Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Никто.

— Ты пришел ко мне по собственному желанию? Но откуда ты знаешь меня?

— Мне говорили о вас.

— Кто?

— Моя мать.

— А! — сказал Кристоф. — А она знает, что ты пошел ко мне?

— Нет.

С минуту Кристоф молчал, а затем спросил:

— Где вы живете?

— Недалеко от парка Монсо.

— Неужели ты пришел пешком? Да? Расстояние немалое. Должно быть, устал?

— Я никогда не устаю.

— Вот это мне нравится! Покажи-ка мускулы.

(Он пощупал их.)

— Ты крепкий малый… А почему тебе пришло в голову навестить меня?

— Папа любил вас больше всех.

— Это сказала тебе она? (Он поправился.) Твоя мама тебе это сказала?

— Да.

Кристоф усмехнулся. «И она тоже… — подумал он. — Как все они любили Оливье! Отчего же они этого не показывали?..»

— Но почему ты так долго собирался? — спросил он.

— Я хотел прийти раньше. Но я боялся, что вы не захотите меня принять.

— Я?!

— Несколько недель назад, на концерте Шевильяра, я случайно увидел вас; я сидел с матерью, нас разделяло всего несколько кресел; я поклонился вам; вы искоса посмотрели на меня, нахмурились и не ответили.

— Я посмотрел на тебя?.. Бедное дитя! И ты мог подумать?.. Я просто не заметил тебя. У меня плохое зрение. Вот почему я хмурюсь… Значит, ты считаешь меня злым?

— Я думаю, что вы умеете быть злым, когда захотите.

— В самом деле? — спросил Кристоф. — Но раз ты думал, что я не захочу тебя принять, как же ты все-таки решился прийти?

— Я хотел вас видеть.

— А если бы я тебя выгнал?

— Я бы этого не допустил.

Он сказал это с решительным видом, смущенно и вызывающе.

Кристоф расхохотался; засмеялся и Жорж.

— Чего доброго, ты выгнал бы меня самого!.. Ишь, какой бойкий!.. Нет, ты совсем не похож на отца.

Живое лицо мальчика помрачнело.

— Вы находите, что я не похож на него? Но ведь вы только что сказали!.. Вы думаете, что он не любил бы меня? Значит, и вы меня не любите?

— А что тебе до того, люблю ли я тебя?

— Это для меня очень важно.

— Почему?

— Потому что я вас люблю.

За одну минуту на его лице — в глазах, в уголках рта — сменилось с десяток самых разнообразных выражений; так тени облаков, подгоняемых весенним ветром, проносятся в апрельский день над полями. Кристоф испытывал радость и наслаждение, глядя на мальчика и слушая его. Ему казалось, что с него свалилось бремя прежних забот; тяжелые испытания, страдания его и Оливье — все было забыто; он снова возрождался в юном отпрыске Оливье.

У них завязался разговор. Жорж до последнего времени совершенно не знал музыки Кристофа. Но с той поры, как Кристоф вернулся в Париж, он не пропустил ни одного концерта, где исполнялись его произведения. Когда он говорил об этом, лицо его оживилось, глаза заблестели, он смеялся и чуть не плакал, он походил на влюбленного. Он признался Кристофу, что обожает музыку и тоже хотел бы стать композитором. Но, задав ему несколько вопросов, Кристоф убедился, что мальчик не знает самых элементарных вещей. Он осведомился об его ученье. Молодой Жанен посещал лицей; он беспечно заявил, что не принадлежит к числу первых учеников.

— По какому предмету ты учишься лучше — по литературе или по математике?

— Пожалуй, ни по тому, ни по другому.

— Но почему? Почему же? Разве ты лентяй?

Жорж расхохотался и сказал:

— Должно быть!

Затем добавил доверительно:

— И все-таки я прекрасно знаю, что это не так.

Кристоф не мог удержаться от смеха:

— Так почему же ты не занимаешься? Разве тебя ничто не интересует?

— Наоборот! Меня все интересует.

— Тогда в чем же дело?

— Все интересно, не хватает времени…

— У тебя не хватает времени? Чем же ты, черт возьми, занят?

Жорж сделал неопределенный жест:

— Разными вещами. Я занимаюсь музыкой, спортом, хожу на выставки, читаю…

— Тебе полезнее всего было бы читать учебники.

— В учебниках никогда не бывает ничего интересного… И потом мы путешествуем. В прошлом месяце я был в Англии на матче между Оксфордом и Кембриджем.

— Твои занятия, должно быть, очень продвинулись благодаря этому!

— Да! Так узнаешь больше, чем сидя в лицее.

— А что говорит об этом твоя мать?

— Моя мать? О, она очень разумна! Она делает все, что я хочу.

— Ах ты, негодник!.. Счастье твое, что не я твой отец.

— Напротив, это ваше несчастье…

Он был так очарователен, что невозможно было противиться его обаянию.

— Скажи же мне, великий путешественник, — спросил Кристоф, — тебе знакома моя родина?

— Да.

— Я уверен, что ты ни слова не знаешь по-немецки.

— Наоборот, я хорошо знаю немецкий язык.

— Посмотрим.

Они начали разговаривать по-немецки. Мальчик говорил неправильно, ломаным языком, но с комичным апломбом; очень смышленый, с живым умом, он скорее угадывал, чем понимал, зачастую ошибался, но-первый же хохотал над своими промахами. Он с увлечением рассказывал о своих путешествиях, о прочитанных книгах. Он много читал, но торопливо и поверхностно, половину пропуская, дополняя воображением то, чего не дочитал, однако всегда подстрекаемый живым и непосредственным любопытством, умея во всем находить повод для восторгов. Жорж перескакивал с темы на тему, и лицо его загоралось, когда он говорил о спектаклях или о произведениях, волновавших его. В его знаниях не было никакой системы. Непонятно, как он мог прочитать столько бульварных романов, и вместе с тем он понятия не имел о классических произведениях.

— Все это очень мило, — сказал Кристоф. — Но из тебя ничего не выйдет, если ты не будешь работать.

— О! В этом я не нуждаюсь. Мы богаты.

— Черт возьми! Это уже серьезно. Значит, ты хочешь быть ни на что не годным человеком, бездельником?

— Наоборот, я хочу все делать. Глупо заниматься всю жизнь одним и тем же.

— Но это единственный способ овладеть своей профессией.

— Говорят!

— Кто это «говорит»? Это я тебе говорю. Вот ужа сорок лет я изучаю свое ремесло. И только теперь начинаю им овладевать.

— Сорок лет на то, чтобы изучить ремесло! Когда же в таком случае работать?

Кристоф рассмеялся:

— Маленький француз-резонер!

— Я хотел бы стать музыкантом, — сказал Жорж.

— Ну что ж, ты не слишком рано принимаешься за дело. Хочешь, я буду тебя учить?

— О! Я был бы счастлив!

— Приходи завтра. Я посмотрю, чего ты стоишь. Если ты ни на что не годишься, я не позволю тебе прикоснуться к роялю. Если же у тебя есть способности, попытаемся что-нибудь из тебя сделать. Но предупреждаю: я заставлю тебя работать.

— Я буду работать, — в восторге сказал Жорж.

Они назначили свидание на следующий день. Но, уходя, Жорж вдруг вспомнил, что на завтра и на послезавтра у него назначены другие встречи. Да, он будет свободен только в конце недели. Они условились о дне и часе.

Но в назначенный день и час Кристоф тщетно прождал Жоржа. Он был разочарован. С детской радостью он мечтал о встрече с Жоржем. Это неожиданное посещение озарило его жизнь. Он был так счастлив и взволнован, что не спал всю ночь после этого. Он думал с нежностью и благодарностью о юном друге, который пришел к нему от имени друга; он мысленно улыбался этому очаровательному образу: его непосредственность, его обаяние, лукавство и вместе с тем наивная искренность восхищали Кристофа; он был весь во власти того немого упоения счастьем, от которого у него звенело в ушах и звенело в сердце в первые дни дружбы с Оливье. Но теперь к этому примешивалось более серьезное и почти благоговейное чувство: на лицах живых он увидел улыбку тех, кто уже отошел в вечность. Он прождал день, другой. Никого. Не было даже письма с извинением. Опечаленный Кристоф пытался найти причины, оправдывавшие мальчика. Он не знал, куда ему писать, — адреса у него не было. А если бы и знал, то едва ли решился бы написать. Когда старый человек влюбляется в юное создание, то стыдится признаться, как оно необходимо ему, ибо прекрасно знает, что тот, кто молод, не испытывает этой потребности, — партии не равны; страшнее всего показаться навязчивым тому, кто нисколько тобой не интересуется.

Молчание продолжалось. Хотя Кристоф страдал, он заставил себя не делать никаких попыток разыскать Жаненов. Но каждый день он ждал Жоржа, а тот все не приходил. Кристоф так и не уехал в Швейцарию. Он провел лето в Париже. Считал, что это глупо, но потерял всякий вкус к путешествиям. Только в сентябре он решился провести несколько дней в Фонтенбло.

Примерно в конце октября Жорж Жанен снова явился к нему. Он спокойно, без малейшего смущения извинился, что не сдержал слова.

— Я не мог тогда прийти, — сказал он, — а потом мы уехали; мы были в Бретани.

— Ведь ты мог написать оттуда, — сказал Кристоф.

— Да, я все собирался. Но мне вечно не хватает времени… А потом, — сказал он, смеясь, — я забыл, я забываю все на свете.

— Когда ты вернулся?

— В начале октября.

— И три недели ты собирался ко мне? Послушай, скажи прямо: твоя мать против? Она не хочет, чтобы ты бывал у меня?

— Да нет же! Наоборот. Это она велела мне сегодня пойти к вам.

— Объясни толком.

— Когда я вернулся домой после того, как в прошлый раз накануне каникул был у вас, я рассказал ей все. Она похвалила меня, расспрашивала о вас, засыпала вопросами. Когда мы приехали из Бретани три недели назад, она посоветовала мне пойти к вам. Неделю назад снова напомнила мне об этом. А сегодня утром, узнав о том, что я все еще не был у вас, она рассердилась и потребовала, чтобы я сейчас же после завтрака, не откладывая, отправился к вам.

— И тебе не стыдно рассказывать мне об этом? Тебя приходится гнать ко мне?

— Нет, нет, не думайте так!.. Я огорчил вас! Простите… Это верно, я легкомыслен… Отругайте меня, но не сердитесь. Я люблю вас. Если бы я не любил вас, то не пришел бы. Меня никто бы не заставил. Меня можно заставить делать только то, что я хочу.

— Вот негодник! — сказал Кристоф и невольно рассмеялся. — А как с твоими планами по части музыки? Уж не забросил ли ты их?

— Я не перестаю думать об этом.

— От этого мало проку.

— Теперь я примусь за дело. Все это время я не мог, у меня была уйма дел. Но теперь вы увидите, как я буду работать, если только вы не передумали…

(Он умильно глядел на Кристофа.)

— Ты шалопай, — сказал Кристоф.

— Вы считаете меня несерьезным?

— Разумеется.

— Это ужасно! Все считают меня несерьезным. Я просто в отчаянии.

— Я буду считать тебя серьезным человеком, когда увижу тебя за работой.

— Тогда начнем сейчас же!

— Сегодня мне некогда. Завтра.

— Нет, до завтра далеко. Я не могу допустить, чтобы вы презирали меня целый день.

— Ты несносен.

— Ну, пожалуйста!..

Кристоф, посмеиваясь над своей слабостью, усадил его за рояль и стал беседовать с ним о музыке. Он задавал ему вопросы, заставлял решать несложные задачки по гармонии. Познания Жоржа были невелики, но музыкальное чутье восполняло его невежество; не зная названия, он находил аккорды, которых требовал Кристоф, и даже его неуклюжие ошибки обнаруживали любознательность, вкус и исключительную остроту восприятия. Он принимал замечания Кристофа не без возражений, а разумные вопросы, которые он задавал ему, свидетельствовали об искренности: он не желал принимать искусство на веру, как молитву, выученную наизусть и произносимую машинально, — он хотел самостоятельно осознать его. Они беседовали не только о музыке. Когда коснулись гармонии, Жорж стал припоминать картины, пейзажи, людей. Трудно было держать его в узде, приходилось постоянно возвращать к главной теме, но у Кристофа не всегда хватало для этого твердости. Его забавляла веселая болтовня этого юного, искрящегося умом и жизнью существа. Какая разница между ним и Оливье!.. В одном жизнь текла глубокой, спокойной рекой; в другом все выливалось на поверхность, подобно капризному ручейку, бурлящему и играющему на солнце. Но и в реке и в ручейке была одинаково прозрачная и чистая, как их глаза, вода. Кристоф, улыбаясь, подметил в Жорже некоторые врожденные пристрастия и враждебные чувства, которые были ему хорошо знакомы, наивную непримиримость и благородное сердце, всецело отдающееся тому, кого оно любит… Но Жорж любил столько разных вещей, что у него просто не было возможности любить долго одну и ту же.

Жорж явился на следующий день и приходил еще много дней подряд Он воспылал прекрасной юношеской любовью к Кристофу и с восторгом учился у него. А затем восторг начал охладевать, он стал приходить реже. И, наконец, совсем перестал приходить. Он снова надолго пропал.

Жорж был легкомыслен, забывчив, наивно эгоистичен и искренне расположен к людям; у него были доброе сердце и живой ум, которые он ежедневно разменивал на мелкую монету. Ему прощали все, потому что приятно было на него смотреть. Он был счастлив…

Кристоф не осуждал его. Он не жаловался. Он написал Жаклине и поблагодарил ее за то, что она присылала к нему сына. Жаклина ответила коротким сдержанным письмом, она выражала желание чтобы Кристоф принял участие в воспитании Жоржа и руководил им. Она не делала никакого намека на возможность встречи с Кристофом. Из чувства стыда и гордости она не могла решиться снова встретиться с ним. А Кристоф не считал себя вправе прийти без приглашения. Так они и жили в отдалении друг от друга, изредка встречаясь на концертах: их связывали только редкие посещения юноши.





Прошла зима. Теперь Грация редко писала Кристофу. Она по-прежнему оставалась его преданным другом. Но, как подлинная итальянка, не очень сентиментальная, она дорожила реальностью; у нее была потребность видеть людей, если не для того, чтобы думать о них, то, по крайней мере, ради удовольствия поболтать. Чтобы сохранить воспоминания в своем сердце, ей необходимо было освежать их время от времени в своей зрительной памяти. Так, ее письма становились все более короткими и далекими. Она была уверена в Кристофе, как и Кристоф в ней. Но эта спокойная уверенность давала больше света, чем тепла.

Кристоф не очень страдал от этих новых разочарований. Музыкальная деятельность заполняла его; достигнув определенного возраста, всякий подлинный художник живет больше своим искусством, чем жизнью: жизнь становится мечтой, искусство — реальностью. Соприкосновение с Парижем пробудило творческую мысль Кристофа. В мире нет более могучего стимула, чем зрелище этого города труда. Даже самых флегматичных людей заражала его лихорадочная деятельность. Кристоф, отдыхавший в течение ряда лет, проведенных в здоровом одиночестве, сберег огромный запас сил, которые теперь мог расходовать. Обогащенный новыми завоеваниями смелой и пытливой мысли французов в области музыкальной техники, он, в свою очередь, ринулся на поиски; более неистовый и более непосредственный, Кристоф пошел гораздо дальше, чем все они. Но в своих новых дерзаниях он уже не полагался на произвол инстинкта. Потребность в ясности овладела Кристофом. На протяжении всей жизни его гений повиновался ритму переменных токов. Он двигался от полюса к полюсу, заполняя пространство между ними. После того как в предыдущий период он жадно созерцал «глаза хаоса, светящиеся сквозь покрывало порядка», и готов был сорвать его, чтобы лучше видеть эти глаза, теперь он стремился ускользнуть от пагубных чар и снова набросить на лицо сфинкса волшебный покров владыки разума. Властное дыхание Рима коснулось его. Как и парижские художники того времени, повлиявшие на него, он стремился к порядку. Но не в пример выдохшимся реакционерам, расходующим остатки сил на то, чтобы сохранять свою спячку, он нуждался не в том порядке, какой был создан в Варшаве. Эти прекрасные люди, ощущая потребность в покое, снова возвращались к Брамсу — к Брамсам во всех областях искусства, к мастерам тематической музыки, к пошлым неоклассикам! Можно подумать, что их изнурили страсти! Скоро же вы истаскались, друзья мои… Нет, не о вашем порядке говорю я. Мой порядок другого рода. Это — порядок гармонии, свободных страстей и воли… Кристоф старался поддерживать в своем творчестве равновесие жизненных сил. Новые аккорды, эти музыкальные дьяволята, вызванные им из гулкой бездны, служили для создания светлых симфоний, обширных залитых солнцем сооружений, подобных базиликам с итальянскими куполами.

В этой игре и схватках прошла зима. Прошла она быстро, хотя иной раз по вечерам Кристоф, окончив день и оглядываясь назад, на прожитую жизнь, не мог сказать, была ли она долгой или короткой, молод он или уже стар…





В ту пору новый луч человеческого солнца разорвал завесу мечты, и снова пришла весна. Кристоф получил письмо от Грации — Грация сообщала ему, что едет с детьми в Париж. Она уже давно задумала это. Кузина Колетта неоднократно приглашала ее. Но страх перед усилием, которое ей придется сделать, чтобы нарушить свои привычки, вырваться из безмятежного покоя своего любимого home\'а[28] и влиться в хорошо знакомый водоворот парижской жизни, заставлял ее из года в год откладывать это путешествие. Тоска, овладевшая ею этой весной, а быть может, некое тайное разочарование (сколько немых романов таит сердце женщины, о которых окружающие не подозревают и в которых она не сознается даже самой себе!) внушили ей желание покинуть Рим. Угроза эпидемии оказалась предлогом, чтобы ускорить отъезд из-за детей. Она выехала через несколько дней после того, как отправила письмо Кристофу.

Как только Кристоф узнал, что она приехала к Колетте, он помчался туда. Грация показалась ему задумчивой и какой-то далекой. Это огорчило его, но он и виду не подал. Теперь он почти полностью отрешился от своего эгоизма, и сердце его стало прозорливым. Он понял, что она чем-то огорчена, но хочет скрыть это, и не пытался узнать, в чем дело. Он только старался развлечь ее, весело рассказывал о своих злоключениях, работах, планах, незаметно окутывая ее своей любовью. Она чувствовала, как все ее существо пропитывает огромная нежность, боящаяся показаться навязчивой; она понимала, что Кристоф догадывается о ее переживаниях, и была этим растрогана. Ее наболевшее сердце отдыхало подле друга, который рассказывал ей о разных вещах, не касаясь того, что занимало их обоих. И мало-помалу он стал замечать, как облачко грусти начинает таять в глазах подруги, а взгляд ее становится все более и более близким… Наконец однажды, беседуя с нею, он вдруг остановился и молча посмотрел на нее.

— Что с вами? — спросила она.

— Сегодня вы совсем пришли в себя, — ответил он.

Она улыбнулась и шепотом подтвердила:

— Да.

Им не всегда удавалось спокойно беседовать. Они редко оставались одни. Колетта осчастливливала их своим присутствием гораздо чаще, чем того хотелось им обоим. Несмотря на все свои недостатки, она была неплохая женщина, искренне преданная Грации и Кристофу, но ей и в голову не приходило, что она может им мешать. Она заметила (ее глаза подмечали все) то, что она именовала «флиртом» между Кристофом и Грацией; флирт был ее стихией, и это привело ее в восторг, она всячески старалась поощрять его. Но именно этого и не нужно было. Кристоф и Грация хотели одного: чтобы она не вмешивалась не в свое дело. Достаточно было ей появиться и сделать кому-нибудь из них скромный или нескромный намек на их дружбу, как они напускали на себя холодность и переводили разговор на другую тему. Колетта объясняла их сдержанность разными причинами, кроме одной, настоящей. К счастью для них, она не могла усидеть на месте. Она носилась взад и вперед, уходила и приходила, управляла всем домом, делая сразу десять дел. В промежутках между ее появлениями Кристоф и Грация, оставаясь одни с детьми, снова возобновляли прерванную нить своих невинных бесед. Они никогда не говорили о связывавших их чувствах. Они просто поверяли друг другу маленькие события своей повседневной жизни. Грация, проявляя чисто женский интерес, осведомлялась о быте Кристофа. У него все шло из рук вон плохо; постоянные недоразумения с экономками; прислуга вечно надувала и обворовывала его. Грация смеялась над ним от всего сердца и вместе с тем проявляла материнское сострадание к этому совершенно непрактичному большому ребенку. Однажды, когда Колетта, преследовавшая их дольше обычного, вышла, Грация, вздохнув, сказала:

— Бедняжка Колетта! Я ее очень люблю… Но как она мне надоела!

— Я тоже ее люблю, — сказал Кристоф, — если вы подразумеваете под этим, что она нам надоела.

Грация рассмеялась:

— Послушайте… Разрешите мне (здесь просто невозможно спокойно разговаривать)… разрешите мне прийти как-нибудь к вам?

Он был поражен.

— Ко мне! Вы придете ко мне?

— Это не стеснит вас?

— Стеснит? Меня? Ах, боже мой!

— Ну что ж, если вы ничего не имеете против, — во вторник?

— Во вторник, в среду, в четверг, в любой день, когда хотите.

— Тогда во вторник, в четыре. Решено?

— Вы добрая, вы очень добрая!

— Погодите. Только при одном условии.

— При условии? Какие еще условия! Я согласен на все. Ведь вы прекрасно знаете, что я на все готов, при условии или без условия.

— Я предпочитаю условие.

— Хорошо.

— Вы не знаете, о чем идет речь.

— Все равно. Все, что хотите.

— Да выслушайте сначала, упрямец!

— Говорите.

— Вы ничего не будете менять у себя в квартире, понимаете? Ничего. Все остается точно в таком же виде, как сейчас.

Лицо у Кристофа вытянулось. Он был подавлен.

— Ах, это против правил!

Она рассмеялась.

— Вот видите, что значит слишком быстро соглашаться! Но ведь вы обещали.

— Зачем вам это нужно?..

— Потому что я хочу видеть вас дома таким, каким вы бываете ежедневно, когда не ждете меня.

— Но все-таки позвольте мне…

— Ничего. Я ничего не позволю.

— По крайней мере…

— Нет, нет, нет, нет. И слышать не желаю. Или я совсем не приду, если вы это предпочитаете…

— Вы прекрасно знаете, что я соглашусь на все, только бы вы пришли.

— Тогда решено?

— Да.

— Даете слово?

— Да, тиран.

— Добрый тиран?

— Добрых тиранов не существует; есть тираны, которых любят, и тираны, которых ненавидят.

— А я и то и другое вместе, не так ли?

— О нет, вы принадлежите к числу первых!

— Все равно это обидно.

В назначенный день она пришла. Кристоф, с присущей ему щепетильной честностью, не посмел тронуть ни одного клочка бумаги в своем безалаберном жилище: в противном случае он считал бы, что совершил подлость. Но он переживал муки ада. Ему было стыдно: что подумает его подруга? Он ждал ее с мучительным нетерпением. Она была точна — опоздала только минут на пять. Она поднялась по лестнице своим уверенным, неторопливым шагом Он стоял за дверью и тотчас же отпер ей. Грация была одета просто и элегантно. Сквозь вуалетку Кристоф видел ее спокойные глаза. Они подали друг другу руки и поздоровались вполголоса; она была молчаливее, чем обычно, он, неловкий и взволнованный, не произносил ни слова, чтобы не выдавать своего смущения. Он попросил ее войти, забыв сказать заранее заготовленную фразу, извиниться за беспорядок в комнате. Она села на лучший стул, — он подле нее.

— Вот мой рабочий кабинет.

Это все, что он нашелся сказать ей.

Наступило молчание. Грация не спеша, с доброй улыбкой, осмотрелась. Она тоже была несколько смущена, хотя и пыталась скрыть это. (Впоследствии она рассказала ему, что еще девочкой вздумала как-то пойти к нему, но, дойдя до самой двери, побоялась позвонить.) Ее поразил унылый и неуютный вид квартиры: узкая и темная передняя, полное отсутствие комфорта, бросающаяся в глаза бедность обстановки; у нее сжалось сердце; она преисполнилась нежности и сострадания к своему старому другу, который, несмотря на огромную работу, пережив столько невзгод и достигнув известности, не был избавлен от материальных забот. И в то же время ее забавляло полное пренебрежение Кристофа к уюту, которое обнаружила эта пустая комната: ни ковра, ни картины, ни одной безделушки, ни кресла — никакой мебели, кроме стола, трех жестких стульев и рояля, зато везде вперемежку с книгами валялись листы рукописи — на столе, под столом, на паркете, на стульях (она улыбнулась, видя, как честно он сдержал данное слово).

Несколько мгновений спустя Грация спросила у Кристофа:

— Вы здесь работаете? (Она указала на то место, где сидела.)

— Нет, — сказал он, — там.

Он ткнул пальцем в самый темный угол комнаты, где стоял низкий стул, повернутый спиной к свету. Не говоря ни слова, она направилась туда и со свойственной ей грацией опустилась на стул. Несколько минут они молчали, не зная, что сказать. Кристоф поднялся и подошел к роялю. Он играл, импровизировал в течение получаса; он чувствовал присутствие подруги, и безграничное счастье переполняло его сердце; закрыв глаза, он играл чудесные вещи, и тут она постигла красоту этой комнаты, окутанной божественной гармонией; она слушала голос любящего и страдающего сердца, и ей казалось, что оно бьется в ее собственной груди.

Когда оборвались последние созвучия, он с минуту еще сидел неподвижно у рояля; затем обернулся, услышав дыхание подруги, — она плакала. Грация встала и подошла к нему.

— Благодарю, — прошептала она, взяв его за руку.

Ее губы слегка дрожали. Она закрыла глаза. Он сделал то же. Несколько секунд они стояли, держась за руки, и время для них остановилось…

Она открыла глаза и, чтобы избавиться от смущения, попросила:

— Не покажете ли вы мне другую комнату?

Обрадованный возможностью скрыть свое волнение, он распахнул дверь в соседнюю комнату и тотчас же устыдился Там стояла узкая и жесткая железная кровать.

(Позже, когда он сказал Грации, что никогда не вводил любовниц в свой дом, она насмешливо заметила:

— Нисколько не сомневаюсь; для этого нужно быть очень храброй женщиной.

— Почему?

— Чтобы спать на вашей кровати.)

В комнате стоял деревенский комод, на стене висела маска Бетховена, а над кроватью в дешевеньких рамках — фотографии матери Кристофа и его друга Оливье. На комоде стояла карточка Грации, когда ей было пятнадцать лет. Он увидел ее в Риме и вытащил из альбома. Он признался ей в этом и попросил прощения. Взглянув на фотографию, она спросила:

— Вы меня узнаете здесь?

— Узнаю и помню такой.

— Которую же из двух вы любите больше?

— Вы всегда одна и та же. Я вас всегда люблю одинаково. Я узнаю вас везде. Даже на тех карточках, где вы совсем маленькая. Вы не представляете себе, какое я испытываю волнение, когда вижу в этой оболочке всю вашу душу. Это лучшее доказательство того, что вы вечны. Я любил вас еще до вашего рождения и буду любить после…

Он умолк. Глубоко взволнованная, она ничего не ответила. Когда они вернулись в рабочую комнату и он показал ей своего друга — растущее перед окном деревцо, на котором чирикали воробьи, — она сказала:

— А теперь знаете, что мы сделаем? Слегка закусим. Я принесла чай и пирожные, — я была уверена, что у вас ничего нет. Я принесла еще кое-что. Дайте-ка мне ваше пальто.

— Мое пальто?

— Да, да, давайте.

Она достала из сумочки иголку и нитки.

— Что вы собираетесь делать?

— Как-то я заметила там две пуговицы, судьба которых беспокоит меня. Где они теперь?

— Верно, я еще не собрался их пришить. Это так скучно!

— Бедный мальчик! Давайте пальто!

— Мне стыдно.

— Ступайте приготовьте чай.

Чтобы ни на минуту не разлучаться со своей подругой, он принес в комнату маленький чайник и спиртовку. Она шила, искоса насмешливо наблюдая за его неловкими движениями. Они осторожно пили чай из чашек с отбитыми краями; она называла, их ужасными, а он с жаром защищал их, потому что они напоминали ему о совместной жизни с Оливье.

Когда она собралась уходить, он спросил:

— Вы не сердитесь на меня?

— За что?

— За беспорядок.

Она рассмеялась.

— Я наведу порядок.

Когда она, уже стоя на пороге, собиралась распахнуть дверь, он опустился перед ней на колени и поцеловал ее ноги.

— Что вы делаете? — воскликнула она. — Безумец, милый безумец! До свиданья!





Они условились, что Грация будет приходить раз в неделю в определенный день. Она взяла с Кристофа слово, что он не позволит себе больше эксцентричных выходок, — не будет становиться на колени и целовать ноги. От нее веяло таким покоем, что даже в те дни, когда Кристоф неистовствовал, этот покой передавался ему, и хотя, наедине с собой, он часто думал о Грации со страстным вожделением, очутившись вдвоем, они неизменно вели себя, как добрые друзья. Кристоф никогда не позволял себе ни жеста, ни слова, которые могли бы встревожить его подругу.

В день рождения Кристофа она нарядила свою маленькую дочку так, как одевалась сама в те далекие времена, когда они встретились впервые, и заставила ребенка играть пьеску, которую Кристоф разучивал с нею в ту пору.

Обаятельность, нежность, дружеское отношение уживались в Грации с противоположными качествами. Она была легкомысленна, любила общество, ей нравились ухаживания мужчин, даже если они были глупы; кокетничала со всеми, кроме Кристофа, иной раз и с Кристофом. Когда он бывал очень нежен с нею, она держала себя нарочито холодно и сдержанно. Если же он был холоден и сдержан, она становилась ласковой и дразнила его. Это была порядочнейшая из женщин. Но бывают моменты, когда в поведении самой порядочной, самой лучшей из женщин появляется нечто от девки. Грация считалась с общественным мнением и подчинялась условностям. Обладая большими музыкальными способностями, она понимала произведения Кристофа, но не очень интересовалась ими (и он прекрасно это знал). Для настоящей латинянки искусство имеет цену лишь постольку, поскольку оно сводится к жизни, а жизнь — к любви… К любви, таящейся в глубине сладострастного, полного истомы тела… К чему ей трагические размышления, выстраданные симфонии, рассудочные страсти Севера? Ей нужна музыка, где без усилий расцвели бы ее тайные желания, ей нужна опера, изображающая яркую, настоящую жизнь, не осложненную бурными страстями, — сентиментальное, чувственное и ленивое искусство.

Грация была слабохарактерная и непостоянная женщина; она не могла долго заниматься чем-нибудь серьезным, ей необходимы были развлечения; она редко делала сегодня то, что задумала вчера Сколько ребячества, мелких непостижимых капризов! Беспокойная женская натура, неровный, порой вздорный характер… Она отдавала себе в этом отчет и на время уединялась. Сознавая свои слабости, она укоряла себя в том, что недостаточно активно борется с ними, — ведь они огорчают ее друга; иногда она приносила ему настоящие жертвы, о которых он и не подозревал; но в конце концов природа одерживала верх. К тому же Грация не выносила мысли, будто Кристоф командует ею, и раза два, чтобы доказать свою независимость, поступала наперекор ему. Потом она жалела об этом, а ночью мучилась угрызениями совести, скорбя, что не может дать Кристофу большего счастья. Она любила его гораздо сильнее, чем показывала; она понимала, что эта дружба — лучшее в ее жизни. Как обычно бывает между двумя любящими друг друга и очень разными людьми, они сильнее ощущали свое сродство, когда находились врозь. По недоразумению пути их разошлись, но виноват в этом был не только Кристоф, как он в душевной простоте своей полагал. Еще неизвестно, вышла ли бы Грация замуж за Кристофа в ту пору, когда страстно любила его. Возможно, она и готова была отдать за него жизнь, но едва ли всю жизнь прожила бы с ним. Она понимала (хотя боялась признаться в этом Кристофу), что любила своего мужа, и даже теперь, после всех страданий, причиненных им, продолжала его любить, как никогда не любила Кристофа… Тайнами сердца, тайнами плоти не гордятся, их скрывают от тех, кто нам дорог, не только из уважения к ним, но также из снисходительной жалости к себе… В Кристофе было слишком много мужского, и потому он не догадывался об этом, но иногда, словно при вспышке молнии, вдруг замечал, что та, которая любит его больше всех, любит по-настоящему, не очень дорожит им и что в жизни ни на кого нельзя полагаться, ни на кого. Это не повлияло на его любовь. Он даже не испытывал горечи. Покой Грации распространялся на него. Он смиренно принимал все. О жизнь, к чему упрекать тебя за то, чего ты не можешь дать? Разве такая, как есть, ты не прекрасна и не священна? Нужно любить твою улыбку, Джоконда…

Кристоф подолгу смотрел на прекрасное лицо подруги; он читал в нем многое: и прошлое и будущее. За долгие годы одинокой жизни и скитаний по свету, не завязывая знакомств, но много наблюдая, он научился, почти невольно, разгадывать человеческие лица, изучил богатый и сложный язык, выработанный веками, в тысячу раз более сложный и богатый, чем язык разговорный. В нем выражены черты нации. Кристофа поражали контрасты между чертами лица и словами, которые произносит человек. Вот профиль молодой женщины, четкого, несколько сухого рисунка, в манере Берн-Джонса, трагический, словно подтачиваемый тайной страстью, ревностью, шекспировской скорбью… Она заговорит — и перед вами мещаночка, глупенькая, кокетливая, эгоистичная, ограниченная, понятия не имеющая о грозных силах, обитающих в ее плоти. И тем не менее эта страсть, это буйство заложены в ней. В какой форме проявятся они когда-нибудь? Будет ли то страсть к наживе, супружеская ревность, кипучая энергия, болезненная злоба? Как знать? Может даже случиться, что она передаст их по наследству еще до того, как наступит момент взрыва. Но все ее потомство будет отмечено печатью этих сил.

Грация тоже несла на себе бремя тяжелой наследственности — единственное из достояний старинных родов, которое не подвергается риску быть растраченным в пути. Но она, по крайней мере, знала это. Великая сила в том, чтобы сознавать свои слабости, уметь быть если не повелителем, то кормчим души рода, с которым ты связан и который уносит тебя, как корабль, в том, чтобы превратить рок в послушное орудие, в том, чтобы пользоваться им, как парусом, то поднимая, то убирая его, в зависимости от направления ветра. Когда Грация закрывала глаза, она слышала в себе много тревожных голосов, она узнавала их. Но диссонансы под воздействием ее гармонического разума сглаживались в ее здоровой душе, превращаясь в глубокую и мягкую музыку.





К сожалению, мы не вольны передавать потомству лучшую часть нашей крови.

У Грации только дочь Аврора, одиннадцати лет, пошла в мать; правда, она была не так красива — грубее и чуть прихрамывала. Это была добрая девчушка, сердечная и веселая, пышущая здоровьем, очень послушная, но не очень способная, если не считать одной ее склонности — страстной любви к безделью Кристоф обожал ее. Видя ее рядом с Грацией, он наслаждался очарованием, какое испытываешь, наблюдая одно существо в двух разных возрастах, в двух поколениях… Два цветка, выросших на одном стебле: святое семейство Леонардо — Дева Мария и святая Анна, разные оттенки одной и той же улыбки. Одним взглядом охватываешь цветение женской души; это прекрасно и вместе с тем грустно, ибо видишь, как начинается жизнь и как она клонится к закату… Страстное сердце способно любить горячей и чистой любовью двух сестер или мать и дочь, и это вполне естественно. Кристоф любил, хотел любить Грацию во всем ее потомстве. Разве каждая из улыбок, слез, морщинок ее дорогого лица, разве они не бытие, не напоминание о чьей-то жизни, ушедшей еще прежде, чем ее глаза открылись и увидели свет, разве они не предвестники существа, которое должно явиться потом, когда закроются эти прекрасные глаза?

Мальчику, Лионелло, исполнилось девять лет. Он был гораздо красивее сестры, более тонкой породы — пожалуй, даже слишком тонкой, обескровленной и истощенной; он походил на отца; умный, щедро наделенный дурными инстинктами, ласковый и скрытный. У него были большие голубые глаза, длинные, как у девочки, белокурые волосы, бледный цвет лица, слабые легкие и болезненная нервность, которой он пользовался при случае, будучи актером от природы. Он удивительно умело нащупывал слабые струнки людей. Грация любила его больше вследствие естественного предпочтения, оказываемого матерью менее здоровому ребенку, а также в силу влечения, которое нередко испытывают добрые и порядочные женщины к сыновьям, не отличающимся ни добротой, ни порядочностью. Они как бы дают волю чувствам, которые подавляли в себе. Тут еще присоединяются воспоминания о мужьях, из-за которых им пришлось много вытерпеть, которых они, быть может, презирали, но любили. Словом, это странная флора души, произрастающая в темной и теплой оранжерее подсознания.

Несмотря на все старания Грации быть ровной, одинаково нежной с детьми, Аврора чувствовала разницу, и ей было от этого больно. Кристоф понимал ее, она понимала Кристофа; инстинктивно они сблизились. В то же время Кристоф и Лионелло чувствовали друг к другу антипатию, — ребенок скрывал ее под преувеличенной и сюсюкающей приветливостью, а Кристоф подавлял в себе как позорное чувство. Он насиловал себя, старался полюбить чужого ребенка так, словно этот мальчик был его сыном, словно он был бы счастлив иметь такого сына от любимой женщины. Он закрывал глаза на дурной характер Лионелло, на все, что напоминало ему о «другом», и старался найти в нем только душу Грации. Грация была прозорливее: она не тешила себя иллюзиями насчет сына Но это только усиливало ее любовь.





Между тем болезнь, которая в течение многих лет таилась в ребенке, вдруг вспыхнула. У него нашли чахотку. Грация решила поселиться с Лионелло в санатории, в Альпах. Кристоф выразил желание поехать с ней. Она отговорила его, боясь общественного мнения. Он был огорчен тем, что она придает слишком большое значение условностям.

Грация уехала. Дочь оставила у Колетты. Вскоре, однако, она почувствовала себя страшно одинокой среди больных, которые говорили только о своих болезнях, среди бесстрастной природы, равнодушно и свысока взиравшей на эти тени людей. Чтобы уйти от гнетущего зрелища, какое являли собой несчастные, которые с плевательницами в руках шпионили друг за другом, наблюдая, как смерть подкрадывается к каждому из них, она покинула санаторий «Палас», сняла домик и поселилась там с больным мальчиком. Но в горах состояние больного ухудшилось. Температура повысилась. Грация проводила тревожные ночи. Кристоф благодаря своей острой интуиции почувствовал издалека ее состояние, хотя его подруга ничего не писала ему. Ей не позволяла гордость Она хотела, чтобы Кристоф был здесь, рядом, но сама же запретила ему следовать за нею и теперь уж не могла признаться: «Я слишком слаба, вы мне нужны…»

Как-то вечером Грация стояла на веранде; был сумеречный час, когда так тяжело сердцам, преисполненным тревоги, и вдруг она увидела… ей показалось, что она видит на тропинке, ведущей от остановки фуникулера… Какой-то мужчина шел торопливым шагом; по временам он останавливался, слегка сутулясь, словно в нерешительности. Прошла минута, он поднял голову и взглянул на домик. Грация бросилась в комнату, чтобы он не заметил ее; держась за сердце обеими руками, она смеялась от волнения. И, хотя никогда не была верующей, упала на колени и закрыла лицо руками, ей хотелось поблагодарить кого-нибудь… Между тем он не входил. Она вернулась к окну и выглянула, спрятавшись за занавеску. Он стоял, прислонившись к изгороди, у входа в дом. Он не смел войти. И тогда она, еще более смущенная, чем он, улыбнулась и сказала совсем тихо:

— Приди… Приди…

Наконец он решился и позвонил. Она бросилась к двери. Отперла. У него были глаза доброй преданной собаки, которая боится, как бы ее не побили.

— Я приехал… Простите… — сказал он.

— Благодарю, — отозвалась она.

И призналась, что ждала его.





Кристоф стал помогать ей в уходе за мальчиком, состояние которого ухудшилось. Он делал это от всего сердца. У ребенка он вызывал раздражение и неприязнь; он уже не пытался скрывать это и говорил ему дерзости. Кристоф приписывал все болезни. Он проявлял несвойственное ему терпение. Вместе с Грацией он провел у изголовья ребенка много тяжелых дней; особенно тревожна была ночь кризиса, после которого Лионелло, казавшийся обреченным, был спасен. И тогда обоих охватило такое чистое счастье! Они сидели, держась за руки, у постели уснувшего больного мальчика; вдруг она вскочила, набросила на себя накидку с капюшоном и увлекла Кристофа на воздух, на дорогу, в снег, в тишину, в ночь, под мерцавшие холодным светом звезды. Она опиралась на его руку, упиваясь ледяным покоем мира, они обменялись всего лишь несколькими словами. Ни единого намека на любовь. Только когда они возвращались, уже на пороге дома она сказала:

— Мой дорогой, дорогой друг!

Глаза ее сияли от счастья, что ребенок спасен.

Кристоф и Грация больше ничего не сказали друг другу. Но они чувствовали, что теперь их дружба нерушима.





Мальчик выздоравливал долго; наконец Грация вернулась в Париж и поселилась в маленьком особняке в Пасси. Она перестала «щадить мнение общества» и чувствовала себя теперь достаточно смелой, чтобы пренебречь им ради друга. Жизни их отныне были так тесно сплетены, что она сочла бы подлостью скрывать дружбу, связывавшую их, хотя отлично сознавала, что непременно подаст повод к сплетням. Она принимала Кристофа в любое время дня, показывалась с ним всюду — на прогулках, в театре, разговаривала с ним запросто при всех. Никто не сомневался, что они любовники. Даже Колетта считала, что они слишком афишируют свои отношения. Грация с улыбкой пресекала все намеки и продолжала поступать по-своему.

И все-таки она не дала Кристофу никаких новых прав на себя. Они были только друзьями; он, как и прежде, говорил с нею в том же почтительно-нежном тоне. Но они ничего не скрывали друг от друга, советовались обо всем, и незаметно Кристоф стал в доме чем-то вроде семейного авторитета. Грация слушалась его и следовала его советам. После зимы, проведенной в санатории, она была уже не та: волнения и усталость сильно отразились на ее крепком до сих пор здоровье. Все это наложило отпечаток и на ее душу. Несмотря на вспышки прежних капризов, у нее появились серьезность, сосредоточенность, ей чаще хотелось быть доброй, покорной и не причинять никому страданий. Ее умиляла любовь Кристофа, его бескорыстие, сердечная чистота; и она подумывала о том, чтобы дать ему когда-нибудь то большое счастье, о котором он уже не смел мечтать: стать его женой.

После полученного отказа Кристоф не считал себя вправе когда-нибудь снова заговорить с нею об этом, но продолжал горько сожалеть о несбывшейся надежде. Как ни уважал он убеждения своей подруги, ее скептические взгляды на брак не убедили его; он продолжал упорно верить, что союз двух существ, любящих друг друга глубокой и благоговейной любовью, — вершина человеческого счастья. Эти сожаления ожили в нем после встречи со стариками Арно.

Госпоже Арно было за пятьдесят. Ее мужу лет шестьдесят пять — шестьдесят шесть. Оба выглядели гораздо старше. Он потолстел; она вся высохла, словно сжалась; если прежде она была хрупкой, то теперь казалась былинкой. После того как Арно вышел на пенсию, они поселились в провинции в собственном домике. Ничто больше не связывало их с современностью — ничто, кроме газет, приходивших в застывший покой маленького городка, в их угасавшую жизнь и доносивших до них запоздалые отголоски шумного мира. Как-то они встретили в газете имя Кристофа. Г-жа Арно написала ему несколько сердечных, слегка церемонных строк, чтобы выразить, как они рады его успеху. И он тотчас, не предупреждая их о своем приезде, сел в поезд.

Был жаркий летний полдень; он застал их в саду — они дремали под крупным куполом ясеня. Они походили на стариков-супругов Беклина, уснувших в беседке, держась за руки. Солнце, дремота, старость одолевают их — они угасают, они уже больше чем наполовину погружены в вечный сон. Но до конца, как последний луч солнца, длится их любовь — она ощущается в их сплетенных руках, в тепле, исходящем от их дряхлеющих тел… Кристоф доставил старикам большую радость своим посещением; он напомнил им о прошлом. Они стали говорить о минувших днях, которые издали казались им такими пленительными. Арно по-прежнему любил поболтать, но стал забывать имена. Г-жа Арно подсказывала их ему. Она охотнее молчала. Ей больше нравилось слушать, чем говорить, но образы прошлого сохранились во всей свежести в ее молчаливом сердце и временами просвечивали, как блестящие камешки на дне ручейка. Среди них был один, отражение которого Кристоф не раз подмечал в ее полных нежного сострадания глазах, но имя Оливье не было произнесено. Старик Арно проявлял к жене неуклюжее и трогательное внимание: он беспокоился, как бы она не простудилась, как бы не перегрелась на солнце; он не сводил любящих и заботливых глаз с дорогого увядшего лица, а она усталой улыбкой пыталась успокоить его. Кристоф растроганно и не без некоторой зависти наблюдал за ними. Стареть вместе. Любить в своей жене даже следы, наложенные временем. Говорить себе: «Я знаю эти мелкие морщинки под глазами, у носа; я видел, как они образовались; я знаю, когда они появились. Эти милые седые волосы белели день за днем вместе с моими, отчасти по моей вине! Это тонкое лицо обрюзгло и покраснело, пройдя сквозь горнило томительных забот, сжигавших нас. Душа моя! Я еще больше люблю тебя за то, что ты страдала и старилась вместе со мной. В каждой из твоих морщинок я слышу музыку прошлого…» Трогательные старики после долгой и трудной совместной жизни идут рука об руку, чтобы вместе погрузиться в вечный покой тьмы. Их вид подействовал на Кристофа благотворно и удручающе. О, как прекрасна была бы такая жизнь и такая смерть!

Когда он снова встретился с Грацией, он не мог устоять и рассказал ей о своем посещении. Он не признался, какие мысли возбудили в нем супруги. Но она прочитала их в его душе. Он был всецело поглощен своим рассказом, отводил глаза, иногда умолкал. Она, улыбаясь, смотрела на него, и волнение Кристофа передавалось ей.

В этот вечер, оставшись одна в своей комнате, Грация предалась мечтам. Она повторила про себя рассказ Кристофа, но перед ней возникали не образы старых супругов, дремлющих под ясенем, — она видела робкие и пылкие мечты своего друга. И сердце ее преисполнилось любовью к нему. Грация легла, погасила свет и стала размышлять:

«Да, это глупо, глупо и преступно упустить возможность такого счастья. Разве есть на свете большая радость, чем сделать счастливым того, кого любишь?.. Как! Разве я люблю его?»

Она притаилась, с волнением прислушиваясь к своему сердцу, и оно ответило:

«Я люблю его».

В этот миг в соседней комнате, где спали дети, раздался сухой, хриплый, надрывный кашель. Грация насторожилась. С той поры, как мальчик заболел, она находилась в постоянной тревоге. Она окликнула его. Он не отвечал и продолжал кашлять. Она вскочила с кровати, подошла к нему. Он был возбужден, стонал, говорил, что ему худо; приступы кашля прерывали его слова.

— Где у тебя болит?

Он не отвечал, а только жаловался на боль.

— Сокровище мое, умоляю тебя, скажи; где у тебя болит?

— Не знаю.

— Здесь?

— Да. Нет. Не знаю. У меня все болит.

Затем у него начался новый приступ сильного, словно нарочно вызванного кашля Грация испугалась, хотя ей казалось, будто ребенок заставляет себя кашлять, но она тут же упрекнула себя, видя, что мальчик весь в поту и задыхается. Она обняла его, утешая ласковыми словами, и, казалось, он успокоился, но когда она пыталась уйти, он опять начинал кашлять. Дрожа от холода, она вынуждена была оставаться у его изголовья; он даже не позволил ей пойти одеться, требовал, чтобы она держала его за руку, и отпустил, только когда сон сморил его. Она легла в постель, окоченевшая, взволнованная, измученная. И уже не смогла вернуться к своим мечтам.

Ребенок обладал удивительной способностью читать в мыслях матери. У людей одной крови довольно часто встречается, хотя и не в такой мере, это врожденное чутье; им достаточно взглянуть друг на друга, чтобы понять, о чем они думают, они угадывают это по тысяче едва уловимых признаков. Эта склонность, развивающаяся при совместной жизни, обострялась у Лионелло злобой, бывшей всегда настороже. Стремление вредить делало его прозорливым. Он ненавидел Кристофа. Почему? Почему ребенок чувствует отвращение к тому или иному человеку, который не причинил ему никакого зла? Зачастую это просто случайность. Ребенку достаточно однажды убедить себя в том, что он ненавидит кого-нибудь, и это входит у него в привычку, и чем больше вы будете его журить, тем больше он будет упорствовать; сначала он делает вид, что ненавидит, а в конце концов возненавидит по-настоящему. Но иногда бывают и более глубокие причины, превосходящие разумение ребенка, — он даже не подозревает о них… С первых же дней, как только сын графа Берени увидел Кристофа, у него возникло враждебное чувство к тому, кого любила его мать. И в ту минуту, когда Грация подумала о том, чтобы выйти замуж за Кристофа, он словно почувствовал это Теперь он вечно наблюдал за ними. Он всегда стоял между ними, упорно торчал в гостиной, когда приходил Кристоф, либо внезапно врывался в комнату, где они сидели вдвоем. А когда мать, оставшись одна; думала о Кристофе, он как бы угадывал это. Он садился рядом и наблюдал за ней. Этот взгляд стеснял Грацию до того, что она делала над собой усилие, чтобы не покраснеть. Желая скрыть смущение, она вставала. Мальчику доставляло удовольствие говорить в присутствии матери оскорбительные вещи о Кристофе. Она просила его замолчать. Он продолжал. Если же она хотела наказать его, он грозил, что заболеет. Эту тактику он успешно применял с детства. Когда он был совсем еще маленьким и его отчитали за что-то, он изобрел месть: разделся догола и лег на холодный пол, чтобы простудиться. Однажды Кристоф принес произведение, написанное им ко дню рождения Грации, — мальчик схватил ноты, и они исчезли. Клочки потом оказались в ящике для дров. Грация потеряла терпение и сделала сыну строгий выговор. Он начал плакать, кричать, топать ногами, кататься по полу, с ним случился нервный припадок. Грация пришла в ужас; она стала целовать его, молить, обещала исполнять все его желания.

С этого дня он стал господином положения, прекрасно понимал это и неоднократно прибегал к испытанному оружию. Никогда нельзя было определить, настоящие у него припадки, или он притворяется. Лионелло устраивал припадки не только в отместку, если ему перечили, — он стал применять это оружие по злобе, когда мать и Кристоф собирались провести вместе вечер. Он пристрастился к этой опасной игре и играл в нее от нечего делать, из склонности к кривлянию, чтобы узнать, как далеко простирается его власть. Он проявлял крайнюю изобретательность, придумывал странные нервные припадки: то во время обеда у него начинались конвульсии — он опрокидывал стакан или разбивал тарелку; то, подымаясь по лестнице, вдруг хватался за перила, пальцы у него скрючивались, и он уверял, что не может их разжать; то у него вдруг начиналась острая боль в боку, и он кричал и катался по полу; то, наконец, задыхался. Разумеется, в конце концов он нажил себе настоящую нервную болезнь. Но его труды не пропали даром. Кристоф и Грация были безумно встревожены. Их мирные встречи — тихие беседы, чтение, музыка, все то, из чего оба делали себе праздник, — все это скромное счастье было отныне омрачено.

Время от времени маленький пройдоха устраивал им передышку: быть может, он сам уставал от своей роли, а быть может, детская натура брала верх, и он отвлекался чем-то другим, (Теперь он был уверен в своей победе.)