждое мгновение для умеющих слушать – это хор голосов всех существ, начиная с новорожденного и кончая только что умершим; голоса эти обвиваются, подобно жасмину, вокруг колеса времени. Нет надобности, чтобы проследить путь человеческой мысли, разбирать папирусы. Они здесь, эти трехтысячелетние мысли, они вокруг нас. Ничто не гаснет. Слушайте внимательно. Но слушайте ушами. Пусть молчат книги. Они слишком много говорят…

Если есть на земле страна, где нашли место все мечты людей с того дня, когда первый человек начал сновидение жизни, – это Индия. Ее единственная привилегия, как правильно говорит Барт, – это привилегия старшего в роде, ее духовное развитие, самодовлеющее и длительное, не прерывалось на протяжении долголетнего существования народа-мафусаила. Уже больше тридцати столетий из этой знойной земли, жаркого чрева, рождающего богов, поднимается дерево Мечты с тысячью ветвей, дающих миллионы отростков, дерево, непрерывно возрождающееся и без признаков увядания, приносящее сразу на всех своих ветвях все плоды; бок о бок здесь процветают все виды богов, начиная от самых грубых до самых возвышенных, вплоть до бога Бестелесного, Безымянного, Безграничного. И все на том же дереве.

И эти переплетающиеся, напоенные одним и тем же соком ветви так тесно слились своей плотью и мыслью, что вся земля, все дерево, вибрирующее от корня до вершины, как мачта громадного корабля, звучит одной симфонией из многих тысяч голосов, из многих тысяч человеческих верований. Эта полифония, которая неопытному уху кажется вначале нестройной, сбивчивой, раскрывает знатоку великую стройность и скрытую иерархию.

И тот из нас, кто раз услышал ее, не может более удовлетвориться грубым и искусственным строем, который нам навязывает на поле, усеянном руинами, разум Запада и его вера или веры – все одинаково деспотические и отрицающие друг друга. Какое значение имеет властвовать над миром, на три четверти порабощенным, униженным, разрушенным? Надо властвовать над всей жизнью, целиком охватив ее, чтя ее, слившись с ней; уметь привести все ее противоречивые силы в стройное равновесие.

Этой высшей мудрости могут научить нас души-вселенные, с несколькими прекрасными образцами которых я попытаюсь вас здесь познакомить. Тайна их силы и чистоты не та, что у «лилии полевой, которая в облачении своей славы не трудится и не прядет». Эти души соткали одежду для тех, кто ходит нагим. Они выпряли нить Ариадны, которая ведет нас по извилинам лабиринта. Нужно лишь держать клубок в руке, чтобы вновь найти дорогу в зарослях нашей души. Дорога поднимается вверх, от обширных болот души, где мычат первобытные боги, еще облепленные тиной, до вершин, увенчанных распростертыми крыльями «неуловимого Духа».

Эта лестница Иакова, по которой поднимается и вновь спускается с неба на землю двойной непрерывный поток божественного в человеке, это и есть жизнь, о которой я хочу вам рассказать, жизнь человека-бога, Рамакришны.

I

ЕВАНГЕЛИЕ ДЕТСТВА[3]

В Бенгалии, в Камарпукуре, одной из деревень с коническими домиками, окруженной пальмами, прудами и рисовыми полями, жила чета старых правоверных брахманов, носившая имя Чаттопадхьяя. Супруги были очень бедны и очень благочестивы, и оба посвятили себя культу добродетельного и героического Рамы. Отец, Кхудирам, человек редкой честности, обрек себя на полное разорение, отказавшись дать ложное показание в пользу крупного помещика, у которого он служил.

Боги посещали его. Уже шестидесятилетним старцем он совершил паломничество в Гайю, святую землю, отмеченную следом стопы бога Вишну. Великий Спаситель явился ему ночью. Он сказал: «Я снова рождаюсь к жизни, чтобы спасти человечество».

В то же мгновение в Камарпукуре жена его Чандрамани, спавшая на своем одиноком ложе, почувствовала себя в объятиях бога. В храме Шивы, как раз напротив ее хижины, изображение бога внезапно ожило у нее на глазах. Луч света пронизал ее. Повергнутая бурным натиском, Чандрамани лишилась чувств. Когда очнулась добыча господа, она была беременна. Муж, возвратившись, нашел ее преображенной. Она слышала голоса. Она носила в себе бога.[4]

Младенец родился 18 февраля 1836 года. Это был тот, кого мир позднее узнал под именем Рамакришны. Но его детское имя, играющее как бубенчик, звучит – Гададхар.

Это был мальчуган резвый и прелестный, лукавый и полный женственной грации, которую он сохранил на всю жизнь. И никто не подозревал – сам он меньше, чем кто-либо, – о безграничных просторах, о бездонных пропастях, таящихся в маленьком тельце шаловливого ребенка. Они обнаружились, когда ему исполнилось шесть лет. Однажды в июне или июле 1842 года он не спеша прогуливался, прихватив с собой свой «птичий» завтрак – горсточку вареного риса, завернутую в полу одежды. Он направлялся в поле, где работал его отец…

– Я шел по узкой тропинке, между бороздами рисового поля. Жуя свой рис, я случайно поднял глаза к небу и увидел чудесную грозовую тучу, которая быстро росла. Скоро она охватила все небо. Вдруг над моей головой, огибая тучу, пролетела стая белоснежных журавлей. Контраст был так прекрасен, что дух мой унесся в заоблачные дали. Я потерял сознание и упал; мой рис рассыпался. Кто-то поднял меня и на руках отнес домой. Избыток радости, волнение одолевали меня. Я впервые вознесся в экстазе…

Рамакришне предстояло провести в нем больше половины своей жизни.

Уже этот первый экстаз обнаруживает своеобразный характер власти божества над душой этого ребенка. Волнение художника, страстный инстинкт красоты – вот первый путь его сближения с богом. Существует, как мы увидим, еще много других путей к откровению: любовь к ближнему, любовь к идее, путь самообуздания и путь честного, бескорыстного труда, сострадания и глубокого размышления… Все эти пути познает он. Но самый непосредственный, самый естественный для него – это путь восхищения прекрасным лицом бога, которого он видит во всем, что видит. Он – прирожденный художник.

О, как он отличается от другой «великой души», от Махатмы Индии, апостолом которого я был когда-то в Европе, от Ганди, человека без искусства, без видений, не желавшего их иметь, пожалуй не поверившего бы им, – человека, который живет в боге путем обдуманного действия. Его путь самый верный и самый надежный – таков должен быть путь народного вождя.

Путь Рамакришны гораздо более опасен, но он ведет дальше. Пролегая по краю пропастей, он открывает беспредельные горизонты. Это путь Любви. Таков и путь его родного народа, населяющего Бенгалию, народа художников и поэтов, возлюбивших господа. Он нашел своего вдохновенного глашатая в экстатическом возлюбленном Кришны – Чайтанье и свою лучшую музыку – в чарующих напевах Чандидаса и Видьяпати.[5]

Эти ангельские учители – благоуханные цветы своей земли – пропитали ее своим дыханием. Целые века Бенгалия упивалась ими. Душа маленького Рамакришны была создана из их сущности; она – их плоть, ее сразу узнаешь. Он же – цветущая ветвь дерева Чайтаньи.[6]

Влюбленный в божественную красоту, гениальный художник, самому себе неведомый, снова раскрывается во втором своем экстазе.

В ночь праздника Шивы он, тогда восьмилетний ребенок, который страстно любит музыку и поэзию, лепит фигурки и руководит маленькой драматической труппой ребят своего возраста, принимает участие в религиозном представлении. Он играет роль Шивы и вдруг чувствует себя растворившимся в своем герое; его щечки залиты слезами счастья: он поглощен славой божества; он вознесен, как Ганимед, орлом, держащим молнию; все думают, что он умер…

С этого времени состояние экстаза повторяется все чаще и чаще. В Европе дело решилось бы просто: малыша поместили бы в лечебницу, ежедневно подвергали бы процедурам психотерапии и сознательно, изо дня в день, гасили бы внутренний огонь… Нет больше волшебного фонаря… Свеча угасла… Иногда угасает и ребенок… Но и в Индии, где на протяжении веков светятся тысячи таких волшебных фонарей, состояние мальчика вызвало беспокойство. Даже его родители, привыкшие к посещениям богов, с тревогой видели его порывы. Вообще же он отличался прекрасным здоровьем и не был склонен к экзальтации. Он обладал многими дарованиями; его искусные пальцы лепили из глины богов; легенды о героях расцветали в его мозгу; он восхитительно пел пастушеские песенки Шри Кришны; а иногда не по летам развитой ребенок принимал участие в спорах ученых, приводя их в изумление, как некогда Иисус – книжников. Но, подобно юному Моцарту, он умел быть ребенком и оставался им до зрелых лет. Этот мальчуган, со светлым цветом лица, прекрасными развевающимися волосами, чарующей улыбкой и чудесным голосом; этот независимый малыш, убегавший из школы, свободный как ветер, был до тринадцатого года жизни любимцем и баловнем женщин и девушек. Они узнавали в нем себя, а он до такой степени проникся их чувствами, что одним из его детских желаний, навеянных легендой о Кришне и красивых пастушках, было – вновь возродиться вдовой, влюбленной в Кришну, который навещает ее в ее доме. Но это было лишь одно из его многих мысленных воплощений. Они совершались сами собой в этой душе-Протее и заставляли ее принимать образ всякого существа, которое Рамакришна видел в жизни или в мечтах. Никто из нас не лишен вполне этой чудесной пластичности. В низшей форме она наблюдается у мима, копирующего позу человека и выражение его лица; высшее ее проявление, сказал бы я, – это бог, играющий для себя комедию Вселенной. И это опять-таки говорит об искусстве и любви. В этом свойстве уже проявляется чудесный дар, которым наделен был Рамакришна, – гениальная способность сливаться со всеми душами в мире.

* * *

Отец Рамакришны умер, когда мальчику было семь лет. Семья, оставшаяся без средств, пережила тяжелые годы. Старший сын Рамкумар переселился в Калькутту и открыл там школу. Он выписал к себе младшего брата,[7] уже подростка (1852 год), но мальчик, не знающий дисциплины, поглощенный своей внутренней жизнью, не хотел заниматься.

В это время одна женщина из низшей касты, Рани Расмани, основала в Дакшинешваре, на левом берегу Ганга, в шести километрах от Калькутты, храм, посвященный великой богине, божественной Матери Кали. Ей было очень трудно найти брахмана, который взял бы на себя обязанности жреца при храме. Как это ни странно, в религиозной Индии, высоко почитающей монахов, садху, ясновидцев, положение жреца, оплачиваемого служителя, считается малозавидным. Индийские храмы не то что наши церкви – тело, сердце Господа, место каждодневного Ему жертвоприношения. Это просто дар, принесенный богу богатыми людьми, которые таким образом создают себе заслуги перед ним. Истинная же религия у них – частное дело; она пребывает в каждой отдельной душе. Кроме того, основательница храма в Дакшинешваре была шудра.[8] Для брахмана, который согласился бы принять подобную должность, это было бы дисквалификацией. Рамкумар все же пошел на это в 1855 году, но его младший брат, в то время щепетильно относившийся к вопросам касты, с трудом мирился с этим положением. Однако отвращение его со временем ослабело, и когда в следующем году его старший брат скончался, Рамакришна согласился заменить его.

II

КАЛИ-МАТЬ

Молодому жрецу Кали было двадцать лет. Он не подозревал, какой ужасной госпоже он собирался служить. Она, как тигрица, которая с тихим рычанием чарует взглядом свою жертву, готовилась, играя, насыщаться им в течение почти десяти лет. Десять лет быть зачарованным, находиться во власти двух огненных зрачков! Он жил в храме, наедине с ней, но в центре головокружительного водоворота, так как палящее дыхание исступленных толп вздымало под портиками храма, подобно муссону, вихри жгучей пыли. Бесчисленные пилигримы, монахи, садху, факиры, индусы и магометане – все божьи безумцы сходились сюда.[9]

Храм был с пятью стрельчатыми куполами. К нему вела открытая терраса над Гангой, между двойным рядом из двенадцати маленьких, с одним куполом, храмов бога Шивы. В противоположном конце просторного мощеного четырехугольного двора, лицом к Кали, стоял другой большой храм – Кришны и Радхи.[10] Целый мир символов: триединство природы-матери (Кали), абсолюта (Шива) и любви (Радхаканта: Кришна, Радха); арка, перекинутая между небом и землей.

Но владычицей этих мест была Кали. Она стояла высеченная из базальта, одетая в пышные ткани Бенареса, царица мира и богов. Она попирала ногами простертое тело Шивы.[11] Своими многочисленными руками она держала слева меч и отсеченную голову, справа – предлагала дары, делая знак: «Приди, не бойся». Она – сама природа, разрушающая и созидающая. Для того, кто умеет ее слышать, она еще больше – она Мать Вселенной, «Всемогущая Мать», которая открывается своим детям в разнообразии форм и в божественных воплощениях; видимый бог, который ведет избранных к богу невидимому, и, если это будет ей угодно, она может отнять у всякого живого существа последний признак его личности, его ego, и наполнить его сознанием абсолютного, безличного бога… «Я» ограниченное благодаря ей потонет в «я» безграничном – Атмане-Брахмане.

Но юный двадцатилетний жрец был далек от того, чтобы проникнуть хотя бы косвенными путями разума в ядро, где расплавляется всякая реальность. Единственной постижимой реальностью, будь она человеческая или божественная, было то, что он мог видеть, слышать, осязать. В этом отношении он нисколько не отличался от большинства своих соплеменников. Что сильнее всего поражает европейских верующих (протестантов еще в большей степени, чем католиков) в верующих Индии – это необычайная конкретность их религиозных прозрений.

Рамакришна, у которого значительно позже юный Вивекананда спросил: «Вы видели бога?» – ответил: «Я вижу его, как вижу тебя, – нет, еще яснее».

И чтобы еще больше уточнить, добавил: «Не в смысле ведантическом…» (То есть не в смысле безличном и отвлеченном, хотя и его он знает и прибегает к нему.)

И это совсем не является привилегией отдельных духовидцев. Каждый искренно верующий индус легко достигает этого: так богат и свеж еще у них источник творческих сил. Одна наша приятельница сопровождала в храм юную, очень красивую, умную, образованную принцессу из Непала. Молодая женщина долго молча молилась во мраке, напоенном благоуханиями, при свете единственной лампы, а выходя, спокойно сказала: «Я видела Раму».

Как мог Рамакришна не видеть «Мать с темно-синим лицом»?[12] Ее, такую видимую, воплощающую в образе женщины силы природы; божество, доступное смертным; ее, Кали…

В храме она обволакивала его запахом своего тела, обвивала его лианами своих рук и своих волос. Она совсем не была канонической фигурой с натянутой улыбкой, питающейся монотонными молитвами. Она жила, дышала, вставала с постели, ела, ходила, снова ложилась в постель. Вся храмовая служба была построена согласно ритму ежедневного порядка ее жизни. Каждое утро на заре звенели маленькие колокольчики, мелькали огоньки. В музыкальном зале свирель пела священный напев, сопровождаемая барабанами и кимвалами, – Мать просыпалась. В саду, благоухающем жасминами и розами, собирали гирлянды цветов для ее украшения. В девять часов музыка возвещала о служении, на которое являлась Мать; в полдень она сопровождала Мать, ложившуюся отдохнуть в жаркие часы на свое серебряное ложе.[13] Вечером, в шесть часов, музыка приветствовала ее, когда она снова появлялась. Еще раз играла музыка, звучали раковины и без передышки заливались колокольчики на склоне дня, под взмахи факелов ночной службы. И наконец, в девять часов вечера музыка провожала ее ко сну. Мать засыпала.

Жрец принимал участие во всех интимных актах ее жизни. Он одевал ее и раздевал, предлагал ей цветы и пищу. Он присутствовал при малом выходе и при отходе ко сну царицы. Как могли его руки, глаза, его сердце не пропитаться постепенно ее плотью? Уже первые прикосновения, – когда он, не решив еще, будет ли ей служить, поправлял своими пальцами художника складки ее одежды, – связали, приковали его к ней. Пальцы его рук уже хранили следы укола богини Кали.

Но, оставив в нем жало, она стала его избегать, отказывалась открыться ему. Теперь, когда любовь к ней пронзила его, оса вернулась в свою каменную оболочку; ему не удавалось ее оживить. Влюбленный в немую богиню сгорал на медленном огне. Достигнуть ее, обнять, уловить хоть малейший признак жизни, взгляд, вздох, улыбку – стало единственной целью его существования. Он нежился в самом заброшенном углу сада, похожем на джунгли, и предавался думам и слезам, сняв одежду и священный шнурок, с которым брахман не должен никогда расставаться. Но любовь к Матери открыла ему, что желающий думать о боге должен прежде избавиться от всех предрассудков. Он был словно потерявшееся дитя. В слезах умолял он Мать явиться ему. Каждый напрасно проведенный день доводил его до безумия. Он потерял всякую власть над собой. В отчаянии он валялся по земле на глазах у посетителей; он был предметом жалости, иронии, возмущения. Какое значение могло это иметь? Одно только было важно: он был на грани высшего блаженства, но перед ним стояла стена, преграждавшая ему путь. В своем возбуждении, которым ничто не управляло, он, не зная науки регулируемого экстаза – науки, которая в религиозной Индии на протяжении тысячелетий была тщательно разработана и проверена, со всей педантичностью, требуемой двумя факультетами – медицинским и богословским, – бросился наудачу вперед, ослепленный своим безумием. Он рисковал собой. Смерть всегда подстерегает неосторожного йога, который ходит над пропастью. Люди, видевшие его в эти дни смятения, рассказывают, что его лицо и грудь были красны от постоянного прилива крови, глаза полны слез, тело сотрясалось судорогой. Он был на грани полного изнеможения. Еще шаг – и неминуем провал в черную глубину, мозговой удар или же – прозрение.

Он прозрел. Стена рухнула…

Предоставляю говорить ему самому.[14] Его голос напоминает многим из нас интонации наших «божьих безумцев», великих духовидцев Европы:

«Как-то раз я чувствовал себя во власти невыносимой тоски. Мне казалось, что кто-то выжимает мое сердце, как мокрую салфетку… Муки терзали меня. При мысли, что я так и не удостоился благодати божественного видения, страшное неистовство овладело мною. Я думал: „Если так должно быть, довольно с меня этой жизни“. В святилище Кали висел большой меч. Мой взгляд упал на него, и мой мозг пронизала молния: „Вот. Он поможет мне положить конец“. Я бросился, схватил его, как безумный… И вдруг… Комната со всеми дверями и окнами, храм – все исчезло. Мне показалось, что больше ничего нет. Передо мной простирался океан духа, безбрежный, ослепительный. Куда бы я ни обращал взор, насколько хватало зрения, я видел вздымавшиеся огромные волны этого сияющего океана. Они яростно устремлялись на меня, с ужасающим шумом, точно готовились меня поглотить. В одно мгновение они подступили, обрушились, захватили меня. Увлекаемый ими, я задыхался. Я потерял сознание.[15] и упал… Как прошел этот день и следующий – я не имею никакого представления. Внутри меня переливался океан несказанной радости. И до самой глубины моего существа я чувствовал присутствие божественной Матери»[16]

Заметьте, что в этом чудесном рассказе, за исключением последних слов, нет больше речи о «божественной Матери», она растворилась в океане. Ученики, благоговейно передающие его слова, задают себе вопрос: «Видел ли он действительно божественный образ?» Он не говорит этого. Но, очнувшись после экстаза, он шептал жалобным голосом: «Мать… Мать…»

Что касается меня (да простят мне такую самоуверенность), я убежден, что он ее не видел, но что он во всем ощущал ее присутствие. Он называл океан ее именем. Это состояние знакомо нам (в ослабленном виде) во сне, когда наше сознание совершенно естественно присваивает имя того или той, кто наполняет нашу мысль, любому, совершенно отличному от них образу, ибо тот, кого мы любим, присутствует во всем: все видимые формы служат ему облачением… И на берегу океана, бушевавшего вокруг Рамакришны, передо мной встает образ нашей Терезы из Авилы, которая вначале тоже видит себя поглощенной бесконечностью – прежде чем угрызения ее христианской совести и строгие наставления духовных руководителей, наблюдавших за ней, не заставили ее, против ее желания, вложить виденного ею бога в образ человека-бога.[17]

Но влюбленному Рамакришне не пришлось бороться со склонностью своего сердца. Наоборот, она влекла его от безликого видения без образа к лику любимой. Он желал этого. И после того как он его видел и одно мгновение обладал им, он больше не мог без него обойтись. С этого дня он непрестанно призывал огненное видение. Без него мир был мертв, и живущие казались ему лишь фигурами, начертанными на экране, бесплотными тенями.

Но нельзя безнаказанно подходить к беспредельному. Удар от первой встречи был так силен, что все его существо еще долго продолжало содрогаться. Он видел все окружающее как бы сквозь завесу ослепительного тумана, сквозь волны расплавленного серебра, огненных точек. Он перестал владеть своими глазами, своим телом, своей мыслью; посторонняя воля управляла им; на него находили минуты ужаса, так как он не понимал, что это значит. Он умолял Мать прийти к нему на помощь.

И вдруг он понял… Им овладела Мать. Тогда он отдался без сопротивления… Fiat voluntas tua! Она заполонила его. И сквозь завесу тумана, постепенно, часть за частью, выступало во плоти существо богини… То неожиданно мелькнувшая рука, потом дыхание, голос – наконец, вся она, вся целиком. Среди сотни других – чарующее видение поэта…

Был вечер. Весь дневной ритуал был закончен. Считалось, что Мать отдыхает. Он ушел в свою комнату, вне храма, над Гангой. Но спать он не мог. Он прислушивался… Вдруг он услышал, что она встает, поднимается в верхний этаж храма, радостная, как молодая девушка. Кольца на ее ногах звенели по ступенькам. Он спрашивал себя, не сон ли это. С бьющимся сердцем он вышел во двор, поднял голову и увидел ее: с распущенными волосами, стоя на балконе второго этажа, среди ночного очарования, она смотрела на струящуюся Гангу, на далекие огни Калькутты…

С тех пор его ночи, его дни проходили в постоянном общении с любимой. Это была беседа бесконечная, непрерывная, как река, текущая мимо храма.

Наконец он совершенно слился с ней. И постепенно свет его внутреннего видения проявился вовне. Другие люди, смотревшие на него, видели как он; они видели сквозь его тело, словно сквозь стекло окна, тела богов. Матхур-бабу, зять основательницы храма и владелец его, однажды сидел в своей комнате, против комнаты Рамакришны; невидимый сам, он смотрел, как тот ходил взад и вперед по своему балкону. Вдруг он вскрикнул. Он увидел, что на плечах Рамакришны появляются попеременно голова Шивы или голова Матери, смотря по тому, идет ли он вперед или назад.

Но для большинства окружающих обезумевший от любви жрец был воплощением позора. Он больше не был способен исполнять свои обязанности в храме. Посреди религиозного обряда он вдруг терял сознание, впадал в прострацию, его суставы как бы каменели, он был как будто замурован в теле статуи. Или же он позволял себе с богиней самые необычайные вольности.[18] Ни о каком служении уже не могло быть речи. Он не знал ни одной минуты сна. Перестал есть. Не будь возле него племянника, заботившегося о его элементарнейших нуждах, он бы умер. Такое состояние повлекло за собой страдания, знакомые нашим западным духовидцам. На его коже проступали мельчайшие капли крови. Все его тело горело как в огне. Мозг его был костром, и каждый язык пламени, исходивший из него, был богом. После длительного периода, когда он в том или другом человеке видел бога (он увидел в уличной женщине Ситу, в молодом англичанине, стоявшем, скрестив ноги, у дерева, он увидел Кришну), наступил период, когда он сам превращался в бога. Так он стал Кали, стал Рамой, стал Радхой, возлюбленной Кришны,[19] превратился в Ситу и даже в большую обезьяну Ханумана.[20] Я не хочу умолчать (не останавливаясь на деталях) ни об одном безумстве этой необузданной, ничем не управляемой души, отданной во власть яростным волнам страстей, ненасытной прожорливости волка, жадного до богов (но и они мстили за себя и в свою очередь грызли его). Я не хитрю с западным читателем и предоставляю ему право (как предоставлял его и самому себе)[21] считать этого божьего безумца просто буйным сумасшедшим. У нас для этого есть достаточно оснований, так как сами религиозные люди Индии, видевшие его, и те думали то же. И даже сам он, кротко переносивший исследования врачей и их бесплодные советы, впоследствии, оглядываясь назад и мысленно измеряя бездну, которой избегнул, не мог понять, каким образом его разум, сама жизнь его не потонули в ней.

Но что особенно удивительно и единственно важно для нас, это то, что, не погибнув, он, напротив, победно обогнул мыс Бурь, и этот период галлюцинаций был, пожалуй, необходимым этапом, после которого дух его, окрепший, радостный и гармоничный, возвысился до великих мистических осуществлений, представляющих интерес для всего человечества. Изучение этого явления не может не привлечь лучших врачевателей человеческого тела и духа. Не в том дело, чтобы констатировать полное видимое разрушение психики и распад ее на составные элементы. Вопрос в том, каким образом они снова восстанавливаются, образуя более высокий органический синтез. Каким образом это обрушившееся здание могло снова вознестись, более обширное, чем прежде, повинуясь его собственной воле, – как говорит об этом впоследствии Рамакришна, ставший господином своего безумия и своего разума, господином богов и людей, то открывающим люк над бездной своей души, то ведущим, словно новый Сократ, со своими учениками ласково-ясные беседы, полные иронической мудрости и проницательного здравого смысла?

Но в 1858 году, к которому относятся рассказываемые мною события, Рамакришна не достиг такой степени господства над собой. Ему было еще далеко до этого. И если я опередил события, бросив некоторый свет на дальнейшую его жизнь, то только для того, чтобы предостеречь читателя от его первого суждения, которое некогда было и моим. Терпение… Пути человеческого духа часто бывают неясны… Повременим с выводами, пока не дойдем до конца.

И действительно, божий бродяга двигался как слепой без поводыря, с закрытыми глазами. Вместо того чтобы идти по дороге, он продирался сквозь колючие изгороди и скатывался в канавы. И все же он двигался вперед. Потому что после каждого падения он поднимался и шел дальше.

Не подумайте, что он был заносчив и упрям. Более кроткого человека трудно себе вообразить. Вы ему говорите, что его состояние похоже на болезнь. Ну что ж, дайте лекарство. Он не отказывается выздороветь…

Его посылают на время домой, в Камарпукур. Мать хочет его женить, чтобы вырвать его из-под власти божественного наваждения. Он не противится и даже испытывает при этой мысли невинную радость… Странный это был брак, немногим более реальный – а в смысле душевном еще менее реальный, – чем союз с богиней. Та, кого он взял в жены (1859 год), была пятилетним ребенком. Я чувствую, как при этом содрогается западный читатель (я нисколько не намерен его щадить). Из всех обычаев Индии брак между детьми вызывал наибольшее возмущение в Европе и Америке. Добродетельная мисс Майо еще совсем недавно размахивала этим знаменем, правда несколько помятым, так как уже давно лучшие представители Индии – брахмасамаджины,[22] Тагор, Ганди.[23] – осудили этот институт, в сущности более формальный, чем реальный, – потому что детский брак обычно является лишь религиозным обетом, подобным нашему обручению, и становится действительным лишь по достижении зрелости. В случае с Рамакришной, вдвойне возмутительном в глазах какой-нибудь мисс Майо, союз связывал пятилетнюю девочку с мужчиной двадцати трех лет. Но пусть успокоятся оскорбленные души. Это был союз духовный, который так и не осуществился физически. И этот христианский брак – в смысле раннего христианства – оказался впоследствии дивно прекрасным. Будем судить о дереве по его плодам. Здесь плоды от бога, плоды чистой, неплотской любви. Маленькая Шарадамани[24] стала целомудренной сестрой великого брата, почитавшего ее, незапятнанной его помощницей во всех его испытаниях и подвигах веры, обладавшей твердой и ясной душой. Впоследствии ученики Рамакришны распространили ореол его святости и на нее и назвали ее Святой Матерью[25]

Пока что девочка, согласно обычаю, возвратилась после свадебных обрядов в дом своих родителей, чтобы вновь увидеть своего мужа лишь через долгий промежуток в восемь или девять лет. А муж, как будто бы обретший у матери успокоение, возвращается в свой храм.

Кали ждет его. Едва он переступает порог, как божественное безумие охватывает его с удвоенной силой. Как Геркулес, сжигаемый шкурой Несса, он обращается в живой костер. Легионы богов ураганом обрушиваются на него. Он четвертован. Его «я» раздваивается, распадается; он видит, как из него выходят то демонические, то божественные существа: сначала появляется мрачное создание, олицетворяющее грех, потом выходит саньясин и, подобно архангелу, поражает греховное начало… В Индии ли мы еще или перенеслись за тысячу лет назад в монастырь христианского Запада? Рамакришна бездействует, он только смотрит на все это сборище существ, выходящих из него. Ужас сковывает его члены. Опять в течение долгих месяцев.[26] глаза его не смыкаются. Он чувствует приближение безумия. В ужасе он обращается с мольбой к Матери. Созерцание Кали – вот единственный способ спасения. Еще два года прошли в душевных оргиях и в отчаянии[27] И наконец пришла помощь.

III

ДВА УЧИТЕЛЯ ПОЗНАНИЯ: БХАЙРАВИ БРАХМАНИ И ТОТАПУРИ

До этого времени он плыл один, наугад, без всякой подготовки, в водоворотах души, в безбрежной реке с ревущими порогами. Силы его истощались. Он готов был пойти ко дну…

И тогда явились два человека, которые, поддерживая над водой его голову, научили его искусству пользоваться течениями и преодолевать опасности переправы.

Как известно, вся тысячелетняя история духовного развития Индии есть история бесчисленного народа, идущего на завоевание высшей Реальности. Все великие народы мира, в сущности, имеют одну и ту же цель, явную или скрытую: они – завоеватели, идущие из века в век на приступ этой Реальности, частью которой они сами являются, которую они охватывают, по которой взбираются, падают время от времени, истощенные, и затем, переведя дух, снова устремляются вперед, пока не овладеют ею или не погибнут. Только все они видят разные стороны этой Реальности. Она точно огромная крепость, обложенная со всех сторон многочисленными армиями, лишенными связи друг с другом. И каждая из них имеет свою тактику и свои орудия войны. И каждой приходится изобретать собственные методы атаки и приступа.

Западные расы[28] штурмуют главным образом бастионы, внешние укрепления – всю сеть физических сил природы, которой они хотят овладеть, чтобы познать управляющие ею законы и направить их против внутреннего города, чтобы сдалась вся крепость.

Индия действует иначе. Она идет прямо к цели, атакуя начальника невидимого Генерального штаба, управляющего всем из центра. Реальность, к которой она стремится, трансцендентальна. Но не вздумайте противопоставлять реализм Запада идеализму Индии. Это два реализма. Индусы по существу своему реализаторы. Они не хотят удовлетворяться абстрактной идеей; чтобы постигнуть ее, они охотно прибегают к приемам чувственного овладения. Им надо видеть, слышать, осязать, попробовать на вкус идею. Богатство их чувственных восприятий, необычная сила фантазии и способность воплощать интуицию в видимый образ далеко превосходят эти же способности на Западе.[29] Имеем ли мы право их отвергать именем нашего разума? Разум кажется нам путем всеобщим, безличным и объективным, открытым для всех людей. Так ли это? Объективен ли он? В какой степени это верно относительно того или другого человека? Не имеет ли разум границ, поставленных ему личностью? И разве не ясно, что «реализации» индуистского разума, которые кажутся нам сверхсубъективными, нисколько не являются таковыми в Индии, где они представляют логический результат научных методов (или тщательного экспериментирования), проверенный веками и должным образом зарегистрированный? Каждый из великих религиозных духовидцев указывает своим ученикам путь, неизменно ведущий к одним и тем же прозрениям… Не заслуживают ли как их, так и наши методы приблизительно одинаковой доли мудрого скептицизма и веры на слово?

Для настоящего научного ума нашего времени даже ошибка, если она добросовестна и совершается всеми, есть уже относительная истина. Если видение искажено, важно знать, в каком направлении происходит это искажение, и искать причины его в некоторой более отдаленной и более высокой реальности.

Всеобщее верование Индии – то определенное, то неясное – заключается в том, что все существующее существует только благодаря универсальному Уму, единому и неделимому, имя которому – Брахман. В нем рождаются различные облики разнообразных предметов, наполняющих Вселенную. И Вселенная обязана своей реальностью этому универсальному духу, который является ее идеей. Мы, индивидуальные умы, составляющие неотъемлемую, органическую часть космического Духа, мы воспринимаем идею Вселенной, многообразной и изменчивой, но мы ей приписываем независимое реальное существование, пока мы не возвысимся до познания единого Брахмана. Нас вводит в заблуждение Майя, Иллюзия, которая, не имея начала и существуя вне времени, заставляет нас считать вечной реальностью то, что есть лишь поток преходящих образов, истекающих из невидимого источника – единственно существующей Реальности.[30]

Вопрос, следовательно, в том, чтобы выбраться из увлекающего нас потока иллюзий и, подобно форели, которая пробирается против течения, перескакивая через препятствия, достигнуть истоков. Тяжелая задача! Но она ведет к спасению. Этот величественный поединок, полный страдания и героического преодоления, носит название садхана. Участники его – садхаки. Их маленькая когорта, обновляясь из поколения в поколение, пополняется бесстрашными сердцами, которые должны пройти школу терпения и суровой дисциплины, испытанной веками. Два пути существуют для них, два рода оружия,[31] требующие длительной и упорной подготовки: первый путь – путь познания через полное отрицание («не то, не то»[32]) – это оружие джнянинов и другой – путь познания через постепенное утверждение («то, то») – это оружие бхакти. Идущие по первому пути всю свою надежду возлагают на познание интеллектуальное и, напрягши все силы, не отрывая взора от высшей цели, отказываются от всего, что есть или кажется стоящим вне ее. Второй путь – это познание через любовь и ради любви к Возлюбленному (чья форма, очищаясь, меняется); идущие по этому пути отказываются мало-помалу от всего, что не есть Он. Первый, джнянин, идет по пути Абсолюта, безличного бога. Второй, бхакти, следует по пути бога личного или по крайней мере задерживается на этом пути, прежде чем догнать у цели паломников джняны.

Второй путь (бхакти) и был тем путем, на который, не ведая этого, руководимый слепым инстинктом, вступил с самого начала Рамакришна. Но он не знал его извилин и ловушек, расставленных на нем. С давних пор существовал для искателей бога своего рода «Путеводитель из Парижа в Иерусалим» – от отправного пункта до места назначения, – где были тщательно отмечены все опасности дороги, подъемы и спуски, заранее намечены и разумно распределены все этапы пути.[33] Но путник из Камарпукура ничего об этом не знал: он шел туда, куда его несли неистовое сердце и ноги. И вот, изнемогая от сверхчеловеческого усилия, без проводника и без поддержки, обезумев от одиночества, среди глухого леса, он считал себя уже погибшим, в то время как в действительности находился почти в конце самого трудного этапа.

Помощь пришла от женщины.

Однажды, когда он со своего балкона смотрел на Гангу, где по всем направлениям сновали лодки, перекрещивая свои многоцветные паруса, он заметил, что одна из них подплывает к террасе. По ступенькам поднялась высокая красивая женщина с распущенными волосами, в платье цвета красной охры, какие носят саньясины.[34] Ей было лет тридцать пять – сорок, но казалась она моложе. Ее вид поразил Рамакришну, который попросил ее войти. Она вошла и, едва увидев его, начала плакать, говоря:

– Сын мой, ты тот, кого я ищу уже давно.[35]

Она принадлежала к касте брахманов, к благородной бенгальской семье, преданной культу Вайшнава;[36] была высокообразованна и начитанна в священных текстах бхакти. Она заявила, что ищет человека, отмеченного богом, о существовании которого ей известно от божественного Духа. На нее возложена миссия принести ему великую весть. Без лишних разговоров (она даже не назвала себя и так и осталась неизвестной под именем Бхайрави Брахмани) между святой женщиной и жрецом Кали сейчас же установились отношения матери и сына. Рамакришна, как ребенок, поведал ей все треволнения своей жизни в боге, своей садхана. Как ребенок, он рассказал ей о своих горестях, о своих телесных и духовных страданиях; он рассказал, что многие считают его умалишенным, и кротко, с трепетом спросил, так ли это. Бхайрави, выслушав исповедь, утешила его с чисто материнской нежностью и сказала, что не печалиться, а радоваться следует ему, ибо он собственными своими силами достиг одного из наивысших состояний садханы, описанных в текстах бхакти, и его страдания составляют ступень великой лестницы. Она облегчила их, исцелив его тело и просветив его ум. И путь познания, который он проделал с завязанными глазами, впотьмах, она заставила его вновь пройти при полном свете, так как при помощи одного инстинкта Рамакришна в несколько лет достиг таких осуществлений, которые мистическая наука завоевывала веками (но он сможет стать в полной мере их господином лишь тогда, когда постигнет сознанием весь путь победы).

Бхакти, «познающий через любовь», начинает с приятия некоей одной формы бога, в которой он видит свой избранный идеал (как божественная Мать, избранная Рамакришной). Он долго оставался поглощенным этой единой любовью. Вначале ему трудно достигнуть ее объекта, но постепенно ему удается видеть его, осязать, беседовать с ним. С этого времени ему достаточно малейшей сосредоточенности, чтобы почувствовать присутствие живого господа. Так как он считает, что его господь есть все, принимает все формы, он начинает воспринимать различные эманации, истечения других форм бога, которые все являются изучением его возлюбленного. Эта божественная полиморфия населяет его воображение. Наконец она настолько заполняет его своей музыкой, что в нем не остается места для мира материального: он исчезает. Это Савикальпа самадхи – состояние сверхсознательного экстаза, при котором дух все же поддерживает связь с внутренним миром, с миром мысли; он все еще наслаждается сознанием своей жизни в боге. Но когда одна-единственная мысль овладевает душой, все другие мысли бледнеют и меркнут, тогда близка конечная цель – Нирвикальпа самадхи, высшее единение с Брахманом. Еще немного – и можно достигнуть прекращения мышления, когда наконец путем полного отречения осуществится абсолютное единение.[37]

Весь этот путь развития Рамакришна на три четверти проделал вслепую.[38] Бхайрави, которую он почитал своей духовной матерью, своим гуру (учителем), открыла ему все стороны и направления этого пути. Хорошо знакомая с этими путями познания, сама проделавшая все требуемые религиозные упражнения, она систематически, по правилам, предписываемым священными книгами, вела его последовательно по всем путям садханы – даже самым опасным, как путь тантр, подвергающий чувства и ум всем искушениям плоти и духа с целью их преодоления; идущий по этому пути подвергается опасности свалиться в деградации и безумии, и многие из отважившихся не вернулись обратно.[39] Но чистый Рамакришна вернулся столь же чистым и закаленным как сталь.

Теперь он владел всеми способами слияния с богом через любовь – девятнадцатью положениями, или различными движениями души в присутствии ее бога: отношениями слуги к господину, сына к матери, друга, возлюбленного, супруга и т. д. Он обложил божественную крепость со всех сторон; завоеватель бога сам имел в себе божественное начало. Его руководительница признала в нем воплощение божества. На собрании, созванном по ее инициативе в Дакшинешваре, после продолжительной дискуссии ученых пандитов Бхайрави заставила авторитетных теологов признать в нем новую аватару.

Тогда его популярность начала расти. Издалека приходили паломники, чтобы посмотреть на новое чудо – человека, прошедшего не один, а все пути садханы; и все паломники, стремившиеся к богу тем или иным путем, – монахи, аскеты, ученые, садху, – озаренные, приходили за советом и вдохновением к тому, кто сидел теперь на перекрестке дорог и господствовал над ними. Их рассказы свидетельствуют о том очаровании, какое они испытывали при виде человека, вернувшегося не как Данте из ада, но как искатель жемчуга из морских глубин, – при виде золотистого сияния его тела, которое от длительного действия внутреннего экстаза казалось обожженным и покрытым патиной.[40]

Он же, слишком опьяненный богом, чтобы быть опьяненным собой, оставался до конца жизни самым простым из людей, без тени гордости, занятый не столько тем, чего он достиг, сколько стремлением достигнуть новых озарений. Ему были неприятны разговоры о его аватаре. В то время как в глазах всех, даже в глазах Бхайрави, руководившей им, он уже достиг цели, он смотрел на непройденный подъем, на крутой гребень. Во что бы то ни стало он должен был достигнуть вершины!

Но для этого прежних руководителей было недостаточно. И как бывает со всякой матерью, духовная мать, ревниво оберегавшая его в течение трех лет, с огорчением видела, что он, вспоенный ее молоком, ускользает от нее, повинуясь более мужественному и твердому голосу.

* * *

К концу 1864 года, как раз к тому времени, как Рамакришна достиг завоевания личного бога, явился в Дакшинешвар не подозревавший о своей миссии Вестник безличного бога, Тотапури («нагой человек») – необыкновенный аскет, последователь Веданты, странствующий монах, сорокалетней подготовкой достигший высшего откровения; освобожденный дух, скользивший равнодушным взглядом по призрачному миру, ко всему безразличный.

Уже давно Рамакришна не без тревоги чувствовал возле себя присутствие лишенного формы и непостижимого бога и сверхчеловеческое безразличие его raissi Dominici, этих удушающих Парамаханса, которых ничто ни к чему не привязывает, этих аскетов, отрешившихся от тела и от души, лишенных последнего достояния, последнего обола, алмаза сердца – любви к божеству. С первых дней своего пребывания в Дакшинешваре он видел, цепенея от ужаса, этих живых мертвецов и в страхе плакал при мысли, что ему придется, быть может, пройти через это, уподобиться одному из них.

Легко вообразить, чего это должно было стоить одержимому любовным безумием, прирожденному любовника, которого я только что описал, художнику, который чувствует потребность видеть, трогать, есть то, что он любит, не может обойтись без живого образа, который он должен обнять, с которым должен слиться подобно ручью, заполняя собою божественные формы его прекрасных членов. И ему придется покинуть это гнездышко сердца, раствориться душой и телом в горниле, полном бесформенного и абстрактного… Такая попытка должна была казаться ему более тягостной и чуждой, чем любому ученому нашего Запада.[41]

Но он не мог этого избегнуть. Уже самый испуг заключал в себе чарующую силу, притягивал, как змеиный глаз. Головокружение опьяняет. Кто испытал его, карабкаясь по кручам, должен подняться до самой вершины. Исследователь материка богов не мог остановиться, не добравшись до истоков таинственного Нила.

К тому же, как я уже говорил, безобразный бог подкарауливал его. В нем была и отталкивающая, и притягательная сила. Не Рамакришна пошел к нему, но посланный Тотапури явился за возлюбившим Кали.

Он только проходил мимо. Никогда он не должен был задерживаться на одном месте больше чем на три дня. Он увидел Рамакришну, невидимый им. Молодой жрец[42] сидел на ступеньках храма, погрузившись взором в блаженное созерцание жившего внутри его видения. Взгляд его поразил Тотапури.

– Сын мой, – сказал он ему, – я вижу, что ты уже далеко продвинулся по пути истины. Если хочешь, я могу помочь тебе достигнуть следующего этапа. Я научу тебя Веданте.

Рамакришна с наивной простотой, заставившей улыбнуться сурового аскета, ответил, что ему сначала надо спросить разрешения у Матери (Кали). Разрешение было получено. Тогда он кротко и с полным доверием отдался во власть божественного руководителя.

Прежде всего ему предстояло подвергнуться испытанию посвящения. Первым условием был отказ от всех привилегий, от всех знаков отличия: от шнурка брахмана, от звания жреца – это ничего не значило, – но он должен был отказаться от всех надежд, привязанностей, иллюзий, которыми он жил: от личного бога, от всех плодов его любви и его жертвы, здесь, на земле, и вообще где бы то ни было, отныне и во веки веков… Ему пришлось, совершенно нагому, исполнить над собой символический обряд погребения. Он предал земле последние останки своего «я» – свое сердце… Лишь тогда он мог облачиться в одежду саньясина цвета охры, эмблему нового пути. И Тотапури начал разъяснять ему сущность основных истин Веданты и Адвайты-Брахмана,[43] единого и неделимого, и погружений в поисках своего «я», чтобы осуществить слияние с Брахманом и прочно в нем утвердиться путем самадхи (экстаза).

Не следует думать, что легко было ему, даже пройдя все этапы экстаза, найти ключ от узкой двери, ведущей к последнему из этих этапов. Его рассказ об этом должен быть воспроизведен. Он не только принадлежит к священным текстам Индии, но вместе с тем представляет ценный материал для изучающих жизнь духа на Западе.

«…Нагой человек (Тотапури) приказал мне отвлечь мой ум от предметов и погрузиться в лоно Атмана. Но, несмотря на все мои усилия, я не мог миновать царство имен и форм и привести свой дух в состояние „безусловности“. Мне не стоило никакого труда отвлечь свой ум от всех предметов, за исключением одного: это был слишком близкий мне образ моей лучезарной возлюбленной Матери,[44] средоточие чистого познания, являвшийся мне как живая реальность. Он преграждал мне дорогу к потустороннему. Я многократно делал попытки сосредоточить свой ум на поучениях Адвайты, но каждый раз передо мной вставал образ Матери. В отчаянии я сказал Тотапури: „Это невозможно. Мне не удается поднять свой дух до состояния „безусловности“, чтобы оказаться с глазу на глаз с Атманом“. Он строго возразил мне: „Как, ты не можешь? Ты должен“. Оглядевшись вокруг себя, он нашел кусок стекла, взял его, вонзил кончик мне в переносицу и сказал: „Сосредоточь свой ум на этом острие“. Я напряг все свои мыслительные способности, и лишь только передо мной возник прелестный образ божественной Матери, я воспользовался способностью размышления и, действуя как мечом, рассек этот образ надвое.[45] Тогда исчезло последнее препятствие, и мой ум тотчас же вознесся за пределы „условных“ вещей. Я растворился в самадхи».

Ему понадобились напряжение всех сил и бесконечное страдание, чтобы взломать дверь, ведущую в царство недостижимого. Но, едва войдя, он одним прыжком достиг последнего его этапа – Нирвикальпа самадхи, в котором исчезают и субъект, и объект.

«Вселенная померкла. Исчезло само пространство. Вначале мысли-тени колыхались на темных волнах сознания. Только слабое сознание моего „я“ повторялось с монотонным однообразием… Вскоре и это прекратилось. Осталось одно лишь Существование. Душа потонула в своем „я“. Всякая двойственность исчезла. Пространство конечное и пространство бесконечное слились в одно. За пределами слова, за пределами мысли я достиг Брахмана».[46] Он в один день осуществил то, для чего Тотапури понадобилось сорок лет. Аскет, пораженный результатом своего опыта, изумленно взирал на это тело, застывшее, как труп, и пролежавшее три дня, излучая божественную ясность духа, достигшего предела познания.[47] Тотапури должен был пробыть на месте лишь три дня. Однако он остался одиннадцать месяцев, чтобы вести беседы с учеником, превзошедшим своего учителя.

* * *

Положение изменилось. Молодой птенец спустился с небесных высот; он заглянул за первую гряду холмов. В его расширенных зрачках запечатлелись более широкие просторы, чем в узких острых зрачках старого «нагна».[48] Теперь настала очередь орлу поучать змею.

Не обошлось без сопротивления.

Вот перед нами стоят лицом к лицу оба духовидца. Рамакришна: маленький черноволосый человек, с небольшой бородой и сияющими глазами,[49] удлиненными, темными, слегка косыми, которые никогда не бывают совсем открыты, но от этого еще лучше видят, вовне и внутри, с белыми зубами, полуоткрытым ртом и чарующей улыбкой,[50] приветливой и лукавой. Среднего роста, очень худощавый и удивительно хрупкий,[51] с темпераментом в высшей степени нервозным, сверхчувствительным к малейшему дуновению радости или боли, душевной и физической, – живое отражение всего, что проходит перед зеркалом его двойного, внутреннего и внешнего, взора. Он наделен редкостным даром воплощения, позволяющим ему проникать в каждое существо мгновенно, не теряя при этом своей «feste Burg»,[52] неподвижной точки в центре бесконечного движения.

Его слегка заикающаяся речь на простом бенгальском языке производит обаятельное впечатление своим чистым музыкальным тембром, богатством прочувствованных и продуманных образов, неисчерпаемым запасом метафор и фигур, необычайно острой наблюдательностью, веселым и тонким юмором, всеобъемлющей благожелательностью и неиссякаемым потоком мудрости.[53]

Рядом с этой Гангой, с ее глубинами и отблесками, ее водными равнинами и течениями, волнами и извилинами, с миллионами существ, которых она носит и кормит, возвышается Гибралтар – большой, могучий, опаленный ветрами, несокрушимый, непоколебимый утес с львиным профилем. У него железное сложение. Ум тоже. Он не знаком ни с болезнями, ни вообще со страданием. Они вызывают в нем лишь презрительную усмешку. Это могучий вождь людей. До того как начать бродячую жизнь, он был главой монастыря в Пенджабе и властвовал над семьюстами монахами. Он прекрасно владел методами суровой дисциплины, которые лепят, как мягкую глину, тело и дух человека.[54] Ему не приходило в голову, что есть вещи, которые могут сломить непреклонную волю, будь то страсть, случай, мучения плоти или магическая сила божественной иллюзии, производящая бури в человеческой жизни… Ибо для него Майя была просто ничто, пустота, ложь, которую достаточно было раскрыть, чтобы избавиться от нее навсегда. Для Рамакришны же Майя тоже была богом, так как бог есть все, – она была лицом Брахмана. Достигнув вершины, после бурного восхождения, Рамакришна не забыл ничего – ни смертельной тоски, ни порывов, ни случайностей головокружительного подъема: малейшие картины пути стояли перед его глазами; и он отмечал все это, следуя историческому порядку, в свое время, в своем месте, рисуя чудесную панораму вершин. А что же мог запечатлеть в своей памяти «нагой человек»? Его память была так же обнажена, как сам он, лишена эмоций и любви. «Мозг из порфира», как говорил некий итальянец о величайшем умбрийском художнике. Надо было, чтобы эту мраморную доску исцарапали когти плодотворной боли. Так и случилось. Великий интеллектуал не понимал, что любовь может быть путем, ведущим к богу. Он отвергал опыт Рамакришны. Он презирал громкие молитвы, внешние проявления благочестия, музыку, пение, религиозные танцы. Когда Рамакришна на исходе дня затягивал свою мелопею, монотонно выкликая имена господа и хлопая в ладоши, он с язвительной усмешкой спрашивал:

– Ты это что, лепешки готовишь?

Но уже помимо воли он поддавался чарам; некоторые напевы товарища трогали его, вызывали на глазах слезы, которые он старательно скрывал.

Климат Бенгалии, вкрадчивый, нервирующий, действовал и на уроженца Пенджаба, который не хотел с этим считаться. Его чуть ослабленная воля утратила контроль над движениями, чувствами. Самый твердый рассудок подвержен противоречиям, которых он сам не замечает. У этого противника была своя слабость: он почитал огонь божественным символом, и возле него всегда горела жаровня. Однажды один из слуг подошел, чтобы взять из нее уголек. Тотапури был возмущен таким непочтением; Рамакришна засмеялся, как он один умел, своим детским радостным смехом.

– Вот видите, – воскликнул он, – видите на себе действие неотразимой Майи!

Тотапури растерялся. Значит, и он, он тоже, неведомо для самого себя, подпал под иго иллюзии?.. К тому же и болезнь не замедлила указать ему границы возможностей горделивого разума. Я уже говорил, что еще ни разу в жизни он с ней не встречался. После нескольких месяцев жизни в Бенгалии у него начались приступы дизентерии. Ему следовало уехать. Но это значило бы бежать от болезни и страданий. Он заупрямился: «Я не уступлю телу». Болезнь усиливалась, и разуму не удавалось больше отвлечься от нее.

Тотапури пришлось подвергнуться лечению, но без пользы. Боли росли с каждым днем, как тень, постепенно поглощающая дневной свет. Они сделались столь невыносимыми, что аскет потерял возможность сосредоточивать свои мысли на Брахмане. Преисполнившись гневом против своего тленного тела, он пошел к Ганге с намерением освободиться от него. Но тут его остановила невидимая рука. Уже войдя в реку, он вдруг лишился воли, утратил желание топиться… Он вернулся, поверженный во прах. Он испытал на себе могущество Майи. Она была здесь, повсюду, в жизни, в смерти, в страдании, везде она – божественная Мать. Всю ночь провел он один, в мыслях о ней. А к утру он стал новым человеком. Он признал перед Рамакришной, что Брахман и Шакти.[55] или Мать – одно и то же. И божественная Мать, смягчившись, избавила его от болезни. Он простился со своим учеником, ставшим его учителем, и ушел просветленный[56]

Впоследствии Рамакришна в следующих словах резюмировал двойной опыт, проделанный после него «нагим человеком»:

– Когда я мыслю верховное существо бездеятельным, несозидающим, несохраняющим, неразрушающим, я называю его Брахманом или Пурушей, богом безличным. Когда я мыслю его деятельным, созидающим, сохраняющим, разрушающим, я называю его Шакти, или Майя, или Пракрита.[57] – личным богом. Но в сущности, никакой разницы между ними не существует. Безличное и личное – это одно и то же. Как молоко и его белизна. Алмаз и его блеск. Змея и ее пресмыкание. Нельзя мыслить одно без другого. Божественная Мать и Брахман – одно[58]

IV

ТОЖДЕСТВО С АБСОЛЮТОМ

Эта великая идея не была новой. Она давно уже питала мысль Индии. На протяжении веков ее лепили, разминали, раскатывали вальком ведантической философии. Она была объектом бесконечных споров между двумя большими школами последователей Веданты – школой Шанкары, чистой школой Адвайта, и так называемой школой Рамануджи, или Вишишта-двайта (видоизмененный монизм).[59] Первая, абсолютно недуалистическая, признает Вселенную нереальной, считая единственно реальным лишь Абсолют; вторая, относительно недуалистическая, тоже считает Брахмана единственной реальностью, но признает мир видимостей, индивидуальную душу видоизменением этой реальности, не иллюзорным, а вытекающим из таких атрибутов Брахмана, как Мысль, Энергия, сеятельница живого многообразия.[60]

Обе школы терпимо относились друг к другу, причем более крайняя с некоторой презрительной снисходительностью рассматривала другую как компромисс, как нечто переходное, вызванное к жизни человеческой слабостью, как костыль, могущий помочь ей в ее колеблющемся восхождении. Критическим пунктом оставалось определение иллюзии, мира «феноменов», сущности Майи. Какова она, относительна или абсолютна? Сам Шанкара не давал ей точного определения. Он говорил только, что она есть, и целью философии Адвайты является ее полное уничтожение, в то время как адвайтисты умеренные («отклонившиеся»), как, например, Рамануджа, старались некоторым образом использовать ее в целях усовершенствования индивидуальной души.

Какое место, в сущности, занимал между этими двумя школами Рамакришна?

Гибкость, пластичность его натуры склоняют его, пожалуй, к примирительной позиции Рамануджи. С другой стороны, страстность его веры заставляет его принять самую крайнюю концепцию Абсолюта. Благодаря своей гениальной интуиции он находит самые меткие выражения, самые остроумные притчи, чтобы пояснить, что невозможно не только выразить понятие Абсолюта, но даже приблизиться к пониманию его. Он дает нам почти физическое ощущение этого «оторванного от всего» существа, этого солнца, о котором Шанкара говорил (отвечая на возражение, что чистый познающий Абсолют невозможен без объектов его познавания), что «солнце сияло бы, даже если бы оно ничего не озаряло». Но насколько ярче выражения, употребляемые Рамакришной, обладающим слишком острым зрением, чтобы не описывать, даже когда он их отрицает, эти озаряемые объекты! О своем Солнце он говорит, что оно одинаково изливает свет на добро и зло, что оно подобно свету лампы, при котором один может читать Священное Писание, а другой – подделывать чужую подпись. Что оно как гора из сахара, которую муравьи хвалятся унести, в то время как они отгрызли от нее всего несколько крошек и уже насытились. Что оно как море, к краю которого наклонилась кукла из соли с намерением измерить его глубину, как только она опустит в него ногу, она уже пропала, растаяла, исчезла.[61] «Существо, оторванное от всего» – значит, мы его не можем удержать, оно ускользает от нас, но это ведь не значит, что сами мы не существуем. Если оно освещает наши усилия, наше неведение, нашу мудрость, наши добрые дела и преступления; если мы грызем его кору; если существует между нами некая точка соприкосновения, когда оно берет нас в свой огромный рот и проглатывает, – то где же до этого момента движется соляная кукла, ползают муравьи? А тот, кто трудится под лампой, – подделыватель или святой отшельник, – где же помещается скамья, на которой он сидит, книга, которую он читает, и самый свет его глаз?..

Рамакришна нам говорит, что даже священные книги все более или менее загрязнены, как отбросы пищи, ибо написанное в них прошло сквозь человеческие уста. Но сама грязь – а она предполагает чистоту Брахмана, – реальна ли она? Где эти губы, где зубы, разжевавшие несколько крупинок божественной пищи?

Должно же отдельное где-то существовать, раз оно «оторвано» от нераздельного[62] и раз «скреп», то есть «соединение Отдельного с Нераздельным», и есть в конечном счете, как говорит Рамакришна, истинный предмет учения Веданты.

И действительно, Рамакришна[63] признает два различных способа, два плана видения: видение под знаком Майи, придающее реальность миру отделенному, и сверхвидение при совершенном созерцании (самадхи), которое при одном приближении к Абсолюту заставляет мгновенно рассеяться ирреальный мир всех отдельных «я».

Но, уточняет Рамакришна, абсурдно утверждать, что мир нереален, поскольку мы составляем часть его и, сохраняя наше «я», выносим непоколебимое убеждение (хотя бы и затемненное при нашем тусклом свете) в его реальности. Даже святой, пробуждающийся от самадхи (экстаза) к обыденной жизни, принужден снова вернуться к оболочке своего «отдельного я», правда смягченного и очищенного. Он снова отброшен в мир относительного. Поскольку его «я» для него относительно реально, мир для него тоже реален, а абсолютное, наоборот, для него относительно нереально. Он воспринимает Майю как реальность; но благодаря его очищенному «я» он видит теперь в мире феноменов совокупность проявлений Абсолюта для наших чувств. И перед ним встает истинный лик Майи: она в одно и то же время истина и ложь, знание и неведение, Видья и Авидья, то, что ведет к богу, и то, что не ведет к нему. Значит, она есть.

Его утверждение приобретает значение свидетельского показания, он – апостол Фома, видевший и осязавший, когда он говорит о «Виджняни», о сверх-видящих (к которым он сам принадлежит), получивших привилегию в этой жизни «осуществить» бога личного и безличного.

Они видели бога и внутри, и вне. Он явился им. Бог личный сказал им: «Я есмь Абсолют. Я положил начало „отдельному“. Они проникли в самую сущность божественной Энергии, в сияние Абсолюта, в самый принцип деления Атмана и Вселенной – на то, что есть в боге абсолютном и что есть в Майе. Нет, Майя, Шакти, Пракрити, Природа не есть иллюзия. Она, в глазах просветленного „я“, есть проявление высшего Атмана, великого сеятеля человеческих душ и Вселенной».

Отныне все становится ясным. И духовидец, вернувшийся из огненной бездны Брахмана, находит на берегу, к своей великой радости, божественную Мать, свою возлюбленную. И он смотрит на нее теперь новыми глазами, так как ему открыт ее глубокий смысл, ее тождество с Абсолютом. Она есть Абсолют, входящий в соприкосновение с людьми, безличное, которое становится человеком – становится женщиной.[64] Она – начало всех воплощений. Божественная посредница между бесконечным и конечным.[65]

И Рамакришна возносит хвалу Святой Матери:

«Да, моя Пресвятая Мать не что иное, как Абсолют. Она одновременно едина и множественна и выше единства и множественности. Моя Пресвятая Мать говорит: Я – Мать Вселенной, я – Брахман Веданты и Атман Упанишад… Это я – Брахман, положивший начало отдельному. Добрые и дурные дела мне послушны. Существует, конечно, закон кармы.[66] Но я – его законодатель. От меня зависит создание законов и их изменение. Я повелеваю кармой, хорошим и дурным… Придите ко мне. Путем любви (бхакти), или познания (джняна), или путем действия (карма), ведущим к богу. И я поведу вас сквозь этот мир, океан всех тварей… И я дам вам также познание Абсолюта, если вы пожелаете… Вы не можете освободиться от своего „я“ и от меня. Даже те, кто в экстазе постиг абсолютное, возвращаются ко мне по моему желанию…»

«Моя Пресвятая Мать есть первоначальная божественная Энергия – она вездесуща. Она одновременно и внутри, и вне явлений. Она породила мир. И мир носит ее в своем сердце. Она – паук, и мир – паутина, сплетенная ею. Паук извлекает паутину из своей сущности, а затем обвивает себя ею. Моя Мать одновременно и содержимое, и содержащее.[67] Она – скорлупа. Она – и ядро…»

Этот пламенный символ веры своими элементами восходит к старинным источникам Индии – ни Рамакришна, ни его последователи никогда не притязали на новизну мыслей.[68] Не в этом заключается гений учителя: он воскрешает мысли божества, скованные летаргией, и дает им воплощение; он пробуждает источники «спящего царства» и окрашивает их своей горячей, своей магической индивидуальностью. Этот символ веры, эта страстная песнь любви[69] принадлежит ему по тону, по размеру, по ритму и мелодике, как песня страстной любви.

Прислушайтесь внимательно. Какая в этом гимне широта! Какая безграничность и вместе с тем какой гармонический порядок! Он не стеснен никакими рамками размера, но в своей свободе достигает высшей гармонии, порядка, красоты. Поклонение Абсолюту уживается с горячей любовью к Майе. Удержим в памяти этот крик любви. Мы сможем оценить его величие позже, услышав Вивекананду. Этот великий борец будет биться в сетях Майи, стараясь их разорвать; он с ней постоянно воюет. Это состояние Рамакришне незнакомо. Он ни с кем не ведет войны. Он нежно любит своего противника. И никто не может устоять против его очарования. Враг его любит. Майя обвивает его руками. Они сближают уста. Армида находит своего Рено. Цирцея, обольщающая человеческое стадо, для него становится Ариадной, ведущей Тезея по извилинам лабиринта. Всемогущая иллюзия, застилающая пеленой взор сокола, делает глаза Рамакришны более зоркими.

От ее толчка он высоко взлетает и парит в воздушных пространствах. Майя – это Мать,[70] которая является детям под разными оболочками прекрасного и в разных божественных воплощениях. «Своей любовью, огнем своей души (бхакти) она так хорошо растворяет оболочку отдельных „я“, что от них остается одна длина без объема, одна линия, точка, которая вот-вот готова исчезнуть под ее усердными пальцами, рассеяться в океане Брахмана».

Да будут же благословенны пальцы и вода океана! Благословенны лицо и покрывало. Все есть бог. Бог во всем. Он в тени и в свете. Гюго сказал, увлекшись английскими моралистами XVII века:[71] «Солнце есть уже тень бога».[72] Рамакришна же сказал бы, что «тень есть уже Его свет».

Что придает его мысли аромат жизни – это свойство каждого истинного мыслителя Индии верить лишь в то, что он сам претворил, прочувствовал всем своим существом. Выражение «постигнуть мысль» приобретает здесь свое полное материализованное значение. Верить – значит объять и от объятия сохранить плод, который созреет…

Если уже Рамакришна познает объятия такой истины, она не останется в нем в виде мысли, она претворится в жизнь, даст жизненные ростки и, оплодотворенная его credo, превратится в цветущий и плодоносный сад претворений, не абстрактных и далеких, а точных, конкретных, обычных в повседневной жизни, способных утолить голод людей. Вкусив однажды от этого божественного тела, составляющего самую субстанцию Вселенной, он теперь находит его – неизменно – за всеми столами всех религий. И он делится пищей бессмертия на вечере не двенадцати апостолов, а всех алчущих душ – всей Вселенной.

* * *

После отъезда Тотапури (к концу 1865 года) Рамакришна оставался еще более полугода в заколдованном огненном кругу. Он продолжал, напрягая все свои силы, стремиться к тождеству с Абсолютом. В течение шести месяцев, по его утверждению, он находился в каталептическом состоянии экстаза, в каком пребывали, судя по описаниям, древние факиры: тело, покинутое духом, было, точно заброшенный дом, предоставлено разрушительным силам. Если бы не племянник, бодрствовавший над этим телом без хозяина и насильно кормивший его, Рамакришна бы умер.[73] Дальше некуда идти по пути экстатического слияния с «Не имеющим образа»; это действительно высшая точка того длинного пути «йогического» аскетизма, который уже не в первый раз смущает, вернее, раздражает моего французского читателя, привыкшего ходить по твердой земле и уже давно позабывшего о толчках внутреннего огня. Пусть он согласится следовать за мной еще некоторое время. Мы спускаемся по склону вулкана – вулкана человеческого.

Впоследствии Рамакришна сам признал, что он искушал бога и что он чудом вернулся обратно. Он ни за что не предложил бы ни одному из учеников проделать подобный опыт; он запретил его даже Виве-кананде,[74] как своего рода блаженство, не позволенное благородным душам, долг которых – жертвовать своим счастьем для блага других. Когда молодой Нарендра[75] настойчиво, страстно умолял его открыть ему Нирвикальпа самадхи, страшную дверь, ведущую в бездну Абсолюта, Рамакришна отказал ему с великим гневом – он, который никогда не сердился и не позволял себе резкого слова по адресу своего любимого сына.

– Стыдись! – воскликнул он. – Я думал, что ты будешь огромным баньяном, который может укрыть тысячи страждущих душ… А вместо того ты ищешь собственного блага, ты эгоист. Брось эти пустяки, дитя мое! Как можешь ты удовлетвориться таким узким (буквально: имеющим одну сторону) идеалом. Надо иметь много сторон. Радуйся господу во всех его формах (это значит: «в сознании и в действии»). Переведи самое высокое Познание в самое высокое Служение людям.

И Нарендра исходит слезами, униженный, принужденный отказаться от своего желания. Но он признал справедливой волю учителя; и, нося в своем сердце тоску по божественной бездне, он всю жизнь посвятит служению людям, скромный, твердый и самоотверженный.

Надо полагать, что Рамакришна в описываемый нами период еще не окончил своих «Годов обучения» (Lehrjahre). Жизненный опыт он изучает не как мы (лишь частично), пользуясь общими знаниями, но на свой собственный страх и риск.

Если он уцелел после описанного выше опыта, то это не его заслуга и не его воля. Мать, как он утверждает, вернула его к долгу человека при помощи телесного страдания. Жестокая дизентерия, терзавшая его шесть месяцев, постепенно вырвала его из Нир-викальпы.

Наряду с физической, и душевная боль привязывала его к земле. Один знавший его монах[76] говорит, что в первые дни после пробуждения от экстаза, увидев двух злобно ссорившихся лодочников, Рамакришна закричал от боли. Он сливался со всеми мирскими страданиями, даже нечистыми, даже смертоносными.

Его душа была изъедена болью. Но он знал теперь, что все различия, которые заставляют людей сталкиваться, – все они дети одной Матери, что Всемогущее разделение есть самое лицо бога. Что надо любить бога во всем разнообразии созданных им людей, часто противоречащих и враждебных друг другу, во всех формах мысли, которые управляют их существованиями и часто губят их, – и, прежде всего, что надо любить людей во всех их богах.

Внезапно он понял, что все религии различными путями ведут к одному и тому же богу. И он тотчас же решил исследовать все эти пути. Для него «понять» значило «быть и действовать».

V

ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЛЮДЯМ

Первый исследованный им путь был путь ислама. Он вступил на него, едва успев оправиться после болезни (конец 1866 г.).

Храм, в котором он служил, часто видел в своих стенах мусульманских факиров. Хозяйка Дакшинешвара, Рани Расмани, эта разбогатевшая простолюдинка с широкой душой, преисполненной горячей веры, пожелала, чтобы при храме было помещение для случайных гостей других верований. Рамакришна заметил однажды среди молящихся скромного мусульманина, Говинда Рая, поглощенного своей молитвой, и сквозь оболочку распростертого тела увидел, что этот человек путем ислама тоже познал бога. Он попросил мусульманина посвятить его в свою веру. Жрец Кали на много дней отрекся, совершенно забыл своих богов. Он перестал им поклоняться, перестал даже думать о них: он жил вне храма, повторял имя Аллаха, одевался на манер магометанина, готов был даже (о святотатство!) вкусить запрещенную пищу, мясо священного животного, коровы. Его хозяин и покровитель Матхур-бабу в ужасе умолял его отказаться от этого шага и потихоньку поручил одному брахману приготавливать ему под руководством мусульманина пищу, чтобы предохранить его от скверны. Эта способность целиком отдавать себя чужому строю идей имела результатом, как всякое духовное движение этого страстного художника, материализацию идеи: ему явился сияющий образ человека, со строгим ликом, с длинной бородой (должно быть, таким он представлял себе пророка?), который приблизился к нему и влился в него. Рамакришна осуществил мусульманского бога «Брахмана с атрибутами». От него он далее перешел к «Брахману без атрибутов»; река ислама привела его к Океану.

Впоследствии толкователи его учения объясняли этот опыт, последовавший непосредственно за его великим слиянием с Абсолютом, в том смысле, очень важном для Индии, что мусульмане и индусы, эти братья-противники, смогут объединиться только на почве Адвайты, бога без образа, в честь которого «Ramakrishna Mission» позднее построила в глубине Гималаев святилище, краеугольный камень огромного и сложного здания всех религий.

Семь лет спустя – я располагаю факты в таком порядке для удобства изложения – подобного же рода опыт помог Рамакришне «реализовать» христианское учение. Приблизительно в ноябре 1874 года некто Малик, индус из Калькутты, владевший садом в Дакшинешваре, прочитал ему Библию. Рамакришна впервые встретился с Христом. Вскоре после того божественное слово претворилось в плоть. Жизнь Христа тайно проникла в него. Однажды, сидя в маленькой гостиной своего приятеля, богатого индуса, он увидел на стене изображение Мадонны с младенцем. Фигуры ожили. Развернулась обычная сцена в неизменном порядке: святые видения приблизились, влились в него. И все его существо прониклось ими. На этот раз наводнение было гораздо сильнее, чем наводнение ислама. Оно затопило всю его душу. Никакая плотина не могла удержать его. Все индуистские идеи были унесены. Рамакришна в ужасе бился в бушующих волнах, он кричал: «О Мать! Что ты делаешь? Помоги мне!»

Напрасно. Бурный прилив затопил все. Душа индуса изменилась. В ней не было места ни для чего, кроме Христа. В течение многих дней ею владела только христианская мысль, только христианская любовь. О том, чтобы пойти в храм, не было и речи… Однажды днем в рощице Дакшинешвара он увидел человека с большими прекрасными глазами, с ясным взглядом и светлым лицом; он был очарован, не знал, кто бы это мог быть. Незнакомец приблизился. В душе Рамакришны запел голос: «Вот Христос, проливший кровь своего сердца для искупления людей, вот тот, кто испил море страданий из любви к людям. Это он, Учитель йогинов, вечный союзник бога. Это Иисус, воплощенная любовь».

Сын человеческий поцеловал индийского духовидца, сына Матери, и растворился в нем. И Рамакришна погрузился в экстаз. Еще раз осуществилось слияние с Брахманом. Потом постепенно он вернулся в нормальное состояние. С того времени он сохранял веру в божественность Иисуса Христа, считая его воплощением Господа.

Но не единственным: Будда, Кришна были для него тоже воплощениями бога.[77]

Я уже вижу, как наши абсолютные христиане, стражи тела Господня, хмурят брови и надменно изрекают: «Что он знает о нашем боге? Видение? Излучение? Это слишком легко. Он ничего не знает об учении».

Он мало знал, это верно. Он был бхакт, верующий через любовь. Он не притязал на науку джнянинов, людей, верующих через познание. Но разве каждая из двух стрел, когда лук натянут твердой рукой, не попадает в одну и ту же цель? И для того, кто идет до конца, разве не сливаются в одну две разные дороги? Великий ученик Рамакришны, интеллектуал Вивекананда, говорил о нем: «Он был бхакт вовне и джнянин внутри».[78]

При известной степени интенсивности великая любовь понимает, а великое понимание проникает в тайники сердца.

И уж во всяком случае не христианам отвергать могущество любви, превратившей скромных галилейских рыбаков в любимых учеников их Бога и в основателей Его Церкви. И кому было дано первому увидеть воскресение, как не раскаявшейся грешнице, не имевшей других прав на это, кроме слез любви, которыми она омыла ноги Христа, вытирая их своими волосами.

Наконец, знание человека не измеряется количеством прочитанных им книг. В стране Рамакришны, как и в древние времена, лучшее, что есть в культуре, передается устно. Благодаря беседам с тысячами садху, монахов, паломников, пандитов, со всякими людьми, интересующимися религиозными вопросами, Рамакришна в течение своей жизни приобрел глубокое энциклопедическое знание религий и религиозных философий, постоянно углубляемое его размышлениями.[79]

Однажды ученики, удивленные его познаниями, спросили его:

– Как вы могли изучить всю науку прошлого?

Рамакришна ответил:

– Я не читал, я слушал ученых, я сплел из их знаний венок вокруг моего сердца и положил его к ногам Матери.

Он говорил своим ученикам:

– Я исповедовал все религии: индуизм, ислам, христианство и следовал по пути различных сект индуизма. И я нашел, что все они различными дорогами приближаются к одному и тому же богу… И вам следует приобщиться ко всем этим верованиям и пройти по этим путям.[80] Я вижу, что все люди враждуют во имя религии: индусы, магометане, брахманисты, вишнуиты и т. д. И они не понимают, что тот, кого зовут Кришна, зовется также Шива, или Первоначальная Энергия, или Иисус, или Аллах. Единый Рама, обладающий тысячью имен.

«К резервуару ведут несколько лестниц (гхатов). С одной лестницы черпают кувшинами воду индусы и называют ее джал; с другой черпают воду мусульмане кожаными мехами и называют ее пани; с третьей – христиане, которые называют ее уотер. Станем ли мы утверждать, что эта вода есть не джал, а пани или уотер? Это просто смешно… Сущность одна, она только носит разные имена. И все ищут одну и ту же Сущность, меняются только климат, темперамент и имя…[81] Пусть каждый следует своей дорогой. Если он искренне, страстно желает познать бога, пусть не тревожится. Он достигнет его…»

* * *

Период, следующий за 1867 годом, не добавляет ничего существенного к внутренней сокровищнице Рамакришны;[82] в этот период он занят усвоением добытого. Его откровения приходят в контакт с внешним миром; его духовные победы сталкиваются с другого рода победами, одержанными в иных областях. Чувствуя благодаря этому истинную цену ниспосланного ему дара, он проникается сознанием своей миссии среди людей, своего действенного долга.

Он, как ассизский «Poverello», с которым у него так много общих моральных и физических черт, был нежным братом всего, что живет и умирает. Слишком лакомым казалось ему молоко человеческой привязанности для того, чтобы он мог довольствоваться ни с кем не разделенным счастьем. На пороге глубочайших своих экстазов он умолял влекшую его к себе мать:

– О Мать, оставь меня в общении с людьми. Не делай из меня сурового аскета.

И Мать, выбрасывая его со дна Океана на берег жизни, говорила ему (он слышал в полусознании ее голос):

– Оставайся на пороге относительного познания из любви к человечеству.[83]

Итак, он вернулся к людям. Прежде всего он омылся влагой горячей и простой человеческой жизни. В мае 1867 года, еще ослабленный предшествующими кризисами, он поехал на шесть-семь месяцев отдохнуть на родину, в местечко Камарпукур, где он не был целых восемь лет.[84] Там он отдался с детской радостью бесхитростной дружбе простых поселян, которые счастливы были видеть маленького Гададхара, чья необычайная слава дошла до них и внушала им некоторое беспокойство. И эти простые крестьяне в своей наивности были ближе к его чаяниям и стремлениям, чем благочестивые ученые в городах и храмах.

Он впервые за время своего пребывания на родине узнал свою жену-ребенка.

Шарададеви было теперь четырнадцать лет. Она жила у своих родителей, но явилась в Камарпукур, когда узнала о его приезде. Юная супруга, с чистой душой, с развитым не по возрасту умом, почти сейчас же поняла призвание своего мужа и лежащий на ней долг набожной привязанности и бескорыстной нежности. Она признала в нем руководителя и отдала себя на служение ему.

Некоторые упрекали Рамакришну, и порой в довольно грубой форме,[85] за то, что он принес ее в жертву. По ней этого не было видно; всю жизнь она изливала на всех окружающих сияние своего внутреннего мира и ясности. Но вот что никем не упоминалось и открылось только благодаря Вивекананде: Рамакришна, отличавшийся высоким сознанием своей ответственности, предложил жене принести ей в жертву, если бы она этого потребовала, самое для него дорогое – свое призвание.

– Я научился, – сказал он ей, – видеть в каждой женщине мою божественную Мать: это единственное чувство, которое я могу к вам питать. Но если вы желаете вовлечь меня в этот мир (мир иллюзии), я к вашим услугам, так как я вступил с вами в брак.[86]

В этом есть нечто совершенно новое, непривычное для индийского мышления, ибо согласно индуистской традиции всякий вступивший на религиозное поприще этим самым освобождается от всех иных обязанностей.

Рамакришна, более человечный, признает за женою прочные права на себя.

Она была достаточно великодушна, чтобы отказаться от них, и, наоборот, всячески поощряла мужа идти по избранному им пути. Но, утверждает Вивекананда, «только получив согласие своей жены», он счел себя вправе жить так, как ему хотелось. И Рамакришна, тронутый ее невинностью и самоотвержением, свято исполнял по отношению к ней долг старшего брата. В те месяцы, когда они были вместе, он терпеливо обучал ее обязанностям усердной супруги и хорошей хозяйки. У него был практический ум, странно сочетавшийся с его мистической натурой. Сын крестьянина, он прошел хорошую школу. Ни одна подробность, касающаяся домашней жизни и сельского хозяйства, не была ему чужда. Все знавшие его отмечали порядок и чистоту, царившие в его доме. В этом отношении бедный божий человек мог бы служить примером для многих своих учеников из интеллигенции и высшей буржуазии.

Возвратившись в Дакшинешвар в конце 1867 года, он в следующие за этим годы предпринял ряд паломничеств вместе со своим покровителем, впоследствии хозяином храма, Матхуром-бабу. В первые месяцы 1868 года он увидел город Шивы – Бенарес, и священное слияние Ганги и Джамны в Аллахабаде, и Вриндаван, этот благоухающий букет легенд, эту песнь песней, жемчужину из пасторального Romancero Кришны. Легко вообразить себе его восторг, его опьянение. При переправе через Гангу открывшийся его взгляду Бенарес, этот «золотой город», показался ему не городом, построенным из камней, но, подобно небесному Иерусалиму, «сгустком божественного духа». На полях сожжения покойников, в священном городе, он увидел божественную Мать и Шиву, его белое тело, его спутанные волосы – Шиву улыбающегося, всегда готового прийти на помощь, склоненного над погребальными кострами, у изголовья его детей. Встретив на исходе дня у берегов Джамны стадо с пастухами, он пришел в неописуемое волнение и кинулся вперед с криком: «Кришна! Где Кришна?»

Но если он не увидел бога, то он увидел во время этих путешествий нечто другое, имеющее для нас, людей Запада, большее значение и более глубокий смысл.

Он познакомился с человеческой нуждой. В экстатическом полусне, в котором он жил до этого времени, в золоченой скорлупе святилища, пышные волосы Кали скрывали ее от его взоров. Прибыв в Деогар со своим богатым спутником, он увидел, что тамошние жители – санталы – почти голы, измучены, умирают от истощения. Он остановил всех сопровождавших его и просил объяснить ему, что это значит. Ужасный голод свирепствовал в стране. Тогда он сказал Матхуру-бабу, что надо накормить этих несчастных, вымыть их и одеть. Матхур-бабу возразил, что его богатств не хватит для облегчения всех нуждающихся мира. Тогда Рамакришна заплакал, сел среди этих голодающих и заявил, что он не двинется с места и разделит их участь. Крезу пришлось исполнить желание своего друга-жреца.

Во время другого путешествия, летом 1870 года, Матхур имел неосторожность привезти его в одно из своих имений во время сбора податей. Два года подряд был неурожай, и арендаторы испытывали крайнюю нужду. Рамакришна велел Матхуру вернуть людям подати, оказать им помощь и устроить для них роскошный пир. Матхур-бабу ахнул. Но Рамакришна был непоколебим.

– Ты только управитель Матери, – сказал он богатому помещику. – Они арендаторы Матери. Потрать ее деньги. Они страдают, а ты не хочешь им помочь. Это необходимо сделать.

Матхуру-бабу пришлось уступить.

Воспоминание об этих встречах, должно быть, навсегда осталось в памяти Рамакришны. Свами Шивананда, руководящий в настоящее время школой Рамакришны (Ramakrishna Math and Mission), который был одним из первых его апостолов и непосредственным его учеником, передал мне следующую сцену, свидетелем которой он был.

Однажды в Дакшинешваре, находясь в надсозна-тельном состоянии, Рамакришна громко произнес:

– Джива есть Шива (живое существо есть бог).[87] Кто решится говорить о сострадании к нему? Не надо сострадания, надо только служить, служить человеку, видя в нем бога.

Вивекананда присутствовал при этом. Слыша эти полные глубокого смысла слова, он сказал Шивананде:

– Я слышал сегодня великие слова… Я возвещу их живую правду всему миру.

И Свами Шивананда прибавил:

– Кто захочет искать источник добрых дел, творимых с того времени Миссией Рамакришны (Ramakrishna Mission) в Индии, найдет его именно в этих словах.[88]

В это же время ряд смертей оставляет в сердце Рамакришны след жестокой и вместе с тем благодетельной боли.

Этот растворившийся в боге человек, для которого утрата жизни была лишь возвращением к бесконечному блаженству, человек, который при вести о кончине своего молодого племянника и друга радостно смеется и воспевает его освобождение.[89] – на следующий же день после его смерти внезапно чувствует приступ невыразимой муки. Его сердце готово разорваться, дыхание останавливается, он думает: «О боже, боже. Если мне так тяжко, что же должны испытывать те, кто теряет своих любимых, своих детей?»

И Мать вдохнула в него силу и умение утешать бальзамом своей веры скорбь, причиненную смертью.

«Те, кто его не знал, – писал мне Свами Шивананда, – не могут себе представить, как много сил и времени этот отрешившийся от земных дел человек отдавал людям, выслушивая их мирские печали и облегчая их. Много примеров этого мы могли бы привести, и еще, быть может, живы некоторые из отцов семейств, с благоговением помнящие его безграничное милосердие и горячие попытки облегчить страдания людей. Однажды (в 1883 г.) пришел к нему богатый и важный старик Мани Маллик, только что потерявший сына и совершенно убитый горем. Рамакришна так проникся его печалью, что казалось, будто он оплакивает своего собственного ребенка и скорбь его превосходит скорбь Маллика. Так прошло некоторое время. И вдруг Рамакришна запел…»

Не элегию и не похоронный напев. Он пел героический гимн, песнь победы души над смертью.

«К оружию! К оружию! Человек, смерть вторглась в твой дом и овладела твоим очагом. Садись же на колесницу веры, возьми колчан, полный мудрости. Крепко натяни лук любви и пускай, пускай божественную стрелу, святое имя Матери».[90]

«И я не забуду, – заключает свой рассказ Шивананда, – какое облегчение эта песнь принесла отцу. Она вернула ему мужество, успокоила, принесла ему мир».

Передавая эту сцену, я вспоминаю случай с нашим Бетховеном, когда он приходит, садится, не говоря ни слова, за рояль и музыкой утешает мать в трауре.

Это божественное общение с человеком, живым, любящим, страдающим, нашло выражение в символе, полном высокого благочестия и чистой страсти.

Когда в 1872 году его жена Шарададеви в первый раз приехала к нему в Дакшинешвар,[91] Рама-кришна, преисполненный нежности к ней и глубокого, почти религиозного уважения, свободного от желания, от малейшего налета чувственности, признал в ней божество и оказал ей подобающие почести. В одну майскую ночь, сделав все требуемые культом приготовления, он усадил Шарададеви на трон Кали и совершил ритуальный обряд – Шороши Пуджа.[92] – поклонение женщине. Оба они впали в экстатическое полусознательное (или сверхсознательное) состояние. Придя в себя, он приветствовал в лице своей подруги святую Мать, которая, по его убеждению, воплотилась в этот живой символ непорочной человечности[93]

Так постепенно все возвышеннее становилось его понимание бога – от идеи бога, который пребывает во всех и всех поглощает, как единое расплавленное солнце, до горячего ощущения всех, пребывающих в боге, бесчисленного множества маленьких солнц, в каждом из которых живет и действует бог. Конечно, это та же идея, но перевернутая, взятая не только сверху вниз, но и снизу вверх и во всех направлениях, точно двойной непрерывный поток, связывающий высшее существо со всеми вообще существами и делающий человека священным.

За два года до смерти (5 апреля 1884 года) он сказал:

– Теперь я сознаю перемену, происшедшую во мне. Давно уже Вайшнавачаран сказал мне, что, когда я увижу в человеке бога, я достигну совершенного познания. Теперь я вижу, что при всем многообразии форм в них движется божественное начало. И благочестивый человек, и лицемер, и преступник есть проявление того же божества. Поэтому я говорю: Нараяна в благочестивом человеке, Нараяна – в лицемере, Нараяна – в преступнике и сластолюбце.[94]

Мне пришлось еще раз опередить события, для того чтобы мой читатель не потерял направления потока, – чтобы он заранее знал, куда течет и увлекает его извилистая, то как будто теряющаяся, то словно текущая вспять, полноводная река.

Итак, я снова возвращаюсь к тому периоду, около 1874 года, когда, закончив цикл своих религиозных опытов, он, по его выражению, обрел три чудесных плода познания: «Сострадание, Благочестие.[95] и Самоотречение»[96]

В то же время он отдавал себе отчет на основании общения с выдающимися людьми Бенгалии в недостаточности их мудрости, в огромной пустоте, томящей алчущую душу Индии – Индии, которая ждет его.

Он никогда не уставал при малейшей возможности учиться у религиозных или ученых людей, богатых и бедных, странствующих пилигримов и столпов науки и общества. Чувство самолюбия было чуждо ему, – наоборот, он был склонен думать, что все эти «искатели истины» обладают познаниями, которых он лишен, и он жадно подбирал крохи, упавшие с их стола. Поэтому он обращался к ним, где бы они ни находились, не заботясь о том, как он будет принят.[97]

Но его никогда не оставлял свойственный ему дух критики; его удивительная, заостренная наблюдательность, его наивное лукавство, вспыхивающее под полуопущенными веками, в экстатически расширенных зрачках, находили себе богатую пищу во время его посещений знаменитых представителей современной религиозной мысли.

Здесь я считаю нужным дать европейскому читателю хотя бы краткие сведения о великом движении, волновавшем Индию на протяжении шестидесяти лет. Кто знает о мощном Пробуждении, столетнюю годовщину которого Индия праздновала как раз в нынешнем (1928) году? Я говорю об одной из самых его знаменательных дат: об основании Брахма Самаджа. Не только Индия, но все человечество должно было бы чтить вместе с ней память гениального инициатора, который имел мужество создать, вопреки всем препятствиям, Церковь Единого Человечества, священный храм для всех народов Востока и Запада.

Я имею в виду Рам Мохан Роя.[98]

VI

СТРОИТЕЛИ «ЕДИНСТВА»: РАМ МОХАН РОЙ,ДЕБЕНДРАНАТХ ТАГОР,КЕШАБ ЧАНДРА СЕН, ДАЙЯНАНДА

Рам Мохан Рой, этот необыкновенный человек, положивший начало новой эре в духовной истории Старого материка, был первым представителем в Индии идеи общности человека. В течение неполных шестидесяти лет своей жизни (1774–1833) он охватил своим познанием все: от гималайской мифологии древней Азии до научных дисциплин современной Европы.[99]

Происходя из знатной бенгальской,[100] семьи, имевшей наследственный титул Рой, воспитанный при дворе Великого Могола, где официальным языком был еще персидский, ребенок в школах Патны настолько овладел арабским языком, что читал на нем Аристотеля и Евклида. По рождению правоверный брахман[101] воспитанный на мусульманской культуре, он узнал творения индуистского богословия, только ознакомившись с санскритским языком в возрасте от четырнадцати до шестнадцати лет, в Бенаресе. Его биографы-индусы уверяют, что это было для него как бы вторым рождением. Нет необходимости, однако, искать в Веданте источник монотеистической веры, которую с детства могло внушить еще общение с исламом. Равным образом идеи и практика индуистского мистицизма только укрепили в нем неизгладимое влияние суфизма, жарким дыханием которого с юных лет было проникнуто все его существо.[102]

Его воинствующий дух, нетерпеливый, как молодой боевой конь, вовлекает его в яростную борьбу, которая закончится только вместе с его жизнью. Шестнадцати лет он выпустил книгу на персидском языке с арабским предисловием, направленную против идолопоклонства. Это было нападение на индуистскую религию, и отец его, почувствовав себя оскорбленным, выгнал его из дому.

Четыре года он странствовал по внутренней Индии и Тибету, изучал буддизм, не любя его и рискуя жизнью, так как восстановил против себя фанатиков-ламаистов. Когда блудному сыну исполнилось двадцать лет, отец призвал его к себе, и он вернулся домой. Тут его женили, чтобы привязать к семье; но такую птицу не засадишь в клетку.

Двадцати четырех лет он начал изучать английский язык и изучил также еврейский, греческий и латинский. Он ближе подошел к европейцам, ознакомился с их законами и способами управления и вдруг, отбросив всякое предубеждение против англичан, начал действовать заодно с ними, ради высших интересов своего народа. Он завоевал их доверие и вступил с ними в союз. Он убедился, что бороться за социальное возрождение Индии можно, лишь опираясь на Европу.

Снова ведет он яростную борьбу с предрассудками, с идолопоклонством и главным образом с варварскими обычаями, вроде сати (сожжение вдовы после смерти мужа).[103] Поднялась буря. В 1799 г. брахманы заставили его семью окончательно изгнать его, а несколько лет спустя и самые близкие ему люди, мать и жена, отказались жить с ним. Он провел десять тяжелых лет, всеми покинутый, кроме двух или трех шотландских друзей; он занимал должность сборщика податей и постепенно возвысился до положения начальника налогового округа.

Потом умер его отец, произошло примирение с семьей, он стал наследником значительного состояния; султан Дели даровал ему титул раджи; он сделался обладателем роскошных садов и дворцов в Калькутте. Став блестящим вельможей, он устраивал великолепные приемы в восточном вкусе, с музыкантами и танцовщицами.

И однако этот принц из «Тысячи и одной ночи» (чей образ с прекрасным, тонким лицом с большими черными глазами, с головой, увенчанной плоским, как венок, тюрбаном, и мужественной фигурой, облаченной поверх коричневой францисканской одежды[104] шалью, сохранен для нас Бристольским музеем) продолжал с тем же жаром изучать священные индуистские книги и бороться за восстановление чистых идей Вед. Он перевел их, снабдив комментариями, на бенгальский и английский языки.

Но этим он не ограничился. Наряду с Упанишадами и Сутрами он основательно изучил христианский Ветхий и Новый Заветы. Говорят, он был первым индусом из высшего класса, заинтересовавшимся учением Христа. В 1820 году он опубликовал на основании знакомства с Евангелием «Книгу об учении Иисуса, проводник к миру и счастью». Около 1826 года он одно время входил в «Общество унитаристов», основанное одним из его европейских друзей, протестантским пастором Адамом, который втайне мечтал обратить Роя в христианскую веру, надеясь, что он станет ее апостолом в Индии. Но Рою были одинаково чужды как ортодоксальное христианство, так и ортодоксальный индуизм, хотя он ставил себе в заслугу раскрытие его истинного смысла. Он оставался независимым теистом и прежде всего морализирующим рационалистом; единственное, что он воспринял от христианства, – это его этику. Он одинаково отбрасывал как божественность Христа, так и воплощения индусов и нападал на Троицу и на троебожие не менее, чем на политеизм. Он был пламенным унитарием, приверженцем единства. И поэтому он вызвал против себя сплоченное единство врагов – брахманов и миссионеров.

Но не таков он был, чтобы этим смутиться. Раз все церкви оказались для него закрытыми,[105] он создал новую церковь, для себя и для всех свободно верующих всего мира. Начал он с основания в 1815 году Атмия Сабха (Общества друзей) для почитания единого и невидимого бога. В 1827 году он выпустил брошюру о Гаятри, которая считается первой по времени формулировкой индуистского теизма. В 1828 году избранные друзья его – среди них оба Тагора, – собравшись в его доме, основали вместе с ним ассоциацию унитариев, которой суждена была в Индии под именем Брахма Самадж[106] (Ади Брахма Самадж – «Дом божий») блистательная судьба.

Дом божий был посвящен культу «единого, не имеющего себе подобного, вечного существа, недостижимого, неколебимого, создателя и хранителя Вселенной». Ему должно поклоняться, не прибегая «ни к имени, ни к обозначению, ни к наименованию, даваемому человеком или группой людей отдельному существу». Церковь была открыта для всех. Рам Мохан Рой хотел бы, чтобы его Брахма Самадж был универсальным домом молитвы, доступным для всех людей, без различия расы, касты, национальности и религии. В дарственной грамоте он добавляет, что «ни одна религия не должна подвергаться оскорблению или унижению. Культ должен способствовать созерцанию верховного существа, милосердию, состраданию, добродетели и укреплять связь между всеми людьми всех верований».

Итак, Рой хотел создать универсальную религию, и его приверженцы и друзья охотно давали ей название «универсализм». Но я нахожу, что слово это здесь неприменимо в его полном и настоящем смысле, так как Рой исключал всякую форму политеизма, от низшей до самой высокой. Если же смотреть без иллюзий на религиозную действительность нашего времени, то надо признать, что политеизм – включая в это понятие и самые высокие и утонченные его формы, как триединство, христианское троебожие, – владычествует по меньшей мере над двумя третями человечества. Рой называл себя более правильно индусом-унитарием. Он не боялся многое заимствовать от двух великих унитарных религий – ислама и христианства.[107] Но он всегда энергично защищался – это признают все его ученики – против обвинения в эклектизме. Его учение, говорят они, основано на оригинальном синтетическом анализе, восходящем к самым истокам религиозного опыта. Оно не совпадает ни с монизмом Веданты, ни с унитаризмом христианства.

Теизм Роя пытается связать в их крайних точках Абсолютное начало Веданты с идеями европейских энциклопедистов XVIII века, «бога без образа» и Разум.[108]

Эта мысль трудно поддается определению. Еще труднее было ее осуществить после него. Она требует редкого соединения критического познания с верой, доходящей до мистических озарений, всегда, однако, контролируемых и управляемых разумом. Царственно одаренный как в физическом, так и в духовном смысле, Рой способен был достигнуть вершин созерцания, не теряя при этом ни на минуту равновесия в своей повседневной жизни и не прерывая своей деятельности. Он был защищен от всяких эмоциональных излишеств, во власти которых находились Бенгальские бхакты, с презрением им отвергаемые. Надо прийти к Ауробиндо Гхошу, чтобы встретить еще один пример подобного аристократического господства над многообразными и высочайшими силами человеческого духа. Такое свойство трудно передать другим. И оно действительно не было передано. Как ни благородны, как ни чисты были преемники Рам Мохан Роя, они бессознательно исказили его учение.

Но как бы ни понимали устав Брахма Самаджа – эту великую божественную хартию, – он положил начало новой эре в Индии и во всей Азии. Целый век был отмечен его величием.

Рой на практике дополнил его своей мужественной борьбой за социальные реформы,[109] в которой он опирался на власть англичан, в то время проявлявших больше либерализма и ума, чем в наши дни.[110] Ему был чужд узкий местный патриотизм. Стремление к свободе и прогрессу материальному и духовному преобладало в нем над всеми другими соображениями. Не желая изгнания Англии из Индии, он, напротив, хотел, чтобы она глубже укоренилась там, внесла свою кровь, свое золото, свою мысль, вместо того чтобы, подобно вампиру, высасывать из страны все соки, довести ее до истощения. Он даже предлагал своему народу принять в качестве общего языка английский, европеизировать Индию, чтобы затем добиться независимости и дать просвещение всей Азии.

Всякая борьба за свободу народов находила горячий отклик на страницах его журналов, происходила ли она в Ирландии или в раздавленном реакцией Неаполе, было ли то конституционное движение в Испании или июльские дни 1830 года во Франции. Этот лояльный сторонник сотрудничества с Англией умел говорить с ней смелым языком и не скрывал, что он пойдет на открытый разрыв, если возлагаемые на нее надежды в деле развития его народа будут обмануты.

В конце 1830 года император Дели отправил его послом в Англию, где Рой хотел присутствовать на прениях в Палате общин по поводу возобновления договора с Ост-Индской компанией. Он прибыл туда в 1831 году, встретил горячий прием в Ливерпуле, Манчестере, Лондоне, при дворе, завязал дружеские отношения со многими выдающимися людьми, между прочим с Бентамом, и после короткого пребывания во Франции умер от злокачественной лихорадки. Его эпитафия гласит:

«Постоянно и искренно верующий в единство божества, он посвятил всю свою жизнь до конца культу единого божественного духа». На нашем, европейском языке мы сказали бы (смысл тот же): единству людей.

Эта гигантская личность, имя которой, к стыду нашему, не вошло в Пантеон Европы и не стало тем, чем оно является для Азии, глубоко погрузила свой плуг в почву Индии. Шестьдесят лет его упорного труда преобразовали ее. Крупный писатель на санскритском, бенгальском, арабском, персидском и английском языках, отец современной бенгальской прозы, автор знаменитых гимнов, поэм, речей, философских и политических трактатов, полемических сочинений по религиозным вопросам, он щедро сеял вокруг семена своей мысли и пламенной веры. И собирал с Бенгальской земли обильную жатву – дел и людей.

Он породил Тагоров – этим все сказано.

* * *

Дед великого поэта – Дварканатх Тагор, друг Рам Мохан Роя, стал после его смерти лучшей опорой Брахма Самаджа.[111] А отец Рабиндраната – Дебендранатх Тагор, следующий преемник Роя (после правления Рамачандры Видья Багиш), – был истинным организатором Брахма Самаджа. Этот благородный образ, образ святого (Махарши), как его прозвал народ и каким он остался в истории, стоит того, чтобы его здесь обрисовать.[112]

Он отличался красотой тела и души, возвышенным умом, моральной чистотой, внутренним аристократизмом, который он оставил в наследие своему роду, сам унаследовав от предков глубокое и горячее поэтическое чувство.

Уроженец Калькутты, старший сын богатой семьи, воспитанный в ортодоксальных традициях, он в юности отдавался светским соблазнам и удовольствиям, от которых в восемнадцать лет его оторвала смерть, унесшая свою жертву из их дома. Он прошел через длительный моральный кризис, прежде чем достигнуть религиозного мира. Характерно, что его порывы постоянно вызываются поэтическими случайностями – то ветер в лунную ночь на берегу Ганги доносит к нему имя Хари (Вишну), повторяемое кем-то у изголовья умирающей, то лодочник во время бури говорит ему: «Не бойся, вперед!» – или опять ветер приносит к его ногам вырванный из санскритской книги листок с написанными на нем словами (из Упанишад), которые кажутся ему голосом бога: «Оставь все, чтобы следовать за Ним. Насладись этим невыразимым сокровищем…»

В 1839 году он с братьями и несколькими друзьями основывает Общество для распространения истин, им познанных. Три года спустя он присоединяется к Брахма Самаджу и становится его духовным руководителем. Его руками было построено здание веры и ритуала. Он организовал регулярное богослужение, основал школу богословия для воспитания священнослужителей, проповедовал сам и написал в 1848 году (на санскритском языке) «Брахма-Дхарма», теистское руководство в области религии и морали для укрепления верующих.[113] Сам он считал его плодом «вдохновения свыше».[114] Источником его, в отличие от источников Рам Мохан Роя, более обширных и разнообразных, были почти исключительно Упанишады, но толкуемые свободно.[115]

Позже Дебендранатх провозгласил четыре догмата веры Брахма Самаджа:

1. Вначале было Ничто. Существовал лишь Единый, Всевышний. Он создал всю Вселенную.

2. Он один есть Бог Истины, бесконечная Мудрость, Добро и Могущество, вечный и всепроникающий, единый, не имеющий подобного.

3. В служении ему, в поклонении заключается наше спасение в этом и в другом мире.

4. Служение состоит в том, чтобы его любить и делать то, что он любит.

Итак, это вера в единого бога, который создал Вселенную из ничего; этот бог по своему существу добр, всемогущ и праведен; абсолютное поклонение ему необходимо для спасения человека в другом мире.

Я не берусь судить, насколько Дебендранатх был прав, считая эту концепцию чисто индуистской. Но интересно отметить, что семья Тагоров принадлежала к общине брахманов, называемой Пирали, или Главными священнослужителями, и члены ее занимали этот пост при мусульманском владычестве.

В некотором смысле они даже считались стоящими вне каст, из-за их сношений с магометанами.[116] Быть может, этому отдаленному влиянию они обязаны своим упорным тяготением к теизму. Все Тагоры, от Дварканатха до Рабиндраната, были непримиримыми врагами идолопоклонства.[117]

Как показывает К. Т. Поль, Дебендранатху пришлось вести отчаянную борьбу, с одной стороны – против ортодоксального индуизма, а с другой стороны – против христианской пропаганды, стремившейся его вытеснить. Необходимость защищаться заставила его окружить свою цитадель поясом твердых и прямых, как колья, принципов. Между Брахма Самаджем и двумя крайними течениями индуистской мысли – политеизмом, который строго осуждал Дебендранатх,[118] и абсолютным монизмом Шанкары – была создана пропасть: Град Брахмо был крепостью великого религиозного дуализма – единого, но для всех разного бога и противостоящего ему человеческого Разума, получившего право и возможность толковать Писание. Я уже говорил, что этот Разум имел у Дебендранатха тенденцию слиться (и все больше, в конце концов, сливался) с религиозным наитием. Из своего полуторагодового отшельничества в Гималаях, возле холмов Симлы, около 1860 года, он вернулся с большим запасом рожденных в одиночестве мыслей.[119] Он поведал о них в своих импровизированных проповедях, волновавших его калькуттских слушателей. Он обогатил Брахма Самадж новой литургией, навеянной Упанишадами и проникнутой чистым и пламенным спиритуализмом.

Вскоре же после своего возвращения с Гималаев в 1862 году он взял себе в помощники молодого человека двадцати трех лет, который, превзойдя его, положил начало расколу, целому ряду расколов в Брахма Самадже: то был Кешаб Чандра Сен.

Человек этот, проживший краткую, смутную, беспокойную и вдохновенную жизнь (1838–1884), был наиболее яркой личностью, наложившей свою печать на Брахма Самадж во второй половине XIX века.[120] Он влил в него столько богатого и нового, что подверг опасности и само его существование.

Кешаб был представителем другого класса и другого поколения, более проникнутого влиянием Запада. Не принадлежа к крупной аристократии подобно Рою и Дебендранатху, он был представителем либеральной просвещенной буржуазии, находившейся в идейном контакте с Европой. По профессии он был врач. Дед его, человек выдающийся, занимал положение туземного секретаря Азиатского общества и руководил печатанием изданий на языке хиндустани. Рано оставшись сиротой, Кешаб воспитывался в английской школе и, в противоположность своим двум предшественникам, совершенно не знал санскритского языка; поэтому он скоро потерял интерес к народной индуистской религии.[121] Его растрогало учение Христа, и он ввел его в Брахма Самадж и в сердца избранных людей Индии. Когда он умер, газета «Индиан Крисчен герольд» писала: «Христианская церковь скорбит о смерти величайшего из своих союзников. Христиане смотрят на него как на посланного Богом, чтобы пробудить в Индии христианский дух. Он изгнал из Индии отвращение к Христу».

Это последнее утверждение неправильно. Мы увидим, до какой степени сам Кешаб страдал, сделавшись поборником учения Христа. Настоящий смысл его жизни был неправильно истолкован большинством говоривших о нем, даже внутри самого Брахма Самаджа, смущенного тем, что его вождь впал в ересь, и пытавшегося замаскировать это. Даже самому ему этот смысл открывался лишь постепенно. Только из документов, появившихся спустя 20 лет после его смерти, мы узнаем, что он с юных лет был преследуем тремя образами, посещавшими его: образом Иоанна Крестителя, Христа и святого Павла.[122] Одно очень ценное письмо конфиденциального характера, адресованное его близкому ученику Пратапчандре Мазумдару,[123] письмо, которое брахманы-нехристиане обходят молчанием, раскрывает нам его тактику: выждать время, чтобы передать людям полностью его веру в Христа. Эта двойственная жизнь, которую Кешаб принужден был вести в течение долгих лет и которой способствовала противоречивая его натура, сотканная из разнообразных элементов Востока и Запада, не сливавшихся, а наслаивавшихся друг на друга, делает очень трудной задачу беспристрастного историка; индуистские же биографы, почти все приверженцы какой-нибудь партии, мало способствуют ее разрешению.[124] Сначала, в первое время после вступления юного Кешаба в Брахма Самадж, куда его ввел товарищ по колледжу, один из сыновей Дебендранатха Тагора, он был окружен там всеобщей любовью. Ласкаемый Дебендранатхом, он был также любимцем молодых брахмасамаджистов, чувствовавших себя более близкими к нему, чем к благородному Дебендранатху, которого невольно отдаляло от них его происхождение и чисто олимпийский идеализм.[125] У Кешаба было развито общественное чувство, которое он хотел передать Индии. Сам крайний индивидуалист по натуре,[126] он, вероятно, именно поэтому рано понял, что страдания его родины частью проистекают из этого сверхиндивидуализма, которому на смену должен прийти другой социальный строй мысли. «Пусть все души будут едины в обществе и осуществят единение с народом в видимо существующей общине». Это мировоззрение, приближающее аристократический унитаризм Роя к массам Индии,[127] делало молодого Кешаба близким самым пламенным упованиям нового поколения. Как позже Вивекананда, многим ему обязанный, хотя, быть может, и не сознававший этого, – ибо идеи являются продуктом эпохи и рождаются одновременно в разных умах, – Кешаб считал религию необходимой для возрождения народа; как видно из одного обращения, составленного в Бомбее (1868 г.), он хотел положить ее в основу социальных преобразований. Так религиозная реформа Брахма Самаджа начала претворяться в жизнь. Деятельная, но нетвердая рука Кешаба кинула горсть семян, которую Вивекананда, подхватив, стал широким жестом бросать в почву Индии, пробужденной его громовым голосом.[128]

Но Кешаб пришел раньше времени, и некоторые его реформы оскорбляют проникнутый духом традиций Брахма Самадж. Говорили, что причиной раздора между ним и Дебендранатхом был вопрос о междукастовом браке. Я глубоко уверен, что были и другие разногласия, более серьезные. Взаимная любовь набросила покрывало на причины разрыва этих двух мужей, но то, что произошло сейчас же вслед за ним, дает возможность догадаться о них. Как бы ни был ум Дебендранатха доступен великой надежде достигнуть через Брахма Самадж единения всего человечества, он все же оставался глубоко привязан к традициям Индии и ее священным книгам.[129] Он не мог не замечать постепенного развития склонности к христианству, происходившего в душе его любимого ученика, и, как бы это ни было для него горестно, он не мог больше работать вместе с помощником, который заимствовал свои наставления из Нового Завета.

В 1866 году произошел неизбежный разрыв. Брахма Самадж раскололся. Дебендранатх сохранил за собой руководство Ади Брахмо (первое Брахмо),[130] а Кешаб основал Всеиндийский Брахма Самадж.

Это было тяжелым испытанием для обоих, особенно для Кешаба, отделение которого вызвало против него глухое недовольство. На первых порах он этого не предвидел. Сильный своей популярностью и горячей приверженностью близких друзей, он публично высказал свои взгляды три месяца спустя после разрыва, в громкой речи об Иисусе Христе, Европе и Азии.[131]

В ней он проповедует учение Христа – но Христа азиатского, плохо понятого Европой, – и говорит о «величии, на которое способна азиатская натура». Его христианство имеет характер преимущественно этический; Кешаба притягивает моральная сторона учения Христа, и прежде всего два основных ее стержня: всепрощение и самопожертвование. Только через них и через него (Христа) «Европа и Азия сумеют вновь обрести гармонию и единство».[132]

Его рвение неофита доходило до того, что он просил друзей называть его Иисусдас, то есть «слуга Иисуса», и в тесном кружке отмечал Рождество Христово постом.

Но его лекция вызвала возмущение, и Кешаб не успокоил умов своей второй речью о «великих людях» (1866 год), которая, если можно так выразиться, ставила Христа на его место среди других божьих посланцев, несущих каждый какую-нибудь особую весть: следовало, значит, принять их всех, не отдавая предпочтения ни одному из них. Открывая свою церковь людям всех стран и времен, он впервые ввел в сборник благочестивых постановлений Брахма Самаджа извлечения из Библии, Корана и Зенд-Авесты.[133] Но, вместо того чтобы успокоиться, волнение, напротив, только усилилось.

Кешаб был не такой человек, чтобы оставаться к этому равнодушным. Это трепетное, плохо защищенное сердце страдало более, чем всякое другое, от нелюбви. Всеми непонятый, покинутый союзниками, страдающий от материальных лишений и сверх того терзаемый внутренним смятением – или (как знать!) сомнением в своей миссии, «горьким сознанием своей слабости, греховности, раскаяния», отличавшим его от большинства религиозных мыслителей Индии,[134] – он пережил в 1867 году тяжелый душевный кризис. Он остался один со своими страданиями, без помощи, один со своим богом. Бог заговорил с ним. Религиозный опыт, пройденный им в тот период, потрясающие переживания, одинокие богослужения, которые он ежедневно совершал в своем доме, произвели полный переворот не в его идеях, а в их выражении. Этот человек, этот вождь, которого до тех пор все знали как религиозного интеллигента, морализирующего, чуждого сентиментальным излияниям (в действительности только отгонявшего их), вдруг отдается лавине чувств: любви и скорби. Он принимает их с восторгом.

Началась новая зра для Брахма Самаджа. В нем утвердился мистицизм великого бхакта Чайтаньи и Санкиртаны. С утра до вечера – молитвы и пение, звуки музыкальных инструментов вишнуитов, божьи празднества;[135] Кешаб ведет службу с лицом, залитым слезами, – он, который, говорят, раньше никогда не плакал.

Волна эмоций все росла. Искренность Кешаба, его широкий, всеобъемлющий ум и забота об общем благе вернули ему симпатии как избранных кругов Индии, так и англичан и вице-короля. Поездка, совершенная им в Англию в 1890 году, была сплошным триумфом; его встречали с не меньшим энтузиазмом, чем Кошута. За шесть месяцев,[136] проведенных им в Англии, он выступал в семидесяти собраниях перед сорока тысячами слушателей, очарованных его простой речью на чистом английском языке и его мелодичным голосом. Его сравнивали с Гладстоном. Его чествовали как духовного союзника Запада, как апостола Христа на Востоке. С одной и с другой стороны искренно создавались иллюзии, которые последующие годы рассеяли в прах, к разочарованию наивных англичан, ибо Кешаб оставался индусом до мозга костей и, не давая завербовать себя европейскому христианству, рассчитывал скорее приспособить его для себя. Индия и Брахма Самадж использовали доброе расположение правительства.[137] Преобразованный Брахма Самадж дал многочисленные ответвления в Симле, Бомбее, Лагере, Лакнау, Мунгере и т. д. Предпринятая Кешабом в 1873 году[138] с целью укрепления единства братьев и сестер новой веры поездка по Индии была как бы предвосхищением в сокращенном виде великого путешествия, совершенного 20 лет спустя Вивеканандой в образе странствующего саньясина. Она открыла перед Кешабом новые горизонты. Он считал, что им найден был ключ к народному политеизму, не принимавшему идеи Брахма Самаджа, и возможность объединения с ним на почве чистого теизма. Но в союз этот, осуществлявшийся в то же самое время по собственному почину Рамакришной, Кешаб вносил дух интеллектуального компромисса. Он пытался убедить себя – убедить политеистов ему не удалось, – что их боги, в сущности, были лишь атрибутами единого бога.

«Язычество индусов, – писал он в „Сэндэй-Миррор“,[139] – есть не что иное, как культ материализованных атрибутов бога. Если отбросить материальную форму, останется красивая аллегория. При исследовании темных областей индийской мифологии мы обнаружили, что каждый почитаемый индусами идол представляет божественный атрибут, носящий особое имя. Мы желали бы, чтобы единый бог был почитаем как обладатель всех трехсот тридцати миллионов атрибутов. Верить в одно неделимое божество целиком, не думая о бесконечно разнообразных его аспектах, – это значит верить в абстрактного бога, на практике это привело бы нас к рационализму и неверию. Если мы хотим поклоняться ему во всех его проявлениях, мы назовем их именами различных божеств…»

Это было великое движение религиозной мысли, направленное к охвату большой массы человечества. Но порыв остался незавершенным. Кешаб хотел сохранить за теизмом всю его реальную силу, оказывая политеизму лишь чисто внешние почести. И вместе с тем он боялся абсолютного монизма, от которого Брахмо всегда энергично защищался. Религиозная мысль заняла промежуточное положение, как бы взобравшись на стену, разделявшую два поля, две крайние веры. Положение доминирующее, но не обеспечивающее стойкого равновесия и не дающее возможности занять твердую позицию. Кешаб, однако, взобрался туда и считал, что призван богом диктовать оттуда людям новый обретенный им закон, то, что он называл «Новое избавление». Мысль об этом овладела им с 1876 года,[140] с того года, как завязались его отношения с Рамакришной.

Как это случается со многими людьми, имеющими склонность быть законодателями, ему с большим трудом удавалось внести ясность и порядок в свои собственные мысли. Он хотел бы охватить все разом: Христа и Брахмана, Евангелие и Йогу, все существующие религии – и разум. Рамакришна пришел к этому просто, не умом, а сердцем, он не стремился облечь свое открытие в систему доктрин и правил; он удовлетворялся тем, что намечал путь, показывал пример, давал толчок. Кешаб пользуется одновременно методами европейского интеллигента, ведущего семинарий по истории религии, и методами духовидцев Индии и Америки, отправляющих в слезах службу бхакти и прибегающих к Revival, всенародному покаянию. Он предоставил каждому из своих любимых учеников – считаясь, как талантливый педагог, с особенностями их темперамента – какую-нибудь религию для изучения.[141] и какой-нибудь метод йоги для практики[142] Он колебался между двумя образцами, одинаково ему дорогими: между примером живого Рамакришны, у которого учился мудрости, рожденной в экстазе, и между светом христианской веры, преподносимым ему английским монахом, впоследствии обратившимся в католичество, Люком Ривингтоном. Еще труднее ему было выбрать между жизнью в боге и жизнью мирской: он чистосердечно полагал, что одна не мешает другой.[143]

Но этим он вредил себе и косвенно также Брахма Самаджу в общественном мнении. Тем более что при своей «кристальной искренности»[144] он не принимал никаких предосторожностей для того, чтобы замаскировать многообразие своей полной противоречий натуры.

Результат был тот, что в 1878 году произошел новый раскол в Брахма Самадже, и Кешаб подвергся яростным нападкам своих же сторонников, обвинявших его в измене своим принципам.[145] Он был покинут большинством своих друзей. Это должно было сильнее связать его с теми немногими, которые остались ему верны: с Рамакришной и Люком Ривингтоном. Новое испытание приоткрыло дверь для ряда выступлений в духе христианства, все определеннее и все глубже уходящих в дебри мистицизма. Таков был ряд его докладов: «Пророк ли я, вдохновленный свыше» (январь 1879 года); «О трех видениях моего детства: Иоанне Крестителе, Христе и св. Павле»; «Индия вопрошает: кто есть Христос?» (Пасха 1879 года), где он объявляет Индии о приходе… «супруга моего Христа, кроткого Христа, рожденного богом в человеке»;[146] «Проявляет ли себя бог как единый сущий?» (1879),[147] в котором Сын показан сидящим рядом с Отцом.

И это не мешает ему в то же время обратиться к людям с высот Гималаев со своим знаменитым «Посланием к братьям-индусам» в 1880 году, к юбилею Брахма Самаджа, в котором он тоном первосвященника объявляет о благой вести, посланной ему богом, – о новом избавлении.