— Ведь они есть?
— Есть.
— Ну и где же они?
— Корабли.
— Что корабли?
— Корабли и есть глаза моря.
Бартльбум оторопел. Эта мысль почему-то не приходила ему в голову.
— Но кораблей сотни…
— Вот и у моря сотни глаз. Что оно, по-вашему, только двумя управляется?
Действительно. При такой-то работе. И таком размахе. Что верно, то верно.
— Погоди, а как же…
— Мммммм.
— А как же кораблекрушения? А бури, тайфуны и все такое прочее… Для чего морю топить корабли, если это его глаза?
Дуд поворачивается к Бартльбуму и с досадой в голосе произносит:
— А что… вы глаз никогда не закрываете?
Боже. У этого ребенка на все есть ответ.
Думает думу Бартльбум. Раскидывает умом и так и эдак. Потом резко соскакивает с подоконника. Разумеется, в сторону комнаты. Для прыжка в обратную сторону понадобились бы крылья.
— Плассон… Мне нужен Плассон… Я должен все ему рассказать… Черт возьми, это так просто, надо только пошевелить мозгами…
Бартльбум лихорадочно ищет свою шапочку. И не находит. Ничего удивительного: она у него на голове. Махнув рукой, Бартльбум выбегает из комнаты.
— Пока, Дуд.
— Пока.
Мальчик пристально смотрит на море. Проходит немного времени.
Убедившись, что поблизости никого, он резко соскакивает с подоконника.
Разумеется, в сторону берега.
Однажды утром все проснулись и увидели, что ничего нет. Были только следы на песке. Всего остального не было. Если так можно выразиться.
Небывалый туман.
— Это не туман — облака.
Небывалые облака.
— Это морские облака. Небесные — наверху. Морские — внизу. Они появляются редко. Потом исчезают.
Дира знала уйму всего.
Вид за окном впечатлял. Еще накануне небо было усеяно звездами, просто сказка. А тут на тебе: все равно что нырнуть в стакан с молоком. Не говоря уже о холоде. Все равно что нырнуть в стакан с холодным молоком.
— В Керволе то же самое.
Очарованный падре Плюш прилип носом к стеклу.
— Теперь это надолго. Марево не сдвинется ни на дюйм. Туман. Сплошной туман. И полная неразбериха. Люди даже днем ходят с факелами. Да что толку.
Ну, а ночью… Ночью и вовсе творится такое… Судите сами. Как-то под вечер возвращался Арло Крут домой. Завернул не в те ворота и попал прямехонько в постель Метела Крута, своего родного брата. Метел, тот даже не чухнулся — знай себе дрыхнет как сурок. Зато женушка его очень даже чухнулась. И то сказать: к вам бы в постель посреди ночи мужик залез. Слыханное ли дело?
Угадайте, что она ему сказала?
Тут в голове падре Плюша разжалась бессменная пружина. Две упоительные фразы стартовали с исходных позиций мозга и что есть духу понеслись к финишной прямой голосовых связок, чтобы по ним вырваться наружу. Более осмысленная фраза, учитывая, что речь все-таки шла о голосе священника, звучала, разумеется, так:
— Сунься — и я закричу.
Все бы хорошо, только фраза эта была насквозь фальшивой. Поэтому выиграла другая, правдивая фраза:
— Сунься — или я закричу.
— Падре Плюш!
— А что я сказал?
— Что вы сказали?
— Я что-то сказал?
В гостиной, выходившей на море, все собрались под сенью облачного наводнения. Но тягостного чувства растерянности ни у кого не было. Одно дело просто бездействие. И совсем другое — вынужденное бездействие. Большая разница. Постояльцы лишь чуточку опешили. Как рыбки в аквариуме.
Особенно волновался Плассон. В охотничьих сапогах и рыбацкой куртке он нервно расхаживал туда-сюда, поглядывая сквозь стекла на молочный прилив, не отступавший ни на дюйм.
— Прямо-таки одна из ваших картин, — громко заметила из плетеного кресла Анн Девериа; она тоже не могла оторваться от невероятного зрелища. — Голова идет кругом от этой белизны.
Плассон продолжал сновать по гостиной, будто и не слышал.
Бартльбум отвлекся от книги, которую бесцельно перелистывал.
— Вы излишне строги, мадам Девериа. Господин Плассон взялся за очень трудное дело. А его работы — не белее страниц моей книги.
— Вы пишете книгу? — спросила Элизевин, сидевшая на стуле перед большим камином.
— В своем роде.
— Ты слышал, падре Плюш, господин Бартльбум пишет книги.
— Ну, это не вполне книга…
— Это энциклопедия, — пояснила Анн Девериа.
— Энциклопедия?
И пошло-поехало. Достаточно сущего пустяка, чтобы забыть о молочном море, которое тем временем обводит тебя вокруг пальца. Скажем, шелеста диковинного словца. Энциклопедия. Единственного словца. Заводятся все как один. Бартльбум, Элизевин, падре Плюш, Плассон. И мадам Девериа.
— Бартльбум, не скромничайте, расскажите барышне о вашей затее насчет пределов, рек и всего прочего.
— Она называется Энциклопедия пределов, встречающихся в природе…
— Хорошее название. В семинарии у меня был наставник…
— Дайте ему договорить, падре Плюш…
— Я работаю над ней двенадцать лет. Сложная штука… В общем, я пытаюсь выяснить, докуда доходит природа, точнее, где она решает остановиться. Потому что рано или поздно она останавливается. Это научный факт. К примеру…
— Расскажите ей о цепколапых…
— Ну, это частный случай.
— Вы уже слышали историю о цепколапых, Плассон?
— Видите ли, любезнейшая мадам Девериа, эту историю Бартльбум рассказал мне, а уж я потом пересказал вам.
— Надо же, ну и фразищу вы отгрохали. Поздравляю, Плассон, вы делаете успехи.
— Так что же эти… цепколапые?
— Цепколапые обитают в арктических льдах. По-своему это совершенные животные. Они практически не стареют. При желании цепколапые могли бы жить вечно.
— Чудовищно.
— Но не тут-то было. У природы все под надзором. Ничто от нее не ускользает. В определенный момент, когда цепколапые доживают лет до семидесяти-восьмидесяти, они перестают есть.
— Не может быть.
— Может. Перестают — и все тут. Так они протягивают в среднем еще года три. А потом умирают.
— Три года без еды?
— В среднем. Отдельные особи выдерживают и дольше. Но в конце концов — что самое главное — умирают и они. Научный факт.
— Но это же самоубийство.
— В каком-то смысле.
— И мы должны вот так вот вам поверить, Бартльбум?
— Взгляните, у меня тут есть рисунок… изображение цепколапого…
— Вы были правы, Бартльбум, рисуете вы и впрямь как курица лапой, я, признаться, еще не видывал таких (стоп)
— Рисунок не мой… Его сделал моряк, рассказавший мне эту историю…
— Моряк?
— Обо всем этом вы узнали от моряка?
— Да, а что?
— Поздравляю, Бартльбум, это поистине научный подход…
— А я вам верю.
— Благодарю вас, мадемуазель Элизевин.
— Я вам верю, и падре Плюш тоже верит, правда?
— Конечно… вполне достоверная история, сдается, где-то я уже об этом слышал, наверное в семинарии…
— Чего только не узнаешь в этих семинариях… А дамских историй там не рассказывают?
— Я вот сейчас подумал, Плассон, почему бы вам не сделать иллюстрации к моей Энциклопедии, ведь было бы славно, а?
— Вы хотите, чтобы я изобразил цепколапых?
— Ну, кроме цепколапых, там еще много всего… Я написал 872 статьи, выберете на свой вкус…
— 872?
— Отменная мысль, не правда ли, мадам Девериа?
— В статье Море я бы не давал иллюстраций…
— А падре Плюш сам рисовал для своей книжки.
— Полно, Элизевин…
— Только не говорите мне, что у нас объявился еще один ученый…
— Это чудесная книга.
— Вы что, действительно пишете, падре Плюш?
— Да нет, тут нечто… особое. Это не то чтобы книга…
— Еще какая книга.
— Элизевин…
— Он ее никому не показывает. А книга чудесная.
— Наверное, стихи.
— Не совсем.
— Но близко.
— Песни.
— Нет.
— Ну же, падре Плюш, не заставляйте себя упрашивать…
— Вот именно…
— Что — именно?
— Нет, я насчет «упрашивать»…
— Только не говорите мне, что…
— Молитвы. Это молитвы.
— Молитвы?
— О боже…
— Но молитвы падре Плюша не такие, как все…
— По-моему, неплохо придумано. Лично мне всегда не хватало подходящего молитвенника.
— Бартльбум, ученому не пристало молиться; если он настоящий ученый, ему и в голову не придет (стоп)
— Наоборот! Коль скоро мы изучаем природу, а природа — это не что иное, как зеркало…
— Он написал бесподобную молитву врача. Ведь врач тоже ученый?
— То есть как-врача?
— Она называется Молитва врача, излечившего больного и чувствующего смертельную усталость в тот самый момент, когда исцеленный больной встает на ноги.
— Что-что?
— Таких молитв не бывает.
— Я же сказала: молитвы падре Плюша необычные.
— И что, там все такие?
— Есть названия и покороче, но дух тот же.
— А можно еще какую-нибудь, падре Плюш…
— Я смотрю, и вас на молитвы потянуло, Плассон?
— Ну, взять хотя бы эту: Молитва картавого мальчика или Молитва человека, который падает в овраг и не хочет умирать…
— Ушам своим не верю…
— Разумеется, она совсем коротенькая, всего несколько слов… Или вот еще: Молитва старика, у которого трясутся руки. В общем, в таком роде…
— Что-то невероятное!
— И сколько их у вас?
— Немного… Тут особо-то не распишешься… Хотелось бы, но без вдохновения ничего не выходит…
— Ну, примерно…
— На сегодня… 9502.
— Не может быть…
— Страшное дело…
— Черт возьми, Бартльбум, по сравнению с этим ваша энциклопедия выглядит школьной тетрадкой.
— А как вам это удается, падре Плюш?
— Понятия не имею.
— Вчера он сочинил просто потрясающую.
— Элизевин…
— Нет, правда.
— Элизевин, ради Бога…
— Вчера он сочинил молитву о вас.
Все разом умолкают.
Вчера он сочинил молитву о вас.
Она сказала это, глядя мимо них.
Вчера он сочинил молитву о вас.
Она смотрит куда-то в сторону, и вот уже все обращают туда изумленные взоры.
Сбоку от стеклянной двери столик. За столиком человек с потухшей трубкой в руке. Адамс. Никто не заметил, когда он вошел. Может, только что.
Может, давным-давно.
— Вчера он сочинил молитву о вас.
Немая сцена. Элизевин встает и подходит к Адамсу.
— Она называется Молитва человека, не желающего называть свое имя.
Ласково. Она говорит это ласково.
— Падре Плюш думает, что вы доктор.
Адамс улыбается.
— Временами.
— А я говорю, что вы моряк.
Немая сцена продолжается. Все замерли. Но ловят каждое слово. Каждое.
— Временами.
— Ну а сейчас вы кто? Адамс качает головой.
— Я просто жду.
Элизевин стоит перед ним. В уме у нее наивный вопрос: «Чего ждете?»
Всего два слова. Но ей не удается их произнести, потому что мгновением раньше она слышит про себя отчетливый шепот: Не спрашивай меня об этом, Элизевин. Не надо, прошу тебя.
Элизевин стоит, не издав ни звука, и смотрит в немые, как камни, глаза Адамса.
Молчание.
Адамс поднимает взгляд поверх нее и говорит:
— Сегодня удивительное солнце.
За стеклами, без единого стона, испустили последний вздох туманы и зазвенел ослепительно-прозрачный воздух воскресшего из пустоты дня.
Берег. И море.
Свет.
Северный ветер.
Бесшумные приливы и отливы.
Дни. Ночи.
Литургия. Если присмотреться — застывшая литургия. Застывшая.
Люди как мановения обряда.
Не вполне люди.
Жесты.
Их поглощает каждодневно надвигающаяся церемония — словно кислород для ангельского клокотания волн.
Их вбирает совершенный береговой ландшафт — словно фигурки на шелковых веерах.
Изо дня в день они становятся все неизменнее.
Очутившись у моря, они рождаются, исчезая, и в зазорах элегантного ничто находят утешение от временного небытия.
По оптическому обману души разливается серебряный перезвон их голосов — единственная ощутимая рябь в безмятежности невыразимого волшебства.
— Вы думаете, я сумасшедший?
— Нет.
Бартльбум рассказал ей обо всем. О письмах, о шкатулке красного дерева, о заветной женщине. Обо всем.
— Я еще никому об этом не рассказывал.
Тишина. Вечер. Анн Девериа. Распущенные волосы. Длинная, до пят, белоснежная ночная рубашка. Ее комната. На стенах блики света.
— А почему именно мне, Бартльбум?
Профессор теребит край сюртука. Это не легко. Совсем не легко.
— Потому что мне нужна ваша помощь.
— Моя?
— Ваша.
Человек навыдумывает себе бог весть каких историй и носится с ними полжизни; не важно, что все это россказни и небылицы, главное — «мое», и точка. Мало того, он еще и гордится этим. Он даже счастлив. Так может продолжаться до бесконечности. Но вот в один прекрасный день что-то ломается в этой громадной машине грез — бац, — разрывается ни с того ни с сего; человек и в толк не возьмет, как это вдруг вся эта небывальщина уже не в нем, а перед ним, словно бред постороннего, только этот посторонний и есть он сам. Бац. Чепуха. Нечаянный вопрос. Всего-то.
— Мадам Девериа… а как я ее узнаю, как пойму, что это она, моя женщина, когда мы встретимся?
Совсем простой вопрос, выбравшийся из катакомб, в которых был так долго захоронен. Всего-то.
— Как я ее узнаю, когда мы встретимся? Вот именно: как?
— Неужели вы еще ни разу об этом не задумывались?
— Ни разу. Я был уверен, что узнаю ее, вот и все. Но сейчас я боюсь.
Боюсь, что не сумею ее распознать. И она пройдет мимо. И я лишусь ее навсегда.
Профессор Бартльбум изнемогал от всесветного горя.
— Научите, мадам Девериа, как мне распознать мою единственную, когда я увижу ее.
Спит Элизевин, спит при свете свечи и свете девочки. Спит падре Плюш, спит среди своих молитв. Спит Плассон, спит в белизне своих картин. Даже Адамс, наверное, спит — спит хищный зверь. Спит таверна «Альмайер», спит убаюканная морем-океаном.
— Закройте глаза, Бартльбум, и дайте мне руки.
Бартльбум повинуется. И осязает лицо этой женщины, губы, играющие его пальцами, тонкую шею, распахнувшуюся рубашку, ее руки, направляющие его руки по теплой, мягкой коже, чтобы они почувствовали тайны незнакомого тела и стиснули его жар, а потом снова взметнулись на плечи, и пальцы зарылись в ее волосах, проникли меж губ и засновали взад-вперед, пока ее голос не остановит их и не прозвучит в тишине:
— Посмотрите на меня, Бартльбум.
Рубашка спустилась до лона. В улыбчивом взгляде ни тени смущения.
— Придет час, и вы встретите женщину, и ощутите все это, даже не притронувшись к ней. Отдайте ей ваши письма. Они написаны для нее.
Тысяча мыслей роятся в голове Бартльбума, когда он отводит раскрытые ладони; кажется, сожми он их — и видение рассеется.
Бартльбум вышел. Все перемешалось в его сознании. Там, в полумраке комнаты, ему померещилась призрачная фигурка хорошенькой девочки, лежащей на кровати в обнимку с пухлой подушкой. Обнаженной девочки. Молочная кожа — как морская мгла.
— Когда ты хочешь ехать, Элизевин?
— А ты?
— Я ничего не хочу, — говорит падре Плюш, — но мы должны попасть в Дашенбах. Тебе надо лечиться. Здесь… здесь ты не выздоровеешь.
— Почему?
— Здесь… сидит какая-то хворь. Разве ты не замечаешь? Бледные как мел картины этого художника, бесконечные изыскания профессора… И потом, эта дама, такая красивая, но такая несчастная и одинокая… Странно… Не говоря уже о том господине, который чего-то ждет. Он все время только ждет.
Одному Богу известно чего или кого… И все это, все это застыло по ту сторону сущего. Здесь все ненастоящее, понимаешь?
Элизевин молчит и думает.
— К тому же, знаешь, что я обнаружил? В таверне живет еще один постоялец. В седьмой комнате. Там вроде пусто. Вроде. А на самом деле живет постоялец. Но он никогда не выходит. Дира так мне и не сказала, кто он.
Никто его не видел. Еду постояльцу приносят прямо в комнату. По-твоему, это нормально?
Элизевин молчит.
— Что это за место такое, где люди то ли есть, то ли их нет; они бесконечно слоняются, как будто впереди у них вечность…
— Здесь берег моря, падре Плюш. Ни земля, ни море. Этого места нет.
Элизевин встает. На ее губах улыбка.
— Это край ангелов.
Элизевин останавливается на пороге.
— Мы уедем, падре Плюш. Еще денек — другой, и мы уедем.
— Вот что, Дол. Ты будешь смотреть на море. Как увидишь корабль, скажешь мне. Ясно?
— Да, господин Плассон.
— Умница.
Дело в том, что у Плассона никудышное зрение. Вблизи еще куда ни шло, а вдаль совсем никуда. Он полагает, что слишком долго смотрел на богатые сусалы. А это вредно для зрения. Не говоря уж об остальном. Так что он и рад бы высмотреть какой-нибудь корабль, да не высматривается.
Может, Дол заприметит.
— Они держатся подальше от берега.
— Почему?
— Боятся дьявольских отрогов.
— Чего-чего?
— Ну, рифов. Вдоль побережья тянутся сплошные рифы. Они чуть торчат над водой, их и не видно. Вот корабли и сторонятся берега.
— Только рифов нам не хватало.
— Это дьявол их раскидал.
— Ну конечно.
— Правда! Между прочим, он обитал вон там, на острове Таби. Как-то раз появилась тут девочка, она была святой. Села она в лодку, гребла ровно три дня и три ночи и доплыла до той окаянной земли. Она была очень красивой.
— Земля или святая?
— Девочка.
— А-а.
— До того красивой, что, увидев ее, дьявол перепугался до смерти.
Попытался было прогнать девочку, но она и глазом не моргнула. Стояла как вкопанная и смотрела на него. В общем, кончилось тем, что он дошел… до этой… как ее…
— До ручки.
— Точно. До ручки. И с диким воем стал носиться по воде, пока совсем не растворился. Больше его не видели.
— Ну, а рифы тут при чем?
— При том, что, где ступала нога дьявола, из воды поднимался камень.
Куда ни шагнет — там и риф. Они и по сей день на том же месте. Дьявольские отроги.
— Ничего себе.
— И я о том.
— Не видать кораблей?
— Не-а.
Молчание.
— Мы что тут весь день будем мыкаться?
— Ага.
Молчание.
— По мне, так лучше забирать вас вечером на лодке.
— Не отвлекайся. Дол.
— Вы могли бы написать для них стихотворение, падре Плюш?
— По-вашему, чайки тоже молятся?