Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Я знаю, — кивнул следователь. — Надолго?

— Мне хватит, — сказал парень и будто через силу зевнул. — На полгода. Хоть лично я думаю, что лучше всего человеку у себя дома.

Замолчали. Евдоким наконец поднял глаза на следователя — тот был все такой же, в широком черном пальто, без шарфа, с непокрытой головой. Волосы на висках слегка вились, спускаясь книзу старомодными бачками.

— Ты о доме сказал... Где сейчас живешь?

— В общежитии.

— У тебя ведь есть свой дом?

— Далеко. Здесь удобнее.

Они распрощались, и Евдоким вскочил в автобус, сам не зная, куда поедет.

Затяжная, мучительная весна пробиралась по полям, оголяя красную, похожую на молодое мясо землю. На придорожных кустах уже набухли твердые чешуйчатые почки, готовые противиться холодам, если те вернутся. Растекались вширь лужи — мутная вода без души, отражающая только саму себя. Подножия холмов начинали потихоньку зеленеть, но озимая пшеница выглядела больной — покрылась желтыми какими-то пятнами. По низкому небу ветер перекатывал тяжкие серые облака, похожие на осенние.

По стеклам автобуса стекали капли. Весь пейзаж за окном изрезан был кривыми потоками, сливающимися на стеклах в крупные круглые капли. Сиротливо засунув руки в карманы, съежившись, Евдоким закрыл глаза.

 

Тогда инженер ушел, пообещав вечером позвонить Драге. И позвонил. Она вернулась из прихожей, от телефона, с просветлевшим лицом и сразу же села за чертежи. Около часу чертила. Евдоким читал газету, наблюдая за ней. Его взгляд скользил по крупным заголовкам, полным напряжения хрупкого нашего мира. Потом просмотрел и подзаголовки и остановился на передовой статье, которая пророчила: планета превратится в пустыню, покрытую радиоактивной пылью, если кое-кто не поумнеет. Неужели нельзя, подумал Евдоким, придумать приспособление, чтобы с его помощью вливать разум в глупые головы? (Скажем, в ухо, через тонкую такую трубочку... Или, к примеру, любовь в сердце — посредством сложной системы лучей...) Он попытался представить себе белую безжизненную пустыню, зараженную радиацией, освещенную сине-зеленым ядовитым солнцем, — и вздрогнул, услышав голос Драги.

— Газету читаешь, — смеялась она, — а на вторую страницу и не поглядишь. Вот там-то как раз и можно увидеть несколько знакомых тебе имен.

Евдоким, поискав, нашел ее имя, сопровожденное несколькими приятными словами о женщине с мужской профессией и четко определенной целью жизни. Он жадно искал и свое имя — его не было.

— Я говорила с Юруковым, — словно читая его мысли, сказала Драга. — Спрашиваю: почему моего парня нет? Он обещал похвалить тебя в ближайшем будущем. У тебя, говорит, дела пошли...

Евдоким зашелестел газетой. Было что-то отвратительное в этом чтении: целая колонка, составленная из имен твоих коллег, а тебя там нет. Будто все шагают в ногу, один ты не в ногу.

Но каким прекрасным, сладостным был тот вечер, когда, сварив вермишель, Евдоким накрошил в нее брынзу и накрыл маленький столик, за которым они обычно ужинали. Оба были голодны, но важнее еды был разговор за столом: они строили планы на будущее.

Легли рано — Драге надо было вставать в пять утра, чтобы просмотреть по конспекту еще три вопроса. Он ласкал ее, целовал ее лицо (она была его прекрасной покровительницей, вышедшей из детской книжки, которая навсегда осталась в гардеробе возле его детской кроватки, возле полки с книжками и игрушками, в доме госпожи Евдокии). Покровительница всегда рядом с ним, рука в руке, они как сверстники, давшие обет не расставаться до самой смерти — до той последней, страшной пустыни, где они, две одинокие тени, будут бродить вдвоем... Евдоким прижимался к ней, чувствуя каждый изгиб ее тела, теплого и гладкого, как зрелый плод. От ее прикосновений он чувствовал себя сильным, мужественным и гордился собой. Драга умела внушить ему, что он у нее — единственный, любимый навсегда. Но в ту ночь Евдоким вдруг начал расспрашивать о ее жизни с Димой. Позволил себе, обуреваемый ревностью, подшутить над этим пьянчужкой. Драга нервно прервала его:

— Пожалуйста, перестань!

— Почему, скажи? Ты от него видела хоть что-нибудь хорошее?

— Он умный.

Голос Евдокима дрогнул, когда он спросил:

— А я — глупый?

Как черное солнце, всходило над головой Евдокима одиночество, тянуло к нему жадные руки.

— Он цельный, упорный, энергичный! Если бы он не пил...

— Но ведь пьет же как вол — пьянь он от рогов до хвоста!

Злоба душила. Откинув двухспальное одеяло — собственность Драги, — Евдоким босиком прошлепал к окну. Смотрел в мутное небо, по которому ползла сквозь облака пористая, как ископаемое, неживая луна.

— Ложись, озябнешь, — спокойно сказала Драга. — Ты же знаешь: Дима больше для меня не существует.

Он вернулся. Она обняла его обеими руками, как маленького, и Евдоким заснул, точно в колыбели, огражденный теплым, надежным этим кольцом от ночного, заснувшего мира. Будущее он принимал только таким.

А оно, это будущее, вскоре увяло, точно комнатный цветок, лишенный воды и света.

Они были одной семьей, у них была общая касса (в левом ящичке буфета), комната была распределена (с поцелуями, по доброй воле). Евдокима даже баловали. У него была постель, книги в небольшом книжном шкафу и мягкий стул около печки. У Драги — письменный стол, гора учебников и чертежей. Она стирала с них пыль и ревниво оберегала от любопытных гостей, которые везде совали свой нос. Она была одновременно и щедрой и экономной. Они не говорили о деньгах, каждый брал из общей кассы столько, сколько ему было нужно, на еду, одежду или какую-нибудь мелочь. Евдоким ездил за продуктами на «фиате». Грузил в него фрукты и молоко — любимую еду Драги. Для себя брал кусок мяса или колбасы. Обедали обычно в столовой, садились вместе. Но частенько попадали и в разное время, потому что заняты были встречными планами. Драга «просеивала» предложения бригады. Старалась добиться, чтобы каждый внес что-то умное, полезное для всего производства.

— Мыслить им лень! — негодовала она, выжидательно глядя на Юрукова, который, как известно, прошел огонь и воду на разных стройках, фабриках и заводах.

— Жми на них, да и все тут, — советовал он. — Они внутри самого производства варятся и кипят с железом вместе, не может быть, чтоб им в голову ничего полезного не приходило.

И шла она от одного к другому, расспрашивала, настаивала, теребила, пока человек, ухватившись за какое-нибудь ее слово, за какую-нибудь ее мысль, не соображал: ну просто рядом витала идея, только он ее почему-то не замечал! Драга приходила к Юрукову с какой-нибудь бумажонкой, и после рабочего дня они забирались к нему в комнату и под светом лампочки ломали головы над этой бумажонкой, то и дело препираясь. Год был трудный. Драга, поощряемая Юруковым, настолько отдалась своим обязанностям и так рьяно выуживала идеи и рацпредложения, что обедала когда придется или не обедала вовсе. Приходя домой, валилась с ног от голода и усталости.

Евдоким стаскивал с нее сапоги, нежно и бережно растирал ноги, ворча при этом:

— Ну зачем ты так убиваешься? Им-то на все плевать!

— Как бы не так — сегодня шестнадцать рацпредложений...

— И сколько из них стоящих?

— На данный момент около семи, — честно ответила она, подумав.

— Не маловато?

— Наоборот. В них и тонкая наблюдательность, и ум, и практичность... А ты ничего не предложишь?

— Я тебе предложу редиску, совсем свежую, и брынзу. Она пахнет глубокими пещерами, в которых зрела года три, не меньше.

Накрыв стол скатеркой, Евдоким подвинул его к кровати, где лежала Драга. Она позволила себе поужинать лежа, но ее голова по-прежнему была занята дневной суетой.

— Фани! — воскликнула вдруг она. — Про Фани я и забыла! И Цанку расшевелю.

— Она много возится со своей дрянной машиной... На днях опять ремонтировала. А в голове у нее все тот же «казенный дом». Думает, одного слова хватит, чтобы мужа вернуть, да слова этого никак не вспомнит.

— Оставь, не серди меня.

Летели дни и ночи. Не успеешь глазом моргнуть — их как не бывало. Евдоким в работе вперед не рвался, но и не отставал, чтобы стыдно не было перед бригадой и больше всего — перед Драгой. Он скрывал свою любовь от чужих взглядов, от этого пестрого столпотворения, которое не останавливалось ни на миг в своем вечном движении. Одни уходили молча («Будто в воду канул», — говорили о таких), другие устраивали шумные проводы в ресторане — повод выпить и поесть с коллегами, чьи образы развеет первый же порыв попутного ветра. Одни искали работу полегче, другие — денег побольше.

Многие были обижены, что приходится работать в таком ветреном, неуютном, злом месте, — такие почему-то были слишком высокого о себе мнения.

19

Старый, опытный волк Юруков хмуро смотрел на парня, стоящего перед ним, — черненького, худенького, с начавшими пробиваться усами.

— И чего тебе вздумалось нас бросать, а? Только-только в бригаде пообтерся — и сбегаешь. Мы еще и имени-то твоего не узнали толком. Кто ты, какой ты. О чем думаешь. Может, не поняли мы тебя, может, не такие уж мы приятные люди, но видишь ведь, работа у нас серьезная, даже суровая. Может, она тебе не по сердцу?

Парень, кивнув, закурил. У него был большой нос и надменная, тяжелая нижняя челюсть. Юруков перелистал его тоненькую жизнь, вместившуюся в нескольких листках документов.

— И что же именно не нравится тебе у нас?

Парень кашлянул и посмотрел в окно — они сидели в маленькой комнатушке Юрукова, сравнительно тихой, но пыльной, будто покрытой копотью.

— Ну вот. — Бригадир безнадежно пролистал бумаги, лежавшие перед ним на столе. — Ничего блестящего не вижу... Тройка... Не очень-то большие успехи в техникуме — не стараешься, видно.

— Неинтересно мне.

Юруков поднял голову. Который уж раз он сталкивался с такими молодыми людьми — крутятся вокруг собственной оси, полуслепые, хватают воздух раскинутыми в стороны руками...

Стамен Юруков, наставник, спрашивал себя, какого черта ему без конца попадаются такие вот ребята, протирающие джинсы в новых пивных или попивающие кофе где-нибудь в темном уголке, спиной к двери... Работают лениво, с презрительно сжатыми губами. Вот один из них. Юруков дал себе слово поставить парня на ноги, вбить ему в голову сознательность, почтение к рабочему делу. И вот, на́ тебе, провал — и для него, и для парня.

— Послушай-ка, — продолжал он. — Если ты захочешь, ты можешь стать настоящим строителем, понимаешь — место свое найти. А я тебе помогу. Честное слово.

И Юруков приложил руку к сердцу.

Парень проследил за этой рукой и снова отвел глаза. Его смутил искренний порыв бригадира, о котором он до сих пор имел вполне определенное мнение: старый человек, работяга, который и понятия не имеет о радостях жизни.

— Послушай, — повторил Юруков. — Если работа у печи тебе не по силам, я тебе другую подыщу, полегче.

Он перечислил две-три должности, которые все-таки были около него, около его печи (но, конечно, те, что полегче). Парень хмурился и подергивал плечами, точно конь, сбрасывающий узду. В его пестрых красивых глазах Юруков прочел недоверие, даже страх: видно, подозревал, что лукавый начальник хочет обманом приковать его тело и душу к той страшной печи, от которой он пытается бежать.

Юруков понимал, что теряет его. Но что было делать? Он последовательно и спокойно перечислял парню одну профессию за другой, словно торговал ими:

— Сварщик — классная профессия. С нею — весь мир твой! Дальше: экскаваторщик...

— Хватит, — сказал парень и отвернулся к окну. — Весь мир мой? Как бы не так... А что плохого-то в том, что я от этой работы отделаться хочу? Не по душе она мне, не люблю я ее, и все тут.

— А что любишь? Что тебе по душе?

— Это уж мое дело. Больно странные вы все... — Парень запнулся.

«Видно, хотел сказать — «старики», — подумал Юруков. — Хочется пожить вот так, для собственного удовольствия... и вдруг — нет! Запрещено! А что из того, если хочется попутешествовать, пожить около моря, на какой-нибудь турбазе?..»

— Распластаться в тени под грибком, а около тебя пусть шумят пальмы, — продолжал бригадир уже вслух, — и бренчат гавайские гитары. Да, мальчик мой, и я, бывает, мечтаю об экзотике. Только стоит она миллионы левов, да еще в валюте... А у нас с тобой свои задачи, ясные всем нам и близкие каждому, у нас свое лето, свое море...

— Ну никто не понимает! — закричал вдруг парень. — Кошмар какой-то. Мой отец тоже вот так, сразу: бездельник, лентяй, ничего из тебя не получится!.. А если получится? А? Несмотря на то что мне «хочется чего-нибудь такого», как в песне поется.

— Не знаю, — ответил Юруков с сомнением. — Обычно люди, из которых что-то получается, по-другому стартуют. Это уж точно, поверь моему опыту.

Парень поджал губы (видно, чтобы не дрожали), всем своим видом давая понять, сколько «знаменитостей» встретил он в муравьиной строительной семье.

— Потерял сегодня человека, — сказал бригадир. — А жаль...

Он обедал с Евдокимом. Настроение было подавленное: гордость военачальника, делящего с солдатами и хлеб, и тяготы суровых будней, поколебалась.

— Да оставь ты его! — успокаивал Евдоким. — Этот ушел — другой будет.

— Вот это-то меня и гложет. Мы ведь не постоялый двор: один ушел — другой пришел.

— Это жизнь, — сухо сказал Евдоким — и замер с ложкой в руке: в столовую вошел Димитр Пенев. Так стремительно ввалился, что створки дверей еще долго раскачивались, словно удивляясь ему.

Это был он, Дима, но совсем другой, непохожий на себя прежнего.

Юруков побледнел. Дима, его самый любимый ученик, за которого он переживал, как отец за блудного сына, шел к ним — очень похудевший (без животика обжоры и кутилы), подстриженный, выбритый, в сером костюме и белой рубашке, необыкновенно красивый и строгий и даже будто далекий и чужой всем. Люди, недоумевая, столпились вокруг, один кинулся к нему с объятиями. Дима отстранился и лишь протянул руку. Бригадир отодвинул тарелку, встал. Евдоким тоже попытался подняться, но ноги были как ватные. Земля вертелась у него под ногами. Внутренняя дрожь, глубокая, как водоворот, с тихим рычанием полегоньку рушила самое сокровенное, создававшееся долго и терпеливо (в сознании его возникли какие-то фигуры, похожие на чудесные, но такие хрупкие пещерные цветы).

Тем временем Диму стали звать к себе чуть ли не за каждый столик — подымали стаканы, предлагали выпить за встречу. Он, кивая, махал рукой. Его лицо, безусое и безбородое, без шапки кудрей, выглядело сухим, острым, настороженным. Новое лицо.

— Эх-хе-хе-е, — вздохнул Юруков, успокаиваясь и снова принимаясь за суп. — Вернулся как человек. Вернулся под родную кровлю.

— Остается? — спросил Евдоким тонким, срывающимся голоском.

— Остается! — кивнул бригадир. — Сдал экзамены, готовит дипломную работу. А тот желторотый: нет, мол, больших людей на нашей стройке! Видите ли, нет людей, достойных подражания. И в цехе у нас есть. Присмотрись только, придави свою лень да раскрой глаза пошире. Юруков продолжал, говорить, сияя глазами и помахивая то одному, то другому, будто принимая поздравления по случаю своего личного успеха. Евдоким, потемневший и молчаливый, забыл о еде и боялся смотреть в сторону Димы.

20

Спустя четыре дня, под вечер, среди обычных будничных разговоров, скрывающих напряжение, Драга наклонилась за веником.

— Подожди, давай я, — опередил ее Евдоким.

Он подмел возле печки, чувствуя на себе взгляд — теплый, виноватый. Он знал, что их ждет. Ожидал этого с той минуты (будь она проклята!), когда его бывший приятель вошел в столовую, точно из мертвых воскрес.

— Послушай, миленький, похоже, что придется тебе исчезнуть, — сказала Драга. — Так уж получается.

— Дима? — спросил Евдоким, ставя веник на место.

Она помолчала, вероятно желая смягчить удар.

— Отчасти. Видишь ли, без него расчеты идут медленно. Ну а я помогу ему с дипломом.

Евдоким, положив руки на пояс, осмотрел комнату — другому предстояло стать хозяином его маленького царства. Другой будет спать в этой постели, колоть дрова, подсчитывать, сколько потратил на покупки...

— Видишь ли, цыпленочек, ты найдешь себе другую. Ты такой красивый, что все женщины будут твоими, стоит тебе только пожелать.

— А если не пожелаю?

В голосе его звучала угроза. Драга оделась, накинула на голову шарф и ушла, тихонько притворив за собою дверь, будто оставляя в комнате больного или человека, осужденного на пожизненное заключение.

Евдоким вытащил сумку, открыл гардероб. Быстро вытаскивал свою одежду, словно вырывая ее с корнем, — не так уж много ее и было. Некоторые вещи вызывали воспоминания. Обломки прежней жизни — пиджак и светлые брюки. «Для прогулок», — сказала тогда Драга... А вот пуловер — было очень холодно, они зашли в магазин погреться... «Синее — твой цвет». Штиблеты остроносые. «Я не люблю мужчин с маленькими ногами». А вечером измеряли ступни — слава богу, его ноги оказались немножко больше. Шарф — он сам себе его подарил с первой премии. Целая одиссея, вотканная в неподвижные и бездыханные вещи, будто снятые с умершего прошлого.

Закрыв сумку, Евдоким вспомнил, что сегодня у него день рождения. Двадцать три года. И то, что сегодня случилось, в порядке вещей. Не раз он падал на дно черной дыры, предопределенной для каждого смертного, и каждый раз именно в день рождения. Евдоким падал, медленно и безнадежно, в эту темную и глухую яму, названную по имени бога Сатурна (косматого языческого существа — вероятно, глухонемого), непреодолимые, крутые скалы поднимались над его головой, наверху было видно черное небо без звезд, без солнца — в этой дыре никогда не светает...

Ему дали место в общежитии — он оказался в комнате четвертым, самым старшим. Все равно что один. Остальные крутили старенький маг, резались в карты, попивали втихаря коньячок с сахаром и лимоном. Предлагали и ему сесть за карты, поболтать. Евдоким отвечал молчанием. И они оставили его в покое, убежденные, что он или больной, или малость чокнутый...

 

Пролежав безвылазно три недели, он начал высовывать голову из черной дыры. Когда стал проявлять интерес к окружающему, Драга и Дима поженились — тихо, без веселого пиршества, пригласив только свидетелей.

Им дали квартиру, и Евдоким решил как-то пройти мимо монастыря. Здание было в лесах — его реставрировали. Сад Драги тянулся к солнцу, бледно-розовый, нежный, как женская плоть, а ограда исчезла — вероятно, ее кто-нибудь украл. Только один столб и остался. Евдоким похлопал его, а потом вдруг пнул — со злобой и омерзением.

 

— Она все знает, — сказал Юруков.

Он сел на пол, упершись спиной в шкаф и вытянув длинные ноги.

— Кто? — спросила жена, замерев с тряпкой в руке.

Стамен колебался, как же сказать: «наша дочь» или «Зефира».

— Она... кто ж еще?

Жена тоже села — озадаченная, но не удивленная.

— Кто тебе сказал?

— Она, кто ж еще?

Стамен посмотрел на часы — будто хотел уточнить час случившейся катастрофы.

— И как же быть сейчас? — осторожно спросила жена.

— Да никак! Все по-прежнему. Как ни в чем не бывало.

— Но ведь знает!..

— Ей это давно сказали.

Жена, точно автомат, терла стол перед собой.

— Что ж поделаешь. Все позади, можем спокойно спать...

Спокойно... А время, потраченное на страхи и тайные знаки, на подслушивание и подкарауливание, чтобы ни один язык не выдал правду, которая могла бы убить их дорогую девочку? А их бездомные перелеты из одного гнезда в другое, вереницы людей, для которых у них не хватало ни времени, ни теплого слова. Так и жили, придавленные своим страхом.

Но сейчас страх улетучился. Можно поселиться в каком угодно городе и зажить как все люди.

— Что именно она тебе сказала? — спросила жена, глядя Стамену в лицо, изменившееся за столь малое время, с ввалившимися глазами, как после болезни.

Он вкратце рассказал — обычным голосом, точно о чем-то будничном. «Нервничает», — решила жена, испытывая горестное чувство вины. Это она была виновна в его муках, ее искалеченное, бесплодное тело. Если бы ребенок был их собственный, жизнь пошла бы по другому, нормальному руслу, как у большинства людей. Ей в голову пришло много случаев, когда родители бросали своих детей. Поди-ка разбери эту дурацкую жизнь.

Она встала, пошла на кухню и взялась за ужин — поджарила кусок баранины, нарезала хлеба... Она думала, а солнце освещало стол желтым страшным светом. В сущности, она никогда не одобряла до конца эту свою дочь... Что-то туманное скрывалось в девочке, а под тем туманом (как она и боялась) набухал жестокий эгоизм по отношению ко всему, что было вне ее любопытства. Жена втайне от Стамена ревновала ее, страдала от его огромной, почти сумасшедшей привязанности, пугалась крайностей, не понимала их. Она была тихой, спокойной, разумной женщиной, и эта дочь, свалившаяся на нее случайно, росла вне зависимости от ее маленького сухого тела.

— В меня пошла, — сказал как-то Стамен, наблюдая за вертевшейся перед зеркалом девчонкой. — И я в детстве был егозой — и такой же светленький...

Он совсем забыл, что не он ее отец.

Она села на стул — то ли охать, то ли благодарить судьбу... Все определилось само собой — мирно, без сотрясений. Столько лет прошло — верно, Зефира уже позабыла одну маленькую деталь: что эти люди не ее родители... Одни дети страдают, другие же отталкивают от себя неприятное и живут легко, как рыбы в воде.

В дверях кухни показался Стамен.

— Я врежу этой сплетнице, — сказал он. — Только бы узнать кто... Рот ей разорву... Будет мне девчонку тревожить!

— Да ладно уж, оставь! Нет худа без добра.

— Это, по-твоему, добро? Ох, дура-баба.

Он вернулся в комнату и начал ходить взад-вперед, как арестант по камере.

Сели на кухне ужинать, Зефира набросилась на мясо. Она разрывала тоненькими своими пальчиками самые нежные кусочки, облизывала косточки. И все болтала: о своих одноклассницах, о свадьбе Меглены, о ее женихе, который никак не походил на киноартиста — уж очень маленького роста. О том, что люди отправляются на зимние каникулы в горы.

— Давайте и мы поедем, — предложила она.

— Поезжай со школой, если хочешь, — сказал Стамен, опустив глаза.

— А пустишь?

Юруков беззаботно пожал плечами, но весь напрягся.

— Нет, — сказала Зефира, — я хочу, чтоб мы втроем... Так мне будет отлично. С мамой и папой.

Юруков вздохнул полной грудью и уставился на свою дочь так, будто хотел отдать ей всю свою измученную и покорную душу. Жена встала и немного строже, чем хотела, наказала Зефире убрать со стола и вымыть посуду.

 

Климент Петров, снова заглянув к Цанке, нашел ее все в той же позиции: копала землю, упорная, как муравей. Она увидела его, грустно махнула из кабинки. Спрыгнула, одетая в хлопчатобумажную спецовку, с цветастым платком на голове, очень ее молодившим. Цанка считала следователя своим человеком — мужниным родным, не иначе, так как он мог входить и выходить из «того здания», когда ему придет в голову. Ее утешало его присутствие, присутствие обыкновенного человека, который вытащит ее мужа, тоже обыкновенного человека, такого же, как он. Стоило ей увидеть следователя в его черном пальто и шарфе, обыкновенного, рядового человека, прохожего в толпе строителей, ей становилось спокойно, ее согревала надежда. «То здание» было чем-то вроде пансиона, и беда была уже не бедой, а чем-то преходящим, мимолетным. Она ступила на комья земли, засмеялась — улыбка осветила бледное, увядшее лицо.

— Дела идут? — спросила Цанка.

— Не идут. — Следователь покачал головой. — Топчутся на одном месте.

Как будто бы речь шла об обычном деле, которое временно буксует, приостановленное обычными помехами.

— Не идут, Цанка, но пойдут, — утешил он.

— Пойдут, — согласилась она.

— Можешь вспомнить, во сколько приходил к тебе Евдоким? Сколько у тебя пробыл? Минуту? Пять?

— Помню, — быстро ответила Цанка. — Потому что в час ночи, когда мне особенно хочется спать, я останавливаю машину, чтобы перекусить, выпить глоточек из термоса. Сон убегает, когда пожуешь да попьешь. Ровно в час остановила я экскаватор и съела бутерброд. В термосе у меня был чай, из трав: я иногда кашляю... Евдоким подошел за минутку до этого, закурил. Вот кстати-то, говорю себе, будет хоть с кем словом перемолвиться в этой ночной глуши.

— О чем вы говорили?

— Да ни о чем. Он помолчал, потом говорит, дескать, записали его в ГДР, на специализацию. Или на экскурсию?.. Не помню.

— А ты?

— А я говорю: браво! Выпьем, если хочешь. Налила ему чашку чаю, как увидела его со стучащими зубами, — весь разобранный, самый настоящий скелет. Да не захотел... Нет, товарищ следователь, тощий чересчур этот парень, сил у него не хватит даже воробья убить. Да и любил он инженера. И его к себе под крылышко Христов все время брал. Да и женщин общих у них не было — каждый свою любил.

— Да, но его-то женщина бросила.

— Драга — баба расчетливая. Что ей с Евдокима-то взять? Золотая рыбка — голая красота. А Дима мужчина спокойный, совсем как мой, и все у него ладится. Он как камень на своем месте.

Из тумана послышался бодрый голос:

— Эге-ей! Цана, тебе три письма, трижды угощать будешь!

Это пришла почтальонша, перепоясанная ремнями, как старый фельдфебель, потная, ловкая. Она держала письма веером, как выигравшие карты.

— По самой короткой дороге проехала. От цеха досюда — двести шагов. А от старого цеха до нового — всего пятьдесят. Я поле знаю — как свою сумку. На этой земле у каждого свой адрес. И все адреса — в моей глупой голове!

Она кинула в рот кусок сахару и стала его грызть (треск при этом раздавался как в камнедробилке).

— Инженер Христов получал письма?

— Писала ему баба какая-то, чуть ли не каждую неделю. Желтый конверт, зеленые чернила.

— Обратный адрес помнишь?

— А как же? Роса Велева, улица Рачо Иванова, 5. Пловдив. Я из тех машин, что не ржавеют.

Климент возвращался коротким путем, измеренным почтальоншей, — он вел к новой стройке. Протоптанный грубыми подошвами, местами провалившийся от тяжести грузовых машин. Где же это старые добрые детективы с их лупами и шустрыми умными собаками? И нечаянные очевидцы — старушки, страдающие бессонницей и подагрой? И верные слуги — с нюхом, не уступающим нюху самого хозяина? Он был один — простуженный, недовольный собой, и развороченной красной землей, и людьми, погруженными в свою работу. Ни капли крови, ни знака, ни письма, ни наследства... Климент перелистал уже сотню личных дел на этом заводе — карманники отсиживали мелкие сроки, двое фальшивомонетчиков и один бывший счетовод, присвоивший государственные деньги, были под наблюдением и вели себя пока прилично: каждое воскресенье к ним приезжали гости — родные, друзья...

Явных врагов у Христова не было. В карты не играл, не пил, валютными аферами не занимался, к иностранцам, недоброжелателям нашей страны, не тянулся. Нормальный человек. И вдруг — нет его, исчез, растаял... Осталась одежда, какие-то слова, воспоминания о поцелуях, незаконченные чертежи, неосуществленная мечта о своем ребенке, существование которого тоже тайна. Тайна? Но почему? Через несколько дней Климент и это выяснил. Ребенок инженера Христова, девочка, вместе со своими родителями жил за границей. Отец работал там в посольстве. Мать тщательно замаскировала свое прошлое.

Предположения о семейной кровавой распре отпадали.

В своей душной комнатушке с запотевшими стеклами Климент изучал скудные факты, которые вписал против каждого имени. Никаких противоречий: слова и впечатления сближались, сливались, не оставляя белых пятен на не слишком пестром мозаичном портрете современника — человека умственного труда... И все же этот человек (не имеющий многочисленных друзей, но лишенный и явных врагов) исчез. Не оставил никаких следов — письма или хоть прощального слова какой-нибудь женщине, любившей его. Все его разговоры с людьми, все мелкие неурядицы были обычными — без каких-либо предчувствий и многозначительных намеков, которые уже после случившегося, задним числом, начинают плодить свидетели. Следователь внимательнейшим образом осмотрел квартиру инженера, пересмотрел его одежду, обувь, мелкие вещи, бумаги... Никаких следов беспорядка — или, наоборот, преднамеренного наведения порядка, чтобы карты были чисты перед тайной, называемой смертью. В кухне он нашел заплесневевшее варенье, банку с баклажанной икрой. Все это было внимательно исследовано, даже таблетки от головной боли и от кашля, Мария сказала, что Христов, простудившись, поправлялся за три-четыре дня — организм у него был сильный. В поликлинике подтвердили: никакой коварной болезни, никакой психической депрессии. Значит, размышлял следователь, у здорового, подвижного, выносливого человека, каким был Христов, не было причин, побудивших его исчезнуть (по своей воле или с чьей-то помощью)... Стоп! А Мария? Разве не выяснилось, что Христов не мог выносить ее присутствия длительное время, что она раздражала, даже бесила его? В следовательской практике был такой случай: женщина не смогла жить без своего любимого и убила себя, веря в вечное супружество с ним в загробном мире. Климент усмехнулся: если что и было противопоказано инженеру Христову, так именно «вечное супружество»...

Последним, что наметил проверить следователь, был небольшой водоем поблизости. Два опытных ныряльщика прощупали его дно, покрытое липкой, скользкой тиной. Они появлялись на поверхности, похожие не древних ящеров, и махали пустыми черными лапами. Когда, перемазанные тиной, ныряльщики вышли на берег, толпа мальчишек и случайных прохожих была разочарована: утопленника не нашли и вообще на дне ничего не оказалось, кроме останков трактора, потонувшего на самой глубине лет десять назад.

Неизвестной Росе Велевой следователь отправил записку, что приедет к ней в четверг, часов в шесть вечера, если ей будет удобно (разумеется, ей это было удобно). Комната, в которую она его пригласила, выходила окнами на запад. На стенах — целый зимний сад. Книжный шкаф, радиоаппаратура. Огромный сундук, разрисованный ярка-красными розами и целующимися голубками (музейный экспонат, поизносившийся, но не потерявший своеобразной простодушной прелести).

— Красивый, да? — засмеялась Роса.

Ей было около тридцати, большие глаза смотрели печально из-под тяжелых век. Зубы делал, видно, первоклассный дантист — такие можно было то и дело показывать в улыбке. И Роса улыбалась — может быть, не от всей души, принужденно, но, во всяком случае, старалась сгладить впечатление, которое производило на гостя инвалидное кресло. Калека давала понять, что она — женщина, предпочитающая не давать воли мрачным мыслям.

— Знали вы Стилияна Христова? — спросил следователь.

— Конечно, — ответила Роса, не переставая улыбаться. — Нас связывает один ужасный случай. Мы вместе попали в катастрофу. Ехали по шоссе в деревенской повозке... — Опустив глаза, она посмотрела на свои руки, болезненно-тонкие, с накрашенными ногтями, и продолжала: — Возвращались со свадьбы. На нас налетел грузовик. Один парень сразу погиб, а я — наполовину, как видите.

— А инженер?

— О, ему повезло! Сломал ногу, вывихнул ключицу! — Она залилась смехом. — Поболело — и прошло.

Климент кивнул. Много раз он убеждался, что люди всегда, как бы ни были больны или искалечены, прилагают невероятные, сверхчеловеческие усилия, чтобы выжить. Лишь бы дышать и жить под солнцем.

— С тех пор мы со Стилияном как брат и сестра. Я ему очень часто пишу, а он мне — редко: занят.

Климент невольно перевел взгляд на телефон, и женщина, заметив это, махнула рукой:

— Телефоны — для холодных, деловых слов. Или для слов, ничего не значащих... Потому я предпочитаю писать письма. У меня много друзей, я им шлю длинные письма — о моих мыслях, о музыке, которую я слушаю постоянно, обо всем, что вижу из окна... Видите, какое у меня окно?

Окно занимало всю стену. За ним открывался двор, деревья, дом с балконами и множеством труб. Трава, покрытая инеем, казалась связанной из пушистой пряжи.

— Разве об этом можно рассказать по телефону? — настойчиво спрашивала Роса. — Ну скажите, можно?

— Нет. А вы храните письма вашего друга?

Она окинула его быстрым проницательным взглядом. Улыбка исчезла с лица. Эта страдалица каким-то шестым чувством улавливала, что Климента привело к ней несчастье.

— Он болен? — спросила она кротко.

— Как бы вам сказать...

Выражение ее глаз, окруженных коричневыми кругами, было напряженным, как у ночной птицы, ни удивления, ни протеста в них не было.

— Умер?

— Не знаю. Исчез.

— С цыганами? Влюблен в певицу? Нет, в наше время такого не бывает...

Следователь снова кивнул (увы, в наш жестокий и расчетливый двадцатый век не может быть ничего подобного). Прочитал он несколько слов инженера, адресованных Росе. Веселые, праздничные пожелания. Благодарность за ее двенадцать или четырнадцать страниц... Клименту представилось, как Христов нетерпеливо перелистывал ее послания, останавливаясь лишь на некоторых размышлениях. Инженер был деловой мужчина или по крайней мере заставлял себя быть таким. В самом длинном письме (почти две страницы) он писал о какой-то игре в карты с Беровым: оба напились до беспамятства, так что проснулись на ковре в квартире у Берова.

— А не у Беровой? — спросил следователь.

— Это мужчина. Некрасивый, старый. Он на заводе плановик. Играют в карты!.. Я удивляюсь, как...

Она бесшумно подкатила кресло к электрической плитке, где кипел кофе. Климент встал, задыхаясь от запаха крупных, пышных цветов в бесконечных горшках.

— Это будет у меня уже четвертый кофе... Пожалуйста, не надо... А как был одет ваш Стилиян, если вы помните, при последнем визите?

— Помню. Выпейте тогда этот сироп, он из ягод бузины, очень полезный... Стилиян был в новом пальто, светло-бежевом. Сказал, что купил его у приятеля — почти задаром.

— Имя приятеля знаете?

— Я не спросила. Только посоветовала носить светлые пальто, они делают его крупнее.

— Еще?

— Пожаловался, что какая-то девушка навязывается, такое слово употребил... не знает, как от нее отделаться.

— Кто этот Беров? И адрес — может, вы знаете?

— Работает на стройке, хоть уже на пенсии. Живет в ведомственной квартире.

 

Около девяти вечера Владислав Беров открыл дверь (он был уже в домашней теплой пижаме). Пригласив в неприбранную гостиную, усадил гостя в кресло, обтянутое растрескавшейся, старой кожей. И сразу же задал вопрос:

— Нашли его?

— И вы уже знаете?

Мужчину это задело.

— Стилиян — сын моего лучшего друга.

Он достал бутылку (на дне оставалось немножко виски) и две рюмки.

— Светлая ему память.

Голос у него был глухой, серо-зеленые глаза укоризненно глядели на следователя.

— Рано еще поминать его бессмертную душу, — сухо сказал Климент.

— Мне любо-дорого было бы выпить на его свадьбе. Или за его открытия. Даже просто так — за жизнь, пока еще она бурлит в нас...

Он достал платок, сложенный вчетверо, высморкался. Налил рюмки и быстро осушил свою.

— Я сожалею, — помолчав, сказал Климент, — но повод действительно нерадостный... Когда вы видели инженера в последний раз?

Хозяин постоял с рюмкой в руках, поднял глаза к пыльной люстре.

— Подождите. Минуточку... У меня была ревизия — я сейчас работаю по закупке мелкого товара, который нужен заводу как хлеб. Третьего ревизия благополучно закончилась. Я боялся из-за спорной тысячи левов. И с кем же отпраздновать этот мой праздник? С сыном моего лучшего друга, пропавшего без вести во время войны. И вот — сын, оказывается, тоже пропал без вести.

— Как вы со Стилияном Христовым проводили время?

— Ну, как это делают два настоящих мужчины в праздник, который не отмечен в календаре? Пьют да в карты дуются, поднимая ставки. В сущности, мы играем больше для удовольствия, деньги — так только, повод для шуток.

— Покер или бридж?

— Да нет, сами придумали... Нечто вроде лодки с веслами. Едешь вперед, потом приостановишься полюбоваться каким-нибудь закатом или рекой, давно исчезнувшей вместе с тенями наших предков...

— Я вас не понимаю.

— А вы знали покойного?

— Оставьте это слово — «покойный»... Нет, я его не знал.

Беров уверенной походкой подошел к буфету и выдвинул ящик. Достал канцелярскую папку, обтер ее белой тряпочкой. Вытащил большую фотографию, вырезанную из журнала. На ней следователь узнал Христова в юности: цветущий, красивый, стройный, точно сошедший с рекламного плаката. Около него — девушка, тоже красивая, с прямыми русыми волосами, в блузке и юбке до колен.

— Вы, вероятно, не знаете чешского? — спросил Беров и бойко перевел: — «Красавица, студентка института мисс Маришка Хроматка и рыцарь науки, болгарин Стили Христов, студент-отличник». Стили был львом среди обычных котов и прекрасно это понимал. Его приглашали на приемы, в ресторане для него всегда был заказан столик и стояла его пивная кружка. Его обожали. Вот он на студенческом балу в костюме Пьеро...

Тонкие черты Пьеро были старательно прорисованы черными тенями.

— Красавец! — печально проговорил Беров. — А что скажете об этом? — И жестом игрока, вытаскивающего последнюю, самую крупную карту, достал маленькую, но отчетливую фотографию. — Зампредседателя Совета Министров жмет ему руку на выпускных торжествах. Его дочь была влюблена в Стили. С ума по нему сходила.

— Свадьбы не было?

— До этого не дошло. Молодость, сами понимаете...

Следователь внимательно изучил каждую фотографию — лицо инженера светилось внутренней страстью, интеллигентностью и, может быть, восхищением — главным образом самим собой.

— Понимаете, полковник, — начал Беров, на что следователь устало возразил, что он майор. — Понимаете, майор, драму моего молодого друга? Общество, блестящие салоны, компании красавиц — и вдруг провинциальная стройка! Грязь по колено, грубые мужики, керосиновые лампы. Вот она, жизнь! И Стилиян — инженер средней руки, а вокруг потрепанные женщины, мужчины, имеющие слабость к рюмке...

Климент Петров нахмурился.

— Христов сам пожелал работать на этой стройке... Именно там он мечтал работать.

— Да уж... большие были проекты, большие мечты. Занялся этой темой, потому что трудна и нова: «Автоматизированная система использования энергии отработанного тепла». Честолюбие свое тешил молодой человек.

— Я не вижу в этом ничего ненормального.

— А я вижу. Этот прыжок с высоты — да в самый низ, к мужичью... Что-то происходит у тебя в голове, каким бы ты ни был разумным и крепким... Это ведь то же самое, когда прыгнешь снизу вверх. Результат один — сотрясение мозга.

— Вы утверждаете, что его прошлая жизнь повлияла на его душевное состояние?

— Очень. Он хотел быть первым среди первых. А все эти женщины только мешали ему осуществить свои планы.

— Считаете, его исчезновение как-то связано с ними? Вы в этом уверены?

Тот пожал плечами. Глядя на его вязаный короткий жилет, не скрывающий торчащее брюшко, на помятое лицо с крашеными усами, на всю его огромную рыхлую фигуру, следователь строил догадки одну нелепее другой: что связывало, вернее, что было общего у молодого, блистающего «в свете» Христова и этого человека?

Словно услыхав его мысли, Беров сказал:

— Я был должен его отцу. Деньги я посылал сыну, да и сам частенько ездил в Прагу. Стили был таким парнем... Я хотел бы иметь такого сына — красивого, веселого, умного. Я человек одинокий, потому что уважаю абсолютную свободу...

— А что по этому поводу думал Христов?

— Я сумел ему внушить, что личная свобода — это наивысшее счастье... Но было и кое-что другое: вы не заметили, товарищ майор, некоторые люди закрепляются на самом лучшем моменте своей жизни и остаются там, как на одинокой вершине? Я знал одну красавицу, из-за которой мужчины друг друга убить были готовы... Но эта красавица никого из них не выбрала — осталась на своей вершине. Она моя сверстница, можно сказать — бабка, но по-прежнему не двигается с места, то есть со своей вершины. Закрепилась, так сказать.

— То есть Стилиян...

— Именно! — воскликнул Беров. — Мой Стили остался вот здесь, — он постучал по фотографии молодого человека. — Невозможно каждый день с утра до вечера загонять прошлые запросы в строительную грязь и даже в копание в этом безнадежном проекте...

— Безнадежном? Я не знаю другого проекта с бо́льшим будущим.

— Он такого не говорил. Гордый был человек. Но вспыхивал, как сухой порох, если я об этом речь заводил.

Следователь согласно кивнул: мало кто радуется трудностям...

Его собеседник долго и печально молчал.

— Ему другая жизнь была нужна, — вздохнул он.

— Но он ведь не бедно жил.

— Я не о том... Я оставил бы ему дом, кое-какие сбережения... А он все головой стенку пробить пытался. Хотел подняться выше других.

— И прежде всего — выше себя... Вы допускаете самоубийство? Без видимых причин?

— Да разве надо трубить о том, что были причины? Здесь все просто: столкновение мечты и реальности...

— Но реальность давала ему и настоящее, и перспективы. Большие перспективы.

— Мы, взрослые люди, привыкли к самому трудному — не иметь иллюзий... Я адвокат на пенсии, у меня богатый опыт. У вас, очевидно, тоже нормальное отношение к жизни, без розовых очков. Мы — два мрачных черных ворона, нам в самый раз выпить сейчас пару рюмок домашнего винца...

Следователь моргал растерянно. Может, он и вправду похож на ворона, который маячит поблизости от могил?

— Значит, самоубийство? — проговорил он. — Но тогда где же труп? Самоубийца обычно оставляет свое тело как вещественное доказательство...

— Значит, кто-то был заинтересован в том, чтобы скрыть его. Когда я был во Франции, я слышал историю об одной женщине, обнаружившей своего собственного мужа под кроватью. Мертвого. Она забальзамировала его, спрятала в гардероб. И целых два месяца полицию разыгрывала!

— У нас нет вдовы и гардероба. Вероятно, та женщина ждала истечения какого-то срока?

— Часа завещания.

— Не хватает нам завещания... Хорошее у вас вино.

— У меня виноградник на холме, на самом припеке... Еще по рюмочке?

Следователь отказался. Бывший адвокат смотрел на него острым взглядом, левая бровь у него подрагивала.

— А вы предполагаете убийство? — спросил он медленно.

Климент встал, застегивая пальто. Работа (то есть близость к крайним проявлениям человеческих страстей, низменных инстинктов, нелепостей и зловещих случайностей) превратила его в замкнутого и осторожного человека, сомневающегося во всем и во всех. Как будто сама смерть подавала ему знак, что он (один из немногих) имеет право приблизиться к ней, к ее зловещей тайне. Пробираться в ее покои почти ежедневно, предвидеть ее и открывать, осторожно, даже благоговейно прикасаясь лишь к ее первичной, стихийной силе, — это, в общем, нечеловеческое испытание для простого смертного.

Следователь взял шапку, стряхнул с нее пыль, которая была здесь повсюду (и везде следы пальцев на мебели), «Рай для Шерлока Холмса», — подумал он и вышел, провожаемый хозяином, который отодвигал стулья с висящей на них одеждой, попадавшиеся на пути.

— Держите меня в курсе дел, пожалуйста, — сказал Беров осипшим вдруг голосом.

— Лишь бы не остаться с пустыми руками, — задумчиво пробормотал Климент, сходя по каменным ступеням.